— Почему для успокоения совести? Даже в Италии плохие люди становятся хорошими. А у нас? Совсем по-другому устроено общество.
— Да?— Она иронически рассмеялась.— Книжные слова, сплошь книжные. И у нас столько слепой жестокости, что порой, кажется: люди всегда будут врагами друг другу.
— Неправда,— возразил я решительно.— Наш мир разумен. Люди вовсе не враги. А беды — не правило, а исключения.
— В книгах, милый, в книгах. Да вот в таких сюсюкающих фильмах. Такие и у нас выпускают.
Она перешла со мной на ты.
— Почему в книгах? Кругом нас мало хорошего? Мало добрых поступков? Настоящей человечности?
— Хорошо быть слепым... А я вот вчера стояла в очереди в магазине. Впереди старуха — злая, лицо сморщенное, одета убого. На всех раздражается, на всех огрызается. Девушка хотела три копейки доплатить. Как на нее эта старуха кинулась! Думала, загрызет. Наконец, продавщица взяла у нее чек. Старуха брала сто граммов колбасы. Видел бы ты, с какой брезгливостью эта продавщица, толстомордая, с мясистыми крашеными губами, вроде свиньи, вешала эти сто граммов. От целого куска не отрезала, а собрала обрезки, лохмотья, даже разных сортов, и швырнула на весы. И старуха — ни словечка! Все видели это хамство, и никто не вступился. Вот тебе жестокость! Хватает ее у нас. Самой страшной — мелкой, на каждом шагу. У меня сердце тогда от боли зашлось. До чего старуху довели! Живет, наверное, на гроши. Потому и характер такой: где зашипит, а где вот так промолчит. Страшно такое встречать.
— Частный случай... неуверенно сказал я.— Ни о чем он не говорит. Просто скверная продавщица, которую нужно уволить. Мы же заботимся о воспитании советского человека. Ни один такой пример я приведу, десятки других — о настоящих поступках.
— А это я слышала давно. Так говорят все воспитанные образцовые мальчики и девочки. В школах даже обязательные сочинения пишут о высоком назначении советского человека. О Павке Корчагине сочинения пишут. Герой нашего времени... Сама такие сочинения писала. В жизни все проще, грубее, и жестокости, ох, как еще хватает. В два счета тебя могут смять, растоптать, и никто этого и не заметит. Да если бы тебе увидеть только часть того, что мне пришлось испытать! По-иному бы заговорил!
Она засмеялась хрипловато, отрывисто, даже с какой-то злобой. Не понравился мне такой смех. Да и не только смех. От всего разговора меня начало коробить. Эта ее неожиданная реакция на понравившийся мне фильм была непонятной.
— Вот ты, конечно, удивился, что я просила не говорить про меня отцу,— сказала Тоня.
Я насторожился.
— Все тут ясно... Просто стыдно перед ним. За всю свою жизнь перед ним стыдно. Ничем ему не могла помочь, когда он с севера вернулся. Он очень тогда нуждался в поддержке. А у меня свои беды, не до него было. Вот и пошло все наперекосяк и кончилось ссорой. Уехала я тогда, бросила его. Решила, что навсегда он мне чужой, он-то — отец... Это понять надо. Да где уж тебе.
Я молчал. Столько горечи было в ее словах, что мне стало не по себе.
Сцепив руки, она склонила голову. Голос ее зазвучал ровно, без всякого чувства.
— Через все я прошла...— продолжала она.— Ведь и судили меня, и в тюрьме сидела, что такое строгий режим узнала. Всякое видела... А уж мотало меня... по всему свету. В Сибири была, по Дальнему Востоку поколесила, на Сахалине жила. Кету в Николаевске-на-Амуре разделывала, в порту Ванино в ресторане работала, во Владивостоке женам военных моряков в ателье модные платья шила... Даже репортером на Сахалине шесть месяцев работала. И все у меня получалось!.. Одаренная? На всякие пустяки,— все тем же ровным голосом рассказывала она и с легким ироническим смешком закончила: — А теперь в кондукторшах оказалась. Это все же легче, чем кету разделывать. Посмотрел бы ты тогда на мои руки...
— Как же в кондукторши попали? — решился я на вопрос.
— Надоело скитаться по свету. Поближе к своим местам захотелось. Попыталась лучше жизнь устроить. Ну и никак не могла найти что-то подходящее. В заколдованный круг попала. Подумай! — она нервно рассмеялась.— Берут на работу — интересные места были,— но городскую прописку требуют. Готовы комнату дать и прописать, но справку с места работы спрашивают. А так жить, никуда не пускают. Только в автобусном хозяйстве разрешено брать таких, как я, непрописанных, приезжих. Мало желающих в кондукторши. Так и оказалась автобусницей.
Она опять замолчала, а я не тревожил ее.
— Дай закурить,— попросила Тоня, продолжая обращаться ко мне на ты.
По тому, как уверенно она взяла папиросу, привычно размяла слишком туго набитый табак, глубоко затянулась, виден был курильщик опытный, со значительным стажем.
При вспышке спички я увидел ее посуровевшее лицо.
— Как у нас любят бросать пустые слова... А такие юнцы, как ты, повторяют их,— обобщила она, не щадя моего самолюбия.— Сколько в вас еще детской наивности! Считаете, что все в жизни вам известно, сейчас ее завоюете и покорите. Этаким орлиным броском. Да только ненадолго вас таких хватит. Смотришь, и начинают с вас понемножку перышки осыпаться. Да было бы от чего! А то чуть тряхнет ветерком, и готово — посыпались. Привыкли возле пап и мам...
Она опять коротко рассмеялась.
— Ну, это ты брось...— сказал я вызывающе, не желая ей уступать.— Я давно вышел из такого невинного возраста. И успел уже повидать кое-что.
— Правда? — как-то по-злому обрадовано удивилась она.— Что же ты успел увидеть?
— Армия — достаточно хорошая школа.
— Умение шагать в ногу? Ать-два, ать-два! — язвительно отсчитала она.— Хором песню затянуть? Постельку самому заправить?
Тоня не скрывала уже откровенной издевки. Ее цинизм раздражал. Она словно нарочно дразнила меня и добилась своего: я разозлился.
— Поздно,— сухо сказал я.— Утром первым машину веду.
— Понятно,— протяжно и довольно сказала Тоня и поднялась.— Мы обиделись, мы оскорблены... А чего я-то расхныкалась? — вдруг очень по-человечески закончила она.
Мы молча прошли несколько шагов до нашего дома, отчужденные, как мне показалось, непоправимо. Все же на крыльце, пропуская Тоню, я нашел силы буркнуть:
— Счастливо,— и прошел в свою комнату.
— Спокойной ночи, милый,— с язвительной лаской отозвалась Тоня. Утром мы встретились настороженно. Лишь слегка кивнули друг другу. Тоня мельком взглянула на меня и отвернулась.
Я вел машину, стараясь не думать о ней. Жалел даже, что пошел с ней в кино. А этот разговор на скамейке? Зачем мне ее полуисповедь-полупроповедь? Видела много плохого? Ей кажется, что мир устроен плохо? Какими глазами на все смотреть. Мне-то, какое дело до всех таких размышлений? Я считал мир достаточно подходящим. У меня к нему претензий не имелось. Если он кому-то кажется неважным, то сами они и повинны в этом, прежде всего сами.
Попенял на себя и за то, что с начала знакомства принял близко к сердцу непонятное отношение Тони к отцу. Сама, наверное, во всем виновата. Рассказывал же мне мой отец об ее образе жизни. Таким, внутренне опустошенным, наверное, ничем не поможешь.
На всех остановках я независимо уходил курить подальше от автобуса, подчеркивая, что не хочу быть рядом с ней. Больше всего теперь меня злило ее высокомерно-снисходительное ко мне отношение. Тоня не скрывала, что наблюдает за мной. С ее губ не сходила ироническая усмешка. Это злило меня еще сильнее, просто распаляло. И все же какая-то непонятная сила влекла к ней. Иногда, забывая обо всем, смотрел на ее смуглое лицо и любовался ею.
В городе на конечной остановке у автобусного вокзала, когда я стоял у двери, пропуская пассажиров, Тоня, выходившая последней, задержалась.
— До чего же вы, такие чистенькие, бываете противны... Словно по лицу хлестнула.
Она медленно спустилась по ступенькам автобуса и ушла, не оглядываясь.
Даже Голубев заметил что-то неладное между нами.
— Поссорились что ли? — спросил он удивленно.— Из-за чего? Или что позволил себе лишнего?
— Не болтай пустое,— сердито ответил я.
10
В тот вечер в гараже проходило производственное совещание водителей дальних линий. Продолжалось оно порядочно. К тому времени, когда мы расходились, над городом сгустились сумерки, улицы зашумели вечерней жизнью. До моей электрички оставалось еще много времени, и я, чтобы не торчать на вокзале, двинулся пешком.
Главная улица областного города — сплошная тополиная аллея. Фонари едва виднелись сквозь густые вершины. Скамейки почти все заняты парочками и компаниями. Слышались веселые голоса девушек и парней, где-то тихонько согласно бренчали гитара и мандолина, подлаживаясь к поющим голосам.
У самого выхода из аллеи женский голос неожиданно позвал меня.
На скамейке сидела Тоня. Одна.
— Домой? — спросила она.— Присядь... Или очень торопишься? Посиди хоть пять минут.
Тон самый обычный. Словно между нами ничего не произошло. Что-то заставило меня присесть.
— Продолжаешь злиться? — спросила Тоня.— Забудь вчерашний разговор. Сама не знаю, что со мной случилось. Распустила нервы, начала пороть всякую чепуху. У женщин это случается.
Сейчас мне показалось, что голос Тони звучит не очень уверенно и от нее слегка попахивает вином. Вспомнились слова Ленки о встрече с пьяной Тоней, да и рассказ отца о ее шумной и непутевой жизни до приезда Константина Григорьевича. Значит, все правда? Я внимательно посмотрел на нее. Мы встретились взглядами. Она молчала, словно ждала моих слов. Потом отвернулась.
На той скамейке, где бренчали гитара и мандолина, запели громче. Слова песенки отчетливо долетали до нас.
Из окон корочкой несет поджаристой,
За занавесками мельканье рук,
Здесь остановки нет, а мне — пожалуйста! —
Шофер автобуса — мой лучший друг!
А кони сытые колышут гривами,
Автобус новенький — спеши, спеши,
Ах, Надя, Наденька, мне б за двугривенный
В любую сторону твоей души...
— Плохо мне вчера было,— вдруг сказала Тоня.— Вспомнилось всякое... Вот и поддалась... Да мне и сейчас скверно. Очень скверно... И ни одного знакомого в городе.
Мимо нас, прижавшись тесно, прошли парень с девушкой, слегка покачиваясь под ритм музыки транзистора, Тоня проводила их долгим задумчивым взглядом.
— Ты любишь свою работу? — спросила Тоня.
— Не задумывался как-то об этом,— ответил я, удивленный ее вопросом.— Просто стараюсь лучшим образом выполнять обязанности.
— Обязанности? А мне казалось, что ты работаешь с увлечением. Мне нравится смотреть, как ты ведешь машину. Голубев ведет разумно, осторожно. А ты — свободно, легко, будто наслаждаешься. Не так ли?
— Не наблюдал за собой,— сказал я, опасаясь опять втянуться в разговор.
Тоня что-то заметила.
— Обиду забыть не можешь? — спросила она.
— Какие пустяки!.. Стоит ли их помнить?
— Тогда проводи меня домой.
Она испытующе смотрела мне в лицо. Я пожал плечами, удивленный такой просьбой после всего, что произошло между нами вчера вечером и сегодня. Уверенная, что я выполню ее просьбу, Тоня поднялась и пошла по аллее к выходу. Мне ничего не осталось, как присоединиться к ней.
Когда мы проходили мимо скамейки, где бренчали гитара и мандолина, музыка оборвалась. Потом она зазвучала опять.
Мы свернули с центральной улицы в ближайший темный переулок, и пошли в глубь его. Асфальтированный тротуар был весь в глубоких выбоинах. Тоня несколько раз даже слегка споткнулась, и я, подозревая, что она к тому же, кажется, не очень твердо держится, взял ее под руку. «Хороша!» — подумал я с холодным презрением.
— Спасибо,— пробормотала она, опираясь на мою руку.
У ворот она попросила:
— Уж доведи... Темно тут.
Мы вошли в калитку. Тоня жила в старой с крохотным оконцем, деревянной развалюхе, ушедшей нижними бревнами глубоко в землю. Квадратный дворик зарос сорной травой. В тесной комнатушке умещались только железная кровать, небольшой стол со стулом и полустеклянный шкафчик для посуды. Даже второго стула не было. Голые стены, никаких украшений, лишь небольшое овальное зеркало рядом с выключателем. Да на подоконнике лежало несколько книг. Убогое жилье, временное пристанище.
— Смотришь, как живу? — вызывающе спросила Тоня.— Как могу. Снимай куртку, не сразу же тебе бежать. Посиди немного. Успеешь на поезд.
Пока я снимал куртку и вешал ее на гвоздь, на столе очутилась бутылка водки. Тоня что-то еще доставала из нижней глухой половинки шкафа.
— Может, этого не надо? — сказал я, слегка встревоженный таким приемом.
— Тебе и не предлагаю,— отозвалась Тоня, усаживаясь на кровать, а мне, показывая на стул.— Не хочешь — не надо. Неволить не стану. А мне сегодня просто необходимо. И не смотри на меня так. Меня этим не испугаешь.
— Как я смотрю?
— С осуждением.
Все же она налила водку в два стакана.
— Прости,— сказала она и мило улыбнулась.— Другой посуды не имею. Только еще обзавожусь хозяйством.
Ничего не оставалось сделать, как взять стакан и выпить. Не ломаться же, не разыгрывать трезвенника. Тоня протянула кусок хлеба с ветчиной и огурцом.
— Помнишь, просила тебя? — сказала она.— Не будешь говорить про меня отцу?
Я кивнул.
— Хорошие вы мальчишки,— задумчиво сказала Тоня.— Но цыплята. И среди этих цыплят встречаются такие сволочи...
Она быстро хмелела.
Но даже в эти минуты она оставалась обаятельной. Глаза ее меняли выражение. То светлели, то темнели. Она словно прислушивалась к себе, металась в каких-то раздумьях.
— Что ты на меня уставился? — вдруг грубо по-хмельному спросила Тоня.— Не видал пьяных баб? В доме Витязевых такого не бывает? Учись, учись, мальчик, жизни! Наука полезная!
— Перестань! — решительно сказал я.— Не дам больше пить тебе. Хватит!..
— Что? — Возмущенная, она повысила голос.— Ты, чистюля, мною командуешь? Да еще и презираешь, наверное? Да как ты смеешь судить меня? Есть у тебя такое право? Ты заработал его? Тебе фильм понравился. Ах, какие там все хорошие! Вот бы еще картинку о доме Витязевых поставить. И тут все благородные и достойные. Эх, ты!..
Она оперлась обеими руками о стол и наклонилась ко мне. В глазах ее сейчас было гадливое пренебрежение. Я шевельнулся, чтобы встать и уйти.
— Не нравится? Бежать хочешь. Уходи, если такой чистоплюй...
Я остался на месте. Она провела рукой по лицу и облизнула губы.
— Я ведь такого навидалась, что тебе и не приснится. Разве я тебе что-нибудь рассказала? Пустяки!.. Знаешь ты, как могут издеваться над беззащитной девчонкой? Знаешь, кто я такая? По-честному? Самая настоящая б...! Ты хоть это слово-то знаешь? А такое ты когда-нибудь видел? Из-за чего в баню ходить нельзя...
Она скользнула рукой по кофточке, и пуговицы, словно сами собой, расстегнулись по всей длине. Между полными твердыми грудями было выколото такое срамное, что я перепугался.
— Не надо, закройся,— быстро проговорил я, чувствуя, как кровь прихлынула в лицо, и забилось сердце.
Тоня, будто мгновенно протрезвев, дрожащими руками застегнула кофточку. Некоторое время сидела молча, низко опустив голову. Я не решался даже шевельнуться. И слов у меня никаких не было.
Потом она подняла лицо, и устало на меня взглянула.
— Поухаживай, налей последнюю...
— Может, не нужно?
— Я сказала — последнюю. Запомни, мною никто не командовал, и я никогда не меняла решений. Запомни...
Я неохотно выполнил ее просьбу.
— И себе,— приказала она, следя за моей рукой. Она выпила и опять склонила усталую голову.
Потом оглянулась потерянно вокруг, словно не узнавая своей комнаты. Удивленно и жалко улыбнулась.
— Налюбовался такой дурой? И зачем я тебе все это говорю? Что ты поймешь... Отец у тебя хороший. Отца твоего я уважаю. Очень! Правильный мужик. А Ленка...— Она махнула неодобрительно рукою и опять замолчала. Хмель все сильнее одолевал ее, голова Тони клонилась все ниже.
Опершись рукой о стол, она поднялась, нетвердо держась на ногах.
— Уходи...
Я шагал по ночным улицам, торопясь попасть на электричку, оглушенный этим вечером. Вот, оказывается, какой может быть Тоня... Какая тяжелая судьба! А я-то! Сунулся с прописными истинами. Господи, какие глупости вчера болтал. В ее глазах я, действительно, просто чистоплюй и недоносок.
В электричке под ее быстрый бег с протяжным ночным гудением сильно потянуло ко сну. Я даже успел вздремнуть минут на пятнадцать-двадцать и, наверное, перебил сон. Дома спалось очень плохо, тревожно.
Снилась всякая муть, кого-то приходилось спасать, куда-то бежать. Я падал, вскакивал, с трудом передвигая тяжелыми, словно чугунными, ногами, опять падал, страшась опоздать. Несколько раз открывал глаза, озирался, с облегчением вздыхал и опять впадал в тяжелое забытье.
Проснулся по-обычному рано, с распухшей головой, кислым ощущением во рту, наверное, от выпитой на голодный желудок водки. Из того, что снилось, ничего сколько-нибудь толкового не запомнилось, В ванной я встал под холодный душ, старательно вычистил зубы, прополоскал содой рот. Но легче не стало, голова все так же болела, а кислый вкус во рту не проходил.
В доме — ни звука, все еще спали.
Я вышел на крыльцо и увидел отца в рабочем комбинезоне. Он возился у клумб с гладиолусами. Их темно-зеленые узкие листья вытянулись из земли лезвиями кинжалов.
Мы пожелали друг другу доброго утра.
— Чего вскочил? — спросил отец, оглядывая меня подозрительно.— Ведь вернулся поздно. Или куда собрался?
— Не спится что-то.
Я присел на сырую от росы скамейку и закурил.
Тишина... Даже рыба еще не плескала. Виднелись неподвижные рыбачьи лодки, разбросанные по всему пруду. От утреннего холода я поежился.
Тоня до сих пор стояла перед глазами. Опять в подробностях виделся весь вечер... Какая она разная — одна, поддавшись порыву, читала: «Приедается все. Лишь тебе не дано примелькаться...» и вчера — водка, стаканы, хмельной взгляд. Взрыв презрения ко мне.
Рассказать отцу о вчерашней встрече? Зачем? Не стоит, надо и самому скорее забыть о ней.
В калитку вошла почтальонша Клавдия Ивановна. Много лет она разносит почту по нашей улице. Лицо у нее серое без румянца, щеки запавшие, а глаза добрые и голос приветливый:
— С праздником! — торжественно сказала Клавдия Ивановна, складывая на скамейку тяжелую сумку и пачку газет и журналов, перевязанную шпагатом.
— С каким это праздником? — удивленно уставился на нее отец.— Не припоминаю, какой сегодня может быть праздник.
— Да сирень же расцвела! Ни у кого еще нет, а у вас вон как распушилась. Дух на всю улицу.
— Фу, нечистая сила! — развеселился отец.— Даже напугала. Ну, спасибо! Спасибо, Клавдия! — Отец сиял от удовольствия.— Тебе, Клавдия, верить можно. Все уличные дела у тебя на виду. Придется подарить веточку.
— Да не к тому я,— застеснялась Клавдия Ивановна.
— К тому или другому, а без веточки не выпущу.
Отец сходил на балкон за садовыми ножницами и отщелкнул для Клавдии Ивановны с куста пышную цветущую ветвь.
— Только уговор,— шутливо обратился он к ней.— Не болтай, кто подарил. Узнают — набегут, к вечеру от куста ничего не останется.
Клавдия Ивановна выложила на стол газеты, журналы и дала книжку расписаться в получении заказного письма.
— Взгляни — кому? — попросил отец, протягивая мне конверт.— Очки в доме оставил.
Письмо было адресовано тете Наде, отправитель — мой брат Борис.
— Что?! — Отец поспешно выхватил из моих рук письмо и растерянно смотрел на меня.— От Бориса?
— Тете Наде,— повторил я.
— Забыла уж она, когда Борис писал,— пробормотал отец, вертя конверт, словно он жег его руки.— Паршивец такой! Что же делать?
— Отдать письмо тете Наде.
Отец с укором посмотрел на меня.
— Легко сказать... Не жду доброго от Бориса. Только-только Надежда начала успокаиваться. Чего ему теперь от нее надо? Иное письмо может, как молотком, по голове стукнуть. Хоть тебе он брат, а мне сын — лучше ему не вспоминать нашего дома.— В голосе отца слышалась скрытая боль.— Жену забыл, про ребенка не вспоминает. Держит Надежде руки связанными. Порядочно это? Она не человек? Зачем же он так?
И замолчал, насупившись.
Присел к столу, опять повертел конверт в руках и положил на стол подальше от себя.
Впервые со дня моего возвращения из армии домой отец заговорил о Борисе. Я даже не знал, как он относится к нему. Но понимал, что это запрещенная в доме тема. Катя же, конечно, была не права, когда говорила, что отец закрыл на все глаза, трусливо спрятался.
Мне стало жалко отца. Борис ему такой же сын, как и я. Разве легко ему было сказать, что лучше бы забыл Борис про тетю Надю и про наш дом? Может, жалеет, что эти гневные слова вырвались при мне?
Хотя был сравнительно ранний час воскресного утра, дом начал просыпаться.
На крыльцо, только что, приняв душ, с пушистым полотенцем на плечах вышла тетя Надя.
— Доброе утро! — издали свежим голосом окликнула она нас.— Гриша, с приездом! Отбыл трудовую вахту?
Сегодня, отдохнувшая, тетя Надя выглядела хорошо и была в добром настроении. Лицо после сна и душа розовело, губы яркие, глаза чистые и улыбчивые.
— Что это? — радостно воскликнула она.— Сирень зацвела! Да какая чудесная.
Она подошла к кустам. Нагнула ветку и, стряхнув росу, прижалась лицом к цветущей кисти.
Отец, хмурый, молчаливо следил за ней.
— Надежда! — строго окликнул он.— Тебе письмо.
— От кого?
Она взяла конверт. Лицо ее дрогнуло. Она кинула на нас быстрый взгляд, вытащила из волос шпильку, аккуратно надорвала ею конверт и вынула сложенный вдвое листок.
Отец смотрел на нее.
Неторопливо дочитав письмо, тетя Надя беспечно улыбнулась ему.
— Вот и собрался... Пишет, что возможно скоро приедет. Вспомнил про нас...
Небрежно положив на стол конверт с письмом, тетя Надя пошла в дом.
— Видел? — горько спросил отец.
— Ничего особенного не видел,— возразил я. Мне хотелось помочь отцу, сгладить его боль. Да и подумалось, что он несколько преувеличивает значение письма. Тетю Надю, как мне показалось, оно мало тронуло.
— Бревно ты,— огорчился отец.— Людей понимать надо. Думаешь, просто Надежде вот так сказать, что Борис «возможно» приедет? «Возможно»! Ишь, другого слова не нашел? Ну и ну!..
Из дома выскочила Ленка в стоптанных шлепанцах на босу ногу, лохматая, как ведьма.
— А! Явился очаровательный брат...— пропела она своим поставленным голосом.— Очень хорошо! Будет кому поправить утюг. Не нагревается. Сделай побыстрее!
— Павлику не могла поручить?
— Не хами...
— Успеется с утюгом,— небрежно отмахнулся я.
— Успеется? — зловеще спросила Ленка.— Тогда ходить тебе сегодня в неглаженой рубашке и брюках. Тебя устраивает такой вариант?
И демонстративно скрылась в доме.
Однако тут же Ленка выскочила на улицу с круглыми глазами.
— Да приберись, неряха! — раздраженно прикрикнул на нее отец.
— Вы чем тетю Надю обидели? — кинулась на нас Ленка.
— Что болтаешь? — остановил ее отец.
— Пойдите и посмотрите,— предложила Ленка.— Сама не своя. Сидит и ничего не слышит. Как в столбняке...
Отец оглянулся на меня.
— Теперь, дошло?.. Ленка, не трогай Надежду. Борис письмо ей прислал. Пишет, что, может, скоро приедет. Вот Надежда и расстроилась.
— Борька? Правда? — Ленка словно споткнулась на ровном месте.— Это же хорошо!..— выдохнула она и вдруг замолчала, словно чего-то испугалась.
— Иди на кухню и готовь завтрак,— строго сказал отец.— Да к Надежде не приставай. Дениска спит?
— Шевелится.
— Взгляну на него...
Отец тяжело поднялся и пошел в дом.
Ленка стояла, о чем-то задумавшись. Потом, словно отогнав ненужные мысли, резко тряхнула головой.
— Как же будет с утюгом, синьор Витязев? Вот прицепилась!
Я отправился с Ленкой на кухню, хотя самое лучшее было бы немного вздремнуть до завтрака.
Наладив утюг, я прямо спросил ее:
— Сколько времени Борис не писал тете Наде?
Ленка откинула со лба волосы и оглянулась, словно боялась, что тетя Надя может стоять за дверью.
— Не знаю точно,— тихо сказала она.— Раньше переписывались они часто. Потом письма пошли реже и реже. Тетя Надя про Борьку словно забыла. Будто вышла из комнаты, заперла ее и ключ выбросила. Но мы-то видели, что ей тяжело. Жалко ее... Потому никогда о Борисе и не заговариваем.
— Оставил он ее, наверное...— А может — вернется?
— Обязательно,— решительно сказала Ленка.— Как же так? У него же сын растет. Дениска большим стал, в отце нуждается.
— В этом ли дело...
— Да, и в этом,— убежденно сказала Ленка.— Тут у Бориса — семья. Они же немолодые. У них обязанности перед сыном!
— Ленка! — попытался я вразумить сестру.— Разве дело в обязанностях? Есть же и чувства. С ними надо считаться. Любовь, например. Если ее больше нет, если ушла она, зачем же тогда восстанавливать им отношения? Странно ты рассуждаешь.
Ленка, раскатывая какие-то лепешки, взглянула на меня свирепо.
— Тетя Надя сама во многом виновата. Почему отпустила Борьку в Москву одного? Почему не поехала с ним? Он же хотел хорошего, думал о себе и о ней. Разве это не так? Бориса я ни капельки не оправдываю, во многом он вел себя плохо. Но и всю вину валить только на одного Бориса не хочу.
— Все гораздо сложнее...
— Именно? — Она с вызовом смотрела на меня, похожая сейчас на маленькую рассерженную собачонку.
— Что ты со мной играешь в прятки? А Николай Иванович? Ведь он есть. С этим надо считаться.
— Тише... Услышат...— зашипела Ленка,
Покончив со стряпней, Ленка мыла над раковиной руки. Она долго молчала, слышался только шум льющейся воды. Потом оглянулась на меня через плечо.
— Николай Иванович все поймет,— тихо сказала она.— Он должен понять, понять все, стать над своим чувством. И хватит! — решительно заключила она.— Иди в столовую, зови всех, пора завтракать.
Воскресные завтраки, с болтовней, затягивались. Сегодня атмосфера была сгущенной. Все делали вид, что о письме Бориса забыли. Тетя Надя преувеличенно внимательно занималась Дениской, Ленка металась из кухни в столовую.
Посредине стола Ленка поставила большое блюдо с каким-то красивым по форме и непонятным по содержанию кулинарным изделием. Отец желая, видимо, несколько разрядить настроение, достал из заветного шкафчика одну из своих бутылочек.
— Настояно на рябине,— показал он на свет красноватый напиток.— Годичной выдержки. Хороша!..
Себе и мне отец налил полные большие хрустальные стопки, Ленке и тете Наде — маленькие рюмочки. Дениске поставили бутылку фруктовой воды. Настойка оказалась, действительно, приятной, с ароматной горчинкой. Мы закусили таинственным Ленкиным блюдом. Отец вытер усы и одобрил.
— Молодец, Ленок! — сдержанно похвалила и тетя Надя. Только я промолчал.
— Не нравится? — подозрительно, не выдержав моего молчания, спросила задетая Ленка.— Не по вкусу?
— Ничего, съедобно,— скромно оценил я, поддразнивая, хотя ее стряпня оказалась достаточно качественной.
— Что настряпала? — спросил отец.
— Гриша виноват,— сообщила Ленка, метнув взгляд в мою сторону и выложив на стол подарок — книгу «120 блюд из картофеля».— А делается так... Она открыла книжку и прочитала рецепт блюда, которое называлось не очень аппетитно: «Улитки».
— Вот, оказывается, какую мы гадость ели,— рассмеялся отец. Мы, наверное, и еще поболтали бы о кулинарной новинке Ленки. Но в это утро все разговоры быстро затухали. Мы скоро вышли из-за стола.
Сразу после завтрака отец забрал Дениску и повел его на прогулку в зверинец, приехавший из областного города в Крутогорск. Тетя Надя ушла в свою комнату и закрыла дверь, Ленка занялась домашними делами.
Я вытащил на улицу раскладушку и поставил ее под тень дерева. Мне хотелось дочитать повесть в журнале, которую очень рекомендовал всем Базовский. Она вызывала самые противоречивые читательские разговоры и яростные споры среди критиков. Одни ее превозносили, другие с такой же страстью решительно уничтожали.
За чтением незаметно задремалось.
Проснулся я от легких толчков. Надо мною стояла Ленка и легонько похлопывала меня по плечу.
— Гриша, Гриша...— шептала она.— Маира тебя спрашивает. Что ей сказать? Встанешь?
С минуту я лежал и думал, что сказать Маире. Встречаться с нею совершенно не хотелось. Зачем мне эта встреча?
— Скажи, что очень устал после поездки и крепко спит. Не смогла добудиться. Понятно?
Мне показалось, что такой ответ устраивал Ленку. В ее глазах блеснуло торжество.
Я опять задремал и проснулся, услышав рядом голоса. Неподалеку сидели Ленка и Катя и тихонько разговаривали.
— Да? — иронически спросила Катя.— Мне, например, понятно, все понятно. С чего ты взяла — раскаяние? Борис не из таких. Это — разведка. Он еще всех вас удивит.
— Перестань — поссоримся,— предостерегла Ленка.— Борис — мой брат. Не хочу о нем плохое слышать.
Тут обе заметили, что я пошевелился и замолчали.
— О чем спор? — спросил я.
Они переглянулись.
— Спи, Гришенька,— ласково пропела Ленка и потянула подругу за руку в сад.
— Дядя Паша! Достань воробушка! — послышались ребячьи голоса за забором.
Долговязая фигура Павлика неслышно возникла посреди двора. Он глянул вправо, влево и, никого не обнаружив, посмотрел на меня. Потом решительно направился в мою сторону.
— Один? — бросил он.
— Возможно,— ответил я.
— Они куда ушли?
— Кто?
— Будто не знаешь,— с досадой ответил он и посмотрел на часы.— Нет, не опоздал.
— Где-то там,— показал я в сторону сада.— Изнывают от одиночества.
Он потоптался возле моей раскладушки и присел в ногах.
— Гоняешь автобус?
— Ага,— лениво протянул я.— Что, собственно, тебя так беспокоит?
— Персонально ты не беспокоишь. Можешь об этом не тревожиться. Смотреть на подобных тебе противно. Ты ведь не одиночка.
— Так отвернись,— посоветовал я миролюбиво.
Меня раздражала его навязчивость. Всякий раз он вот так зудил. Как комар!
Павлик был, постоянно обуреваем какими-либо новыми идеями.
В этот раз он обрушился на консерватизм в школьном образовании. Я знал, что его не остановить, пока он не выложит до конца. Он даже забыл, что в саду его ждут, и не торопился туда.
Мысль Павлика сводилась к тому, что средняя школа калечит ребят, забивает головы школьников сведениями, которые потом им оказываются совершенно ненужными. «Вдумайся в существо,— возбужденно говорил он, размахивая руками.— Как сейчас сдаются экзамены? Ребята занимаются зубрежкой, готовят шпаргалки по всем предметам с единственной целью — ответить в точности по учебнику. К самостоятельному мышлению их совершенно не приучают. На другой день после экзамена все это из головы, как мусор, выбрасывается», Павлик говорил, что сейчас существует только школа фактов. Она изжила себя. Пора переходить к школам методов, понятий. Это приучит школьников к мышлению, к сознательному отношению к фактическому материалу. Да и информации-то, которыми школа пичкает детей, говорил Павлик, давно устарели. «Только в последние двадцать лет наука удвоила количество знаний против добытых человечеством за три с половиною тысячи лет. А школа продолжает заполнять мозги школьников информациями прошлых веков. По математике она держится на уровне семнадцатого века. Вдумайся!.. А по физике не перешагнула девятнадцатого века. Это говорят ученые...
Мысли сами по себе были интересными и новыми для меня, но мне не хотелось поддерживать разговора.
— А ты! Чем занимаешься? Гоняешь автобусы. Бессмысленно тратишь дорогое время, черт бы тебя подрал! — выругался в мой адрес Павлик, хлопнув себя по коленам.— Как долго собираешься вести такой образ жизни?
— Можешь ты меня оставить в покое? — попросил я его и поднялся с раскладушки.— Честное слово, оставь меня и возьмись за воспитание кого-нибудь другого, более податливого.
— Продолжаю верить, что ты еще не совсем безнадежен,— сказал Павлик.
Видимо, его трубный глас дошел до Ленки и Кати, и они поспешили к нему.
Гулко хлопнула с размаху брошенная калитка. Мы все оглянулись. Во двор, прихрамывая, входил Базовский. Выглядел Константин Григорьевич чрезвычайно встревоженным. На нас едва взглянул.
— Дома отец? — спросил он отрывисто, не здороваясь.
— У себя,— сказала Ленка.
Размахивая палкой, Константин Григорьевич торопливо пересек дворик и скрылся в доме. Все переглянулись.
— Что с ним? — сказал Павлик.
У меня же вдруг защемило сердце. Я подумал, что внезапный приход встревоженного Константина Григорьевича, может быть, связан с Тоней. Неужели ему стало что-то о ней известно?
На крыльце показался отец.
«Так и есть»,— подумал я.
Константин Григорьевич сидел на диване в большой комнате. Мне не понравилось его мрачное лицо с сердито нахмуренными бровями. Отец с виноватым видом доставал из шкафа одну из своих заветных бутылочек.
— Никак не подозревал, что скроешь от меня такое,— встретил упреком Константин Григорьевич.
Я вопросительно посмотрел на отца.
— Рассказывай теперь,— разрешил он.— Ну, что с Антониной встречаетесь. Ему все известно.
— Так это правда? Работаешь с ней вместе? — спросил Константин Григорьевич.
Я подтвердил.
— Почему? — недоуменно воскликнул Константин Григорьевич,— Не могла найти лучше места?
— Говорила, что были места и лучше, но ее не прописывали.
— Ах, бедовая...— горестно сказал Константин Григорьевич. - Что же она ко мне-то не пришла? Устроил бы с работой. Есть же у меня хорошие друзья, помогли бы. Проезжает она через Крутогорск?
Я кивнул.
— А!..— Его лицо болезненно искривилось.— А зайти не хочет. Гордячка! Даже не написала. Почему? Чем уж так сильно обидел? Как хоть она выглядит?
— Хорошо.
— А как живет? — Он пристально смотрел на меня, — Одна? Не знаешь?
— Кажется, одна,— успокоил я.
— Почему же молчал? Почему сразу не пришел и не сказал? Ведь я отец ей.
— Так Тоня просила...— Своего отца мне не хотелось выдавать.
— Но почему? Разве я враг ей? — Он недоуменно развел руками.— Все у нее вкривь и вкось... Вдруг исчезла... Не сочла нужным толково сказать... Теперь... Опять появилась... Молчит... Как же она устроилась? Где живет? Комната у нее или угол?
— Халупа у нее,— не стал я скрывать правды.
— Слышишь? — повернулся он к отцу, а потом снова спросил меня: — Значит, бываешь у нее? Видишься с ней и дома?
— Один раз заглянул.
— Чужие люди пришли и рассказали,— попенял меня Константин Григорьевич.— Видели ее в городе, в автобусе... Даже не поверил им. А ты промолчал. Как она себя чувствует?
— Спокойно, кажется,— ушел я от прямого ответа.
— Спасибо и на этом! — с упреком сказал Константин Григорьевич. Он поднялся и обвел нас усталыми глазами.— Полгода молчала. Тревожился: где она, что с ней? Оказывается, рядышком.
— Она здесь недавно,— поправил я.— Откуда-то издалека приехала.
— Сейчас же к ней, первой электричкой,— сказал Константин Григорьевич.— Не буду откладывать.
Отец предложил ему выпить.
— Нет, нет...— решительно отказался он. Поеду...
Отец вызвался проводить его до вокзала. Ему было явно неловко перед другом.
Я вышел следом за ними во двор. Мне не хотелось сидеть дома.
Я направился к пруду. Перейдя плотину, долго поднимался по голой осыпи через густой сосняк, добрался почти до гребня и там присел на теплых камнях. Отсюда открывался почти весь пруд и город в голубой дымке вечереющего марева. По случаю праздничного дня виднелось особенно много лодок. Белели паруса целой флотилии яхт.
Да и рядом в лесу слышались голоса гуляющих людей. Совсем неподалеку расположилась большая и дружная семейная компания. Хотя я никого не видел за деревьями, но хорошо слышал голоса молодежи и взрослых. Девчата распевали лихие частушки.
Ты не стой у ворот,
Не посвистывай,
Потерял любовь —
Не разыскивай,—
звучал девичий голос.
Тотчас ей ответил другой:
Мой миленок по аллее
Ходит рядом и молчит.
Мне с коровой интересней,
Та хоть что-нибудь мычит.
Пение мне не мешало. Я пытался представить, как могут встретиться отец с дочерью. В моей жизни было несколько случаев жестокого опьянения, когда я совершал поступки, за которые потом утром клял себя, страдая, что мог утратить контроль над своим поведением. Нечто подобное не испытывает ли сегодня Тоня? Может, ей худо, тошно. А тут еще неожиданный, как снег на голову, приезд отца.
Не сочтет ли Тоня, что это я подстроил приезд Константина Григорьевича, нарушив слово? Что она подумает обо мне? Почему-то это стало для меня чрезвычайно важно.
В сумерках я тихо вернулся домой.
На улице за столиком сидели Николай Иванович и тетя Надя.
— Я не могу этого понять,— возбужденно говорил Николай Иванович — Очевидно, у меня в голове не все в порядке.
— Постарайся понять... И помоги... Есть что-то такое, что меня сдерживает. Надо бы перешагнуть, а я не могу.
— Чем же я тогда могу помочь? Словно мы говорим об этом впервые. Ведь просил: решись. Дождалась, что не ты, а он написал тебе. Ну? Значит, ждала такого письма, надеялась.
— Мне казалось, что так будет лучше,— виновато сказала тетя Надя.
Они разговаривали не таясь, словно меня тут и не было. Мне следовало исчезнуть немедленно.
Я поднялся на балкон и услышал, как Николай Иванович с незнакомой мне резкостью отчеканил:
— Я этого не хочу!.. Так дальше продолжаться не может. Как можно все это терпеть? Это же унизительно. Он едет — прекрасно. Тогда надо внести во все ясность. Поставить все точки. Иначе, Надя, невозможно.
...В полночь я вышел из своей комнаты во двор и присел за столик выкурить последнюю перед сном сигарету. Луна висела между деревьями. Легкие облака временами закрывали ее. Все вокруг в эти минуты темнело, возникали зыбкие тени. Казалось, что кусты шевелятся, деревья то вырастают, то пропадают.
Тревожный и ненадежный свет луны действовал угнетающе. Мне вдруг стало очень одиноко. Никого рядом, никого, кому я был бы нужен и кто бы нуждался во мне. Может, права Катя, что нет у меня глубины чувства, во всем я поверхностен, ищу всегда только самого легкого. Вот почему никого нет возле меня.
Вспомнилось солдатское братство. Мне пришло в голову, что, возможно, поторопился я с возвращением домой. Многие наши демобилизованные ребята поехали артельно, получив большие подъемные деньги, на знаменитые сибирские стройки. Брали нас охотно: хорошие механизаторы. Пожить бы там три года. А потом вернуться домой с дипломом инженера. Заочно можно учиться и там.
Нет, не смог бы я никуда уехать. Видимо, уж очень я привязан к Крутогорску, вот к этому дому, к отцу, Ленке, к нашему домашнему миру.
Я докурил сигарету и кинул ее. Она блестящей дугой мелькнула в воздухе и упала на землю.
11
Я несколько забегаю в рассказе. Подробности встречи Константина Григорьевича и Тони мне стали известны значительно позднее. Однако сообщить о ней для понимания событий необходимо именно сейчас. Вот как встретились отец с дочерью.
Тоня с утра чувствовала себя подавленной. Не могла простить себе внезапного срыва. Недоставало сил даже на уборку комнаты. Вечером она решила постирать белье и только развела порошок в тазу, как в комнату вошел Константин Григорьевич. Тоня оглянулась, обмерла от неожиданности, сделала неловкое движение в его сторону и опрокинула таз. Вода потекла ему под ноги.
— Ты!..— смятенно воскликнула она, отступая в глубь комнаты.— Как ты нашел меня?
— Вот так и нашел,— счастливым голосом сказал Константин Григорьевич.— Свою сумасбродную дочь...
Он стоял у порога, худой, старый, и пристально смотрел на нее повлажневшими глазами.
Тоня, почувствовав слабость в ногах, опустилась на кровать. Потом вскочила и кинулась к нему по воде. Бросив руки на узкие сухие плечи отца, она прижалась головой к его груди. Константин Григорьевич, поглаживая ее мягко по голове, повторял успокаивающе:
— Тошенька... Моя милая Тошенька...
Она всхлипнула и еще сильнее прижалась к нему. Так, замерев, они и стояли. Потом, овладев собой, Тоня подняла голову и взглянула на отца. В его глазах, серых, с красными прожилками, она увидела слезы. «Какой он у меня старый...» — с жалостью, отозвавшейся уколом в сердце, снова подумала она, вглядываясь в его лицо, с дряблой кожей, мешочками под глазами, морщинистую шею, всю в мелких замшевых складочках. Отец... Вот стоит перед ней единственный человек, самый близкий и дорогой для нее на всем белом свете. Разыскал, пришел... Не она, а он... он... Тоня нашла руку отца, такую тонкую, что чувствовались костяшки пальцев, стиснула ее и поцеловала.
«Подлая! — подумала она о себе.— Бросила одного, не писала, измучила... Ведь помнила же о нем, терзалась и все же молчала...»
— Что же нам на воде-то стоять! — спохватилась Тоня, и оба засмеялись.
Она усадила отца на ненадежный расшатанный стул, схватила тряпку и начала торопливо собирать с пола воду. Иногда она взглядывала на отца, видела его наблюдающие добрые и усталые глаза, и опять ей становилось нехорошо и стыдно.
Наконец они смогли сесть за стол.
— Почему скрыла, что живешь тут? От меня спряталась? — спросил отец о самом главном.
— Собиралась к тебе и не решалась,— призналась Тоня.— Совестилась.
— Чего?
— Помнишь же...— Тоня виновато, как маленькая, посмотрела на отца. — Срывалась... Несколько раз... Ты сердился, а я тогда ничего не могла с собой поделать. Уж так худо мне было.
— И сбежала...— Отец покачал головой.— Какая ты у меня еще неразумная, хоть и взрослая. От себя ведь никуда не убежать. Испытала, проверила? Как же ты теперь?
— Лучше... Теперь значительно лучше.
Константин Григорьевич больше ни о чем не стал ее расспрашивать. Он только молча смотрел на нее и покачивал головой, тихо улыбаясь, словно все еще не верил, что сидит в комнате дочери, что она рядом с ним.
— Поужинаем? — предложил он.— Очень я голоден, с утра только перекусил, да и, признаться, выпью ради нашей встречи. Где ты хочешь — у тебя или в ресторане? Как тебя больше устраивает?
— Никуда не пойдем. Поужинаем здесь.
Пока Константин Григорьевич ходил в магазин, Тоня наспех навела возможный порядок в своей конуре, причесалась, надела самое лучшее из немногих платьев.
Она готовилась к большому и неизбежному разговору с отцом, который почему-то не смог состояться раньше. Быть может, тогда она еще не опомнилась от всего, что свалилось на ее голову: арест мужа, следствие, хождения по повесткам в прокуратуру, а потом и сам суд.
Тоня не подозревала и малой доли тех преступлений, что открылись тогда во время следствия и на самом суде. Оказалось, что она связана с крупным уголовником. За ее спиной вершились сложные валютные махинации. Ее дом стал местом явок и встреч для разработки хитроумных операций с пересылкой золота и валюты во многие уголки страны. А он а-то, по наивности, думала, что Сизон покончил с прошлым. В один из самых для нее отчаянных дней, когда казалось, что она загнана жизнью в темный и смрадный угол, и появился из небытия отец.
Ничто их поначалу не связывало. До этого они не знали даже о существовании друг друга. И вот этот чужой человек вдруг предъявил права на отцовские чувства. Она же ничем не могла ему ответить.
...Отец вернулся из магазина, и они просидели, перебирая всю жизнь, вспоминая самое отдаленное и самое близкое. Домой отец уехал с первой утренней электричкой.
— Смотришь, какой твой отец? Волос почти не осталось, ни одного своего зуба не сохранил. Разваливаюсь... Немного уцелело от того человека, каким перед войной был. Постарел, Тошенька, раньше времени.
Немецкие концлагеря дают себя знать. Видишь на руке номер? 879 116... Узнал зло в самом откровенном виде. Насмотрелся у них такого, что теперь меня, пожалуй, ничем не удивишь. Да, война... Показали себя сверхчеловеки... Молотов только еще говорил о нападении немцев, а на заводе уже рвались бомбы. Вся страна спала, когда война нас разбудила. В первый день просто голову потеряли. Все думали, что еще не война, сейчас смолкнет... Но куда... На второй день кинулись семьи эвакуировать. Собрали, какие оказались под рукой платформы, крытые вагоны, гондолы из-под угля, известняка. Матери вашей наказал, чтобы она до Крутогорска добиралась. Под бомбежкой вас провожали. Вокзал уже горел... Утром распрощались, а вечером немцы под городом десант выбросили. Собрались защищаться, кое-как людей вооружили. Да где там... Отступили наши части. И нам приказали — уничтожайте завод и уходите. Часть цехов успели подорвать. А оборудование вывезти не удалось.
Мне еще повезло. Сумел к воинской части приткнуться. Знакомого майора встретил. Помню, шагал, смотрел, как горит все кругом, и думал: что с вами? проскочил эшелон? Только через полгода дошло до меня, что разбомбили немцы несколько эшелонов с эвакуированными в сорока километрах от нашей узловой станции. Больше ничего узнать не мог. В Крутогорск писал товарищам. Отвечали, что никто из вас не появлялся. Отгонял я эту беду, не хотел верить, что вы погибли... Вот как все было тогда, Тошенька! Так вас всех и потерял.
Попал я в инженерные войска. Отступили мы тогда почти под Москву. По специальности я технолог, а война научила мосты строить, переправы наводить. Сколько же мы тогда их понастроили... Сколько речек узнали... Запомнились иные на всю жизнь.
Ранило меня тяжело дважды: на спине рубец остался, да на бедре рваный шрам. Отлеживался в госпиталях, и опять на фронт. Злее становился, лишнего дня на поправку не тратил. А потом и случилось со мной самое страшное. Контузило в сорок третьем, под Унечыо — на Брянском фронте. Понтоны для переправы танков ставили. Налетели немцы девяткой, и давай бомбить. Услышал свист бомбы, прижался к стенке окопчика, каску надвинул. Разрыв видел, помню, как волной меня шарахнуло. И все... Очнулся на лесной поляне, оглохший, под деревом лежу. Солдат мне из котелка воду напиться дает. Смотрю — вокруг немцы-охранники и наших человек двадцать. Плен!.. С тех пор и пошли мои лагерные мытарства. Вот с этим самым клеймом...
— Наш детдом находился в маленьком городке. Очень тихом, зеленом, далеком от железной дороги. Детдом — несколько особняков и большой бывший барский сад. Собрали таких, как я,— без отцов и матерей, круглых сирот, словом. Воспитательница Вера Андреевна всех своих девочек любила, и мы отвечали ей тем же. Случится у кого какая беда — всегда к Вере Андреевне бежим. Каждую она умела утешить, каждой сказать нужное слово.
Учились мы в общей городской школе. Самыми тяжелыми днями для нас были праздники. В такие дни всегда устраивались спектакли или концерты. Родителям в зале — первые ряды. Ох, и горько было видеть своих подруг с родителями! Придешь с такого вечера в детдом, уткнешься в подушку и полночи ревешь.
Были в школе и такие, что презирали нас. Особенно тех, у кого отцы и матери находились в заключении. Досталось и мне. Узнали, что ты к немцам попал. А как попал — кто же мне объяснит? Стыдно мне было за тебя. Советские люди за Родину умирали, а ты в плен сдался. Предатель!.. Дети, знаешь, иногда бывают жестокими. Привязался один мальчишка ко мне, проходу не давал. На сборе предложил забрать у меня пионерский галстук. Уж так я ему надавала, что он неделю дома с синяками сидел. Никто за меня не заступился. Мать и отец этого мальчишки добились своего: из школы меня исключили. Три месяца не училась, пока Вера Андреевна устраивала в другую школу.
В новой школе подружилась с Алей — соседкой по парте. Хорошая такая девчонка — красивая, как испанка, волосы черные, густые, глаза огромные. Очень начитанная. Была она единственной дочерью. Отец ее в промкомбинате счетоводом работал. Жили в собственном домике. Не дом, а игрушка. Стала ходить к ним в гости. Самыми счастливыми стали дни, которые проводила у них. Отогревалась сердцем возле чужого тепла. Все там нравилось. Обедаешь не за длинным, казенным столом, а за круглым, домашним, и накрыт он не вытертой и изрезанной клеенкой, а скатертью. В домике тихо, чисто, ничего похожего на детдом. Воздух совсем другой. А у нас во всех коридорах уборными пахло.
Отец Али, Петр Андреевич, очень сердечно ко мне относился, незаметно жалел. Интересовался, как живу, что читаю, какие отметки. Случалось, что помогал в уроках разобраться. Так еще делал: перед моим уходом обязательно сунет мне что-нибудь в карман — конфетку, яблоко или безделушку какую. Я всякий раз, как выйду от них, так сразу руку в карман: что подарил? Только удивляло, почему он делает подарки скрытно? Может, ревности Али опасается? Я ей об этих подарках и не заикалась. Сохраняла нашу тайну.
Однажды пришла к Але, а в комнатах никого. Слышу на кухне голоса. Алина мама жаловалась кому-то, что вот повадилась к ним девчонка из детдома, не понимает, что не нужно сюда ходить. Петр Андреевич и Аля ничего слушать не хотят, а она опасается, как бы я чему плохому ее девочку не научила. Кто знает, что я за птица. Понимаешь? Так и сказала — птица! Может, только притворяюсь скромницей. Известно же, какие испорченные ребята в детдомах растут, присмотр за ними плохой, чего там только между мальчишками и девчонками не бывает...
Я от ужаса обомлела. Стою и пошевелиться не могу. Очнулась, и стрелой в детдом. Больше я в той семье и не бывала. От Али на другую парту пересела.
Обидчивой росла... Сколько лет прошло, а тот случай не забылся, да и никогда, наверное, не забудется.
— Вот как у нас с тобой жизнь шла! Горюха ты моя! Не досталось тебе материнской ласки. Жестоко с тобой время обошлось. Со многими оно в то время было жестоким.
В плену неизвестно, что страшней — смерть или унижение.
Унижать немцы умели... Мастера таких дел. Наслаждались... В том самом лесном лагере, где я очнулся, помню, ходят такие здоровенные детины. Мы для них хуже скота. Захочется им оправиться — тут же, не отходя, на наших глазах и оправляются. Да еще гогочут, если удастся замочить кого из пленных. А ты сиди и не шевелись... Мерзавцы!.. Разве такое забудешь?!
А то собак спустят. И на твоих глазах травят человека. Товарища твоего по лагерю, по нарам. А ты стой и молчи... Ничем, понимаешь, ничем ты ему помочь не можешь... А шевельнешься — туда же и отправишься... Нет, самое страшное — это бессилие.
В одиночной камере, в тишине и близости к смерти, когда уж, кажется, «доходишь», наступали минуты разговора с собой. Выше голову! — говорил я себе. Что ж, так сложилось: не погиб в бою, гниешь в немецком лагере. Так не давай фашистскому падлу сломить себя. Собери для этого все силы... Пусть потом тебе не будет стыдно оглянуться на эти черные дни. Достоевский где-то обронил злую мысль... У каждого, дескать, человека есть такие подлые поступки, о которых он не скажет не только самым близким, но и себе побоится напомнить. Отвергал я его мысль. Спрашивал — можешь себя в чем-то упрекнуть? Нет? Тогда и дальше сохраняй свое достоинство.
Говорил себе, что не умру я, а если погибну — то все равно победителем!
В одиночку такую неравную борьбу не выдержать. Мы были сильны единством духа. Поддерживали, как только могли, один другого. Не сгибались... Немцы этого не понимали... И зверели еще сильнее.
Теплилась всегда надежда, что, может, вы живы. Мать ваша была сильной женщиной. Невзгод не боялась. Надеялся я на нее. Думал, живете вы где-нибудь вдалеке от фронта. Мысль о бомбежке эшелона отгонял. Верил, старался верить, что вы живы. Согревала сердце такая надежда.
Мечтал порой о самом простом человеческом счастье. Цену-то мирному времени только тогда и узнали. Вон что потеряли! Как-то осенью пригнали нас немцы шоссе мостить. Достался нам хороший барак — теплый, сухой. Вздохнули... И росла против окна рябина — нарядная, яркая, вся в крупных ягодных гроздьях. Взгляну утром в окно — и вот она! Сердце начинает отходить. И думал: ничего мне на свете не надо, только бы домик небольшой да такую рябину под окном. Помнишь, как в Крутогорск приехал — сразу рябину посадил? Ты еще удивилась. Та мне, лагерная, вспомнилась. Зацветает моя рябинка, будут на ней осенью ягоды.
Понимаю, Тошенька, как тебе порой приходилось круто. Для душной закалки нужны годы. Только с годами она приходит. А ты девчонкой оказалась одна против многих.
— Сразу, как школу закончили, детдом с нами простился... Город маленький, больших предприятий нет. Начали нас распихивать куда только можно. Стали сами себе хлеб зарабатывать. Мне хотелось в техникум — любой. Да кто же поможет? В другой город нужно ехать. А у меня какие же деньги? Очутилась я ученицей в парикмахерской. Работа моя была подносики с горячей водой подавать, салфетки для компрессов готовить да волосы после клиентов подметать...
С другой такой же глупой, как сама, девчонкой взяли мы однажды тайком забавы ради по крохотному флакончику духов. А командовала в парикмахерской одна вредная баба. Она все и затеяла. Довела дело до суда. Расхищение социалистической собственности!.. Так называлось мое преступление. На следствии и суде требовали назвать соучастников. А в парикмахерской еще что-то пропало на крупную сумму. И это мне в вину поставили. Девчонку ту я не выдала. Так и посадили меня в тюрьму. А мне только-только восемнадцать исполнилось.
Попала я в среду самых отпетых. Даже не представляла раньше, что люди такими жестокими могут быть. Кому там за меня вступиться? Билась за себя, как могла и умела. Меня же убеждали: покорись, тебе легче жить будет. Вон ты, какая ладная да хорошенькая. Вся жизнь у тебя впереди. Зачем же себя губить?
Начали приучать меня эти бабы к своей жизни. Напоили раз... И кончились тогда мои девичьи годы. Потеряла всякое представление, что такое правда и неправда, справедливость и несправедливость. Начисто все перемешалось. Прошлое казалось далеким и странным сном.
Через многое я тогда прошла... Кого-то, может, тюрьма и исправляет, меня искалечила, душу мою искалечила. Какая там честь! Какая там верность, любовь. Уверена была, что существует она только в толстых романах да в кино. А на деле... Ни разу не подумала, что у меня может быть семья, дети...
Прожила день, и хорошо. Но что-то от уголовщины меня все-таки спасло. Другие же девчонки не удержались и пошли по тюрьмам. Марухами стали. Погибли...
— Война кончилась... Возликовали! Все, домой! Да не тут-то было. Немцы передали наш лагерь американским оккупационным властям. Тогда у них в зоне скопилось много всякого отребья: предателей, власовцев, прибалтийских, украинских националистов. Называли их перемещенными лицами. Нас к ним и приписали. Режим вроде помягче, а суть та же почти, что и у немцев. Колючая проволока, строгий режим, никакой связи с внешним миром, допросы... За нарушение режима — опять такой же карцер. Предлагали свободу при одном условии — подпиши, что просишь политического убежища. Но о возвращении на Родину тогда позабудь.
Человек сорок нас, военнопленных, собралось. Потребовали вернуть в Советский Союз. Объявили голодовку. Сумели дать о себе весть нашим властям. И победили...
Приехал в Москву. Приютился у знакомых и начал вас разыскивать. Дознался с трудом, что были вы оба в детдоме, там Петя и умер — справку выдали. А твой след затерялся... О матери ничего. Значит, погибла в бомбежку... В Крутогорск не решился ехать. К чему? Страшился воспоминаний. Да и рухнули все надежды на счастливую жизнь... Завербовался и уехал на север. Надеялся, что там оправлюсь, отдышусь, а потом посмотрю, как жить дальше. Не учел только силы свои. Все хуже и хуже становилось. Врачи так и сказали: «Убьет вас север. Уезжайте...».
А куда? Надумал заглянуть в Крутогорск. Тут-то и наткнулся на, тебя... Дочка ты моя милая... Как же это мы с тобой не могли тогда понять друг друга?
— Пристал ко мне комендант поселка. Говорит: «Никуда не пущу, паспорт твой у меня».
Похотливый самец... Лоб низкий, обезьяний, жесткие волосы, длинные руки, толстый живот. Как от него вырваться? От поселка до железной дороги полтыщи километров — степь да степь. Да еще и без паспорта...
Работать он меня не пускал. Очень ревнивый был, чуть не на замке держал. Вот когда показалось, что на моей шее петля затянулась.
Но и научила меня кое-чему жизнь... Всяким хитростям... Сговорилась с одним хорошим пареньком — шофером. Пообещал, что как будет у него случай ехать на железную дорогу — увезет. И сдержал слово...
Помню — степь черная, только звезды над ней горят. И страшно мне: вдруг погоня сзади? И сердце поет — вырвалась на волю! Паренек посматривает на меня, улыбается. Он мне и деньгами на билет помог.
На станции решила, — в какую сторону будет первый поезд, туда и поеду. На судьбу положилась. Первым оказался на восток. Так и оказалась в Хабаровске. Ну, а потом пошла колесить по Дальнему Востоку.
Много там красивых мест. Вот Ванинский порт у Татарского пролива. Места кругом глухие, дикие. А город красивый, шумный летом.
Уходят суда в Японию, на Сахалин, на Курилы, на Камчатку.
Работала в диспетчерской порта оператором. Со всеми судами связь держали. Служба интересная. На дежурстве не заскучаешь. Теплоход у берегов Японии, а я с ним запросто, будто он у причала, разговариваю. Выполняю всякие его просьбы. Бывали и трудные дежурства.
Поймают «SOS» — изведешься в такую ночь... Но зато все свои невзгоды в такие часы забывала.
Сошлась я там близко с одной женщиной. Она тоже в диспетчерской работала — начальником смены. А муж у нее — механик порта и заочно в институте учился.
Четверо детей у них — одни мальчики. Большая и дружная семья. Как-то случайно узнаю: двое старших мальчиков не родные, а приемные. Своих-то не было вначале, вот и взяли приемышей. А потом вдруг и свои дети пошли. Старшие-то даже и не подозревают, что они чужие по крови.
Привязалась я к этой женщине... И рассказала она мне, что с мужем приехали в порт, когда он только строился, по комсомольским путевкам. Муж оказался слабым человеком. Тянуло его к водке: из фронтовиков, выпивать привык. Ее взяли младшим диспетчером, а его — грузчиком: почти неграмотным был. Жили, как все тогда,— в палатке. Она учиться начала, в кандидаты партии вступила, а он пьет и пьет. Стала она с ним воевать. Тогда и взяла приемных детей. К детям он привязался. А поднимать их было трудно. На весь поселок одна корова — попробуй, достань молока. Тазика собственного не было — у соседей одалживали. Вот как они детишек растили. Он и не заметил, как водку бросил. А потом и учиться пошел...
Мне бы и остаться в Ванинском порту, ведь укрепилась там, относились ко мне по-доброму, работа захватила. Да не смогла жить далеко от своих мест. Потянуло поближе к Крутогорску.
Ты не смотри, что плохо у меня в комнате. Это все пустое. Главное — я сейчас спокойна, мне легко дышится. Иногда, правда,— вчера так было — накатит вдруг что-то, захандрю, да потом проходит. Теперь за меня не бойся.
— Неладной вышла наша первая встреча, Тошенька. Замкнулся я по многим причинам... Твоя история с Сизоном огорчила. Не так ее принял. Ты ведь разобраться не помогла, дичком держалась. Крутогорск мне первое время тоже чужим показался.
Вот и замолчал... Нам бы ближе, а мы — друг от друга в стороны.
— Что мне помогло? Видела я другую жизнь. Счастливых людей видела. Но эта жизнь проходила мимо меня стороной. А я тянулась к ней, понимала, что там мое спасение. Разве нет моей доли счастья? Надо только сделать усилие, оторваться от всего, что меня сбило, укрепиться. Тогда может весь мир раскрыться для меня по-иному. Иначе и жить не стоит... Да как-то не получалось. Все мои старания, словно мыльные пузыри, лопались. Силы, что ли, не было?
— Вот и давай вместе жизнь налаживать. Обопрись на мою руку. Тебе станет легче.
— Нет. Ты не понял меня. Я не слабая. Мне кажется, что теперь все-таки появляется во мне сила. Дай укрепиться ей. Я хочу узнать свою силу. А если потребуется твоя помощь, я обязательно обращусь.
— Значит, мне просто смотреть?
— Не сердись. Пусть пока все остается, как оно есть. Да мы же рядом, будем видеться.
Так позднее подробно Тоня рассказала мне о встрече с отцом. А пока я еще ничего не знал и, конечно, тревожился за нее. Константин Григорьевич к нам не заходил.
12
С Тоней мы столкнулись во дворе автобусного парка. Я только что присел закурить. Увидев ее, приподнялся, но Тоня положила мне на плечо руку.
— Сиди, пожалуйста... Я протянул ей сигареты.
— Нет, нет...— отказалась она.— Курю в самых исключительных случаях.
Сегодня она была особенно хороша. Волосы убрала по-новому, открыв все лицо, синие глаза ее стали, словно глубже, лучились радостью. Что-то легкое, беззаботное угадывалось в сияющей улыбке, порывистых жестах, певучем голосе. Совсем не походила она на ту, пьяную.
Тоня уселась рядом и обеими руками провела от висков по волосам, словно хотела их пригладить. Потом взглянула на меня и улыбнулась.
— Не скучал эти дни?
«Заскучаешь...» — усмехнулся я про себя, вспоминая события последних дней.
— Хотел бы поскучать, да не вышло,— нарочито беспечно сказал я и повернулся к Тоне, чтобы лучше видеть ее лицо.
— Как же развлекался?
— По-всякому... Порыбачил... С сестрой и ее подругой на лодке катался. Нашлись занятия... В саду работал...
— Подруга у сестры интересная?
— Хорошенькая.
— Не терялся? — игриво спросила Тоня.— Ухаживал?
— Слегка,— скромно похвастал я.
Она сама оборвала пустой разговор, громко щелкнув замком кондукторской сумки. Наклонилась поближе ко мне, так что я услышал запах тонких духов, и вполголоса, словно хотела доверить тайну, сказала:
— Ты еще не знаешь? Отец приезжал. Всю ночь просидели. Обо всем, кажется, переговорили, и вот забыла спросить, кто же ему мой адрес дал? Не ты ли?
— Пришлось... Сообщили ему о тебе другие: я свое слово сдержал.
— Вот как... Другие? Кто же? Да это теперь значения не имеет. Напрасно я от него скрывалась. Чего боялась? — Она пожала плечами — Словно маленькая... Этакая взрослая дура.
Совершенно иная... А в тот вечер... Какое отчаянное тогда было лицо. Какие слова кидала она... Я поймал себя на том, что все это время думал о Тоне, тревожился. Только сейчас стало легче, когда узнал, что встреча с отцом у нее прошла благополучно. Ее дела стали мне близкими. Я почувствовал бы себя виновным, если бы их встреча прошла по-другому.
Невольно я сравнил Тоню со всеми нашими. Поставил рядом Маиру, с ее смешными претензиями на современность, Катю, пусть даже хорошенькую, способную в науках, но совсем еще девочку. Даже свою Ленку, сестру, которую никогда и никому не дам в обиду, но несколько оранжерейную со своими уж слишком прямолинейными понятиями, не очень гибкую, когда дело касается чувств. Наконец, тетя Надя... Она вне моих суждений. Мне очень нравится ее увлеченность делом, собранность. Но для меня она женщина вообще. А Тоня... Я не мог точно сказать, почему меня тянет к ней. Властно, сильно... Что в ней есть такое особенное?
— Я, оказывается, совсем не знала своего отца. Он же у меня удивительный, — сказала Тоня.— Только теперь он мне открылся.
— Вот и хорошо,— искренне порадовался я и сжал ее руку.— Рад за тебя.
Казалось, что она даже не заметила моей вольности.
— Какой груз свалился! — глубоко вздохнула она. Наш автобус выходил из гаража на площадку. Мы поднялись со скамьи.
Дорогой мы с Тоней ни о чем не поговорили. Бывают иногда трудные многолюдные рейсы. Словно всем разом надо срочно ехать. Таким оказался и этот будничный рейс: пассажиры просто штурмовали машину. Работы Тоне хватало.
На всех же наших остановках она сразу уходила далеко по шоссе, словно желая побыть в одиночестве, и нам приходилось ее всякий раз подсаживать.
Еще дорогой у нас забарахлило зажигание. Это отнимало время. Да еще встретились объезды: шоссе в нескольких местах ремонтировали. Еле-еле уложились в график.
На конечной остановке мы с Голубевым полезли в мотор. Как всегда бывает: возьмешься исправлять одно, сразу вылезает еще десяток неполадок. Так что провозились, чуть ли не до ночи.
Тоня сидела на лавочке. Хорошая умиротворенная улыбка не покидала ее лица. Я решился присесть рядом. Все еще бегал маленький крикливый паровозик, таская взад-вперед платформы, часто проезжали машины. Но это не мешало вечернему покою поселка.
— Будешь теперь приезжать в Крутогорск? — спросил я, сразу представив, какие это сулит возможности для наших встреч.
Тоня нахмурилась.
— Вряд ли часто... Многие меня там уж слишком хорошо запомнили. Слава живет неважная. Даже в твоем доме. Признайся, наверное, наслышался про меня?
— Преувеличиваешь,— с жаром запротестовал я.— Да если кто и помнит — тебе ли обращать внимание?
— Посмотрим...— неопределенно сказала Тоня. Я ушел в дом, а Тоня осталась на скамейке.
На автобазу мы вернулись с небольшим опережением графика.
Втроем — всем экипажем — мы выходили из автобазы. У ворот задержались. Сергей Голубев, оглянув нас с Тоней, неожиданно добродушно предложил:
— Не посидеть ли нам часок? Домой не хочется. Никого там нет — жена детишек к старикам повезла. Может, промочим слегка горло?
Я взял Тоню за руку выше локтя.
— Пошли...
Тоня быстро посмотрела на меня, но ничего не сказала. Неподалеку виднелся стеклянный павильон кафе. Мы сели в той стороне, где шторы затеняли от солнца.
— Бутылочку коньяку? — спросил Голубев, беря в свои руки командование.
Мне он все больше нравился. Рабочий человек, хорошо знающий и любящий машину, всегда спокойный и уравновешенный. В нашем коллективе он пользовался уважением. Его даже избрали в состав партийного комитета.
— Будем здоровы! —сказал Голубев, поднимая рюмку. Тоня сделала маленький глоток.
— Так не годится,— запротестовал Голубев. Тоня покорно сделала еще маленький глоток.
— Зашли бы как-нибудь ко мне,— сказал Голубев.— Жена не раз упрекала: дескать, работаете вместе, а никогда не соберетесь. Или, говорит, не очень дружно работается? Ну, так как? Соберемся? — он подмигнул.— Может, на рыбалке побываю, так и ухой угощу. А то махнем к нам в Бобровку. Озеро посмотрите. У стариков дом хороший, недавно помог им подновить его. Найдется где переночевать. Воздух там!.. Пить можно...
— Согласны! — охотно откликнулся я.— Ведь так, Тоня? Улыбнувшись, она кивнула в знак согласия.
— Назначай удобный для себя день, и поехали! — сказал я Голубеву.— За этим дело не станет.
— Хлопот ведь вашей жене наделаем,— сказала Тоня.
— Ну-ну... Жена сама приглашает,— успокоил Голубев.
Мы допили с ним коньяк, к которому Тоня почти не притронулась, и вышли на улицу.
— Будьте здоровы! Желаю приятно провести вечер! — бодро произнес Голубев и, может быть, мне только показалось, как-то значительно посмотрел на меня. Он зашагал по тротуару, не оглядываясь. А что нам было делать?
Расходиться? Тоня стояла в полной нерешительности, словно раздумывая, в какую пойти ей сторону. Мне показалось невозможным сейчас расстаться с ней. Я представил, как войдет она в свою убогую комнатенку, весь вечер будет одна, и мне стало не по себе. у Я стал прикидывать, что надо сделать, как мы можем провести вечер вместе, что ей предложить?
«О черт!» — мысленно обругал я себя за то, что неловкая пауза затягивается, и предложил Тоне первое, что пришло сейчас в голову,— пойти в театр.
— Всерьез зовешь? — подозрительно спросила она и посмотрела вдоль улицы, словно ее там что-то заинтересовало.— Тебе в самом деле хочется в театр?
— Конечно. Давно там не бывал.
— Домой попадешь очень поздно,— предостерегла Тоня.— Да и что тебе так вдруг вздумалось?
— Странные ты вопросы задаешь. Не хотел бы — не стал звать. Может, у тебя другие планы и вечер занят?
Она все еще колебалась.
— Удобно ли в таком платье?
— Чем оно плохо?
— Да и не причесана я. Так в театр не ходят.
— Тоня, ты хорошо выглядишь. Не ищи отговорок.
— Пойдем...
Она весело тряхнула головой и сама взяла меня под руку. Лицо ее оживилось. Нам стало весело, хорошо, свободно. Мы словно перешагнули какой-то рубеж в наших отношениях.
Улица в этот час мне казалась особенно яркой и оживленной.
От спектакля я, честно говоря, ничего интересного не ждал. В программе было указано, что это пьеса в двух действиях. Я же привык к большим — в четырех или трех действиях. К тому же, играл театр одного из городов нашей области, приехавший на гастроли в областной центр.
Увлеченные потоком зрителей, мы вошли в театр и по мраморной лестнице поднялись в ярко освещенное просторное фойе, по которому двигалась густая праздничная толпа. Приподнятая театральная обстановка всегда действовала на меня возбуждающе. Затихающий гул зала, огни сцены, медленно ползущий занавес... Первые слова актеров... А тут еще рядом Тоня. Лицо ее, как только мы вошли в театр, оживилось и казалось сейчас особенно красивым.
Места нам достались хорошие — в третьем ряду. Я взял Тонину руку, и наши ладони соединились. Мне хотелось быть к ней ближе, и я слегка склонился и коснулся плечом ее плеча. Она не отодвинулась.
Так мы и сидели...
А пьеса была занятной. Остроумно высмеивались ханжество и пошлость. Актеры оказались на высоте. Они разыгрывали спектакль весело, с увлечением. Зал одобрительным гулом отзывался на шутки, смеялся от души, когда действующие лица попадали в смешные положения. Я видел, что и Тоня увлечена спектаклем. Словом, он не испортил нам вечера.
В антракте мы вышли в уютный маленький садик и побродили по его крохотным аллейкам, болтая о всякой всячине. Тоня держалась со мной совсем иначе, чем до этого. Глаза у нее потеплели, и я часто ловил на себе ее внимательные взгляды. Она словно всматривалась в меня. И это волновало и тревожило. Не было и тени снисходительности. Мы стали ровней.
Возле киоска мы задержались и выпили по стакану воды. Я купил для Тони горстку конфет и, взяв у нее сумку, самовольно раскрыл ее и всыпал их туда. Мой решительный поступок понравился Тоне. По глазам увидел.
Еще в садике среди гуляющих людей я заметил, что по соседней аллейке вроде прошла Маша. И сразу же затерялась в толпе. Может, я обознался? Однако в зрительном зале мне почудилось, что кто-то сбоку пристально наблюдает за нами. Я повернулся в ту сторону, но свет уже потух, и раздвинулся занавес.
Небо еще желтело поздно угасающими закатным и красками, когда мы вышли из театра.
Конечно, я пошел провожать Тоню, рассчитав, что успею на последнюю электричку. Тоня странно молчала. Ее рука лежала в моей, и я опять чувствовал теплоту сухой ладони.
Мы медленно брели по крутому спуску от площади, на которой стоял театр. На улице было много гуляющих людей. Тоня улыбалась.
— Поверишь, я в театре впервые с мужчиной. Так я тебе благодарна.
— Какой пустяк,— поспешил я возразить.— Мне давно хотелось посидеть в театре.
— Для тебя, возможно, пустяк. Для меня же — событие.
— Тоня! Ты не поняла. Ведь и я тоже очень рад. И для меня сегодняшний вечер — событие,— с жаром сказал я.
— Как зовут хорошенькую подругу твоей сестры? — вдруг неожиданно спросила Тоня.
— Катя.
— С ней ты бывал в театре?
— Да у нас в Крутогорске его нет.
— Ну, в кино... Ведь ты немножко ухаживаешь за ней?
Я только рассмеялся.
— В том и беда моя, что не ухаживаю. Очки ее отпугивают. Однажды вдвоем провели день на острове,— зачем-то признался я.— Единственный случай.
— И никого у тебя нет?
— Одинок, Тоня, нуждаюсь в ангеле-хранителе,— шутливо сказал я.
— Найдешь...— подбодрила она.— Парень ты заметный, успех у девушек обеспечен.
— А я никого не ищу. Мне хочется за тобой поухаживать,— перешел я в наступление.— Можно?
— Зачем это тебе? Я — крепость трудная.
— Тем почетнее будет победа.
— А если потерпишь поражение?
— Бывают и поражения почетные.
— Какой храбрый солдат! — Она слегка сжала мои пальцы.— Попробуй...
Мы вели вроде и шутливый разговор, но для меня за всем этим крылось и нечто серьезное. Меня сильнее и сильнее влекло к Тоне. Я начинал все любить в ней. Меня волновало каждое ее движение. Мне не хотелось отводить глаз от ее лица. Никто, кроме нее, для меня не существовал.
Мы подходили к переулку, где жила Тоня. Мне было жаль расставаться с нею. У перекрестка мы оба замолчали. Тоня о чем-то раздумывала.
Потом быстро взглянула на меня.
— Может, зайдешь? — спросила она и тут же торопливо добавила: — Не бойся... Напою тебя только хорошим чаем. Сама делаю чайные смеси.
Я понял, почему она так торопливо предупредила меня, чтобы я ничего не боялся. И испугался, что она может ложно истолковать мой отказ.
— Опоздаю на электричку,— сказал я.— С радостью бы, но уйдет поезд.
— Прости! — искренне воскликнула Тоня.— Совсем забыла, что тебе еще в Крутогорск добираться. Вот дурная голова! А можно я тебя провожу? — вдруг попросила она.
Как-то беззащитно робко прозвучала ее просьба.
— Провожай... Не побоишься одна возвращаться?
— Да ведь я всегда одна. Сколько до поезда? Бежать не надо? Запас времени был. В теплом мраке мы медленно шли гулкими длинными улицами через весь город к вокзалу. Торопливо пробегали последние трамваи и троллейбусы. Изредка проносились легковые машины. Кое-где в домах еще светились окна. Город тихо и спокойно отходил ко сну. Тоня опиралась на мою руку и послушно следовала каждому моему шагу.
Воспоминание о той ночной прогулке до сих пор живет во мне. Пахло асфальтом, какими-то цветами, особенно сиренью. Улицы казались строгими и таинственными. Редкие прохожие попадались нам, одни торопливо шагали, другие, как мы, тихонечко брели.
Я подумал тогда, что прогулка эта давала мне право на новые встречи с Тоней. Так мне казалось. Ведь не случайно же Тоня пошла меня провожать.
— Хочешь, приеду завтра или послезавтра,— предложил я.— Проведем вместе время. Можем даже за город закатиться.
Тоня молчала.
— Ну? — напомнил я.
— Нет,— сказала она решительно.— Не надо. Такой категорический отказ удивил и даже задел.
— Почему?
— Не надо.
— Но почему?
— Вспомнила, что буду занята,— сухо сказала Тоня.— Не надо сейчас об этом. Может, как-нибудь в другой раз,— неопределенно пообещала она.
Тоня поднялась со мной по каменным ступеням на платформу, где стоял состав электрички. Пассажиров почти не было, хотя мы пришли за несколько минут до отправления.
— Спасибо за театр,— опять напомнила Тоня и крепко стиснула руку.
Я поднялся на площадку вагона. Фонари уже не горели. Тоня одна стояла на пустынной темной платформе. Я не видел ее лица, только угадывал его. Она впервые была с мужчиной в театре, а меня впервые провожала женщина на поезд. Почему-то это трогало и словно чем-то соединяло нас.
«Возможно ли, что сегодняшний вечер имеет для нее какое-то значение?— с надеждой подумал я.— А если так, то почему она отказалась от новой встречи?»
Электричка плавно тронулась. Тоня, все еще стоя на месте, подняла руку и помахала мне.
Она показалась очень одинокой.
13
Дверь ночью открыла Ленка, полуодетая, явно сильно встревоженная. Она объяснила, что решила не ложиться и дождаться меня. Очень нужно поговорить.
Меня ждала неожиданная новость.
Приехал Борис.
Вопреки обыкновению, Ленка собрала мне ужин; она сгорала от желания поскорее выложить последние новости. Оказывается, Борис, приехав в город, поселился не в нашем доме, что казалось обязательным, не у тети Нади, а в заводской гостинице.
— Почему? — удивился я.
— Не знаю... Пробыл у нас всего часа два. О чем-то поговорил с тетей Надей и отцом. А потом сразу ушел в гостиницу. Не знаю: сам так захотел, или тетя Надя решила. Спрашивала — никто толком не отвечает.
— С Борисом ты разговаривала?
— Всего несколько слов.
— Что же?
— Улыбается... Попросил не влезать в дела старших.— Ленка возмущенно фыркнула.— Уверял, что все будет хорошо для него и тети Нади. Они должны сначала сами, без вмешательства лишних, кое в чем разобраться.
— В чем?
— Это же самое главное. Неужели ничего не понимаешь?
— Объясни дураку.
— Да Николай Иванович... Ничего другого не знаю.
— Что же будет?
— Поди, угадай.— Ленка горестно вздохнула.— Ты, почему так поздно? Ваш автобус прошел вовремя. Видела тебя на площади. Где-нибудь в кафе сидел?
— Дела, дела, Лена,— отговорился я, встревоженный, как и Ленка, тем, что Борис не остановился в нашем доме. Я и не представлял, что так глубоко их отчуждение.
Утром я проснулся позже обычного времени. В доме никого не было, все ушли на работу, не потревожив меня. Я быстро собрался и, даже не завтракая, помчался в заводскую гостиницу. Хотелось поскорее увидеть Бориса и от него услышать, что произошло дома.
К счастью, Борис оказался в номере. Но, похоже, собирался уходить. Стоя спиной к двери, он укладывал в портфель бумаги. Обернулся на мой голос и быстро пошел навстречу.
— Хорош! — довольно воскликнул Борис.— Как вытянулся! Гигант! Ну, здравствуй, братушка мой! Молодец, что пришел. Очень хотел тебя видеть.
Мы крепко обнялись и расцеловались.
Выглядел Борис великолепно. Он по-мужски всегда был заметен. Теперь же в нем появился особый столичный лоск. Аккуратно подстрижен, великолепная сорочка с твердым крахмальным воротничком, тщательно повязанный галстук под цвет коричневого с искоркой хорошо пошитого костюма, яркие, явно импортного происхождения носки, узконосые, начищенные до зеркального блеска полуботинки. Даже ногти не просто подстрижены, а обработаны и покрыты светлым лаком. Словом, все было тщательно, до последней мелочи продумано. Заметно, что это делалось Борисом не на выход, а так он одевается всегда.
Оборачиваясь и продолжая разглядывать меня, Борис достал из шкафа французский коньяк в большой бутылке, похожей на тыкву, в соломенном футляре, тарелку с тонко нарезанными ломтиками лимона, конечно, как и коньяк, привезенного с собой из Москвы, и яблоки.
— Выпьем, братуха, ради встречи? Не подумай дурного, обычно с утра не пью. Только ради встречи с тобой. Не торопишься? Уделишь мне часок?
— Свободен... Прежде ответь, почему остановился в гостинице? Разве дома нет места?
Он поморщился.
— Сначала выпьем,— уклонился от ответа Борис.— Успеем поговорить. Да и разговор может оказаться затяжным. Так давно не виделись.
Мы выпили. Борис вкусно облизнул сочные губы и с хрустом начал грызть яблоко. Зубы у него плотные, один к одному, как клавиши рояля. Только один клык посверкивал золотой коронкой.
— Прежде всего, скажи, как живешь? — обратился Борис.— Ничего не знаю о тебе. Ты ж не считал нужным писать мне из армии. Я думал, что ты еще на севере. Только вчера узнал — прибыл домой.
— Ну, Борька,— запротестовал я.— Ты тоже не больно баловал письмами. Вспомни-ка... Вроде только отписывался.
— Виноват, конечно, перед тобой. Но на каждое твое письмо старался ответить. Хотя, если честно, времени порой сильно недоставало. Не знаешь, наверное, что готовился к защите кандидатской. Исполнял обязанности заведующего сектором в институте. Профессорскую должность занимал. Так что извини за невольную краткость моих посланий.
— Защитил?
— Нет, но теперь уж недолго,— небрежно, словно о деле самом пустяковом, сказал Борис.— Ну, а ты? Как же ты устроил свою жизнь?
Бориса крайне удивило, что я вожу автобусы. Он сделал большие глаза и недоуменно пожал плечами.
— Не понимаю такой блажи... Тебе же учиться надо! Не могут какой-нибудь легкой халтурки на заводе устроить? Надежда ведь могла бы взять тебя, например, младшим научным сотрудником? Это так просто для нее. Кое-какое техническое образование у тебя есть. От младшего научного сотрудника многого не требуется. Любой десятиклассник запросто справится.
Его слова о легкой халтурке на заводе меня слегка покоробили. Не стоило брату так говорить.
— Не собираюсь в науку, Борис,— бросил я.
— При чем тут наука, дурень? — Он даже снисходительно рассмеялся.— Наука! Скажет же... Тебе надо жить. Просто по-человечески жить. После службы в армии, да еще в таких тяжелых северных условиях, ты имеешь полное право на приличный прожиточный минимум. Разве не так? Ну, потерпи... Вот осмотрюсь у вас и подберу для тебя подходящее местечко,— уверенно пообещал Борис и сочувственно похлопал меня по плечу.
Он прошелся легким шагом по комнате, налил еще по рюмке коньяку, развалился на диване, закинув, нога на ногу, и покачал головой.
— Утром прошелся по Крутогорску. Каким провинциальным был, таким и остался. Ничуть с тех пор не изменился, хотя и настроили новые дома.
— Заводской город, рабочий. Столицей он никогда и не станет,— подтвердил я очевидную истину.
— Верно,— подхватил мои слова Борис.— Столицей он никогда не станет. Надежда этого не понимала и продолжает, к несчастью, не понимать. Ты знаешь основу наших разногласий? — Я кивнул, хотя подозревал, что мне известна самая малость. — Давно убеждал Надю, что здесь нам с ней никогда не пробиться, толку от наших усилий не будет. Наукой по-настоящему можно заниматься только там, где есть для этого возможности.— Он показал в какую-то неопределенную даль. Это могло означать западное направление — Москву. — Я хочу убедить Надю переехать ко мне. Пора нам, наконец, быть вместе. У нас вырос сын. Так дальше нельзя.
— Это правильно! — горячо поддержал я брата.— Но почему ты в гостинице? — напомнил я.
— Надина блажь,— небрежно ответил Борис.— Она считает, что очень отвыкла от меня и должна привыкать заново. Смешно? Правда? Женские причуды.
Тут Борис явно слукавил. В действительности он ничего смешного в этом не видел. Он нахмурился было, но тут же бодро встряхнул головой, поднялся с дивана, налил еще по рюмке, и мы, молча опять выпили.
— Скажи, что такое Николай Иванович? — после паузы, глядя на меня в упор, спросил Борис. Он даже наклонился в мою сторону, ожидая ответа.
— Что ты хочешь знать? — уклончиво спросил я, застигнутый врасплох этим вопросом.
— Все, что мне следует знать,— с упором на «мне» сказал Борис — Слушаю...
— Работает с тетей Надей. Бывает часто в нашем доме. Я его плохо знаю, но, по-моему, у них хорошие отношения.
— Как далеко заходят у них хорошие отношения? Вопрос резанул меня.
— Об этом, Борька, тебе лучше с тетей Надей поговорить.
— Ты же мой брат. Можешь быть со мной откровенным. И ничего не опасайся. Не выдам.
— Не хочу такого разговора.
— Это уже ответ. Борис нервно хохотнул.
— Ты ведь тоже хорош,— упрекнул я.— Можешь потерять тетю Надю.
— Потерять? — он резко вскинулся.— Что это значит? У тебя есть основания так говорить? Если начал — договаривай.
— Не так понял. Разве можно, Борис, с таким равнодушием относиться к тете Наде? Ты Дениску вчера за три года впервые увидел. Без тебя сын растет. Дениска своего отца не знает. Разве это не оскорбительно для тети Нади? Тут любая женщина задумается.
— Во всем она сама виновата,— запальчиво возразил Борис.— Сколько раз убеждал ее бросить Крутогорск и ехать в Москву. Правда, буду честным, сначала и у самого не так все ловко складывалось. Помучился-таки угловым жильцом. Думаешь, просто укрепиться в Москве? Там локти нужны крепкие. На постоянную прописку, сколько сил вхлопал. Да ладно, теперь главные трудности позади. Сама виновата — упрямо и даже с некоторым раздражением повторил он.
— Надолго к нам?
— Пока не уговорю Надежду уехать со мной, один в Москву не тронусь. Я должен помочь ей вырваться отсюда. Ты знаешь, что работа, которую мы начинали вместе, удачно завершена? Чего ради ей тут торчать? Сейчас надо ковать железо, пока оно горячо. Для этого и надо срочно ехать в Москву. Что тут можно сделать? Почти ничего. Настоящие возможности в Москве. Там любую проблему можно решить в сто раз быстрее.
Борис опять наполнил рюмки. Хмель начинал разбирать меня, да и Борис, к тому же возбужденный разговором, основательно раскраснелся.
— Не много ли будет? — попытался я остановить брата.
— Хорошо мозги прочищает,— беспечно оборвал он меня.— Марочный французский коньяк... Не каждый день такой и в Москве достанешь. Случайно попался.
— Последняя? — поднял я рюмку.
— Как хочешь... Нам с Надей теперь легко выдвинуться на передний край,— опять вернулся он к тому, что волновало больше всего. — Столько лет мучились с этой проклятой каштайской рудой! Ошибались, уходили в сторону, порой падали духом, иногда все усилия казались напрасными. Ох, Гришка, как все тяжко давалось! Сколько ненужных препятствий приходилось прошибать. При бюрократизме в научных кругах, неповоротливости и анархии все могут ногами затоптать. Туго нам с Надей пришлось. Мы даже личной жизнью поступились. Разве это дело? Кого-нибудь это волновало? Ничуть!.. И вот только теперь с рудой все стало ясно. Мы шли верным путем. Решение найдено. Точка поставлена!.. Да, поставлена!
Я с интересом слушал брата. Вон, оказывается, как все происходило. Мне всегда казалось, что Борис и тетя Надя жили дружно, хорошо. По крайней мере, я не помню ни одной между ними ссоры. Не возникало даже подозрений, что у них не все ладно. Тогда я уверен был, что Борис уехал в Москву с полного согласия тети Нади.
— Действительно все решено? — спросил я, вспоминая постоянные споры тети Нади и Николая Ивановича в нашем доме.
— Да! Решено!.. Притом блестяще решено. Все противники вынуждены будут замолчать. Понимаешь, три института, — и каких! — принимались за эту работу и отказывались от нее. Бесплодна, дескать, бесперспективна. А в Крутогорске в полукустарных условиях, с малым штатом — добились. Следует подумать, как все это подать по-настоящему широко, убедительно. А Надя почему-то настаивает на молчании. Не понимает своих выгод. Словно малый ребенок. Она же теперь в полгода может защитить кандидатскую. А тянет. Наивно полагает, что дело само себя покажет. Будто жизнь может ждать. Пробиваться надо, а не надеяться, что тебя заметят и позовут. Надо рассчитывать, главным образом, на собственные силы, знать для этого не одни парадные двери, но и все тайные переходы, и потайные лестницы. Надя не подозревает, сколько у нее сильных и влиятельных врагов. Она думает победить всех в открытом и честном бою. Смешно! Да глазом не успеет моргнуть, как ее обойдут!
— Что-то ты, Борька, мудришь. Может, все-таки напрасно панику поднимаешь? — вступился я за тетю Надю.
Борис только хмыкнул.
— Все вы тут такие... Провинция... В конце осени в директивных органах снова будут решать судьбу Каштайского месторождения. Надежде об этом пока еще ничего не известно. Провалят — и она со своей рудой может еще пять лет сидеть. Дадут в правительстве добро — и быть металлургическому комбинату. При нем наверняка организуют новый институт или крупный филиал. А этот институт или филиал захватят чужие руки. Вот тогда нас с Надеждой моментально и оттеснят. Таких случаев в нашей жизни сколько угодно. Десятки случаев могу привести. Писали же недавно в газетах, как на Дальнем Востоке старик-ученый вывел новый сорт пшеницы, а опытную станцию возглавили совсем другие люди. Этого ученого к ней и не подпускали. Ведь карьеристов в науке — ой-ой! Насмотрелся я на них за эти годы вполне достаточно.
Звучало это весьма убедительно.
Хмель все же здорово кружил голову.
Мне нравятся люди решительные, волевые, смело преодолевающие любые препятствия. Таким показался мне сейчас и Борис. Молодец! Сколько в нем энергии! Как здраво он смотрит на жизнь. Он нравился мне все больше и больше. Далеко пойдет брат. Сейчас я прощал ему все, даже то, что целых три года не видел он сына, не знал его совсем крошечным человечком. Таким беспомощным, с первыми улыбками, смешными ужимками губ, блеском крохотных зубенок. Я прощал ему это. Я смотрел сейчас на все прошлое глазами Бориса. Конечно же, не легко пришлось и ему там одному. Но Борис упрямо добивался своего, упорно думал не только о себе, но и о тете Наде.
— Молодец ты, Борька! — похвалил я.
Борис, молча и крепко пожал руку в благодарность за мою искреннюю поддержку.
Он поднялся, выдвинул из-под кровати чемодан, открыл его и протянул мне две пары великолепнейших наимоднейших носков, о каких я и не мечтал.
— Мой тебе презент,— сказал Борис.
— Спасибо.
— Ну, так как же вы тут поживаете? — спросил он, снова присаживаясь к столу и опять наполняя коньяком рюмки.
— Больше не хочу. И не уговаривай.— Я отказался от вина на этот раз весьма решительно.— Как живем? Просто живем...— По-иному я не мог ответить Борису на такой общий вопрос.— Ленка петь начала. Об этом знаешь?
— Как понять? — Борис недоуменно смотрел на меня.
— Поет... Очень сильный голос. Много занимается. Осенью будет пробовать себя в консерваторию.
Борис выслушал мои слова о Ленке без особого внимания, даже равнодушно, что кольнуло меня. Только мотнул вроде одобрительно головой, да бросил фразу о Москве. Дескать, вот там бы Ленке показаться, а не здесь, одна Москва по-настоящему оценит способности человека. Но сказал это как-то без всякой заинтересованности в ее судьбе. Разговор наш вдруг иссяк. Мы оба замолчали. Даже французский коньяк больше не помогал.
Борис взглянул на часы.
— Мне пора,— заторопился он.
— Сегодня будешь у нас? — задал я, поднимаясь, нелепый вопрос.
— Конечно же... Подожди, выйдем вместе. Мне на завод, условились о встречах.
Мы шли рядом по новой улице, которая так нравилась мне удобными магазинами, уютными кафе, рядами пышнолиственных тополей, кидавших густые тени. Борис равнодушно посматривал вокруг, словно все, что попадало в поле его зрения, ему давно знакомо и порядком успело надоесть. Да, Крутогорск стал для него совершенно чужим. Борис казался в нем заезжим мимолетным гостем.
Я подумал, что брат стал далеким для меня человеком, и, наверное, если он уедет без тети Нади в Москву, то окажется совсем чужим нашему дому.
У перекрестка Борис спросил, пройдет ли он тут к заводоуправлению. Брат успел позабыть даже главную городскую дорогу.
Я показал ему ближайший путь. На том, не прощаясь, мы и расстались до вечера.
14
Я остался на улице один. В утренние часы наш город бывает удивительно тихим. Все на работе, дома — женщины и дети, да отдыхающие после ночной смены.
Прошла колонна грузовых машин, запахло горячей пылью. Мальчишки пробежали навстречу, перепасовываясь мячом. Проехала поливная машина, оставляя за собой мокрую, шипящую мостовую.
Хмель все еще бродил в голове, всякие сумбурные мысли неслись вскачь.
Чего я ждал от встречи с братом после продолжительной разлуки? И что она дала? Странно, что после разговора с Борькой я, вроде беспричинно, почувствовал себя одиноким.
Старший брат! В детстве мне и Ленке всегда его ставили в пример. В школе Борька шел только отличником и закончил ее с золотой медалью. Увлекался общественной работой, последние три года его избирали школьным комсоргом, и в институте Борька сразу оказался бессменным членом бюро комитета комсомола. На втором курсе вступил в кандидаты партии. Я помнил его всегда очень занятым студенческими делами. Дни у него были расписаны по часам, время на ветер он не бросал. То и дело уезжал Борис на какие-то конференции, слеты, различные соревнования. Частенько катал в Москву.
Жили мы с Борисом дружно. Он интересовался всеми моими делами. Я привык к тому, что всегда и во всем он оказывал любую помощь и поддержку.
Когда Борис женился, то несколько отошел от меня. Первое время я даже чуточку ревновал его к тете Наде. А вскоре меня взяли в армию, и мы расстались.
Чем же наша встреча испортила настроение?
Не получилось задушевного разговора? Совсем он не интересовался нашей жизнью? Наверное, надо правильно понять Бориса. Почему он больше говорил о себе? Да просто потому, что его дела, его жизнь — самое сейчас главное для тети Нади и для Дениски. А они-то ведь наши, родные. Мы все хотим, чтоб у Дениски был отец, и чтоб тетя Надя была счастливой. Этого же хочет и Борис. Значит, я не прав, придираюсь к нему. Конечно, так.
Но все же что-то слишком покровительственное появилось в тоне Бориса. Такого раньше не было. Как снисходительно разговаривал он со мной! Так легко бросил о выгодной халтурке на заводе. Даже не подумал более серьезно поговорить о будущем. Ни капельки чувства нет у него и к Ленке. И к отцу. О нем он и не спросил ничего. Даже о тете Наде говорил без всякого сердечного волнения. Вроде и заботится о ней, а говорил как-то сухо, больше о самом себе он говорил.
Я совсем запутался в своих размышлениях о Борисе.
И вспомнил вдруг наш разговор на Змеином острове с Катей. Она ведь очень резко говорила тогда о брате. И что нет глубины чувств. И что равнодушный он человек вообще. А Ленке еще говорила, что Борис нас всех удивит. И что приезд его — разведка. Оказывается, все Катины слова гвоздями сидели в памяти, а сейчас вылезли разом.
И тут — на беду или счастье — я увидел, как из-за поворота выходил наш рейсовый автобус, возвращавшийся в областной город.
Я вдруг подумал о Тоне. Вспомнил наше вчерашнее ночное прощание на вокзале. Ее одинокую фигуру на темной платформе, прощальный взмах руки. С необыкновенной силой захотелось увидеть ее. Просто увидеть! Просто оказаться с ней рядом на несколько минут. Посмотреть на нее и уйти. И это так легко сделать! Через каких-нибудь два часа я могу быть с нею. До чего будет хорошо!
Я выскочил на дорогу и поднял руку. Шофер, заметив меня, остановил машину.
Через два часа я подходил к знакомому переулку. Вот и ворота ее дома. Тут я слегка притормозил, вспомнив, что она решительно отказалась от встречи со мной. Как разумнее объяснить свое внезапное и странное появление? Но ничего толкового в голову не пришло.
Будь что будет! Только бы застать ее.
Я уверенно подошел к ее двери и постучал. «Да!» — услышал я знакомый низковатый голос, и сердце вдруг забилось. Я открыл дверь и шагнул через порог.
Тоня, застигнутая врасплох, удивленно смотрела на меня.
Одета она была по-домашнему, в простенькой кофточке без рукавов, с открытым вырезом, в котором виднелись голубые бретельки рубашки, волосы ее были не причесаны, две прядки смешно торчали в разные стороны, будто рожки. Милая! Мне вдруг стало как-то удивительно хорошо и легко.
— Каким ветром? — спросила она, смущенно приглаживая обеими руками волосы.
— Нашлись срочные дела в городе, решил заодно навестить,— бодро солгал я, а сам улыбался, улыбка раздвигала губы, будто помимо моей воли.
Она внимательно, очень внимательно и настороженно вглядывалась в меня.
— А почему ты такой веселый? Что произошло?
— Да ничего! Нет, случилось. Случилось! Захотел увидеть тебя. Вот и пришел.
— Только и всего? Спасибо...— сказала она, и лицо ее озарилось, таким синим радостным светом, что я взмолился.
— Тоня! Ни о чем сейчас не расспрашивай. Ради бога! Действительно захотелось увидеть. Ты мне очень нужна. Очень! Поедем в лес. Хочу с тобой к деревьям, к траве, к солнцу. Ну!..
Через десять минут мы вышли на улицу и, подхватив такси, помчались за город. А еще через полчаса высадились на опушке березового леса.
Мне помнится, как молча шли мы узкой травянистой дорожкой в глубину леса, насквозь пронизанного дрожащими солнечными лучами, наполненного разноголосым птичьим гомоном. Сильно пахло нагретыми травами. Чувство покоя и какого-то блаженства охватило меня.
Вдали сквозь сосны просвечивало солнце. Потоки света, яркие и теплые, пробивали толщу леса, ломались, играли на стволах, ложились пятнами на землю. Лес все время менялся. Вот солнце скрылось, все вокруг потемнело, снова появилось из-под тучи и легло косыми стрелами на макушки сосен, и они словно вспыхнули, отдавая жаркое сияние всему бору. Даже в хмуром ельнике, где внизу лежали плотные тени, и воздух был влажен и тяжел, солнце высветляло поляны.
На нас обрушился стремительный и теплый дождь. Мы стояли под высокой елью и смотрели, как травинки пригибались под ударами сверкающего дождя — быстро-быстро. Ушла туча, солнечный свет двигался нам навстречу из глубины, и березы засеребрились.
Я взглянул на Тоню. До сих пор помню, как сильно поразило меня ее лицо. Передо мной стояла теперь другая женщина. Глаза ее, словно омытые лесным воздухом, наполнились светлой синевой, стали какими-то прозрачно-чистыми. И из этих глаз лучилась нежность. Я зажмурился. И вдруг почувствовал осторожное, очень осторожное, робкое прикосновение ее мягкой ладони к моей руке. Это движение потрясло меня до самой глубины души.
Я порывисто шагнул, обнял Тоню, прижал ее к себе.
В вышине над нами плыло огромное солнце, легкий ветер шевелил густую зелень берез. Две белки, не замечая нас, быстро взбежали по стволу, закачались на тонких ветках и махнули на соседнее дерево. Дятел сначала осторожно несколько раз ударил по дереву, словно прислушался, как оно звучит, и тогда уже рассыпал веселую дробь по всему лесу. Все кругом было ярко, радостно, шумно. Сама жизнь кипела вокруг — неуемная и сильная. Никогда мне не забыть этих мгновений.
Мы, наконец, отпустили руки, и Тоня взглянула на меня. Такое ликование и такое доверие увидел я в ее синих глазах, что у меня закружилась голова. Отступив на шаг, я прислонился к дереву.
— Милая,— шепнул я сухими губами.— Тоня, милая... Моя радость. Она счастливо рассмеялась.
Потом взъерошила мои волосы и медленно, ласково провела горячей ладонью по щеке.
— Что ты со мной делаешь? — тихо сказала она.— Свалился точно камень с горы!
Я взял ее руку, и мы пошли дальше. Тропинка вывела нас к крохотной полянке, и мы невольно остановились перед ней. Она вся горела переливчатыми росинками, словно явилась перед нами из сказки об уральской земле, богатой самоцветами. Мы осторожно, след в след, прошли по мокрой траве и сели на пенек.
Я привлек к себе Тоню. Она полулежала на моих руках. Ее мягкие волосы касались моего лица, я совсем близко видел ее глаза, слышал ее дыхание. Я подумал о том, что счастье, о котором мне смутно мечталось, теперь со мной рядом.
Тоня осторожно высвободилась из моих объятий и, не отнимая рук, спросила:
— Как тебя занесло в город? Ты же не собирался.
Я тихонько рассмеялся, вспоминая свое мгновенное решение на пустынной улице Крутогорска.
— Так захотел тебя увидеть... Думал о тебе, как о самом близком человеке. И понял, что ты мне очень нужна.
— У тебя что-то случилось? — в голосе ее прозвучала тревога.— Я так и подумала.
— Приехал брат. Ждал его приезда! А встретились — и что-то оборвалось.
— Может, преувеличиваешь?
— Если бы...
Я задумался. Тоня мне не мешала.
Оказалось, что мне легко посвятить Тоню в дела нашей семьи. У меня вдруг нашлись точные слова для определения отношений Бориса к родным, к тете Наде и сыну. Сейчас мне стало ясно, что Борис, в сущности, утратил права мужа и отца. Он вел себя, как мужчина, который не любит женщину, только формально связан с ней. Разве таким должен быть брак любящих? Теперь я лучше понимал тетю Надю, которая не хотела видеть брата в доме. Разве не оскорбительно все его поведение? Ведь, кроме того, есть Николай Иванович. Я не задумывался о глубине их отношений, но видел, как внимателен и заботлив он к тете Наде, сколько в нем бережности и чуткости.
С чем же приехал Борис? Своей вины перед тетей Надей он не признавал ни капельки. Это же ясно из всего нашего разговора. Да и к нам я не почувствовал хоть какой-нибудь теплоты. Невольно Борис поколебал мое к нему прежнее братское чувство.
Тоня слушала, склонив голову.
— Не нравится мне твой Борис,— сказала она, когда я замолчал.— Не обидишься? Как-то слишком просто все у него получается: захотел уехать — уехал, захотел приехать — приехал. Как ваша тетя Надя, если она такая, как рассказываешь, могла мириться со своим положением? Гордости в ней нет, или она так верна ему в любви? Такими мы бываем тряпками,— закончила Тоня неожиданным выводом.
Она положила свою руку на мою.
— Все же не торопись, подумай о брате, присмотрись к нему получше,— посоветовала Тоня и опять как-то по-матерински потрепала меня по щеке.— Осудить легче легкого. Мы так обычно и делаем. Торопимся худо подумать о человеке. А надо бы наоборот, поискать в нем хорошее. Борис — брат тебе. Разберись... Может, это у него от настроения. Ведь они с тетей Надей только еще увиделись.
Незаметно наступил вечер. Полумрак, окружавший нас, становился все гуще. Было тепло и тихо. Лес засыпал.
...Голова Тони лежала на моей руке. Мы разговаривали почему-то шепотом. Я перебирал ее волосы, гладил щеки, целовал в полуприкрытые глаза.
— Мальчик!..— шептала Тоня, поглаживая мои щеки, отвечая на мои ласки поцелуями.— Милый мальчик...
Я еще сильнее обнял ее. В полутьме лицо ее странно светилось, глаза горели. Я приник губами к прохладной коже на шее и ощутил, что и Тоня вся в таком же сладостном желании потянулась ко мне напрягшимся телом.
Оглушенный и счастливый тем, что свершилось, я лежал, откинувшись навзничь, и смотрел на проступившие в сиреневой вышине дрожащие звезды. Тоня неподвижно, притихшая, лежала рядом. Слышалось ее легкое дыхание.
Она молчала. В темноте наши руки соединились. Усталым движением она повернулась ко мне лицом.
— Ни о чем не думай,— виновато попросила она.— Слышишь? Я тебя ни к чему не обязываю. За все сама в ответе.
— О чем ты говоришь? — Я продолжал смотреть на звезды.— Ты — моя. Я никому тебя не уступлю. Я люблю тебя, Тоня. Если появится соперник, я зарежу его.
Впервые я говорил о своей любви. Впервые произносил эти слова. Я не лгал. Мне казалось, что произносить их будет трудно, такие они захватанные. Оказывается, что они произносятся сами.
— Господи...— Тоня глубоко вздохнула.— Надо же...— И после молчания тихо сказала: — Я тебе верю. Буду тебя любить... О, хороший мой!
Она как-то застенчиво протянула ко мне руки. Кофточка ее расстегнулась, и я поцеловал ее в грудь. Неожиданно Тоня резким движением оттолкнула меня и поднялась. Перепуганный, что, может, сделал больно или оскорбил ее, я взял ее за руки, но она вырвалась.
— Не трогай меня! Не смей трогать!..
В глазах ее я увидел выражение ужаса, почти смертельного.
— Что с тобой?
— Ничего...— Она поспешно шарила дрожащими руками по кофточке.
Я понял... Я вспомнил тот давний вечер в ее комнате. Мне стало страшно.
— Не надо, Тоня! Тоня...— растерянно говорил я.
— Подожди...— сказала она устало и буднично. Опустив голову, Тоня долго сидела не шевелясь.
Мы помолчали.
Я положил ей руку на колено и осторожно погладил его.
— Успокоилась? Не надо... Напрасно ты...— я старался говорить тверже.
— Ты должен презирать меня,— сказала она каким-то упавшим голосом.
— За что?
— Знаешь... Мое прошлое... Ничего хорошего у нас не будет.
— Хорошее только началось. Я не хочу думать о твоем прошлом.
По пустынному шоссе мы возвращались в город пешком. Проходившие машины длинными лучами фар выхватывали из мрака деревья, словно живые, они начинали шевелиться, кидая на шоссе причудливые ломаные тени. Машины исчезали, обдавая горячим ветром и смрадным запахом отработанного бензина. Тьма сгущалась еще сильнее, снова подступала к нам тишиной.
Мы простились с Тоней возле ее дома. О новой встрече не условились. Я не мог этого сделать потому, что не знал, как будет у меня со временем. Тоня тоже ничего не сказала.
В вагоне электрички, где я сидел один, на меня вдруг нахлынуло что-то темное, безобразное. Я старался остановить, образумить, уговорить себя. Ничто не помогало.
Сейчас будущее рисовалось в самых мрачных красках. Что мне сулит эта любовь? Вспомнился рассказ отца о беспутной жизни Тони, о ее окружении, вспомнился вечер в ее комнате, ее пьяный, растрепанный вид и тот миг, когда она обнажила грудь. Я невольно думал сейчас, что для нее, прошедшей огонь, воду и медные трубы, может, и нет ничего святого. Не ужилась же она с отцом. А что я для нее могу значить? Очередной любовник, и только. Я ревновал Тоню к ее прошлому, ко всем мужчинам, которые у нее были.
Понимал я и то, что в этой своей любви не найду друзей. Мне некому рассказать о своей внезапной любви. Никто меня не поймет. Зато могут осудить. Все осудят!
Почему-то вспомнил Катю. Стало стыдно, словно в чем-то я ее предал. Ведь так по-доброму она стала относиться ко мне. Как нам было хорошо на Змеином острове. Мне ведь ничего не стоило завоевать ее дружбу. Она, кажется, даже ждала таких шагов.
Дома, хотя был поздний час, еще не спали. Меня встретили молчанием.
Ленка сразу прошла ко мне в комнату.
— Мог и в другой день пойти на свидание,— тоном ворчливой тетки, упрекнула она.— Маира так околдовала? Весь вечер тебя ждали. Борис только недавно ушел. Ведь ты обещал ему быть дома. Где же пропадал?
Я, не отвечая, начал расспрашивать, как прошел этот вечер, но Ленка не стала рассказывать, обиженно повернулась и ушла.
15
Дольше обычного в то утро я упражнялся с гантелями, вертелся на турнике, потом долго плескался под холодным душем. Чувствуя быстрый бег крови, я наслаждался ощущением силы своего тела.
Дома не сиделось, и я вышел в сад.
От тяжелого настроения, которое так напугало меня в электричке, не осталось и следа. Я только удивлялся, как подобный бред мог прийти в голову.
Сейчас все во мне пело. Я прикидывал, как скоро смогу снова увидеться с Тоней. Уверенность Ленки, что я провел вечер с Маирой, смешила.
Я думал, что начинается новая пора жизни. Ко мне пришла любовь. Отныне все для меня будет озарено тем, что у меня есть Тоня.
Громко стукнула калитка. Кого-то несло в ранний час.
Я выглянул из-за кустов.
Борис! Он постоял в странной нерешимости, рассеянно оглядывая наш дворик, и зашагал к дому.
— Борис! — окликнул я его.
— Один? — спросил он, тревожно оглянувшись.
Я подтвердил.
— Вот и хорошо,— успокоено сказал Борис.— У вас всегда, как в муравейнике.
«Почему «в муравейнике»? — подумал я.— В дом приходят только наши друзья. Что ж, отказывать им? Дом и раньше всегда был для них открыт». Я ничего не ответил на этот выпад. Мы прошли в большую комнату.
Сегодня Борис был в светлом из хорошего материала летнем костюме. Брюки наимоднейшие, открытые белые туфли, стального отлива тонкие носочки. Но сегодня я внимательнее и строже вглядывался в брата. Бросилось в глаза, что он все же несколько обрюзг, под подбородком появилось небольшое жировое накопление, довольно явственно обозначился животик, да и волосы на голове начинали редеть.
— Все еще в гостинице? — поинтересовался я.
Он рассеянно кивнул.
— Долго ли так будет?
— Да в этом ли дело? — с непонятным раздражением ответил Борис. — Все гораздо сложнее.
Ладно, ни о чем не буду расспрашивать, если он заговорил таким тоном. Пусть сам выкладывает, что его привело. Он оглянулся и задержался глазами на серванте.
— А что, если нам немного выпить? — спросил Борис.— Отец, верно, не рассердится, если чуть тронем его запас?
— Отвечать сам будешь.
Борис открыл заветный отцовский шкафчик, достал водку, настоянную на лимонных корочках, и разлил ее в хрустальные рюмки. Бутылку оставил на столе.
Мы выпили.
— Почему тебя вчера не было? — упрекнул Борис.— Мы же твердо условились.
— Так сложилось...— неопределенно ответил я.— Извини, но не смог.
— Девочки? — Борис поощрительно засмеялся.— Причина весьма уважительная.
Я промолчал.
— Рассчитывал на твою поддержку. Вчера оказался один против всех. Представляешь?
— О чем же спорили?
— Ничего особенного... И о важном, и о пустяках. Но оказалось, что во многом расходимся... Кстати, кто такой Константин Григорьевич? Влиятелен на заводе?
— По-моему, с ним считаются. Знающий инженер. Человек хороший. А что?
— Много на себя берет, слишком много. Не понимает, что сейчас иное время и иные песни, которых ему не понять. Были, наверное, меха, полные шипучего вина, да выкисло то винцо. Ему бы успокоиться, а он все еще мнит себя личностью, на что-то способной. Да ладно... Скажи, а этот Павлик? Ну и пустозвон! Идеалист второй половины двадцатого столетия. Мечтает о какой-то всеобщей производственной революции. Революция на таком заводе? Да его сносить пора. Свое старик давно отжил. Что, у этого Павлика с Леной очень серьезно?
— Чепуху ты городишь! — возмутился я.— Ленке учиться надо. Просто дружат они и все.
— Учиться? — Борис нехорошо усмехнулся.— Ей надо учиться щи варить такому вот работяге, да рубашки ему стирать. Другой грамоты и не потребуется. Наблюдал я таких девиц.
— Борис! — я очень обиделся за Ленку.— Зачем ты так? Ты слышал, как она поет? Слышал ее голос? Может, у нее талант. Не зря же с нею возятся.
— Возможно, и талант, все, конечно, возможно. Ладно, забудь, что я сейчас наговорил. Настроение у меня паршивое, черт бы его брал! — Он, кажется, спохватился или искренне пожалел обо всех своих недобрых словах.— Ведь не за этим пришел. Хотел поговорить с тобой. Вспоминали тебя вчера. Несколько раз.
— По какому же поводу?
— Думали о твоей жизни. Решили, что автобус тебе надо бросать. Неподходящее для тебя дело. Несерьезно! Павлик и Надя готовы помочь тебе.
— Борька! — я поднялся.— Мне это надоело. Какое вы имеете право решать за меня?
— Тебе же лучшего желают.
— Я тоже хочу для себя лучшего. И сам его определил. Другого разговора, как обо мне, у вас не нашлось?
— Не лезь в бутылку,— мягко остановил меня брат.— Чудак! Из-за такого пустяка.
— Надоели советы.
— Ну и оставим этот разговор, если он так тебе неприятен. Катай своих пассажиров,— примирительно сказал Борис и снова наполнил рюмки водкой.
Он подошел к окну и, смотря на улицу, что-то тихо засвистал. Потом повернулся ко мне.
— Эх, Гриша! — воскликнул он, присаживаясь рядом.— Не желает Надя понять меня. Встретила холодно... Чужих, наверное, принимают лучше. Что это такое? Ведь нас связывала любовь, общая работа. Ладно, были ошибки. С обеих сторон. Стоит ли сейчас говорить о них? Не лучше ли, все, простив друг другу, восстановить прежние отношения?
— Что ты должен простить тете Наде?
— Как что? Упорное нежелание ехать в Москву. Совершенно непонятное женское упрямство. Каменной становится, когда начинаю разговор о Москве. Не желает понять, как одиноко и тяжело бывало мне в столице. Порой думаю, что еще даже неизвестно, кто кого оставил — я Надю или она меня? В самые критические времена Надя ничем меня не поддержала. Разве я виню ее в этом?
— Подожди, Борис,— прервал его я.— Ведь ты не прав. Тетя Надя хотела продолжать работать с каштайской рудой. Поэтому осталась тут. Ты же решил уехать. Я все помню... Теперь свою работу она закончила. Сам признал — успешно. В Москве ей это вряд ли бы удалось. Кто бы там поддержал тетю Надю? Ведь ты говорил — три института принимались и бросили.