Политикой я стал интересоваться еще в юности. Мой отец — Олег Константинович Рогозин, генерал-лейтенант авиации, до выхода в отставку занимал высокие должности в Министерстве обороны СССР. Будучи заместителем начальника Службы вооружения, в 80-е годы он практически руководил всей оборонной наукой страны и с детства привил мне интерес к военным делам.
Наш дом был вечно полон интереснейшими людьми — генеральными конструкторами ведущих конструкторских бюро, крупными учеными и военачальниками. Как правило, мама накрывала стол на кухне или в гостиной, и я становился невольным слушателем долгих бесед отца с гостями.
Говорили не только о военных делах — программе вооружений, новейших разработках систем оружия (в эти моменты отец отправлял меня под благовидным предлогом куда-нибудь сходить и что-нибудь принести), но и о ситуации в стране, которая становилась все тревожнее.
Среди тех, кто бывал у нас дома, в ходу было едкое выражение «политрабочие». Этим словечком отец и его коллеги награждали замполитов и высшее руководство КПСС, которое с 70-х годов все больше впадало в маразм. Я чувствовал, что между кадровыми военными и учеными, с одной стороны, и партийной верхушкой Вооруженных Сил СССР, — с другой, постоянно тлел конфликт, порожденный диаметрально противоположными подходами к вопросу обеспечения безопасности страны.
Дряхлевшие рептилии Политбюро настаивали на достижении «стратегического паритета» между Советским Союзом и США, который понимался ими как математическое равенство «мускул»: танков, пушек и особенно стратегических ядерных сил, развернутых двумя сверхдержавами друг против друга.
Отец и его друзья считали иначе. С их точки зрения, безопасность страны можно было обеспечить вовсе не за счет равного количества смертельного железа, на изобретение и производство которого были брошены лучшие силы науки и промышленности СССР. В конечном счете, именно гонка вооружений — бессмысленная, поставленная на поток «штамповка» гор оружия, причем морально устаревшего и пригодного разве что для ведения грандиозных танковых сражений времен Великой Отечественной войны, истощила экономику, создала дефицит самого необходимого, деморализовала советское общество и привела политический строй и советскую государственность к летальному исходу.
Возможно, кремлевские старцы и уже немолодые руководители военного ведомства, многие из которых застали последнюю мировую войну и даже прошли сквозь ее огненные годы, не могли избавиться от так называемого «сталинского синдрома». Вооруженные Силы и военная промышленность Советского Союза в первые месяцы войны оказались неготовыми к отражению гитлеровской агрессии именно из-за стратегических просчетов политического руководства страны. Тогда ставка делалась не на формирование тяжелых танковых и моторизованных бригад, которые могли бы сдержать наступление немецкой армии, а на легкие танки и даже конницу, как будто армия готовилась к тому, чтобы добивать остатки «антоновщины» на Тамбовщине. Обжегшись в предвоенные годы на «молоке», Политбюро «дуло на воду», требуя от промышленности и в целом всей советской экономики все большей милитаризации.
Как я уже говорил, мой отец и его товарищи думали по-другому, жестко отстаивая свою позицию. Суть ее сводилась к следующему: вместо доктрины «стратегического паритета», разоряющего страну и ее граждан, следовало немедленно перейти к «стратегии сдерживания».
Такая стратегия предполагает возможность нанесения противнику в ответных действиях такого ущерба, который бы заведомо превосходил возможный «выигрыш» агрессора от развязанной им войны. Объясняя мне, еще школьнику, смысл этой стратегии, отец говорил: «Представь себе двух бойцов. Один из них, самый крупный и мощный, вооружен пулеметом. Другой держит в руке всего лишь пистолет. Но фокус в том, что и пулемет, и пистолет нацелены точно в сердце противника и, более того, механически связаны друг с другом своими спусковыми крючками. Выстрелит один — автоматически выстрелит и другой. Погибнут оба. И неважно, что громила погибнет от прямого попадания одной пули, а его противник получит в сердце всю очередь пулемета. Погибнут оба».
В качестве доказательства своей правоты отец часто приводил пример Карибского кризиса. Тогда Советский Союз примерно в 17 раз уступал Америке в количестве ядерных ракет и атомных бомб, тем не менее этого соотношения было более чем достаточно, чтобы не допустить развязывания американской термоядерной агрессии.
Неутешительный расчет вашингтонских ястребов был прост: да, США может многократно уничтожить весь Советский Союз, сжечь дотла всю Евразию, но способность врага нанести ответный удар, риск «возмездия из могилы», который приведет к уничтожению 20–25 крупнейших американских городов — это та цена, которую американцы не готовы были заплатить.
Собственно, в этом и суть «стратегии сдерживания», в основе которой лежит принцип «оборонительной достаточности». Это означает, что миролюбивое государство должно обладать таким количеством и, главное, качеством оружия (прежде всего, стратегических ядерных сил), чтобы в случае агрессии нанести обидчику неприемлемый ущерб. Если агрессору об этом заранее будет известно, то, рискуя «получить сдачу», в драку он уже не полезет. Для обеспечения надежной безопасности своей страны не обязательно добиваться «стратегического паритета». Достаточно иметь в запасе такую «страшилку» для врага, которая остановит его от нападения.
Сейчас уже очевидна безусловная правота позиции, которую отстаивал отец. Если бы стратегия сдерживания была взята на вооружение советским руководством еще в 80-е годы, то, как знать, может быть, СССР продолжил бы свое существование, а гражданская наука и промышленность давно бы уже наладили с помощью «оборонки» производство современной и конкурентоспособной продукции, обеспечив достойный уровень жизни граждан Великой Державы.
Но судьба страны сложилась иначе. И материальный фактор (сложности экономического положения Советского Союза) оказался вовсе не на первом месте в деле развала державы.
СССР убили не пустые прилавки магазинов, не козни вражьей агентуры, не дешевые инсценировки диссидентов и не тупая фальшь советской пропаганды. Несмотря на все проблемы в организации военного дела, наши Вооруженные Силы разгромили бы любого неприятели, если бы он покусился на суверенитет советского государства.
Войну проиграли не командиры, а «политрабочие» — те, кого с упрямой периодичностью поминали дурным словом завсегдатаи нашего дома.
Нация была предана руководством КПСС, коммунистическими бонзами, презиравшими свой народ и его веру. Многие из них, желая сохранить свою власть, лично возглавили шовинистические сепаратистские движения и спровоцировали потрясения 1991 года, приведшие к распаду СССР.
Развал Союза не был запрограммирован. Он стал результатом массового предательства правящей верхушки. Моральное разложение руководства КПСС привело к выдвижению на первые роли Михаила Горбачева, Александра Яковлева и других «архитекторов перестройки», которые выгодно отличались от предыдущего поколения вождей только умением самостоятельно перемещаться. Бессмысленное щебетание нового генсека, не способного управлять столь сложным государством в кризисное время, было зловещей приметой надвигавшихся бурь.
Глядя на Горбачева, я осознал, насколько велика роль личности в истории. Сильный, полный решимости, ответственный национальный лидер, несмотря на острый характер проблем, охвативших национальную политику и экономику СССР, без сомнения справился бы с угрозой развала Союза. Лидер тем и отличается от высокопоставленного баламута, волей случая вынесенного на Олимп, что он точно знает, чего он желает добиться, и последовательно идет к поставленной цели, используя все необходимые средства для ее достижения.
Как сейчас я отчетливо помню череду роскошных, парадных похорон Брежнева, Андропова, Суслова, Пельше. Однажды, году в 84-м, я увидел в программе «Время» задыхающегося от какой-то болезни нового генсека Черненко, с трудом читавшего по бумажке какую-то безликую речь. Какая тоска, безнадега охватила всю мою душу! Неужели эти невзрачности будут сменять друг друга вечно, а эти похороны станут главной достопримечательностью моей страны!
И вдруг я увидел новое, свежее лицо. Он ходил без поддержки, улыбался, дышал ровно, пытался шутить. В 1985 году, придя к власти, Горбачев располагал всеми необходимыми рычагами для обновления и укрепления страны. В его распоряжении находились армия и КГБ. На них он всегда мог опереться, как только бы решился изъять из руководства КПСС предателей и национал-сепаратистов.
Под его началом находились современные производственные кадры и академическая научная школа с мировой репутацией. Они были способны принять и поддержать призыв к разумной конверсии оборонно-промышленного комплекса и военной науки. Модернизация гражданской промышленности на основе научных изобретений и технологий «оборонки» позволила бы в кратчайшие сроки снять социально-экономическое напряжение в стране и глухое недовольство в народе по поводу пустых прилавков.
Призыв талантливой и патриотически настроенной молодежи в структуры правящей партии и правительства обеспечил бы лояльность нового поколения граждан заявленным целям развития нации.
В случае проявления острой оппозиции новому курсу со стороны старой номенклатуры лидер мог бы напрямую обратиться к нации за поддержкой. И она была бы оказана мгновенно и повсеместно.
И самое главное. Взамен исчерпавшим свой потенциал лозунгам построения коммунизма, в идею которого на тот момент мало кто уже верил, надо было предложить новую доктрину, сформированную на основе идеологии национальных интересов. Нужно было решительно отказаться от так называемой ленинской национальной политики, предполагавшей наделение каждой нации правом на национальное самоопределение вплоть до отделения.
В СССР только у русских не было такого права. У РСФСР не было ни своей Академии наук, ни своей компартии, ни иных равных другим союзным республикам признаков национального суверенитета. Территория Советской России то и дело использовалась для наделения землей очередных «братских народов», от имени которых выступала шовинистически настроенная коммунистическая бюрократия. За счет РСФСР в конце 30-х годов был образован Казахстан, в состав которого вошли земли Семиреченского, Уральского и Сибирского казачьих войск. А в печальном 1954 году обильно политый русской кровью Крымский полуостров был великодушно «подарен» Никитой Хрущевым его родной Украине.
В малых формах изъятие земли у русского народа происходило и внутри самой РСФСР. Например, территория Ставропольского края, без какого бы то ни было согласия местного казачьего населения, неоднократно урезалась в пользу северокавказских соседей. Кизлярский район вошел в состав Дагестана, Моздокский — в состав Северной Осетии, а Наурский и Шелковской были подарены абрекам Чечено-Ингушетии.
Надо сказать, что национал-сепаратисты и русофобы разных мастей забрались на чердак партийной власти в союзных республиках достаточно давно — еще в начале 70-х годов. Судя по взглядам нынешних руководителей Татарии и Башкирии, еще недавно восседавших в креслах первых секретарей соответствующих обкомов КПСС, русофобские и сепаратистские настроения к концу 80-х годов стали визитной карточкой партийной номенклатуры и в самой РСФСР.
Один из рупоров кремлевской «Общественной палаты» этнолог Валерий Тишков, которого тяжело заподозрить в симпатиях к русским патриотам, в своей книге «Очерки теории и политики этничности в России» приводит интересные данные о национальном составе КПСС и Политбюро ее Центрального Комитета. Они наглядно свидетельствуют, что состоявшая преимущественно из русских, компартия управлялась представителями этнических кланов. В частности, он пишет:
«Радикально изменился этнический состав руководства КПСС после XXVIII съезда партии, когда при формировании Политбюро был утвержден принцип федеративной квоты для первых секретарей компартий союзных республик (без выборов) и избрание фактически только 1/3 состава Политбюро. В итоге в нынешнее Политбюро из 24 человек вошли представители 16 национальностей (15 титульных + 1 осетин), а процедуру выборов прошли только 7 русских (8-й И. К. Полозков вошел по квоте), один украинец (2-й Гуренко — по квоте) и один осетин (А. С. Дзасохов). Тем самым впервые за свою историю состав Политбюро партии коммунистов приобрел многонациональный характер».
Это утверждение г-на Тишкова мы оставим на остатках его совести. В отличие от «забывчивого этнолога» мы хорошо помним этнический состав руководства большевистской партии, который редко соответствовал национально-пропорциональному составу России. Если верить Тишкову, русских среди членов горбачевского Политбюро было всего восемь человек, что составляет одну треть. И это при том, что среди рядовых коммунистов доля русских приближалась к 60 процентам.
Далее в своей книге г-н Тишков приводит новые любопытные свидетельства:
«КПСС предстала перед парадоксальной перспективой: ее руководство впервые стало многонациональным, а рядовой состав становился все более мононациональным, превращая эту политическую партию в этническом отношении в партию русской части населения страны. Даже в тех республиках, где коммунисты сохраняли свою численность, следует иметь в виду, что и в прошлом доля русскоязычного населения в партии там была выше, а сейчас она еще выше, т. к. выходили из партии, прежде всего, представители статусных национальностей. Последние переориентировали свои политические интересы в пользу новых национальных фронтов и партий, а русские и русскоязычное население в целом, а также этнические меньшинства, не вовлеченные в эти движения или находящиеся в оппозиции к ним, сохраняют свою лояльность КПСС. Однако эта лояльность не столько по идейной убежденности, сколько по необходимости сохранять членство в качестве средства сохранения связи с Центром, с Россией, а также средства противодействия росту политического национализма со стороны так называемого коренного населения… Среди дисперсно расселенных групп, не имеющих своей государственности, доля коммунистов также различается очень сильно. Так, например, евреи (1,5 млн. чел.) и немцы (2 млн. чел.) представляют два народа, в отношении которых существовала длительное время дискриминация при приеме в партию. Однако евреи имеют самый высокий показатель представительства среди членов партии (почти 15 % от численности всей группы!), а немцы один из самых низких (4,4 % от численности)».
Из приведенных данных можно сделать однозначный вывод: русские надеялись на КПСС как на защитницу их прав в борьбе с национал-сепаратистами. Однако само руководство партии состояло либо из безвольных руководителей типа самого «Михал Сергеича», либо из откровенных предателей и хамелеонов, либо из самих национал-сепаратистов, решивших использовать правящую партию для уничтожения союзной государственности. Да и сама организации власти прогнила до основания и не демонстрировала даже намека на способность к реформированию.
То, что произошло с КПСС, — тяжелый и непрочитанный пока урок для нынешней правящей партии России, руководство которой уже сейчас кишит национал-сепаратистами.
Если бы тогда на месте Горбачева стоял действительно национальный лидер, он бы увидел эти тревожные симптомы внутрипартийной гангрены. Наилучшим способом уберечь страну от кровавого распада и формирования на ее осколках примитивных феодальных ханств было бы точечное хирургическое вмешательство для ампутации зараженных тканей. Широкие народные массы и национально мыслящая интеллигенция приветствовали бы задержание всех главарей национал-сепаратизма. Тем более что органам госбезопасности были известны их коммерческие грешки, может быть, и не идущие ни в какое сравнение с размахом сегодняшней коррупции, но достаточные для того, чтобы наказать партийных «вырожденцев» показательно жестко.
Пример бурно развивающегося националистического Китая наглядно демонстрирует, что непримиримая позиция правящей партии и общества к преступности в собственных рядах и даже среди высшего партийного руководства оказывает благоприятное воздействие на укрепление партийной дисциплины, государственного единства и темпы экономического роста.
Ничего этого не было сделано. Противоречивая и слабая натура Горбачева лишь потакала росту центробежных сил. Начались волнения в Карабахе, затем в Грузии, Прибалтике, Узбекистане, далее — везде. Характерно, что первыми жертвами озверевших сепаратистов становились русские мирные жители. Например, внутритаджикской резне между «вовчиками» и «юрчиками» предшествовали расправы в Душанбе и других городах над русским населением. В середине февраля 1990 года национал-исламисты буквально растерзали полторы тысячи русских мужчин и женщин в Душанбе. Женщин под грохот автоматных очередей и гогот насильников заставляли раздеваться и бегать по кругу на площади железнодорожного вокзала.
Эти леденящие кровь истории, о которых упрямо молчит российское телевидение «во избежание разжигания межнациональной розни», вы и сейчас можете услышать от чудом оставшихся в живых русских беженцев, которые вот уже более 15 лет пытаются найти кров, гражданство, сочувствие и поддержку у российских властей. Бесполезно. Этим господам и тогда было наплевать на геноцид русского народа, брошейного на произвол Горбачевым и демократами, наплевать и сейчас.
Ни крики умирающих младенцев, ни стоны изнасилованных русских девушек не тронули сердца банды честолюбцев и воров, дорвавшихся до власти. Ведь убивали русских, а русских защищать не следовало! Полуживая КПСС и полуразложившийся от массового предательства КГБ не были способны удержать страну от распада.
На самом деле все межнациональные проблемы, жестко заявившие о себе при первом же малейшем ослаблении советского режима, тлели десятилетиями, если не дольше. И напряжение между армянами и азербайджанцами в вопросе о принадлежности Нагорного Карабаха, и абхазо-грузинское противостояние, и проблема воссоединения Осетии Южной с Осетией Северной в составе РСФСР имели свою историю, зачастую не менее продолжительную, чем история самого Советского Союза.
Но эти конфликты носили скрытый характер, и любая попытка их «раскачать» немедленно пресекалась по партийной линии с помощью необходимого репрессивного аппарата КГБ СССР. Когда же эти два шампура — КПСС и Комитет госбезопасности — были выдернуты из плоти межнациональных отношений, все рухнуло на давно уже тлеющие угли взаимной вражды.
Единственная сила, которая своей мощью и авторитетом могла выступить против разгрома союзного государства, был русский народ.
Да, его элита была либо расстреляна, либо рассеяна в эмиграции в Гражданскую войну.
Да, пришедшее ей на смену молодое поколение сильных и смелых комсомольцев 30–40-х годов полегло на полях Великой Отечественной.
Да, современным русским людям также отказывали в праве гордиться своей нацией. Как сейчас помню, как наша классная учительница объясняла нам перед встречей с французскими сверстниками, что нельзя называть себя русскими, если спросят, надо говорить, что мы — советские.
Тем не менее только русские могли выступить организованно в защиту единого государства, а потому факты атаки на мирных русских жителей в Закавказье, Прибалтике и Средней Азии тщательно скрывались Кремлем. Власти справедливо полагали, что правда о катастрофе тысяч вырезанных русских семей может разбудить гнев национального характера и призвать его к действию.
Истинный национальный лидер сумел бы опереться на армию и активную моральную поддержку русского народа. В конце 80-х годов русские более-менее равномерно проживали на всей территории Империи, а значит — могли коллективно выступить в защиту государственного единства.
Жесткие ответные меры сильного национального лидера были бы поддержаны массой нерусских народов, желавших сохранить то лучшее, что было в советском строе. Об этом свидетельствуют результаты мартовского 1991 года референдума о сохранении СССР, который, несмотря на лукавость горбачевской формулировки, был поддержан абсолютным большинством граждан страны. Действия национал-предателей из партийной верхушки союзных республик можно было бы блокировать повсеместно.
Безусловно, особую роль в подавлении мятежа партноменклатуры могли бы сыграть и органы государственной пропаганды. Вместо того чтобы показывать дурацкие новости ГКЧП и гонять в эфире балет «Лебединое озеро», нужно было просто показать правду, рассказать о том, какие чудовищные планы захвата власти вынашивают заговорщики, кто снабжает их деньгами и оружием, кто оказывает моральную и политическую поддержку. В сочетании с решительными действиями по нейтрализации главарей мятежа фактор наступательной пропаганды привел бы к полному успеху.
Но национальный лидер, народный вождь, способный взять на себя всю полноту власти в этот критический момент жизни нации и государства так и не появился. Господь оставил нас один на один с маразмирующим Политбюро, его болтливым генсеком с кляксой на голове и в придачу к нему трусливыми российскими коммунономенклатурщиками во главе с Иваном Полозковым, как две капли воды похожим на булгаковского Шарикова.
Система отбора советских партийных кадров могла выплевывать на самый верх государственной власти только таких ничтожеств, как Михаил Сергеевич Горбачев, а потому впереди всех нас ждали страшные испытания.
В 1981 году я стоял перед выбором: стать профессиональным спортсменом и поступить в Московский авиационный институт, где была классная гандбольная команда (а я уже тогда был мастером спорта), или сдать документы в МГУ. В пользу МАИ меня склонял отец. Он резонно полагал, что авиационный институт, где еще преподавал мой дед Константин Павлович Рогозин, даст мне не только правильное инженерное образование, но и стартовую площадку для блестящей военной карьеры.
Отец всю жизнь посвятил авиации. Окончив с отличием Чкаловскую летную школу в Оренбурге, он познакомился с моей мамой — Тамарой Васильевной Прокофьевой, выпускницей мединститута, проработавшей всю жизнь фельдшером. Там, на Южном Урале, в 1953 году родилась моя старшая сестра Татьяна. Потом семья переехала в Москву. Жили на Тишинке, потом получили квартиру в Тушино. Когда-то мои дед и бабушка жили рядом со Смоленской площадью, но во время войны бомба немецкого бомбардировщика угодила прямо в их дом.
В 14 лет отец сбежал на фронт. Юнгой участвовал в боях на Днепре. С тяжелым воспалением легких его доставили домой, но поскольку жить в Москве было негде, дед отправил семью на Алтай в эвакуацию.
На военной службе в нашей семье состояли многие поколения моих предков. Начиная с прадеда — Бориса Николаевича, выпускника Гатчинской школы военлетов, ветерана Первой мировой войны и друга легендарного Нестерова, все они имели отношение к авиации — прежде всего военной.
Как это ни забавно, но именно я, еще не родившись, коренным образом повлиял на карьеру отца. Он мечтал о небе и хотел стать летчиком-испытателем, но мама, будучи беременна мной, категорически этому воспротивилась, и отец был вынужден отступить. Он окончил Военно-воздушную инженерную академию имени Жуковского и с головой ушел в военную науку и разработку новейших систем вооружений.
В семье никто не сомневался, что я продолжу военноинженерную династию, но уже в старших классах я почувствовал интерес к другому делу — политике и международным отношениям. В 10-м классе я вызвался читать перед занятиями всем старшеклассникам и учителям «политинформацию».
Для ее подготовки я изыскивал интересные материалы из дипломатических книг, мемуаров полководцев и государственных деятелей и даже из «вражьих голосов», которые я ловил с помощью массивной домашней радиолы.
Выступая перед сверстниками и учителями, я осваивал науку публичного выступления, изобретал приемы аргументации своей позиции перед большой аудиторией, совершенствовал устную речь и учился великому искусству владения Словом.
Только теперь я могу себе представить, что думал обо всем происходящем присматривавший за мной директор нашей французской школы Юлий Михайлович Цейтлин. В конце концов, наслушавшись моей «политинформации», он поставил мне в выпускном аттестате по обществоведению «четверку», хотя в самом классном журнале по этому предмету у меня стояли одни отличные оценки. За какие вольности в изложении материала наш директор срезал мне один балл, ума не приложу. Но на выпускном вечере Цейтлин проводил меня еще более странной фразой: «А ведь ты не марксист!»
Я не знал, чем это мне может грозить, но почему-то именно после разговора с директором школы решил поступать в Московский государственный университет, и не куда-нибудь, а на международное отделение факультета журналистики.
Отец долго и безуспешно пытался меня отговорить. Он откровенно недолюбливал всех этих партийных номенклатурщиков и советских пропагандистов, чьи дети и составляли основную массу студентов элитного «международного отделения» журфака.
Документы принимали только у юношей. Считалось, что не может быть такой профессии — «журналистка-международница». Ведь для жены дипломата, журналиста или легального сотрудника КГБ работу за границей можно было подыскать: учительницей в школе, дежурной в библиотеке, врачом, например. Но что делать, если за границу командируют советскую женщину с мужем в придачу? Куда его-то девать? Как правило, такие мужья оставались на Родине, а КГБ начинало слежку за его удачливой супругой, «как бы чего не вышло с ее моральным обликом». В общем, девиц к нам на отделение брали разве что только по очень большому блату.
Поскольку я был сын военного, поступить мне так просто не дали. «Срезали» на сочинении, сказав, что, мол, «не раскрыл тему». Все остальные устные экзамены я сдал на «отлично», но заветных полбалла мне для поступления не хватало.
Выручила спортивная кафедра. Кто-то, к сожалению, сейчас уж не помню, подсказал мне обратиться туда и показать книжку Мастера спорта СССР. На журфак спортсменов брали охотно. Во-первых, честь факультета надо защищать, а во-вторых, по окончании можно было податься в спортивные комментаторы. Меня такая перспектива не прельщала, но поступить-то надо было! В общем, в сомнительном качестве гандболиста, не способного «как все» сдать экзамены, я был принят в студенты вечернего отделения факультета журналистики МГУ «с правом посещения дневного отделения».
Увидев мои душевные страдания, отец помог мне устроиться в Редакционно-издательский отдел Института атомной энергии имени Курчатова и получить справку, что я «где-то работаю», необходимую для представления в деканат. На птичьих правах я стал посещать занятия вместе с испанской группой международного отделения.
По окончании спецшколы я неплохо изъяснялся по-французски и даже выиграл конкурс стихотворного перевода поэзии Поля Верлена. Поэтому я твердо решил выучить именно испанский. Я полагал, что в чужом для моей семьи мире международной журналистики мне никто помогать не будет. Придется пробиваться самому, а потому нужно владеть теми иностранными языками и знаниями, с которыми у меня будет больше маневра и меньше влиятельных конкурентов с крутыми папашами. Расчет, как показала моя дальнейшая жизнь, оказался верен.
На третьем курсе я стал факультативно посещать занятия по итальянскому языку, плюс нам добавили в качестве обязательного предмета изучение языка одной из социалистических стран. Я выбрал чешский, хотя правильней было бы взять сербско-хорватский. Ровно через десять лет, объезжая воюющую Боснию и Сербскую Краину, а затем Македонию и Косово, я многократно жалел о том, что не говорю на языке моих балканских братьев. Хотя на войне язык учится быстрее, и уже скоро я перестал испытывать малейшие затруднения в общении с моими боевыми друзьями. Но об этом чуть позже.
На четвертом курсе меня попытались завербовать в КГБ. Позвонили домой, пообещали интересную работу и предложили встретиться на следующий день у метро «Парк культуры». Я согласился. Честно говоря, я мечтал работать в разведке и просто еле сдерживал переполнявшую меня радость. Будущая жизнь рисовалась мне полной приключений и подвигов. Я был готов согласиться даже на нелегальную работу, тем более что благодаря моей южнорусской внешности, карим глазам, крупному носу, широким скулам и темно-русой шевелюре я мог бы сойти и за испанца, и за серба, и за араба, и за кавказца, и, как шутила моя жена, даже за гигантского японца. В общем, в чертах моего лица как в зеркале отразились все освободительные походы русской имперской армии.
Вскоре меня и мою молодую супругу Татьяну — студентку филологического факультета МГУ, родившую мне на третьем курсе сына — пригласили в какой-то медицинский центр КГБ для прохождения осмотра и проведения различных психологических тестов. Я предупредил своего вербовщика, что сразу после четвертого курса меня отправят на полугодовую стажировку на Кубу. Я жаждал получить хоть какое-нибудь задание по линии внешнеполитической разведки СССР, стать «нашим человеком в Гаване» и, наконец, принести своей Родине пользу.
Однако все вышло иначе. В Гаване про меня забыли вовсе. Но, оказавшись на Острове свободы, я старался зря время не терять. Изучая практику работы американских спецслужб, сумевших обеспечить эффективное вещание своей радиостанции на Кубу, я собрал интереснейший материал и подготовил на его основе дипломную работу на тему «Психологическая война США против Кубы». Там же, в Гаване, я написал еще одну дипломную работу об оборонной политике Франции — «Парадоксы президента Миттерана». Военной проблематикой я серьезно увлекся в годы учебы в университете, в спецхране читал вырезки из французских газет и, несмотря на то, что был вынужден ехать в Гавану на стажировку, мировой истории войн и конфликтов изменить не решился.
В Москву я вернулся в феврале 86-го с черной огромной бородой, двумя дипломными работами и нетерпеливым желанием узнать, когда же мне выходить на службу в органах государственной безопасности.
«Органы» на мои звонки долго не отвечали. Наконец, я дозвонился до своего старого знакомого-кадровика, который, как ни в чем не бывало, сообщил мне пренеприятнейшую новость. Оказывается, очередной генсек Юрий Андропов перед своей смертью завещал детей и зятей сотрудников Первого Главного Управления КГБ СССР (внешняя разведка) на работу в то же самое управление не брать и подписал соответствующий приказ о «борьбе с кумовством». Для меня эта новость была как гром средь ясного неба. Мой тесть Геннадий Николаевич Серебряков в то время действительно работал на американском направлении в том самом ПГУ КГБ и имел звание полковника, поэтому доступ в «контору» мне был перекрыт железобетонно. Мечта рушилась на глазах.
Защитив обе дипломные работы на «отлично», сдав государственные экзамены и получив Диплом с отличием об окончании престижнейшего в стране и мире высшего учебного заведения, я оказался на улице без всякого распределения и перспективы.
Программа «Время», с международной редакцией которой я в студенческие годы активно сотрудничал и даже делал «синхроны» для новостей и популярной в те годы передачи «Сегодня в мире», от моих услуг отказалась: руководство программы сослалось на то, что дети «политрабочих» из Международного отдела ЦК, с грехом пополам отучившиеся со мной на курсе, им подходят больше.
Тогда, в поисках работы и возможности прокормить семью, я попытался устроиться в редакцию «Комсомольской правды». Я многих там знал, и меня запомнили многие. Дело в том, что летом и осенью 1983 года я активно сотрудничал с «Комсомолкой» в выпуске приложения «Алый парус». Это был разгар страстей и взаимной перебранки между США и СССР. На Дальнем Востоке наш истребитель сбил «южнокорейский лайнер», после чего тот «ушел в неизвестном направлении». Американцы подняли жуткий скандал, и спираль «холодной войны» готова была вот-вот распрямиться.
Советские газеты, как могли, клеймили американский империализм, «Комсомольская правда» старалась от остальных не отставать. В ее редакцию приходили мешки злобных писем читателей, адресованных президенту США. Редакция не жалела денег и переправляла эти мешки в Вашингтон. Одно из этих писем я решил размножить и расклеить по стенам редакции. Уж больно выразительным и остроумным было это послание неизвестного советского комсомольца известному хозяину Белого Дома:
Не грози, Рейган, ракетами,
Не пугай народ войной.
Наши силы, знай, достаточны,
Чтоб расправиться с тобой!
В тисках огней — огней мучений
Умрешь от адских излучений!
Ну, разве не шедевр? Почему-то моя патриотическая инициатива не пришлась по вкусу редакционному начальству, мне сделали замечание, но запомнили надолго. Этим я и решил воспользоваться, напомнив звонком в редакцию о себе. Мой собеседник зачем-то перезвонил по параллельному телефону своему приятелю, работавшему в Комитете молодежных организаций СССР, и сказал, что прежде чем говорить о работе в «Комсомолке», мне надо пройти собеседование в этом самом КМО.
Что это за контора, я на тот момент не имел ни малейшего представления. И уж тем более не мог предположить, что именно с этой странной аббревиатурой и стоящей за ней еще более странной организацией будет связано начало моей жизни в большой политике!
Формально КМО СССР, созданный еще в годы Великой Отечественной войны под названием «Антифашистский комитет советской молодежи», представлял собой автономную по отношению к аппарату ЦК ВЛКСМ организацию. Нас связывали общие управление делами и здание на улице Богдана Хмельницкого (ныне — ул. Маросейка), в котором около ста сотрудников или, точнее, «ответственных работников» Комитета занимали второй и третий этажи.
Добрая половина всех ответработников КМО СССР одновременно работала либо во внешней разведке, либо в контрразведке. Мы их так и называли: «многостаночники». Они то и дело отлучались с работы, объясняя свое отсутствие «необходимостью выйти на связь с Центром». Мы же подозревали, что они просто ходили за пивом или в хозяйственный магазин. Перестройка была в полном разгаре, и элементы тления системы были заметны даже в таких мелочах.
Пройдя несколько собеседований, я был принят на работу и сразу определен младшим референтом в сектор стран Южной Европы, США и Канады. Мне поручили заниматься странами моей языковой группы — Испанией, Италией и Португалией. В круг задач референта входило выявление и пропагандистская обработка наиболее перспективных молодых политиков этих стран — будущих «агентов влияния СССР», организация регулярных и содержательных контактов с молодежными крыльями ведущих политических партий и решение отдельных специфических задач по поручению наших кураторов из Международного отдела ЦК КПСС.
Работа мне сразу понравилась. По уровню политической ответственности, которой наделяли молодого профи в Комитете молодежных организаций, наши сотрудники ничем не уступали дипломатам уровня советника МИД СССР, а по возможностям творческой работы — намного их превосходили. Пройдет несколько лет, и привычка к самостоятельности не даст сотрудникам КМО сгинуть вместе с развалом СССР — все они, несмотря на критическое отношение к «чудесам российской демократии и дикого рынка», быстро сориентируются в новой обстановке и в основном станут успешными предпринимателями.
Я оказался самым младшим по возрасту в этом сложившемся коллективе. Корпоративный норов КМО СССР, особая закваска, которую приобретали работавшие там люди, оказались мне по душе. Все мои новые коллеги были старше меня всего на несколько лет, но уже имели за плечами приличный опыт международной работы. Не помню случая, чтобы кто-то отказал мне в совете, как лучше сделать ту или иную работу.
Именно в КМО я рассмотрел все плюсы и изъяны западной модели демократии, расшифровал коды «холодной войны», понял, почему мы ее проигрываем. Работа в Комитете позволила мне убедиться, что в отношениях между государствами и политическими системами не должно быть места той пустопорожней болтовне и сентиментальным чувствам, которые пытались нам внушить лицемерные отцы перестройки. Сказки о «новом мышлении» и «общечеловеческих ценностях» были придуманы опытными западными психологами-пропагандистами для разложения хилой и демагогической обороны наших «политрабочих».
Справедливости ради надо признать, что Запад никогда не упускал возможности поживиться за счет России в моменты ее очередного исторического ослабления, требуя от нее под различными предлогами все большие уступки. Как правило, такая политика сопровождалась массированной антирусской пропагандой. Такое отношение к нам со стороны Запада — дело не новое. Копаясь в архивах, я смог в этом лично убедиться.
Интересные свидетельства на сей счет привел в изданной в 1871 году книге «Россия и Европа» замечательный русский философ Николай Данилевский: «Вот уже с лишком тринадцать лет, как русское правительство совершенно изменило свою систему, совершило акт такого высокого либерализма, что даже совестно применять к нему это опошленное слово; русское дворянство выказало бескорыстие и великодушие, а массы русского народа — умеренность и незлобие примерные. С тех пор правительство продолжало действовать в том же духе. Одна либеральная реформа следовала за другою. На заграничные дела оно уже не оказывает никакого давления. И что же, переменилась ли хоть на волос Европа в отношении к России?.. Смешны эти ухаживания за иностранцами с целью показать им Русь лицом, а через их посредство просветить и заставить прозреть заблуждающееся общественное мнение Европы.
Дело в том, что Европа не признает нас своими. Она видит в России и в славянах вообще нечто ей чуждое, а вместе с тем такое, что не может служить для нее простым материалом, из которого она могла бы извлекать свои выгоды.
Для этой несправедливости, для этой неприязненности Европы к России, сколько бы мы ни искали, мы не найдем причины в тех или других поступках России, вообще не найдем объяснения и ответа, основанного на фактах. Тут даже нет ничего сознательного, в чем бы Европа могла дать себе самой беспристрастный отчет. Причина явления лежит глубже. Она лежит в неизведанных глубинах тех племенных симпатий и антипатий, которые составляют инстинкт народов».
Надо признать, что все советское общество в середине 80-х годов пребывало в состоянии политической девственности и ожидания немедленной благодати, коей Запад должен был наградить наш народ за примерное рвение к демократическому идеалу. Излишне эмоциональный, распахнутый всему миру характер молодой русской нации толкал ее на все новенькое и модненькое, что нам подсовывали на Западе.
То, что в Европе считалось всего лишь гипотезой, в России принималось на веру без малейшего обсуждения. Вскоре очередная приехавшая в опломбированном вагоне европейская теория превращалась в России в аксиому, потом становилась мировоззренческой догмой, а затем и новой политической реальностью. Так было на Руси и в допетровские времена, и в эпоху Петра Великого, и при декабристах.
«Призрак ходит по Европе», — писали Карл Маркс и Фридрих Энгельс в своем Манифесте про бездомную коммунистическую идеологию, которую так и не захотел приютить у себя ни один европейский народ. Зато в России эта нелегальная иммигрантка быстро всех очаровала и стала полноправной хозяйкой на долгие десятилетия. Примерно то же самое произошло и в годы перестройки. Под лозунгом борьбы за «общечеловеческие ценности» СССР сбежал из зон своего влияния в Юго-Восточной Азии, Латинской Америке, Африке, но главное — в Восточной Европе и на Ближнем и Среднем Востоке. Свою собственность в этих странах он бросил на разграбление, а своих друзей — на растерзание. Затем, под лозунгом борьбы «за новое мышление», СССР развалился сам.
До сих пор не могу понять, как советское руководство, санкционировавшее объединение германской нации, не только не получило заметных политических и материальных дивидендов (не личных, конечно), но и еще оставило свою страну в огромных долгах. За результаты таких «переговоров» в любой другой стране таких начальников вздернули бы на ближайшей березе, но только не в России, где можно воровать и предавать и притом рассчитывать не только на снисхождение, но и на почет и уважение.
За время работы в КМО СССР я смог дважды лично убедиться в том, как западники, практически не стесняясь, использовали «молодежные связи» для организации подрывной деятельности против двух федеративных государств — нашего и югославского.
Первый случай я наблюдал в августе 1989 года на Всемирной молодежной встрече за свободу и демократию, которая проходила на обширных площадях промышленной выставки в Париже. Туда приехала гигантская «делегация советской молодежи», средний возраст которой, по моим расчетам, составлял 45 лет. В ее состав «в духе времени» по поручению ЦК КПСС были включены представители националистических движений прибалтийских республик — народные фронты Латвии и Эстонии плюс литовский «Саюдис». Каково же было мое удивление, когда эти парни, приехавшие в столицу Франции за счет КМО СССР, в сопровождении какой-то международной шпаны тут же устроили у павильона нашей делегации митинг протеста против «советской оккупации» Прибалтики. Несмотря на запрет Москвы устраивать скандал, я немедленно распорядился вышвырнуть «контриков» из оплаченной нами гостиницы и, будучи переполненным чувством уязвленного патриотизма, спустил одного прибалта с лестницы. Однако западники немедленно пригрели у себя этих оппортунистов, предоставив им возможность выступать на полуофициальных мероприятиях от имени «свободолюбивых балтийских государств».
Примерно то же самое, только в еще более циничной форме, творили западники с югославской делегацией, буквально разрывая ее на части и предоставляя словенцам, боснийцам и хорватам возможность организовать свои отдельные от Югославии павильоны. Известно, что гражданские войны начинаются на ярмарках и рынках, вспыхивая на почве бытовой ссоры. Не думаю, что французы и те, кто стоял за ними, об этом вдруг позабыли.
Второй случай открытой игры западников против единства СССР с использованием «молодежных связей» произошел на моих глазах буквально два месяца спустя. Я проходил краткую недельную стажировку в Лондоне по линии Атлантической ассоциации молодых политических лидеров. Оставшись допоздна в библиотеке штаб-квартиры Ассоциации, я стал невольным свидетелем оживленной беседы, которую вели представители НАТО с одним из секретарей ЦК комсомола Украины. Это даже была не беседа, а смесь вербовки с инструктажем на тему, как и когда украинцам надо покидать советскую «тюрьму народов» и что Запад их «в случае чего» в беде не оставит. Это была осень 1989 года, когда еще практически никому в здравом уме не приходила мысль о возможности скорого падения СССР.
Планомерная обработка западными спецслужбами партийно-комсомольских кадров Прибалтики, Украины и закавказских республик шла вовсе не с целью вербовки в их среде «агентов влияния» или «пятой колонны» Запада. Это было не главное. Западники к тому моменту уже застолбили серьезные позиции в кругу куда более влиятельных советских «шишек» — членов Политбюро, «убеленных благородной сединой» секретарей ЦК.
Западным спецслужбам требовалось «пушечное мясо» — молодежь, готовая к антирусским погромам или, по крайней мере, к активным уличным действиям, способным создать реальную угрозу единству СССР. Поэтому, что бы мне ни говорили мои европейские и американские коллеги сейчас, я знаю точно, что Запад приложил максимум усилий для разжигания межнациональной розни в СССР, причем, розни настоящей, без кавычек.
Мог ли комсомол — единственная на тот момент всесоюзная политическая молодежная организация, насчитывавшая в своих рядах 25 миллионов молодых девушек и юношей, имеющая огромные финансовые ресурсы и собственность, — эффективно противостоять угрозе междоусобицы, способной разнести союзное государство в клочья? Нет, уже не мог. Республиканские ЦК комсомола были напичканы молодыми карьеристами, воспитанными в шовинистическом антирусском духе, а высокопоставленные сотрудники центрального аппарата в Москве к концу 80-х годов занимались только личным бизнесом.
Старинные московские особняки, розданные после революции под горкомы и райкомы комсомола, как-то незаметно переходили под имущественный контроль будущих менатепов, альфа-банков и прочих олигархических структур. При этом первые секретари этих многочисленных райкомов-горкомов, не меняя своих кабинетов и длинноногих секретарш, становились «ударниками капиталистического труда». Доходы от хозяйственной деятельности собственных туристических агентств и многотиражных газет, ежемесячные добровольно-принудительные членские взносы масс рядовых комсомольцев — все это конвертировалось в твердую валюту. Через будапештский офис Всемирной федерации демократической молодежи (молодежного Коминтерна) и пражский офис Международного союза студентов эти деньги уводились из страны на счета ливанских банков и бесследно исчезали. Чуть позже на этих украденных комсомольских взносах разжиреет поколение «новых русских», вылупившееся из скорлупы недавних комсомольских вожаков.
Я откровенно недолюбливал всю эту гнилую публику, которая, как свора шакалов, набросилась на наследство ВЛКСМ. Безыдейные циники, лжецы и клятвопреступники — такую смену подготовили себе древние ящеры Политбюро. Эти же мерзавцы составляли и «группу скандирования» словоохотливых «отцов перестройки». С такими «верными сынами» Отчизна не могла не упасть в штопор.
К тому же на службе у меня появились первые серьезные проблемы: меня как заведующего сектором международных организаций заставляли вступать в КПСС, а я категорически не хотел этого делать. Возможно, раньше я «как все» так бы и поступил, но перестройка и все окружавшее меня вранье окончательно отбили во мне охоту продолжать знакомство с поздними советскими коммунистами. Поэтому я решил уйти из КМО еще в начале 1990 года.
К тому времени я уже пользовался уважением в коллективе моих сослуживцев, считался классным профессионалом-международником. Видимо, поэтому партком аппарата ЦК ВЛКСМ решил со мной не связываться, всем уже было ни до чего, и скандал как-то быстро замяли. Но вскоре случилось нечто, что окончательно вывело меня из равновесия.
В КМО СССР существовала негласная традиция, согласно которой переговоры с участием «большого начальства» (секретарей ЦК ВЛКСМ) наши работники должны были обеспечивать самостоятельно, не прибегая к услугам профессиональных переводчиков. Это было вызвано не столько степенью откровенности беседы, сколько желанием подчеркнуть статус приема «на высоком уровне». Действительно, когда я лично заводил в пафосный кабинет секретаря ЦК очередного «заморского гостя», многозначительно оставляя в приемной штатного переводчика, иностранец начинал откровенно трусить, восстанавливая способность объективно воспринимать мир только к середине разговора. Проблем даже с самым сложным переводом я не испытывал. Свободное владение иностранными языками было неотъемлемой частью нашей профессии.
В этот раз я должен был переводить беседу делегации испанских социалистов с только что назначенным из провинции новым секретарем ЦК комсомола, о котором ходили слухи, что он — «большой демократ горбачевского розлива». Все шло как обычно, беседа уже подходила к концу, как вдруг комсомольский босс, как бы невзначай, решил в подтверждение своей мысли привести цитату из Евангелия от Матфея. Артистично закинув голову назад и прикрыв ладошкой глаза, отразившие секундный порыв глубоко верующего человека, он стал на память читать отрывок из Священного Писания.
Я был поражен. Я даже не мог себе представить, что среди этих прожженных бюрократов и циников можно встретить действительно тонкого, интеллигентного человека, да еще и глубоко православного. Кроме того, я был уязвлен, так как точно не ожидал такого оборота дела и не был готов идентично перевести евангельский текст.
Сообразив, что от нового секретаря ЦК можно ждать и других сюрпризов и благородных подвохов, я перечитал Евангелие на русском, французском и испанском языках, чтобы, в случае, чего, быстро сориентироваться по тексту и не подвести моего нового кумира. Я ждал нашей новой встречи, я был готов расшибиться в лепешку, лишь бы мудрые слова и пламенная аргументация этого благородного человека могла дойти до помутненного сознания его иностранных собеседников и обратить их в нашу веру.
Я вдруг почувствовал себя рыцарем, призванным моим сюзереном Ричардом Львиное Сердце отправиться в дальний крестовый поход в Палестину ради освобождения от неверных Храма Господня.
Но очередной «облом» моих романтических чувств не заставил себя долго ждать. Нет, мой кумир звал меня по-прежнему, по-прежнему он вскидывал голову и закатывал полные слез глаза, и… по-прежнему цитировал один и тот же отрывок из Евангелия от Матфея. Библии он вовсе не читал, а фокус с Евангелием выделывал с целью личного «пиара». Кумир оказался обычным комсомольским плутом, одним из тех, что всплыли на поверхность мутной воды перестройки. Не желая более иметь дело с этим планктоном, я решил уйти из КМО СССР окончательно.
Но только сейчас я понимаю: а может, это сам Господь послал мне этого комсомольского пройдоху, чтобы заставить меня перечитать Евангелие сразу на трех европейских языках?
Москва конца 1990 — начала 1991 года напоминала мне город перед эвакуацией. Все закупали соль и муку, отправляли родителей и детей жить за город, искали новую, пусть даже не очень серьезную, но точно не прежнюю работу. Все трещало по швам.
«Новое мышление» громило старые устои, «общечеловеческие ценности» добивали очаги последнего сопротивления советской системы. Никто не работал. Все слушали прямое включение с заседания Верховного Совета РСФСР и СССР, пламенные речи ленинградского демагога Собчака и занудство академика Сахарова. На востоке кровавыми лучами забрезжил политический восход Бориса Ельцина. Казалось, еще немного, массивная дверь Верховного Совета распахнется, и в зал войдет Вий. «Поднимите мне веки!» — скажет царь вурдалаков, и все вампиры, визжа, отталкивая друг друга, бросятся на истерзанную Россию.
За время работы в КМО СССР я установил приятельские связи со многими депутатами молодого российского парламента. Среди них — Михаил Астафьев, Сергей Степашин, Олег Румянцев, Николай Павлов, Сергей Бабурин, Виктор Аксючиц. Здесь же — в стенах Верховного Совета РСФСР — впервые была сформирована некоммунистическая патриотическая оппозиция, получившая название «Российское народное собрание». Ее костяк представляла коалиция трех политических групп: Демократической партии России во главе с депутатом Николаем Травкиным, не расстававшимся с Золотой медалью Героя Социалистического Труда; Российского христианско-демократического движения, которое возглавлял энергичный депутат и философ Виктор Аксючиц; и Конституционно-демократической партии (Партии народной свободы) Михаила Астафьева — депутата с характерным ленинским прищуром.
В то время я увлекался политической историей дореволюционной России, искал исторические параллели между событиями эпохи Николая II и перестройки Михаила Горбачева. Особо интересовал меня вопрос, а была ли тогда альтернатива большевизму, можно ли было удержать Империю от гражданской бойни и распада, и кто мог бы выступить в период 1910–1917 годов центром кристаллизации патриотических сил.
Наибольшие симпатии во мне вызывали кадеты — интеллигенты либерально-консервативного толка, представленные такими яркими политиками, как Павел Милюков и Петр Струве. Перечитав массу литературы об истории конституционных демократов, подшивки газет того времени, всевозможные прокламации и прочую макулатуру, я решил поближе познакомиться с только что восстановленной Конституционно-демократической партией и пришел на их партийное собрание.
Депутатская приемная Михаила Георгиевича Астафьева находилась в здании Дзержинского районного совета рядом со станцией метро «Проспект мира». Она представляла собой скромное помещение, состоящее из одной тесной комнаты, едва вмещающей полтора десятка человек. Встретили меня приветливо, сразу предложили принять участие в беседе на тему, почему лидеру кадетов Милюкову накануне революции дали прозвище «Дарданелльский». Тема меня несколько смутила своей неактуальностью, но энтузиасты, страстно обсуждавшие этот малозначимый исторический вопрос, вызвали симпатию. Конечно, мне было сразу очевидно, что попал я не на собрание серьезной политической партии, способной претендовать на власть, а на заседание краеведческого кружка. Но люди, сами люди казались мне искренними поборниками русской истории и убежденными патриотами. В сравнении с лицемерными руководителями ленинского комсомола мои новые знакомые выглядели куда достойнее. На следующем заседании незамысловатого кадетского кружка я заявил, что хочу быть их товарищем. Я был тут же торжественно принят в члены Конституционнодемократической партии (Партии народной свободы), и все мы, как истинно интеллигентные люди, пошли обмыть это доброе дело в ближайшую пивную.
Приобретя за четыре года работы в КМО СССР полезный опыт организационной и пропагандистской работы, я решил использовать его на благо моей молодой партии. Вскоре у нас появились первые региональные отделения в Обнинске, Перми, Минске, Ленинграде. Численность партии росла за счет налаженной работы местных ячеек. Стали собираться членские взносы, но для полноценного развертывания партийной работы этих жалких «трешек» и червонцев, собранных с нищих «работников умственного труда», катастрофически не хватало.
После КМО я ушел работать в более чем странную контору под названием «Российско-Американский Университет», которую создал и возглавил Алексей Подберезкин. С этим деятельным авантюристом, когда-то тоже работавшим в Комитете молодежных организаций, я познакомился во время одной из служебных командировок. Он неоднократно зазывал меня пойти работать в РАУ, а, поскольку других предложений мне никто не делал, я согласился.
Платили в РАУ по тем временам прилично. К Америке «Российско-Американский Университет» не имел ровным счетом никакого отношения, за исключением того, что в его руководстве было достаточно много ученых и ветеранов спецслужб, работавших на направлении «основного противника».
Университет занимался всем: открытием частных лицеев и салонов красоты, перепродажей чего-то кому-то и даже наблюдением за НЛО. Даже в должности первого вице-президента РАУ я старался справляться с обязанностями максимально быстро и на новом месте работы появляться как можно реже, проводя все свободное время в Верховном Совете, в штабе партии на Проспекте Мира или в поездках по регионам для создания новых ячеек. Половину своей зарплаты я, несмотря на протесты супруги, отдавал в кассу партии. Как ни странно, этих денег на первое время даже как-то хватало.
Уже через полгода Конституционно-демократическая партия превратилась в заметную политическую силу. На наши съезды и пропагандистские акции обращало внимание советское телевидение, западные посольства, депутатский корпус. Нас уже распознали в стане «Демократической России», собравшей в своих рядах всю муть того времени. Кого там только не было: профессиональный «антифашист» Прошечкин, явно сбежавший от санитаров, депутат Глеб Якунин, ловко маскировавшийся под православного батюшку, один свердловчанин — преподаватель исторического материализма и антикоммунист по совместительству, про которого зло шутили, мол, «этот бурбулис на теле президента лучше не чесать». На таких «буревестников демократии» опирался в Верховном Совете России Борис Ельцин, с ними он и пришел во власть.
Все лето 1991 года между Горбачевым и Ельциным шли препирательства по поводу Союзного договора, а точнее — неприкрытая борьба за власть. Ради того, чтобы убрать с дороги президента СССР, Ельцин был готов убрать и сам СССР. И в подельниках в этом гнусном деле недостатка у него не было.
Партийная номенклатура жаждала раздела великой страны, мечтала стать полноценной и единовластной владычицей ее огромного наследства. Руководители ЦК партии союзных республик поощряли махровую русофобию. В Прибалтике маршировали неонацисты, ветераны латышских, эстонских и литовских «Ваффен СС». Горбачев публично открещивался от собственных же распоряжений по наведению порядка, метался, врал налево и направо. Армия и верные присяге части МВД действовали по собственному усмотрению, а осторожные чекисты сжигали секретные архивы. В Грузии, Армении и Азербайджане при прямом попустительстве партийных и государственных органов власти то и дело происходили захваты складов с оружием и постепенное вооружение все новых и новых отрядов боевиков. Через горные перевалы и тоннели это оружие везли и на Северный Кавказ. Все шло к большой войне на юге России.
Регулярные, но малопродуктивные ново-огаревские посиделки Горбачева с Ельциным и другими руководителями республик Союза ССР подходили к логическому концу — пора было подписывать Союзный договор. Его текст измусолили настолько, что непонятно было вообще, на чем будет держаться хрупкое единство «обновленного Советского Союза». Тем не менее, мы надеялись, что это «хоть что-то» даст временной выигрыш сторонникам сохранения единой государственности.
Вечером 18 августа 1991 года я по просьбе Астафьева дописывал дома статью о нашей позиции по вопросу сохранения СССР. Как сейчас помню, она начиналась так: «То, о чем так долго говорили российские конституционные демократы, свершилось. Союзный договор подписан!» Но утром 19 августа все уже было не так. По телевизору показывали «Лебединое озеро» и зачитывали текст обращения ГКЧП — Государственного комитета по чрезвычайному положению, созданного этой ночью группой высших руководителей СССР, заявивших о необходимости сохранения Союза. В Москву входили танки. Что с Ельциным, никто не знал. Вроде бы его видели у здания Верховного Совета. Говорят, что он по-ленински зачитал с броневика текст какой-то прокламации. Другие утверждали, что он «как Керенский переоделся в женское платье и сбежал в Финляндию». В общем, весь этот переворот выглядел сущим фарсом.
Если бы в составе «путчистов» — членов ГКЧП — нашелся хоть один по-настоящему мужественный и последовательный человек, он бы не стал дразнить уставших от слабой власти людей вводом в столицу тяжелой техники. Ведь никто всерьез не верил в готовность ГКЧП ее применять против гражданского населения. А вот что нужно было сделать в первую очередь, так арестовать Ельцина и все его более-менее дееспособное окружение еще ночью. Взять их тепленькими в постели и отправить в пижаме в лефортовскую тюрьму. Отстранить от власти перепуганного Горбачева, глотавшего в крымском Форосе горсти валидола. Выступить с внятным обращением к нации, привести в нем основанные на конкретных фактах аргументы в защиту суверенитета страны и национальной безопасности, показать во всей красе кровавые преступления сепаратистов и, наконец, жестко призвать граждан к порядку.
Да, общество желало как можно скорее избавиться от власти коммунистов, наивно полагая, что на смену им придет народная демократия, порядок и достаток. Тем не менее, против уверенной в себе власти никому бы в голову не пришло дергаться и бузить. Но, как пел Владимир Высоцкий, «настоящих буйных мало, вот и нету вожаков». Вместо того чтобы просчитать возможные и необходимые действия по наведению порядка, исправлению прежних ошибок, которые поставили СССР на край пропасти распада, ни на что не годные партийно-государственные трусы испугались собственной же тени.
В той ситуации, когда угроза уничтожения конституционного строя стала реальностью, любые шаги, вплоть до интернирования высших государственных руководителей СССР и РСФСР в лице Горбачева и Ельцина и нейтрализации наиболее агрессивных представителей их ближайшего окружения, не должны были считаться чрезмерными. Избирательное насилие, примененное к злостным врагам страны, даже если они и пробрались на высший этаж ее власти, было бы абсолютно оправдано. Никто бы не решился осудить крепких духом людей, взявших на себя всю ответственность за сохранение конституционного строя и гражданского мира, если бы их действия были последовательными и максимально жесткими в отношении конкретных высокопоставленных предателей и изменников.
Но в рядах руководства КПСС настоящих мужчин уже давно не было. Тех идейных коммунистов, кто своим примером поднимал солдат в атаку, кто действительно искренне верил в коммунистическую утопию и был готов отдать жизнь ради спасения своей Родины, в партийной номенклатуре Ельциных, Горбачевых, Яковлевых и Шеварднадзе не значилось. А те, кто значился, предпочитали дорожить своей шкурой, цеплялись за власть и подворовывали.
Я часто задавал себе вопрос, почему Советский Союз стал великой страной именно при Сталине, а после его смерти стал терять одну позицию за другой. Брежнев решил раскупорить северные сибирские запасы углеводородов и начать продавать их в огромных объемах на Запад. Если бы нынешние придворные пропагандистские холуи работали в 70-е годы в газете «Правда», заголовки ее передовиц звучали бы примерно так: «СССР реализует модель энергетической державы». Однако именно в этот период Советский Союз начал ускоренно деградировать и вянуть. Лидирующие позиции в мире по продаже нефти и газа и высокие места, занимаемые нашими олигархами в рейтинге самых богатых людей мира, никогда не вернут России статус сверхдержавы. Даже ржавеющее в шахтах ядерное оружие не прибавляет нам славы и уважения в мире.
Так в чем же секрет успеха Сталина? Секрет один — Иосиф Сталин не давал коммунистической номенклатуре воровать. Поэтому наделенная Господом Богом несметными природными богатствами Россия стала быстро экономически расцветать и вскоре — по многим показателям — доминировать в мире. Не стало Сталина, — расцветать стала не страна, а партийная «малина», и ее густыми побегами зарос фундамент советской морали и государственности.
В дни безответственного гэкачепистского демарша я видел на улицах Москвы много самых разных людей. Не разбираясь в тонкостях политики и не подозревая, куда все катится, они инстинктивно признавали силу и историзм именно за Ельциным. Широкие народные массы поверили в него и готовы были стать под его знамена. Многие из них искренне полагали, что российские власти — Ельцин и парламент России, сумеют вывести страну из смуты и сохранить Советский Союз. Уже с утра 19-го защитники Верховного Совета РСФСР стали небольшими группами собираться вокруг его здания на Краснопресненской набережной. К вечеру их стало много, а на утро 20 августа сотни тысяч людей заполнили всю площадь между Домом Советов и парком Павлика Морозова.
Кого я там только не встретил: и озабоченных активистов неформальных демократических движений, и заговорщически оглядывающихся парламентариев, и возбужденных до крайности профессиональных зевак и ротозеев… Но основную массу народа составляли обычные граждане, уязвленные устроенной гэкачепистами провокацией и раззадоренные их очевидной трусостью и нерешительностью.
Кого я точно не встретил ни там, ни в других местах, так это поздних советских коммунистов и моих старых знакомых — комсомольских пройдох. Никто из них так и не решился не то, что бы уйти в лес к партизанам, так хотя бы собраться и заявить во всеуслышание о своей особой позиции. Пропащие люди пропали совсем.
Узнав об обращении ГКЧП, я рванул в Верховный Совет на поиски моих конституционно-демократических товарищей. Российский парламент был пуст. Депутаты — эти бескомпромиссные борцы за дело своих избирателей — благоразумно решили отсидеться дома. Тем не менее отсек, где находились рабочие кабинеты депутатов Аксючица и Астафьева, напоминал пчелиный улей. Несмотря на неприязнь к Ельцину, мы договорились максимально быстро распространить его свежее обращение и призвали своих сторонников собраться у здания Верховного Совета РСФСР для организации бессрочного митинга против ГКЧП.
Этим вечером мы с женой и сыном решили переночевать в доме у моих родителей. Отец долго спорил со мной по поводу случившегося, признавал, что вице-президент СССР Янаев и компания совершили трагическую ошибку, которая может стоить стране жизни, но категорически настаивал, чтобы я не вмешивался в эти «разборки». Я его не слышал и вскоре заперся в кабинете. К утру мне надо было написать проект заявления, с которым Михаил Астафьев собирался от нашего имени выступать на митинге. Я тщательно подбирал слова, тем не менее текст получился излишне эмоциональным. В ту ночь я так и не смог заснуть, словно предчувствуя, что на следующий день в моей жизни произойдут важные события.
Утром вокруг Дома Советов все кипело. Сложно сказать, сколько там собралось народа, но это были сотни тысяч людей. В условном месте мы встретились с Астафьевым. Я передал ему написанный ночью текст, и мы стали вместе пробираться через толпу к входу в здание. К моему удивлению, Михаила Георгиевича многие узнавали (о, что значит телевизор!), и, горячо приветствуя, пропускали все ближе и ближе к заветной цели — проходу в здание парламента, у которого уже образовалась плотная депутатская пробка. Я устремился в образованный Астафьевым коридор и старался не отставать от моего знаменитого шефа.
Милиция еле справлялась с пропуском людей в здание Верховного Совета, отдавая предпочтение собственно депутатам и иностранной прессе. Своих журналистов стражи порядка почему-то не жаловали, и они были вынуждены плотным кольцом окружить подъезд, бурно выражая свое негодование.
Мне несказанно повезло — в кармане моей кожаной куртки по счастливой случайности оказалось удостоверение члена Московского международного пресс-клуба. Оно было давно просрочено, но я надеялся, что милиционеры на этот факт не обратят внимания, так как все надписи на этой «филькиной грамоте» были на английском языке. Несмотря на ажиотаж и толпу, вдавившую меня в подъезд, молодой лейтенант не торопился пропускать нас внутрь. Он пытался что-то прочесть в моем удостоверении, но я решил перехватить инициативу, дружески протянул ему руку для рукопожатия и сказал: «Merci!»
Уловка удалась, и через мгновение я в роли «французского репортера» уже взбегал по лестнице на второй этаж, где находился выход на просторный балкон Белого Дома. Он был оборудован под трибуну для выступлений «вождей революции». Они появились буквально через минуту — Ельцин, Хасбулатов, Руцкой. Через два года «вожди», не поделив власть, начнут грызть друг другу глотки и оставят на московском асфальте сотни кровавых луж своих сторонников и просто случайных прохожих, попавших под жестокий огонь. Но сейчас — 20 августа 1991 года — они стояли вместе, а под ними гудело, колыхалось море людей.
На балконе было очень тесно, но я все равно старался пробраться поближе к микрофону. Ярчайшая страница русской смуты переворачивалась у меня на глазах, и я боялся проглядеть что-то важное. Вот ведущий митинга объявил Астафьева, и Михаил Георгиевич, протиснувшись к трибуне, прилип глазами к моему ночному тексту и старательно, с выражением, его зачитал. Я прислушался к реакции людей на площади. Народ встретил речь с одобрением.
Вслед за моим партийным боссом выступили еще какие-то важные демократы, и вдруг балкон всколыхнулся, послышалось восторженное: «Шеварднадзе, Шеварднадзе!», толпа вмиг расступилась, и к микрофону не спеша, с чувством собственного достоинства и пониманием эффекта, какое это достоинство производит на других, подошел Седой Лис. Коридор тотчас сомкнулся за ним, а я неожиданно для себя оказался прямо за спиной у Шеварднадзе. Возможно, благодаря моему росту, крепкому сложению и южной внешности, меня приняли за его охранника. О чем говорил этот только что ушедший в отставку министр иностранных дел СССР, я не помню, зато помню, что произошло сразу после его выступления. Ведущий, попрощавшись с Седым Лисом, обернулся, посмотрел на меня и с еле скрываемым раздражением спросил: «Ну чо ты? Выступать бушь?».
С кем меня мог перепутать ныне покойный депутат Юшенков, которому было поручено вести этот грандиозный митинг, не знаю, но реакция моя была мгновенной — я шагнул к микрофону. Глотнув побольше воздуха, я начал выступать, сначала тихо и неуверенно, но через несколько мгновений мой голос стал звучать все тверже и тверже.
Мне казалось, что я всю жизнь готовился к этой минуте, я ждал и искал ее. Все переживания за мою огромную и несчастную Родину, за ее будущее, скрытое плотным туманом, за судьбу Союзного Договора, который необходимо защитить, несмотря на провокацию ГКЧП и мятежи национал-сепаратистов, все эти важные для меня слова срывались с моих губ и падали в волны народного океана. Океан чувств подхватывал их, и мне казалось тогда, что сотни тысяч людей, собравшихся в тот день на площади у Верховного Совета России, сплотились в единую нацию. В этот день во мне рождался политик.
Вскоре митинг завершился, но люди не расходились. Эйфория улетучилась. Осталось тревожное ожидание стремительно приближающейся развязки.
О том, что происходило в Кремле, Форосе, Моссовете, Генштабе и кабинетах Ельцина и Хасбулатова, мы узнали намного позже. О том, что там на самом деле произошло, мы не узнаем никогда. Но в тот момент я меньше всего думал об этом.
Быстро добравшись до офиса РАУ (он располагался на Большой Грузинской улице, в особняке из красного кирпича, примыкающем к старой территории зоопарка), я стал обзванивать своих друзей и знакомых. Из их числа я вскоре собрал отряд в 60 добровольцев, готовых выдвинуться к зданию Верховного Совета на вечернее и, возможно, ночное дежурство.
К 19.00 мы организованно подошли к Горбатому мосту. Площадь, как и утром, вновь заполнялась людьми. Словно муравьи, они тащили к зданию парламента какую-то арматуру, бревна, сооружая из них нечто, напоминающее баррикады. Подъехали грузовики, как я понимаю, по команде лояльной Ельцину московской мэрии. Они вывалили горы строительного мусора, на который тут же набросились люди-муравьи. Кто-то явно неглупый командовал сотнями людей, подавая пример тысячам.
Не думаю, что эта свалка вокруг Дома Советов могла сдержать натиск спецназа, получи он команду на штурм. Кольцо вымученных препятствий вряд ли помешало бы тяжелой технике подойти вплотную к осажденному зданию и высадить десант. Но передвижению десятков тысяч людей эти железобетонные заграждения помешали бы точно. В случае штурма большая часть «защитников демократии» оказалась бы зажата в мешке собственной конструкции. Тысячи людей, попав в западню, в давке и панике подавили бы друг друга. Очевидно, эти жертвы можно было бы списать на «кровавый режим».
Расчет ельцинского окружения, видимо, был именно таков: призвать тысячи москвичей на защиту «свободы и демократии», скрутить из них «живое кольцо», фактически взять их в заложники, предоставив ГКЧП право решать — либо допустить массовую гибель мирного населения под объективом сотен мировых телекамер, либо с позором сдаться, признав свое полное политическое фиаско.
Мы расположились около 24-го подъезда здания Верховного Совета, который выходит к Горбатому мосту. Это место не было заставлено грузовиками и представляло широкий проем в нашей импровизированной обороне. Никого не спрашивая, стали плотной цепью вдоль гигантских витрин здания с обеих сторон оживленного подъезда и установили в этой зоне свой порядок. Я сообщил вооруженной милицейской охране свое имя и твердо им определил, что все вопросы обеспечения охраны внешнего периметра здания ВС на «вверенном мне участке обороны» они должны решать только со мной. Офицер милиции, кивнув, дал знак, что понял меня.
Примерно через час мне пришлось проявить свою власть, которую я так лихо узурпировал. Группа подвыпивших ребят, перепуганных сообщением о том, что для разгона собравшихся спецназ вот-вот применит слезоточивые и удушающие газы, попыталась забраться на один из грузовиков, поверх которых было натянуто огромное полотно российского триколора. Парни хотели отодрать кусок ткани, чтобы смочить ее и сделать повязку для защиты органов дыхания. Чтобы не допустить глумления над флагом, вскоре ставшим государственным, мы применили физическую силу, скрутили смутьянов и немедленно выкинули за пределы баррикад.
Предельно жестким и мгновенным восстановлением порядка я продемонстрировал, что не потерплю на нашем участке каких бы то ни было не согласованных со мной действий. Избирательное применение насилия в таких ситуациях оказывает мощное воспитательное воздействие. Если бы тех несчастных выпивох не было вовсе, их нужно было бы придумать, настолько в такой измученной ожиданием штурма и разношерстной толпе было крайне необходимо установление хоть какой-нибудь власти и порядка.
В массе снующих мимо нас людей я запомнил две процессии. Первая — это приехавший со стороны СЭВа лимузин премьера российского правительства Ивана Силаева, для проезда которого к Дому Советов нам пришлось снимать и оттаскивать часть возведенных «муравьями» заграждений. Вторая процессия состояла из военных — старших офицеров, среди которых я приметил рослого и угрюмого заместителя командующего ВДВ.
Так произошло мое заочное знакомство с генералом Лебедем, впоследствии сыгравшим в моей жизни заметную роль. Позже, вспоминая события той ночи, Александр Иванович скажет мне: «Поддержав Ельцина, нам удалось избежать большой крови». Это была неправда, вся кровь была еще впереди. Стремительное падение СССР увлекло за собой сотни тысяч жизней. Гражданские конфликты в Приднестровье, Абхазии, Южной Осетии, две Чеченские войны зародились именно в эту теплую ночь немощного брюзжания ГКЧП и нежелания армии и КГБ выполнять его приказы.
С приближением комендантского часа, объявленного ГКЧП с 23.00, напряжение на площади все более возрастало. Я то и дело посматривал на циферблат своих часов, как обычно делают собравшиеся за праздничным столом в ожидании наступления Нового года. Когда же стрелки достигли отметки 23.00, мы, не сговариваясь, крепко обняли друг друга. Все были счастливы и полны решимости стоять на своей правде до конца. Первый раз в своей жизни я, сын советского генерала, «парень из приличной советской семьи», грубо переступал правила старой жизни и нарушал комендантский час! Обратной дороги уже не было.
Из здания Верховного Совета на жужжащую как пчелиный рой площадь были выведены громкоговорители. Из них лились новости радиостанции «Эхо Москвы», бодрящие речи депутатов и «видных интеллигентов», приехавших к нам в гости, а также эмоциональная болтовня молодых журналистов из популярной передачи «Взгляд».
У меня сложилось впечатление, что они просто пьянели от адреналина собственных заявлений, периодически сея панику на площади. В сочетании с автоматными очередями, доносившимися до нас с Садового кольца, сообщения о том, что «танки и БТРы прорвали первый эшелон нашей обороны на Калининском проспекте» вызывали среди демонстрантов нездоровое оживление. Когда же радиорубка Верховного Совета сообщила, что в результате первого боевого столкновения есть погибшие, напряжение среди добровольцев достигло апогея. Любой звук мог показаться выстрелом, любой шепот — криком.
Если кто-то вдруг «замечал» силуэты приближающихся солдат, например, в практически не освещенном парке имени Павлика Морозова, то эта новость расходилась по людским цепям в мгновение, обрастая «дополнительными сведениями и наблюдениями». Вместе с напряжением росло и подозрение ко всякому, кто хотя бы теоретически его мог бы вызвать. Ко мне, как к «сотнику», то и дело подводили каких-то только что обнаруженных в толпе и схваченных «агентов КГБ». Некоторые из них были по дороге ко мне слегка побиты «восставшим народом», проявлявшим в эти часы «великого ночного стояния» удивительные чудеса бдительности. Этих случайных прохожих или зевак приходилось для успокоения доставлявшего их народного конвоя «арестовывать», а затем под защитой моих ребят выводить из опасной зоны и отпускать на все четыре стороны. Ума не приложу, почему этих несчастных тащили именно ко мне. Возможно, скорая расправа над «похитителями флага» превратила меня и моих людей в подобие СМЕРШа. Не знаю. Но тогда мне было не до шуток.
То и дело на площади происходили какие-то новые инциденты. Взорвавшаяся от перегрева осветительная лампа на фонарном столбе, установленном у автостоянки, вообще вызвала настоящую панику. Все подумали, что это начало штурма. Люди стали разбегаться в разные стороны, давить друг друга. Слава богу, в этот раз обошлось без жертв.
Вспоминая август 1991 года, я прихожу к выводу, что не всегда трагедия повторяется фарсом. Случается и наоборот. Двусмысленная, непоследовательная выходка ГКЧП, комедия, разыгранная Горбачевым в Форосе, «героическая оборона» Белого Дома — все это было фарсом. Ни самоубийство маршала Ахромеева и министра внутренних дел Пуго — почти единственных приличных людей в «перестроечном» руководстве, не вынесших позора своего поражения; ни аресты активных участников ГКЧП, из которых только генерал армии Валентин Иванович Варенников не вышел под объявленную амнистию, а дождался суда и выиграл его; ни смерть трех молодых ребят в нелепом столкновении с бронетехникой в ту бесконечную ночь с 20 на 21 августа — ничто из этих драматических событий не сможет отмыть опереточную репутацию путча 1991 года. Но для меня и моих товарищей это был первый политический опыт, причем, опыт бесценный.
Именно август 91 года показал всем трусость Горбачева, коварство Ельцина и готовность обоих жертвовать в своей борьбе за власть судьбой страны и жизнью народа. Думаю, те дни разделили и огромный людской океан, бушевавший у стен Верховного Совета. На одном его берегу остались те, кто расставался со своей огромной страной с чувством великой потери. На другом — осела пена партийной номенклатуры, дорвавшейся до власти и собственности умирающего СССР.
Чем же все-таки на деле была перестройка, затеянная Горбачевым и убитая декретом ГКЧП? Революцией в сознании масс, поиском страной своей идентичности, пробуждением национального чувства у народов СССР или проявлением хаоса в головах их партийных боссов? Ни то, ни другое, ни третье. И уж точно — не четвертое.
Перестройка была затеяна номенклатурой — коммунистической бюрократией, желавшей сохранить контроль над собственностью и власть в условиях всеобщего хаоса и разложения. Бюрократии нужно было найти возможность организации такого мирного переворота в стране, который бы позволил представить узурпацию государственной собственности как неизбежное следствие широкомасштабных социальных потрясений. Опытные манипуляторы, натравив на СССР агрессию этнического шовинизма, раскачали страну. Огромные массы народа были приведены ими в движение сознательно, и этот процесс ни на секунду не выходил из-под их контроля. В решающий момент манипуляторы выдвинули самих себя в «народных кормчих», используя для этого безграничную административную власть, а также контроль над СМИ и финансами. Старая Система не умерла, она просто поменяла фасад.
С какой легкостью Ельцин переиграл своих оппонентов в августе 1991 года! Была ли возможной его триумфальная прогулка во власть без активной поддержки партийной номенклатуры, окопавшейся в московской мэрии? Без преступной солидарности с его действиями со стороны коммунистической бюрократии, засевшей в Казанском кремле, Смольном дворце, администрациях краев и областей России, не говоря уж о хозяевах президентских резиденций Киева, Тбилиси, Ашхабада, Алма-Аты, Ташкента, Душанбе?
Если бы руководство КПСС действительно желало сохранить Великую Державу, Ельцину и его окружению не нашлось бы места в ее истории. Их бы просто не было.
Август 91-го года во многом определил всю мою дальнейшую жизнь. Я вдруг понял, что сам могу влиять на окружающий меня мир, я почувствовал в себе задатки лидера. Наблюдая за Ельциным и его окружением, я заглянул в пропасть политического цинизма и с отвращением отвернулся. Впервые я поверил в силу публичного слова, мощь народного напора, значение политической инициативы. Именно тогда я решил навсегда связать свою судьбу с судьбой моего народа.
В последний год своей работы в Комитете молодежных организаций СССР я задумал создание нашего аналога Атлантической ассоциации молодых политических лидеров, которая успешно действовала в США и Западной Европе под эгидой НАТО. Эта контора отбирала в свои ряды перспективных политиков в возрасте до 45 лет, натаскивала их в духе атлантизма на всевозможных форумах и стажировках и помогала продвигаться вверх, не теряя установившихся в ходе неформального общения партнерских связей.
Я решил учредить нечто подобное. В итоге появился «Форум-90» — Ассоциация молодых политических деятелей СССР. В ее состав я пригласил всех ярких, растущих лидеров новой русской смуты: возглавлявшего в то время Управление международных организаций МИД СССР Андрея Козырева, работавшего в Международном отделе ЦК КПСС Андрея Федорова, народных депутатов СССР и РСФСР Николая Федорова, Олега Румянцева и многих других. Зачастую политические воззрения моих коллег по Форуму отличались настолько, что было вообще непонятно, каким образом они уживаются в одной ассоциации.
После разгрома ГКЧП Козырев, незадолго до этого назначенный министром иностранных дел РСФСР, сделал мне предложение стать его заместителем. Я отказался, предложив вместо себя Андрея Федорова, с которым мы состояли в приятельских отношениях еще со времени совместной работы в КМО. Канцелярская работа после событий августа 1991 года меня не прельщала, в предчувствии бури я рвался в бой. И буря грянула.
8 декабря 1991 года в конференц-зале Академии общественных наук по моей инициативе собирался Первый Конгресс молодых политических лидеров СССР. В Москву съезжались делегации из большинства столиц республик Союза ССР — молодые парламентарии, министры, общественные деятели.
Обещали приехать Горбачев, Руцкой, Козырев, причем последний — из Минска, куда он улетел с Ельциным на какую-то встречу. Никто из нас не знал, что в этот день президенты трех республик СССР — Борис Ельцин (Россия), Леонид Кравчук (Украина) и Станислав Шушкевич (Белоруссия) — в правительственной резиденции в белорусской Беловежской Пуще подпишут соглашения, означавшие прекращение существования Союза Советстких Социалистических Республик.
Горбачев так и не приехал на Конгресс, прислал вместо себя пресс-секретаря, который и поведал изумленной сообщением из Минска публике, что страны, в которой мы родились, больше нет, и что «Михал Сергеич тоже узнал об этом из теленовостей». «Ну, так пусть и арестует заговорщиков немедленно!» — сказал я из президиума, и зал взорвался аплодисментами. Пресс-секретарь сделал жалкую гримасу и удалился. Через час на Конгресс пожаловали сразу два «ВИП-гостя» — Руцкой и Козырев. Четыреста делегатов Конгресса стали свидетелями неприличной перепалки вицепрезидента, который «тоже все узнал из телевизора», и министра иностранных дел, рассказавшего о том, что он вместе с Ельциным совершил пару часов тому назад в правительственной резиденции под Минском.
В зале стояла гробовая тишина. Мало кто верил в действительность происходящей на их глазах трагедии. Один только Козырев, не обращая внимания на угрозы Руцкого, пребывал в прекрасном расположении духа. Ему предстоял переезд в просторный министерский кабинет здания МИДа на Смоленской площади, и он уже мысленно двигал в нем мебель.
Пройдет еще немного времени, и из этой высотки на Смоленке потянется вереница кадровых дипломатов, которые не пожелают трудиться вместе с Козыревым. Всего около 900 профессионалов покинут МИД с начала 90-х годов, и эта кадровая рана так и не заживет на теле внешнеполитического ведомства страны, значительно ослабив международные позиции России. То же произойдет и в Министерстве обороны, и в КГБ, из которого демократы выдавят последних профессионалов.
Страна, как взятый штурмом город, была отдана на растерзание армии захватчиков. Единственным препятствием на пути номенклатурной банды, расчленившей Союз и захватившей власть в «суверенных республиках», стоял Верховный Совет РСФСР. Жить ему оставалось менее двух лет.