Около одиннадцати часов утра сэр Ричард и Эмиас прогуливались взад и вперед по расположенному террасами саду. Эмиас проспал до завтрака, т. е. проснулся лишь час тому назад; но сэр Ричард, несмотря на волнения предшествующей ночи, встал и вышел в поле в шесть часов утра, чтобы развлечься самому и развлечь охотой двух прекрасных террьеров.
Дом был с трех сторон окружен обрывистыми холмами, и из сада, где гуляли сэр Ричард и Эмиас, открывался настоящий английский вид. Одним взглядом можно было охватить голубую полосу океана на западе, с пятнами проходящих парусов, расстилающиеся далеко внизу ряды пышно разросшихся парков, пожелтевшие осенние леса и пурпурные, заросшие вереском болота.
На террасе перед домом среди шумно играющих болонок и златоволосых детей сидела сама леди Гренвайль и смотрела на детей и на мужа.
А Ричард и Эмиас все ходили взад и вперед, тихо и серьезно беседуя. Оба знали, что наступил поворотный пункт в жизни юноши.
— Да, — сказал сэр Ричард, после того как Эмиас просто и прямо, как всегда, рассказал ему всю историю о Рози Солтэрн и о своем брате, — да, милый мальчик, ты избрал лучшую долю, ты и твой брат также, и это не отнимется у вас. Будь только крепок, мальчик, и ты станешь человеком.
— Надеюсь, — ответил Эмиас.
А затем внезапно переменил тему:
— И я могу завтра отправиться в Ирландию?
— Вы пойдете на «Мэри» в Мильфордскую гавань с письмом к Винтеру. Если ветер будет благоприятствовать, вы можете приказать капитану спуститься вниз по реке сегодня же ночью и быть наготове. Мы не должны терять времени.
И оба направились к дому. Первый, кого они встретили, был старый слуга, искавший сэра Ричарда.
— Там у дверей какой-то упрямый грубиян, откуда-то издалека, заявляет, что ему необходимо поговорить с вами.
— Упрямый грубиян? Лучше ему не говорить со мной, если он не хочет попасть в тюрьму или на виселицу.
— Я думаю, — ответил слуга, — он именно этого и хочет, так как клянется, что не уйдет, не повидав вас.
— Увидит меня? Клянусь, он увидит меня и здесь, и в Лаунчестоне, если ему так хочется. Впусти его.
— Но, хозяин, я боюсь измены; этот парень размалеван с головы до ног языческими рисунками и весь коричневый, как лесной орех. Высокий парень, сильный парень, сэр, и к тому же иностранец; и у него в руках большая палка. Я думаю, он не то иезуит, не то дикий ирландец. И, конечно, конюхи не решились дотронуться до него и собаки тоже. Те, кто видел, как он подымался по холму, клянутся, что у него шел огонь изо рта.
— Огонь изо рта? — повторил сэр Ричард. — Они пьяны.
— Размалеван с головы до ног? Это, должно быть, матрос, — сказал Эмиас, — позвольте мне пойти и посмотреть на этого молодца.
— Иди, мальчик, а я закончу свои письма.
Эмиас вышел. У задней двери, опершись на палку, стоял высокий, тощий, оборванный малый, «размалеванный с головы до ног», как сказал слуга.
— Здорово, молодец! — приветствовал его Эмиас. — Прежде чем мы начнем разговаривать, будь добр сбросить твой плимутский плащ, — и он указал на дубину — такое прозвище она носила среди моряков Запада.
— Ручаюсь, — сказал старый слуга, — что там же, где он ее нашел, он нашел неподалеку и суму.
— Но не нашел ни штанов, ни фуфайки. Так что чудодейственная сила его посоха ему не много помогла. Но положи палку, молодец, и говори, что тебе нужно.
— Я ничего не хочу, никакой помощи, я только прошу дать мне поговорить с сэром Ричардом, и я пойду своей дорогой.
Было что-то в голосе и манерах человека, что привлекло Эмиаса. И уже гораздо более ласково Эмиас спросил, куда он идет и откуда пришел.
— Из порта Падстоу, иду в город Кловелли повидать мою старую мать, если она еще жива.
— Ты из Кловелли? Почему ты раньше не сказал, что ты из Кловелли? — спросили все конюхи сразу. Для них человек с Запада был братом.
Старый слуга спросил:
— Так как же зовут твою мать?
— Сюзанна Иео.
— Что жила под мостом? — спросил конюх.
— Жила? — переспросил человек.
— Да, конечно. Этой зимой будет два года, как она умерла.
Человек простоял совершенно спокойно и неподвижно одну или две минуты, а затем тихо сказал самому себе по-испански:
— Все, что случается, — к лучшему.
— Вы говорите по-испански? — спросил Эмиас, все более и более заинтересованный.
— Мне это было необходимо. Я пробыл пять лет на Испанском море и только два дня тому назад ступил на этот берег. Если вы дадите мне возможность поговорить с сэром Ричардом, я расскажу ему такое, от чего у него в ушах зазвенит. Если нет, я могу уйти к мистеру Карри из Кловелли, если он еще жив, и там облегчить свою душу. Но я предпочел бы говорить с моряком, как я сам.
— И ты будешь с ним говорить, — заявил Эмиас. — Дворецкий, мы впустим этого человека. — И он ввел незнакомца в дом.
— Надеюсь, что он не из этих папистских убийц, — стараясь держаться на безопасном расстоянии, сказал старый слуга после того, как все вошли в зал.
— Папистских, старик? Этого ты не очень-то бойся. Смотри! — И, отбросив свои лохмотья, бродяга показал ужасный шрам, который шел вокруг кисти его руки и дальше вверх до самого плеча. — Я получил это на пытке, — спокойно сказал он, — в Лиме[59] у отцов инквизиторов.[60]
— Почему же ты, — с раскаянием воскликнул слуга, — не сказал нам этого раньше?
— Потому что я не собираюсь сделаться нищим и выставлять свой шрам напоказ.
— Ты славный малый, — сказал Эмиас, — иди вперед, прямо в комнату сэра Ричарда.
И они вошли в библиотеку, где сидел сэр Ричард.
— Эге, Элиас, разве вы уже укротили дикаря?
Но, прежде чем Эмиас успел ответить, человек внимательно посмотрел на него.
— Эмиас, — повторил он, — это ваше имя, сэр?
— Эмиас Лэй — мое имя, к твоим услугам, добрый малый.
— Из Бэрруфа, под Байдфордом?
— Вот так штука! Что ты знаешь обо мне?
— О, сэр, сэр! Молодые и счастливые головы быстро забывают, но старые и несчастные помнят долго. Помните ли вы, сэр, человека, который был вместе с мистером Оксенхэмом? Он подарил вам рог-игрушку с нарисованной на ней картой.
— Черт возьми! — закричал Эмиас, хватая его за руку. — Так это вы? Рог? Да он до сих пор у меня, я сохраню его до моей смерти. Но где же мистер Оксенхэм?
— Да, молодец, где мистер Оксенхэм? — спросил сэр Ричард, вставая. — Вы несколько поторопились, Эмиас, приветствовать своего старого знакомого, прежде чем услышали, может ли он дать честный отчет о себе и о своем капитане. Есть много разных способов, благодаря которым матросы возвращаются без своих капитанов.
— Сэр Ричард Гренвайль, если бы я был виновен в чем-либо перед своим капитаном, я не пришел бы сегодня к вам. Если вам будет угодно выслушать меня, вы все узнаете.
— Ты хорошо говоришь. Увидим. Но прежде всего, кто ты и откуда?
— Меня зовут Сальвейшин Иео, родился я в 1526 году на Кловелли-стрит, где мой отец занимался ремеслом цирюльника и был проповедником среди людей, называемых с тех пор анабаптистами.[61]
— Ну, ладно, начинай свой рассказ.
И Иео приступил к рассказу:
— Итак, как известно мистеру Лэю, я уехал с мистером Оксенхэмом в 1572 году в Номбре де-Диос. Что мы там делали и что мы там видели, я полагаю, ваша милость знает не хуже меня. И там состоялось, как вы, может быть, слышали, соглашение между мистером Оксенхэмом и мистером Дрэйком вместе плыть в южные моря.
Это происходило при мне. Вдали расстилался океан. Мистер Дрэйк спустился к воде, а когда мы с Оксенхэмом присоединились к нему, Дрэйк сказал: «Джон, я поклялся перед Богом, что совершу плавание по этим водам, если буду жив». И мистер Оксенхэм ответил: «Я с вами, Дрэйк, на жизнь и на смерть. Я полагаю, я там кое-кого уж знаю, так что мы будем не совсем среди чужих» — и расхохотался. Это путешествие, как вы знаете, не состоялось, потому что капитан Дрэйк отправился воевать в Ирландию. Тогда мистер Оксенхэм решил ехать один, и я, который любил его, как брата, помог ему набрать экипаж и поехал с ним в качестве канонира. Это было в 1575 году, как вы знаете.
У него был корабль в 140 тонн и семьдесят человек из Плимута, из Бови и из Дармута — многие из них бывшие спутники Дрэйка. И еще тринадцать человек я убедил присоединиться к нам в Байдфорде, не считая моего старого товарища Виллиама Пенберти из Мэрризана. А что, если мне зададут вопрос: «Сальвейшин Иео, где те четырнадцать, которых ты толкнул на смерть, воздействуя на их корыстолюбие и алчность к золоту?» По правде сказать, в этом грехе не я един повинен. С самого отплытия Оксенхэм все время громко шутил, что он всех осчастливит и привезет в такие райские места, откуда они не пожелают возвращаться. А я — не знаю почему — из каждой его хвастливой выдумки готов был сделать две, лишь бы поддержать мужество в наших людях. И я в самом деле убедил себя, что мы все найдем сокровища, и Оксенхэм, наверно, укажет нам, как покорить какой-нибудь золотой город или открыть какой-нибудь остров весь из драгоценных камней.
Наконец мы прибыли к берегам Новой Испании[62], близ старого места — Номбре де-Диос. Мистер Оксенхэм вышел на берег и вместе с командой своей лодки углубился в лес, чтобы разыскать негров, которые помогли нам три года тому назад. То были симаруны, господа, негритянские рабы, удравшие от своих испанских хозяев, воплощенных дьяволов. Через три дня капитан вернулся с очень хмурым лицом и сказал: «Наша проделка второй раз не удастся. Вряд ли нам удастся перехватить караван с золотом. Симаруны заявляют, что со времени нашего последнего визита[63] караваны не трогаются с места без достаточного количества солдат, по меньшей мере двухсот ружей. Поэтому, — добавил он, — мои храбрецы, нам предстоит либо вернуться с пустыми руками отсюда, с этого рынка сокровищ всей Индии, либо совершить такое дело, какого никогда еще никто не совершал, — оно мне больше всего нравится именно по этой причине». И когда мы спросили, о чем он говорит, он ответил: «Ну что же, если Дрэйк не поплывет в Южные моря, мы это сделаем». И когда все согласились, он показал мне и другим письмо и сказал: «Как оно прибыло — не ваше дело, но я хранил его за пазухой с тех пор, как покинул Плимут, и теперь я говорю вам то, чего не хотел говорить до сих пор: Южные моря были все время моей целью. Это письмо содержит вести о кораблях с драгоценными изделиями и золотом, которые должны в этом же месяце прибыть из Квито[64] и из Лимы. И все это вместе с жемчугами из Панамского залива и другими несказанными благами станет нашим».
После этого, джентльмены, мы словно с ума сошли от страсти к золоту и весело принялись за чудовищную работу. Прежде всего мы поставили наш корабль на мель в большом лесу, растущем прямо в океане; сняли с него мачты и спрятали его среди деревьев, вместе с четырьмя артиллерийскими орудиями. Затем, не оставив никого на корабле, мы направились к Южным морям через Панамский перешеек с двумя малыми артиллерийскими орудиями, с нашими кулевринами[65] и с хорошим запасом провианта, и с нами шесть негров-проводников.
Так мы прошли двенадцать лиг[66] до реки, что течет в Южные моря.
Там, нарубив лесу, мы сделали лодку и в ней пустились вниз по течению к Жемчужному острову в Панамском заливе.
На Жемчужном острове мы нашли много хижин, индейцев, ловящих жемчуг, и красивый дом с портиками. В доме не оказалось испанцев за исключением одного человека. При виде его Оксенхэм пришел в исступление и бросился на него: «Собака, где твоя госпожа? Где барка из Лимы?» На это тот довольно храбро спросил: «Какое дело англичанину до его госпожи?»
Но мистер Оксенхэм пригрозил, что будет давить ему голову веревкой до тех пор, пока у него глаза не вылезут, и напутанный испанец рассказал, что корабля из Лимы ожидают через две недели.
Десять дней мы спокойно ждали, не разрешая никому покинуть остров. Мы набрали хороший запас жемчуга и прекрасно питались дикими животными и свиньями, пока на десятый день не прибыла маленькая барка. Мы ее захватили и узнали, что она из Квито и везет на борту шестьдесят тысяч золотых песет[67] и другие богатства. Если бы мы удовольствовались этим, все пошло бы хорошо. Некоторые хотели вернуться сразу, им хватало достаточно и жемчуга и денег. Но Оксенхэм пришел в бешенство и поклялся заколоть всякого, кто повторит это предложение. Он уверял нас, что корабль из Лимы, о котором у нас есть известия, гораздо больше и богаче и сделает нас всех принцами. Вторая барка появилась на шестнадцатый день и была захвачена без выстрела и кровопролития.
Взятие этой барки было гибелью для каждого из нас, так как уж нужно все сказать: с этой барки из Лимы Оксенхэм взял молодую даму, лет двадцати двух — двадцати трех, с ней был высокий мальчик лет шестнадцати и маленькая девочка, очаровательное дитя лет шести или семи.
Но вот что было странно: эта дама ничуть не казалась испуганной или огорченной и приказала своей малютке также не бояться нас. Только мальчик имел очень угрюмый вид, и особенно, когда замечал даму и мистера Оксенхэма беседующими в стороне. После этой удачи мы предполагали прямо вернуться к реке, откуда пришли, и как можно скорей отправиться домой, в Англию. Но мистер Оксенхэм убедил нас вернуться на остров и наловить еще немного жемчуга. Я думаю, на это безумие, превратившееся в несчастье, его толкнула дама. Когда мы собирались сойти на берег, я, спустившись в каюту пленницы, услышал, как Оксенхэм и она говорили друг другу «жизнь моя», «повелитель мой», «свет моих очей» и другие нежности. Мы сошли на берег, и мистер Оксенхэм удалился с дамой в дом, откуда три дня не выходил. Он оставался бы там и дольше, если бы люди, которые нашли мало жемчуга и устали стеречь и охранять такое количество испанцев и негров, не явились к нему с шумом и не поклялись уйти. Все были недовольны капитаном, а он — всеми. Мы вернулись к устью реки, и там начались наши злоключения. Как только мы вышли на берег, негры потребовали, чтоб Оксенхэм выполнил договор, который он с ними заключил. Оказалось, он условился с симарунами отдать им всех пленников, захваченных нами. И, хотя с отвращением, Оксенхэм готов был отдать испанцев, предполагая, что негры собираются обратить их в рабство. Но в то время, как мы все стояли и разговаривали, один из испанцев, поняв, что им предстоит, бросился на колени перед Оксенхэмом и, крича, как безумный, стал умолять не отдавать его, так как негры, сказал он, никогда не берут испанцев в плен, а жарят его живьем и затем поедают его сердце. Мы спросили негров, возможно ли это? Некоторые ответили: «Какое вам дело?» Но другие смело сказали, что это совершенно верно и что месть — лучшая приправа, нет ничего вкуснее испанской крови. А один из них, указав на даму, сказал такую глупую и дьявольскую вещь, что мне стыдно было бы повторить ее, а вам услышать. Мы все были поражены ужасом, а Оксенхэм сказал: «Если бы вы сделали молодцов рабами, это было бы совершенно справедливо, так как вы некогда были их рабами, и я не сомневаюсь, что с вами достаточно жестоко обращались. Но раз дело идет о таком ужасе, я не позволю ни одному из них попасть в ваши гнусные лапы». Началась ссора, но Оксенхэм решительно приказал вернуть пленников на корабль и дал им уехать, взявши с собой только сокровища и даму с маленькой девочкой. Мальчик же уехал на Панаму.
После этого симаруны ушли от нас, поклявшись отомстить, а мы поднялись вверх по реке до того места, где встречаются три ручья; затем дальше вверх по самому меньшему из трех. После приблизительно четырех дней пути, когда ручей совсем измельчал, мы вытащили нашу лодку на песок, и Оксенхэм спросил людей, согласны ли они тащить золото и серебро по горам до Северного моря.[68] Некоторые из них вначале отказались, а я и другие посоветовали оставить изделия и взять только золото. Но Оксенхэм обещал каждому по сто серебряных песет сверх его доли. Это их удовлетворило.
На следующее утро Оксенхэм спросил людей, желают ли они пойти к холмам, разыскать негров и убедить их, несмотря на ссору, помочь нести сокровища. Матросы вскоре согласились, решив, что таким образом избавят себя от лишнего труда. Почти все ушли с Оксенхэмом, оставив нас шестерых сторожить даму и сокровища.
Так он ушел, провожаемый слезами дамы, и отсутствовал семь дней. Все это время мы верно и честно служили даме.
На седьмой день мы шестеро чистили лодку. С нами была малютка, собиравшая цветы, а Виллиам Пенберти удил рыбу на расстоянии приблизительно ста шагов от нас. Вдруг он с криком вскочил и бросился к нам, приказывая схватить девочку и бежать к дому, так как на нас напали испанцы. Это оказалось правдой. Прежде чем мы достигли дома, нам вслед было пущено до сотни пуль. Однако они в нас не попали. Тогда некоторые из врагов, остановившись, прицелились как следует из своих мушкетов и убили одного из плимутских людей.
Остальные добежали до дома и, захватив даму, выбежали вон, сами не зная куда. Испанцы, найдя дом и сокровища, не преследовали нас дальше.
Весь этот день и весь следующий мы странствовали, полные горечи. Дама беспрерывно плакала и самым жалобным образом звала Оксенхэма. Малютка тоже. Наконец мы разыскали след наших товарищей и двинулись по следу — это было лучшее, что мы могли сделать. С наступлением ночи мы встретили всю команду, которая возвращалась обратно, и с ними около 200 негров с луками и стрелами. Начались радостные крики и объятия. И странно было, господа, смотреть на даму. Перед тем она была в полном отчаянии, а теперь стала настоящей львицей. Она горячо просила Оксенхэма не думать о золоте и идти прямо к Северному морю. При мне она уверяла его, что бедность беспокоит ее не больше, чем беспокоило ее доброе имя, а затем, отойдя немного в сторону от остальных, показала на зеленый лес и сказала по-испански, вероятно, не зная, что я понимаю: «Смотри, вокруг нас рай, разве не можем мы с тобой остаться здесь навсегда, позволив им взять золото или бросить его, как они захотят?»
Но он не поддался этому искушению и, повернувшись к нам, предложил нам половину сокровищ, если мы пойдем с ним обратно и отобьем сокровища у испанцев. Дама опять стала плакать, но я взялся успокоить ее. Я сказал ей, что дело идет о чести мистера Оксенхэма, что в Англии ничто так не презирается, как трусость или нарушение слова, и что ему в семь раз лучше умереть среди испанцев, чем, вернувшись домой, видеть презрение всех тех, кто плавает по морям.
Так, после больших затруднений Оксенхэм и его отряд пошли обратно, а я, Виллиам Пенберти и трое людей из Плимута остались охранять даму, как прежде. Построив шалаши из ветвей, мы прождали пять дней, ничего не зная. На шестой день мы увидели вдали Оксенхэма и с ним пятнадцать или двадцать человек, которые казались ранеными и очень истощенными. Когда мы стали искать остальных, оказалось, что больше никого нет. И здесь Оксенхэм, который, после того как прошел его первый припадок ярости, все время вел себя как искусный командир, приказал нам нарубить деревьев и сделать каноэ[69], чтобы спуститься к морю. Мы приступили к работе с большим трудом и малым успехом. Нам пришлось подсекать деревья нашими мечами и обжигать их огнем, который мы добывали с большими усилиями. Но лишь только мы обожгли первое дерево и срезали второе, около нас появилась большая партия негров и с самыми дружественными знаками приказала нам бежать ради спасения нашей жизни, так как на нас идут испанцы с большими силами. Мы опять снялись и ушли, с трудом волоча ноги от голода, слабости и палящей жары. Некоторые были схвачены, некоторые убежали с неграми. Что с ними стало, мне неизвестно, но восемь или десять человек остались с капитаном, среди них был я. Целый день мы спускались к морю, но затем, поняв по шуму в лесу, что испанцы напали на наш след, снова повернули внутрь страны и, дойдя до скалы, взобрались на нее, подняв даму и малютку на веревках, сплетенных из лиан. Прервав таким образом след, мы надеялись избавиться от неприятеля. Спустившись по откосу с другой стороны, мы снова вступили в лес, где странствовали много дней. Наша обувь истлела. Наша одежда висела на нас клочьями. Нас поражало, как стойко переносит все это дама. Уже много дней она шла босиком, а вместо платья ей пришлось завернуться в плащ мистера Оксенхэма; малютка же шла почти обнаженная. Дама все время спокойно смотрела на Оксенхэма и, казалось, ни о чем не беспокоилась, пока он с ней, утешая и развлекая нас всех шутливыми словами. А однажды, сидя под большим фиговым деревом, она убаюкала нас всех нежной песней, хотя, проснувшись около полуночи, я увидел, что она все еще сидит и горько плачет. Она была настоящей женщиной — прекрасной и крепкой.
Наконец не осталось никого, кроме Оксенхэма, дамы и малютки, да Виллиама Пенберти из Мэрризана, моего приятеля. Оксенхэм всегда вел даму, а мы с Пенберти несли малютку. Так мы странствовали, взбираясь на высокие горы, все время в страхе, как бы испанцы не пустили по нашему следу собак. В один прекрасный день мы попали в большой лес, где было много приятной тени, прохлады и зелени. Здесь мы опустились на сидение из мха, как отчаявшиеся и погибающие люди, и каждый из нас долго смотрел на лица остальных.
Наконец Оксенхэм сказал: «Что удерживает нас от того, чтобы умереть по-человечески, бросившись на свой меч?» На это я ответил, что я не смею, так как одна мудрая женщина предсказала мне, господа, что я умру на море, а здесь нет ни воды, ни битвы, значит, еще не пришло мое время. А Виллиам Пенберти сказал, что он дорого продаст свою жизнь, но никогда не выбросит ее. Дама же воскликнула, что она рада была бы умереть, но la pauvre garse, что значит по-французски — бедная девочка, подразумевая малютку, — ее жаль.
Тут Оксенхэм стал горько рыдать — слабость, которой я никогда не видел в нем ни прежде, ни потом, и со слезами умолял меня никогда не покидать малютку, что бы ни случилось. Я обещал ему это.
Но тут внезапно в лесу послышался страшный крик, и среди деревьев со всех сторон появились испанские аркебузиры[70], по меньшей мере сто человек, и с ними негры. Они приказали нам не двигаться с места, иначе будут стрелять.
Виллиам Пенберти вскочил и с криком «измена» бросился на ближайшего негра, проткнул его насквозь, за ним второго, а затем, напав на испанцев, сражался врукопашную до тех пор, пока не упал, пронзенный пиками. Я же, видя, что ничего не поделаешь, сидел спокойно. Так нас всех захватили. Меня и Оксенхэма связали веревками. Но для дамы с ребенком солдаты сделали носилки по приказанию своего командира сеньора Диего де Триза — очень учтивого офицера.
Нас повели вниз, к тому месту, где у реки стоял шалаш из ветвей. Там ввели в лодку, где нас ждали несколько испанцев и среди них один старый болезненного вида человек, седобородый и весь согнутый, в одежде из черного бархата. Звали его дон Франциско Харарте. Как только дама подошла к берегу, этот старик подбежал к ней с мечом в руках и заколол бы ее, если бы кто-то не оттащил его. Тогда он стал оскорблять ее всякими глупыми и злобными словами, пока кто-то, устыдившись, не приказал ему замолчать. А Оксенхэм сказал: «Это достойно вас, дон Франциско, так разглашать по свету свой позор. Разве не назвал я вас собакой много лет тому назад и разве вы не доказываете правдивость моих слов?»
Старик отвернулся весь бледный, а затем опять начал оскорблять даму, крича, что сжег бы ее живой, на что она наконец ответила: «Лучше бы вы сожгли меня живой в день моего замужества и избавили меня от восьми лет горя!» А он: «Горя?.. Послушайте эту ведьму, сеньоры! Разве я ее не баловал, не осыпал драгоценностями и бог весть чем еще? Что ей еще было нужно от меня?» На это она ответила только одним словом: «дурак», но таким страшным, хотя тихим голосом, что все, кто собирался смеяться над старым паяцем, готовы были заплакать над нею. «Дурак, — повторила она спустя немного, — я не хочу тратить слов на тебя, я должна была давно вонзить тебе кинжал в сердце. Но я погнушалась слишком рано освободить тебя от твоей подагры и твоего ревматизма. Самодовольный глупец, знай, что когда ты купил у моих родителей мое тело, ты не купил моей души! Прощай, любовь моя, жизнь моя! Прощайте, все! Будьте милостивее к своим дочерям, чем мои родители были ко мне!» И с этими словами она выхватила кинжал из-за пояса одного из солдат и упала мертвая. При этом Оксенхэм улыбнулся и сказал: «Это достойно нас обоих. Если бы вы развязали мне руки, я был бы счастлив последовать столь прекрасному примеру». Но дон Диего покачал головой и ответил: «Для вас не было бы ничего легче, если бы в моей власти было так поступить! Но, опрашивая ваших матросов, которых я захватил прежде, я не мог не слышать, что у вас есть с собой разрешительные грамоты от королевы Англии или от какого-то другого монарха. Поэтому я принужден спросить вас, так ли это? Это вопрос жизни и смерти». На это Оксенхэм весело ответил, что ему никогда не было известно, что нужно иметь специальное разрешение для оправдания встречи с возлюбленной, а что касается захваченного золота, то если б они не допустили насильственного брака между прекрасным юным маем и этим старым январем, он не притронулся бы к их золоту. Так что это скорее их вина, нежели его. И он не отрывал глаз от тела дамы, пока его не увели вместе со мной. При этом все присутствующие открыто оплакивали трагический конец двух любовников.
А теперь, что дальше случилось со мной, не имеет большого значения, так как я больше не видел капитана Оксенхэма и никогда не увижу его в этой жизни.
— Значит, его повесили?
— Так я слышал на следующий год. И с ним канонира и некоторых других, а некоторые были отданы в рабство испанцам и, может быть, живы до сих пор, если только они не попали, как я, в жестокие лапы инквизиции. Инквизиция теперь требует тела и души всех еретиков во всем свете (я слышал это собственными ушами от одного из инквизиторов, когда начал оправдываться тем, что я не испанский подданный).
— Но как ты попал в лапы инквизиции?
— После того как мы были взяты в плен, нас снова отправили вниз по реке. Старый дон взял малютку с собой в свою лодку (как горько она плакала, отрываясь от нас и от мертвого тела!). Оксенхэм с доном Диего были во второй лодке, а я в третьей. От испанцев я узнал, что мы должны попасть в Лиму, но что старик живет совсем близко на Панаме[71] и немедленно возвращается на Панаму с малюткой. И они сказали: «Для нее было б лучше остаться здесь, так как старик клянется, что она не его дочь; он может по дороге бросить ее в лесу, если только дон Диего не пристыдит его и не убедит не делать этого».
Услышав это и увидев, что впереди меня ждет только смерть, я стал думать о бегстве. И в первую же ночь я убежал и направился на юг, снова в лес, избегая следов симарунов, пока не пришел в индейский город. И здесь увидел гораздо больше милосердия от язычников, чем когда-либо от христиан. Когда они узнали, что я не испанец, они накормили меня, дали мне дом и жену (и она была мне хорошей женой) и разрисовали меня всего рисунками, как вы видите. Благодаря тому, что у меня есть некоторые познания в хирургии и кровопускании и оказался ланцет в кармане, я достиг больших почестей среди них, хотя они научили меня гораздо большему в лечении травами, чем я их в хирургии. Так я счастливо жил среди них. И со временем моя жена принесла мне ребенка. Смотря на его нежное личико, я забыл Оксенхэма и его малютку, и свою клятву, и даже родину. Но однажды ночью, когда все спали в городе, раздался шум. Проснувшись, я увидел вооруженных людей и блестящие при лунном свете мушкеты и услышал, как кто-то громко читает по-испански какую-то дурацкую проповедь о том, как Господь Бог даровал господство над всей землей святому Петру, а святой Петр даровал Индию испанскому королю.[72] Поэтому, если индейцы хотят все креститься и служить испанцам, они могут получить некоторое количество побоев вместо милостыни или еще что-нибудь, причем больше колотушек, чем грошей; а если нет — на них обрушатся огнем и мечом.
Лишь только эти слова были произнесены, эти негодяи, не ожидая ответа (хотя это не имело никакого значения — ведь индейцы ни слова не поняли), налетели прямо на город со своими мушкетами и стали рыскать с мечами в руках, избивая без разбора всех встречных. Одна из пуль, пройдя сквозь дверь, попала в сердце моей бедной жены, и она умолкла навеки. Я, выхватив у нее из рук ребенка, пытался бежать, но когда увидел, что город полон испанцев и что с ними свора собак, я понял, что все пропало, и снова сел около тела с ребенком на коленях, ожидая конца. Они вытащили меня и всех молодых людей и женщин и сковали нас всех вместе за шею. А один, выхватив из моих рук красивого младенца, потребовал воды и священника (они таскают своих бритых с собой) и, как только ребенок был окрещен, взял его за ножки и раздробил ему череп — джентльмены, джентльмены! — хватив его о землю, как котенка. Так поступили они в эту ночь со многими невинными младенцами, предварительно окрестив их, уверяя, что для них же лучше попасть на небо. Мы пошли, оставив стариков и раненых умирать на свободе. Но на утро, когда они увидели по моей коже, что я не индеец, а по моей речи, что я не испанец, они начали мучить меня, пока я не признался, что я англичанин и один из команды Оксенхэма. Тогда предводитель сказал: «Тебя следует послать в Лиму и повесить рядом с твоим пиратом капитаном». Таким образом, я узнал, что мой бедный капитан погиб. Но горе мне! Священники выступили вперед и потребовали меня в качестве своей добычи, называя меня лютеранином, еретиком и Божьим врагом. Итак, я достался инквизиции в Картахене.[73] Что я там выстрадал, вам было б также невыносимо слушать, как мне вспоминать. Но так случилось, что после двух пыток, перенеся пытку водой так хорошо, как только возможно, я попал на дыбу, после чего, как видите, остался хромым на одну ногу. Этого я не мог больше вынести и отрекся от своего Бога, в надежде спасти себе жизнь.
Я сделал это, но это мне мало помогло. Хотя я обратился в их веру, я должен был получить еще две сотни плетей на площади, а затем пойти на семь лет на каторгу. А там, джентльмены, я часто думал, что лучше бы меня сожгли раз и навсегда. Вы знаете так же хорошо, как и я, какой плавучий ад, исполненный жары и холода, голода и жажды, плетей и труда представляют собой суда, на которые испанцы ссылают каторжников.
По дороге к Панаме я перебирал в уме всевозможные способы бегства и не нашел подходящего. Я уже начал терять мужество, как неожиданно открылся путь к спасению. Неизвестно, почему мы шли в Номбре через Панаму — прежде этого никогда не случалось. Там нас поместили всех вместе в большой барак, прилегающий к самой набережной, запертый длинным железным брусом, тянущимся во всю длину дома. И в первую же ночь нашего пребывания там я, выглянув из окна, заметил довольно большую, хорошо вооруженную, совершенно готовую к отплытию каравеллу[74], стоящую вплотную около набережной. И мне пришло в голову, что если бы попасть на эту каравеллу, мы через пять минут были бы в море. Взглянув на набережную, я увидел, что все охраняющие нас солдаты пьют и играют в карты, а некоторые отправились в кабачок освежиться после путешествия. Это было как раз на закате. Спустя полчаса вошел тюремщик в последний раз взглянуть на нас перед сном. Ключи висели у него на поясе. Когда он проходил мимо меня, я напал на него и, хотя был в цепях, схватил его за голову и несколько раз ударил о стену так, что он умолк навеки. Затем я с помощью его ключей освободил себя и всех, кто находился в моей комнате, и приказал им следовать за мной, угрожая убить всякого, кто меня ослушается. Они последовали за мной, как люди, перешедшие из ночи в день или от смерти к жизни. Таким образом, мы заняли каравеллу и вышли из гавани без всякого шума, не считая нескольких неудачных выстрелов со стороны солдат на набережной. Но мой рассказ слишком затянулся?
— Продолжай хоть до полуночи, приятель!
— Итак, они избрали меня капитаном, а одного генуэзца — лейтенантом, и мы пустились в путь. Я охотно пристал бы к берегу и вернулся на Панаму, чтобы получить вести о моей малютке, но это было бы безумием. Некоторые хотели сделаться пиратами. Но я и генуэзец, который был умным, хоть и скверным человеком, убедили их плыть в Англию и принять участие в войне с Нидерландами.[75] Мы уверили их, что для нас не будет безопасного места на Испанском море, лишь только распространится слух о нашем бегстве. И так как большинство с нами согласилось, мы направились в Англию. По пути мы остановились для пополнения запаса пресной воды на пустынном Барбадосе[76], а затем поплыли дальше на восток, по направлению к Канарским островам.[77] Что мы претерпели во время этого путешествия от цинги, морской горячки, голода и жажды — никакой язык не сможет описать. Много раз нам приходилось расстилать на ночь паруса, чтобы собрать росу и утром высасывать их, а если кому удавалось набрать горшочек дождевой воды из желоба, за ним так ухаживали, как если бы он был верховный губернатор всей Индии. От всех этих страданий из всех ста сорока бедняг сто десять умерли. И в конце концов, когда мы считали себя уже в безопасности, мы потерпели крушение на юго-западе от берегов Британии, близ мыса Рейс. И только девять душ из нас остались в живых и вышли на берег. Затем я попал в Брест, откуда один фламандец доставил меня в Фальмут. Этим кончается мой рассказ.
Голос его, когда он кончил, прервался от слабости. Ричард молча сидел против него, опершись локтями на стол, и, подпирая подбородок кулаками, всматривался в него. В течение нескольких минут никто не произнес ни слова, а затем:
— Эмиас, вы слышали его историю? Верите вы ей?
— Каждому слову.
— Я также. Антоний!
Вошел слуга.
— Проведи этого человека в кладовую. Одень его как следует и накорми как можно лучше. И прикажи обращаться с ним, как с родным отцом.
Но Иео медлил.
— Смею ли попросить вашу честь об одной милости?
— Обо всем, что возможно, приятель.
— Не можете ли вы помочь мне снова попасть в Индию?
— Снова! Тебе еще мало испанцев?
— Всегда будет мало, — ответил он с горькой улыбкой, — пока моя малютка не будет со мной. Я поклялся Оксенхэму смотреть за ней и не видел ее больше с того дня! Я должен найти ее, сэр, или я с ума сойду. Каждую ночь она приходит ко мне и зовет меня, бедная крошка! И каждое утро, когда я просыпаюсь, я чувствую словно на мне лежит большая черная туча.
— Сейчас не предвидится никакого похода в Индию; но если ты хочешь бить испанцев, то вот он покажет тебе дорогу. Эмиас, возьмите его с собой в Ирландию. Если он выучил половину полученных им уроков, его служба вам пригодится.
Иео с выражением горячей мольбы посмотрел на молодого великана.
— Хотите вы взять меня, сэр? Есть мало дел, к которым я не мог бы приложить руку. А может быть, когда-нибудь вы опять поедете в Индию и возьмете меня с собой. Я сумею оказать вам хорошую помощь, как канонир или как лоцман. Мне знакомы каждый камень и каждое дерево между Номбре и Панамой и все порты всех морей. Я ручаюсь, что вы не успокоитесь, пока не совершите второго путешествия к золотым берегам. Согласны?
Эмиас рассмеялся и утвердительно кивнул головой. Договор был заключен. Иео ушел есть, а Эмиас, получив свои письма, собрался ехать домой.
— Поезжайте кратчайшим путем через болота, юноша, и пришлите обратно Карри, когда сможете. Вы не должны терять ни часа. Будьте готовы к отплытию, как только подымется попутный ветер.
Они отправились. Проехали миль десять. Спускался вечер, и ветер с каждой минутой крепчал и становился холоднее. Эмиас, зная, что по дороге нет гостиниц, сделал глоток из бутылки, которую леди Гренвайль сунула в его пистолетную кобуру, а затем предложил Иео также глотнуть. Тот отклонил предложение: у него и пища и питье с собой.
— Пища и питье? Принимайся за них и не стесняйся.
Тогда Иео, заметив у ручья увядшую иву, подъехал к ней, срезал с нее прут и зажег его с помощью своего ножа и камня. Эмиас ждал его несколько смущенный и встревоженный, он вспомнил об «огненной репутации» Иео. Не был ли он в самом деле саламандрой[78] и не собирается ли согревать свои внутренности, съев горящий прут? Но вот Иео со свойственными ему размеренными и торжественными движениями вытащил из-за пазухи коричневый лист и начал ловко сворачивать его в трубочку размером с мизинец. Затем, сунув один конец себе в рот, поднес к другому трут и стал сосать трубку, пока не появился огонь. Вобрав в себя дым он выпустил его через ноздри с выражением глубочайшего удовлетворения и мелкой рысью подъехал к Эмиасу, похожий на движущуюся печную трубу. При этом Эмиас расхохотался и воскликнул:
— Ну, неудивительно, что они сказали, будто вы дышите огнем! Не это ли индейский табак?[79]
— Да, конечно! Но разве вы до сих пор не видели его?
— Никогда! Мы слышали о нем, но принимали это за ложь. Уф, ладно. Век живи, век учись!
— Не ложь, а святая истина, как могу сказать я, который с помощью сорной травы провел без еды три дня и три ночи. Потому-то, сэр, индейцы всегда носят ее с собой во время похода. И неудивительно. Табак — это товарищ одинокому, друг холостому, пища голодному, утешение печальному, снотворное страдающему бессонницей, огонь замерзающему, сэр, в то же время он останавливает кровь из раны, излечивает насморк и укрепляет желудок. Под сводом неба нет другой подобной травы.
Много лет спустя Эмиас убедился в справедливости этих слов.