Итак, Эйаканора водворилась в каюте Люси как равноправный член экипажа, но очень беспокойный член, ибо в ней начался опасный перелом. Воинственная жрица племени омагов очень скоро превратилась просто в испорченного ребенка. Диана с берегов Меты, удовлетворив свое простодушное удивление перед большим плавучим домом, излазив все углы и заглянув во все шкапы и щели, обнаружила большую склонность тащить и прятать (она была слишком горда или слишком застенчива, чтобы просить) всякую дрянь, поразившую ее воображение. Когда Эмиас запретил ей брать что-либо без разрешения, она пригрозила утопиться, а затем ушла и весь день просидела надувшись в своей каюте. Тем не менее она послушалась, поскольку дело не касалось сладкого. Может быть, она тосковала по растительной пище своих родимых лесов, — во всяком случае, епископские запасы фруктов и сластей быстро таяли. Хуже того, так же таял запас сладкого испанского вина, специально оставленный Эмиасом, как укрепляющее для бедной Люси. Была прочитана суровая нотация. Эмиас разъяснил виновной, как низко обкрадывать бедную больную Люси, после чего Эйаканора пригрозила по обыкновению утопиться и побежала на палубу привести свою угрозу в исполнение, но Эмиас поймал ее и простил. В ответ начался бурный плач, потом последовали страстное раскаяние и обещания исправиться. А через неделю Эмиас узнал, что она надувала собственную совесть, заставляя португальца-повара давать ей другое вино. К счастью для Эйаканоры, предсказания Эмиаса, что вино сделает ее безумной, скоро сбылись. Однажды вечером она наделала тысячу глупостей, а на другое утро у нее сильно болела голова. Таким образом, секрет был разоблачен, и Эмиас приказал взять повара и высечь. Но Эйаканора с большим благородством не только избавила его от плетей, но предложила, чтобы ее высекли вместо него, сознавшись, что бедный малый говорил правду, когда клялся, что она угрожала убить его, и что он дал ей вина только из страха за свою жизнь.
Как бы то ни было, ее собственная головная боль и холодные взгляды Эмиаса оказались достаточным уроком, и после новой попытки утопиться дикая красавица на некоторое время угомонилась. И с этих пор уже до конца жизни ее нельзя было уговорить притронуться к крепким напитками.
Тем временем бедняга Эмиас не переставая ломал себе голову над вопросом, как нужно воспитывать девушку, которая при малейшем раздражении готова прибегнуть к убийству. Она испытывала дикую антипатию не только к Джеку Браймблекомбу, чьи походку и голос она открыто передразнивала в назидание матросам, но и к Биллю Карри, которому она не позволяла приближаться к ней. Когда ее спрашивали о причинах, она всегда давала один ответ, что Карри — кацик такой же, как Эмиас, и что здесь не должно быть двух кациков. И однажды она решительно предложила Эмиасу убить своего предполагаемого соперника и забрать себе весь корабль. И потом долго дулась, услышав, как Эмиас со смехом передал ее ценный совет своей предполагаемой жертве. В довершение всего она с невыразимым отвращением относилась к неграм; это выражалось в том, что она просто пряталась от них, а затем она стала швырять в них все, что попадалось под руку, пока негры, страшась за свою жизнь, не пожаловались Эмиасу.
Остальными матросами она распоряжалась как слугами, отрывая их от работы, иногда подкрепляя требования ловкой затрещиной. Добрые малые, особенно старый Иео, как настоящие матросы, баловали ее, слушались и даже шутили с ней приблизительно так же, как они делали бы с прирученным леопардом, который каждое мгновение может пустить в ход свои когти. Она забавляла и их и Эмиаса. Им необходимо было кого-нибудь баловать, а можно ли было найти более милое существо? Что касается Эмиаса, то постоянный интерес, вызываемый ее присутствием, даже постоянное беспокойство по поводу ее диких выходок занимали его ум и прогоняли грустные мысли о предстоящей встрече с матерью и о той трагедии, которую он должен будет ей рассказать. Не будь Эйаканоры, эти мысли ввергли бы его в меланхолию и лишили бы всякой цены в его глазах весь его жизненный успех и чудесное избавление.
И вот однажды, в вечерний час, когда весь экипаж кроме занятых своим делом собрался на верхней палубе, развлекаясь кто как может, Сальвейшин Иео вздумал петь старую матросскую песню:
Мы эль и брэнди с собой везем.
Матросу не много нужно.
С веселым сердцем на запад плывем.
Эй, налегайте дружно!
А для того чтобы мелодия звучала смешнее, он так же ухарски затянул ее в нос, как делал, вероятно, двенадцать лет тому назад, покидая Плимут вместе с Джоном Оксенхэмом.
Тут Эйаканора, стоявшая подле Эмиаса и смотревшая на матросов, стараясь понять их болтовню, услыхала пение старого Иео и вздрогнула, а затем почти про себя подхватила напев и пропела песню слово в слово в том же самом тоне.
Сальвейшин Иео, в свою очередь, вздрогнул и побледнел, как смерть.
— Кто это пел? — быстро спросил он.
— Вот эта малютка. Она начинает совсем хорошо говорить по-английски, — сказал Эмиас.
— Малютка? — повторил Иео, еще больше бледнея. — Зачем вы делаете больно старику, напоминая ему о малютке, капитан Эмиас? Ладно! — громко продолжал он, обращаясь к самому себе. — Клянусь моими грехами, если бы я не видел, откуда шел голос, я мог бы поклясться, что это она пела, — совсем так, как мы с моим другом Виллиамом Пенберти из Мэрризана учили ее там, у реки.
Все молчали, как могила, всякий раз, когда Иео начинал вспоминать об этом пропавшем ребенке. Только Эйаканора, обрадованная похвалой Эмиаса, продолжала про себя мурлыкать: «Эй, налегайте дружно!»
Иео соскочил с пушки, на которой он сидел.
— Я не могу вынести это! Клянусь жизнью, не могу!.. Вы, индейская девушка, где научились вы так петь это?
Эйаканора, полуиспуганная его горячностью, посмотрела сначала на него, а затем на Эмиаса, чтобы узнать, не сделала ли она чего-нибудь нехорошего, а затем, дерзко отвернувшись, стала смотреть на море, продолжая мурлыкать.
— Спросите ее, капитан Лэй!
— Дитя мое, — спросил Эмиас по-индейски, — как могло случиться, что вы поете это лучше многих англичан? Разве вы когда-нибудь слышали это раньше?
Эйаканора недоуменно посмотрела на него и покачала головой, а затем сказала:
— Если вы говорите с Эйаканорой по-индейски, она немая. Она теперь должна быть английской девушкой, как бедная Люси.
— Хорошо, — сказал Эмиас, — не помните ли вы, Эйаканора, не помните ли вы чего-нибудь, что произошло, когда вы были маленькой девочкой?
Она немного помолчала, а затем высоко подняла руки над головой.
— Деревья, большие деревья, как Магдалена… Всегда ничего, кроме деревьев, все дикое и гадкое. Эйаканора не хочет говорить об этом.
— Помните ли вы что-нибудь, что росло на этих деревьях? — напряженно спросил Иео.
Она рассмеялась.
— Глупый! Цветы и плоды и орехи растут на всех деревьях, и еще обезьяньи чашки. Эйаканора лазила за ними, когда была дикая. Я не хочу больше говорить.
— Кто научил вас называть их обезьяньими чашками? — спросил Иео, дрожа от возбуждения.
— Обезьяны пьют, мартышки пьют.
— Мартышки? — сказал Иео, проиграв один ход и пробуя другой. — Откуда вы знали, что эти животные называются мартышками?
— Она могла это слышать от нас, — заявил Карри, присоединившийся к группе.
— Да, мартышки, — повторила она, как бы проверяя себя. — Как маленькие люди и хвосты. И один очень грязный, черный с бородой сказал «аминь» на дереве всем другим мартышкам, совсем как сэр Джек в воскресенье.
Этот намек на Браймблекомба и проповедующих обезьян насмешил всех кроме старого Иео.
— Но разве вы не помните ни одного белого человека?
Она молчала.
— Вы не помните белой леди?
— Гм…
— Женщины, очень красивой женщины с волосами, как у него? — И Иео показал на Эмиаса.
— Нет.
— Что же вы помните кроме ваших индейцев? — с отчаянием воскликнул Иео.
Она угрюмо отвернулась от него, как бы устав от напряжения памяти.
— Постарайтесь вспомнить, — сказал Эмиас, и она тотчас же вновь принялась за работу.
— Эйаканора помнит больших обезьян, черных, таких высоких… — Она высоко подняла руку над головой и с выражением отвращения сделала резкое движение.
— Обезьяны? С хвостом?
— Нет, как люди. Да, совсем как Куки, гадкий Куки.
Несчастный негр, случайно проходивший через верхнюю палубу, услышал, как кусок дерева, который она, на его горе, держала в руке, пролетел мимо его уха.
— Эйаканора, если вы еще раз бросите что-нибудь в Куки, я прикажу вас высечь, — сказал Эмиас, разумеется, не собираясь приводить свою угрозу в исполнение.
— Тогда я убью вас, — ответила она самым непреложным тоном.
— Она, должно быть, говорит о неграх, — сказал Иео.
— Хотел бы я знать, где она их видела. Что если это были симаруны?
— Но как может человек забыть белых и помнить черных? — спросил Карри.
— Попробуем еще. Помните ли вы еще больших обезьян кроме этих черных? — спросил Эмиас.
— Да, — сказала она спустя минуту, — дьявола.
— Дьявола? — спросили все трое, которые, разумеется, вовсе не чужды были убеждения, что злой дух и в самом деле является индейским колдуном — таким, как воспитавший девушку.
— Ага, о котором говорит по воскресеньям сэр Джек?
— А на что он был похож? — спросил Иео.
Эйаканора делала различные знаки, объясняющие, что у него было лицо обезьяны и седая борода, как у Иео. Чем дальше, тем лучше; но затем последовал ряд манипуляций над ее хорошенькой шейкой, совершенно сбивший их с толку.
— Я знаю, — расхохотался наконец Карри. — Клянусь жизнью, он носил брыжи! И штаны до колен, так ли, моя красавица? Стоп! Мы убедимся в этом. Его шея была похожа на шею сеньора командира-испанца?
Эйаканора хлопнула в ладоши, увидев, что ее поняли, и допрос продолжался.
— Дьявол явился в виде обезьяны с седой бородой и в брыжах. Гм!
— А! — сказала Эйаканора на недурном испанском языке. — Панамская обезьяна, старый панамский дьявол!
Иео с криком всплеснул руками.
— Да ведь это были последние слова Джона Оксенхэма! И дьявол — это, конечно, не кто иной, как старый черт дон Франциско Харарте! Моя нежная молодая леди, моя дорогая малютка! А меня вы не помните? Не помните Сальвейшина Иео, который носил вас по горам и лазил для вас за обезьяньими чашками? И Виллиама Пенберти, который собирал для вас цветы, и вашего бедного отца, который был совсем похож на мистера Карри; только у него была черная борода и черные кудри, и он беспрестанно сыпал проклятиями.
И взволнованный старик то колотил себя в грудь, то хватал руки девушки, меж тем как вся команда, вообразив, что он внезапно сошел с ума, столпились позади него.
— Тише, не раздражайте его, — сказал Эмиас, — он думает, что наконец нашел свою малютку.
— Клянусь жизнью, Эмиас, и я так думаю, — сказал Карри.
— Тише, тише, друзья мои. Если в конце концов и этот след окажется ложным, он не выдержит. Мистер Иео, не хотите ли вы спросить ее еще о чем-нибудь?
Иео нетерпеливо топнул.
— Зачем? Это она Я говорю вам, и этого достаточно! Какой она стала красавицей! Где только были мои глаза! Смотреть на нее и не видеть! Она — живая! Вы и теперь не помните меня, дорогая? Не помните Сальвейшина Иео, что учил вас петь «Эй, налегайте дружно!», сидя на песке около лодки, а кругом росли красные лилии, и мы делали из них венки, чтобы надеть на вашу головку? — И бедный старик продолжал напоминать умоляющим, настойчивым голосом, как будто он мог убедить девушку стать той, о ком он думал.
Эйаканора смотрела на него сначала сердито, потом забавляясь, потом внимательно и, наконец, с глубочайшей серьезностью. Внезапно она вся покраснела и, вырвав у старика свои руки, закрыла ими лицо и так осталась.
— Помните ли вы что-нибудь из всего этого, дитя мое? — ласково спросил Эмиас.
Она подняла на него глаза со взглядом, полным муки, как бы умоляя пощадить ее. Смерть всей прошлой и рождение целой новой жизни отразились на ее лице. Она глубоко вздохнула, как будто ей не хватало воздуха, потом задрожала, зашаталась и с плачем упала на грудь, но не Сальвейшина Иео, а Эмиаса Лэя. Он простоял одну-две минуты, пока она опомнилась, затем сказал:
— Эйаканора, вы не владеете собой сейчас, дитя мое. Вы бы лучше пошли вниз посмотреть, что с бедной Люси, а завтра мы поговорим обо всем этом.
Она тотчас отпрянула, а затем с опущенными глазами тихо скользнула мимо группы мужчин и скрылась внизу.
— Ах, — сказал Иео голосом, полным бесконечной грусти, — молодое тянется к молодому! Чтобы найти ее, я прошел землю и море, леса и галеры, битвы и тюрьмы, а теперь?..
— Мой дорогой друг, — сказал Эмиас, — вы тоже плохо владеете собой сейчас. Когда она придет в себя, кого будет она любить и благодарить, как не вас?
— Вас, сеньор! Она всем обязана вам, и я тоже. Позвольте мне пойти вниз. Мои старые силы покидают меня. — И старый Иео, пожав Эмиасу руку, спустился вниз в свою каюту и много часов не выходил оттуда.
С этого дня Эйаканора стала другим человеком. К ней вернулось все ее былое достоинство и вместе с тем появились самообладание, сдержанность и мягкость, каких в ней не было прежде. Ее антипатия к Джеку и Карри исчезла. Ей стало доставлять удовольствие узнавать от них разные вещи об Англии и англичанах. Ее представление об английских обычаях много выиграло от того несколько фантастического отношения, которым Эмиас, по каким-то ему одному ведомым причинам, нашел нужным окружить ее.
Он отвел ей красивую каюту. Обращаясь к ней, называл ее «сударыня» и сказал Карри, Браймблекомбу и всему экипажу, что, раз она дочь Джона Оксенхэма, он рассчитывает на то, что они будут вести себя с ней подобающим образом. С этих пор на корме можно было увидеть не меньше ловких и неловких поклонов, чем при любом дворе. Скоро Эйаканора, хотя раздосадованная и огорченная новым отношением Эмиаса, научилась очень мило им подражать и, имея очень сносных преподавателей искусства хороших манер, сделала большие успехи во всех областях, за исключением близости с Эмиасом.
Команда полюбила ее еще больше за то, что она дочь мистера Оксенхэма. И, кажется, не было ни одного человека, который не бросился бы за борт, чтобы доставить ей удовольствие.
Только Иео грустно держался в стороне. Он никогда не смотрел на нее, не говорил с ней и старался даже не встречаться с ней. Его мечта исчезла. Он нашел ее. И после всего она не обращала на него внимания! Зачем он ей?
Но что стало с даром пения Эйаканоры, которое так поразило путников на берегах Меты и много раз облегчало им их тяжкий путь на Магдалену? С того мгновения, как она узнала о своем английском происхождении, он исчез. Она решительно отказывалась петь. Отреклась ли она от последнего воспоминания о своей прежней жизни, или слишком тяжело у нее было на сердце, но соловьиных трелей больше никто не слышал.
Так плыли они домой, подгоняемые благоприятным юго-западным ветром. Но задолго до того, как они увидели землю, Люси Пассимор нашла себе вечный покой на дне океана.