Я встречаю утро на задворках бара, возле мусорки, воняющей бухлом и склизкой от дождя. Надо мной склоняется лицо мальчика и закрывает солнце, точно низкое облако.
— Поговори со мной, — предлагает он, — вместо того, чтобы говорить с самой собой.
На вид ему не больше семи лет.
— Конечно, — говорю я. — Привет.
— Что ты здесь делаешь? — спрашивает он.
— Ищу работу.
Он не смеется надо мной, а вместо этого очень серьезно кивает. Протягивает руку, чтобы помочь мне сесть ровно.
— У меня есть для тебя временная работа, — говорит он. — Я тебе заплачу.
Я соглашаюсь пойти с ним к его дому и поработать его мамой. Выбрасываю сигареты в мусорку, наконец забывая этот старый, временный навык. Он ведет меня по аллее сквозь заросли деревьев, мимо тюрьмы, в глубь леса, к полянке, к небольшому кварталу домов, примыкающему к речке. Еце-то в процессе мы переходим улицу, и я понимаю, что он держит меня за руку.
В его квартире никого, да и все здание выглядит заброшенным. В пустых коридорах нет ничего, что могло бы поймать звуки, заглушить их, так что они отскакивают от стен, точно мячики для пинг-понга. Мышиный писк, треск проседающих опор, бумажно-тонкие стены, обклеенные обоями вкривь и вкось. В одном углу находится кухня, в другом — диван. Под ковром на полу скопились тонны пыли.
— Вот, садись, — говорит он и указывает на пол, ногой поправляя уголок ковра.
Мы садимся друг напротив друга.
— А где твоя настоящая мама? — спрашиваю я.
— Ее похитили пираты. Но она скоро вернется домой.
Вспоминаю Дарлу, зубами срывающую крышку с бутылки эля, и храню молчание. Пленники подземелий, добыча пиратов.
Из-под дивана выползает котенок и устраивается у мальчика на коленях.
— Пираты любят котиков? — спрашивает он дрожащим голосом.
— Пираты не мурчат, — говорю я. — Ничего не бойся.
Котенок сворачивается у мальчика на груди и вцепляется коготками в его рубашку, когда он подымается.
— Надень это, — говорит мальчик и протягивает мне мамин фартук, ее тапочки, ее домашнее платье, ее рубашку, ее кожаную куртку, ее маскарадный костюм, ее узкие джинсы, ее ночную рубашку, ее купальную шапочку.
— Твоя настоящая мама была довольно крутой.
— Она и сейчас такая.
Мы садимся за его домашнюю работу, пока он не устает настолько, что щека то и дело соскальзывает с кулака, которым он ее подпирает.
— Все, я устал, — говорит он и забирается в кровать, словно ему гораздо больше лет. — Чувствуй себя как дома.
Мальчик делает ровно то, что обещал, а именно платит мне за готовку, уборку, советы, что я ему даю, и разные истории, что рассказываю на ночь. Иногда я должна сердиться на него, или наказывать его, иногда мне надо даже кричать без причины, грустить, смотреть в окно.
— Вот так? — спрашиваю я, прижимаясь лбом к стеклу.
— Еще отчаяннее, — говорит он, изучая мой взгляд. — Выбери точку за окном и полностью на ней сконцентрируйся.
Я концентрируюсь на цветочной клумбе через дорогу.
— Теперь выбери что-то за этой клумбой, что-то, что можешь видеть только ты.
Я останавливаю взгляд на длинной грациозной лесной твари, хищнике из моего воображения.
— Гораздо лучше, — говорит он, — ты выглядишь по-настоящему грустной.
— Спасибо, — говорю я и улыбаюсь.
Он закатывает глаза:
— Не выходи из роли!
Я стригу его, слежу, чтобы он чистил зубы, и поднимаю повыше, чтобы он мог сплюнуть в раковину. Сажаю его на плечи и кружу по комнате. Покупаю продукты, нарезаю их, кромсаю пучки зелени, ломаю хлеб, помешиваю и встряхиваю, я готовлю еду, руководствуясь вкусом мальчика, скрывая овощи, раскладывая все на тарелке так, чтоб получилась забавная картинка. Я поставляю питательные вещества в организм растущего мальчика. Остатки складываю в контейнеры и заполняю ими холодильник.
Я рассказываю ему историю о том, как выпекать пирог. Рассказываю ему историю с последними новостями. Рассказываю ему историю о том, как он родился, которую вначале он рассказал мне.
— Это случилось темной дождливой ночью, — говорит он, забравшись под одеяло.
— Правда?
— Да, правда. Иногда так действительно бывает.
— Это случилось темной дождливой ночью, — повторяю я, и он устраивается поудобнее под мой пересказ.
Я рассказываю ему истории о своих работах, даже самые скучные, чтобы он морщился и возмущался. Я накручиваю тоску, пока она не начинает кровоточить. Я не рассказываю ему правдивых историй.
— Расскажи мне историю, расскажи мне историю, — говорит он, хлопая себя по коленям.
— Хорошо, — говорю я и делаю глоток воды. Эти истории я хорошо знаю, но иногда маме нужно передохнуть. — Когда-то, давным-давно, был убийца. И был ребенок.
— А еще что?
— Однажды был дом с дверьми, что открывались и закрывались.
Его глаза сперва широко распахиваются, затем веки начинают дрожать и опускаться.
— Однажды были бомбы и дирижабли, и были ракушки, и маленький мальчик, что был лучше всего остального.
Я спиной вперед выхожу из его комнаты, глядя, как он спит.
— Однажды был ящик с печатями, пробковая доска и розовые стикеры, на которых нужно было писать, что происходило в общем, в частности, в подробностях, Пока Тебя Не Было.
— Оставь свет в коридоре включенным, — просит он, и так я и делаю.
Мальчик бледный, как картофелина, и еще более тощий, чем женщины в агентстве, а это что-то да значит. Так что я выполняю дополнительную работу, о которой он бы не додумался попросить. Например, изучаю витамины, правильное питание и здоровые продукты. На деньги, что он мне платит, я покупаю лекарство у человека в баре, и щеки моего маленького мальчика снова розовеют, если они хоть когда-то такими были. Вспоминаю время, когда у меня случайно чуть не появился свой мальчик.
— Почему ты тратишь свою зарплату на мои лекарства? — Он встает коленями на стул, чтобы мы были одного роста.
— Потому что я о тебе забочусь, а ты болен.
— Ты не должна обо мне заботиться. Это не входит в твои задачи.
— Вообще-то входит, — отвечаю я.
— Я обещал тебе работу, а не семью, — говорит он, его подбородок начинает дрожать, как у готового разреветься младенца.
Он уже становится жестоким, думаю я, у него разбито сердце, и он тоже готов разбивать сердца. Я гадаю, вырастет ли он в чьего-нибудь парня, единственного парня или одного из многих. Чьего-то отца. Отца многих. Чьего-то приятеля. Чьего-то еще ребенка. Затем вспоминаю его мать, пиратов, Дарлу. Толку витамины и прячу их в его еду.
— Кажется, я ясно сказал, — говорит он позже, выкладывая улики на чайное блюдце. Горячее месиво с крупицами таблеток.
— Ты прав, — говорю я, — прости. — И он наконец улыбается.
Свешивает веревочку для кота, чтобы тот с ней поиграл, и кот с радостью бегает за ней.
Мальчик рассказывает мне о своем десятилетнем плане, о том, как хочет управлять бизнесом, когда вырастет, и как хорошо он будет это делать. Управлять бизнесом, который он сможет передать своим детям, который будет чем-то долговечным.
— Сперва нужно зарегистрировать компанию, — говорит он, пальцем рисуя круг на столешнице, — затем нанять людей, — добавляет он, — как я нанял тебя.
— Ты нанял меня возле мусорки, — говорю я.
— Все где-то начинают.
План мальчика ясен и крепок, он такой блестящий, что даже смотреть в его сторону больно.
— В таком случае можно мне получить работу в твоей компании? — спрашиваю я.
— Разумеется, — говорит он. — Как только одобрят твою заявку.
Мы идем в магазин и выбираем подходящие ручки для его компании, такие, которыми пользовался бы настоящий бизнесмен. Мы снимаем с них колпачки и пробуем чернила на бумажных клочках, исписанных такими же загогулинами. Он несет их домой, сумка болтается на его запястье. Затем рядком выкладывает их на столе возле кровати. Мы делаем домашнюю работу и ставим точки над «і», рисуем крестики «X» как настоящие, честные профессионалы.
Я замечаю, что, когда произношу какие-то незнакомые ему слова, позже он повторяет их в разговоре, ошибается в произношении, и сердце мое становится больше. Все больше, и больше, и больше.
Когда мальчик узнает о Председателе, он решает, что у меня есть суперспособности.
— Я могу его увидеть? Можешь велеть ему появиться? — восхищенно просит он.
— Знаешь, он приходит и уходит, только когда хочет сам.
— Но кто говорит ему уходить?
— Никто. Он никогда не уходит далеко.
Он притворяется, что разговаривает с Председателем в своей комнате, в коридоре, на кухне. Я слышу, как он вскрикивает и спорит, обсуждая все, от домашней работы по математике до домашних питомцев.
— Вау, — говорит он, падая на пол, — вау, Председатель такой крутой!
— Вау! — говорю я.
— Ты его видела? Он общался со мной!
— Определенно.
— Вау.
Когда я не сплю допоздна, обутая в тапочки его настоящей мамы, мой кулон опять полыхает, и Председатель составляет мне компанию за просмотром ночных телешоу.
— Я опять его пропустил? — спрашивает мальчик утром.
— Твой свитер тебе мал, — говорю я, и мы идем покупать новый, с застежкой молнией и накладками, и карманами, чтобы хранить сокровища, которые видят лишь маленькие мальчики. Затем мальчик становится слишком большим для нового свитера, и мы покупаем новый. Вереница его свитеров могла бы растянуться через всю квартиру, через кота и даже заползти под ковер.
Я подписываю разрешения, практикуюсь в подделке документов ради классных поездок и учебных проектов. Да, я разрешаю моему мальчику поехать к часовой башне. Да, я разрешаю моему мальчику препарировать лягушку. И да, он может. После школы он бежит к реке с остальными мальчиками-ровесниками. На одном из них шлем, потому что ему купили велосипед. Они по очереди катаются на нем, а шлем выкидывают. Они забираются на него все вместе, словно пчелы в улей, и велосипед заваливается на бок.
Я коплю свои деньги и покупаю ему велосипед.
— Тебе правда стоит перестать это делать, — говорит он, качая головой, разочарованный тем, что я, кажется, до сих пор ничего не поняла.
Я пожимаю плечами:
— Ничего не могу с этим поделать.
— А ты постарайся, — говорит он, берется за руль велосипеда, за яркий красный звонок над тормозами. Его лицо ненадолго меняется, смягчается. — Я оставлю его себе, — говорит он, — но только чтобы порадовать тебя.
— Хорошо, — говорю я, и улыбка не сходит с моего лица неделями.
— Не за что, — говорит он и едет на велосипеде в закат, словно ковбой, которым я его воспитала.
Все мамы собрались на чашечку кофе за столом для пикника, и я присоединяюсь к ним.
— Напомните, пожалуйста, а чья вы мама? — спрашивает одна из них. Ее светлые коротко остриженные волосы открывают длинную шею.
Я указываю на своего мальчика.
— Вы сделали пластику носа? — спрашивают мамы. — Вы поправились? Вы покрасили волосы? — не вспоминая, но где-то в глубине души предполагая, подозревая, что я не та, кем притворяюсь.
— Да, — отвечаю я на их вопросы, — вот это вот все.
— Тогда понятно! — говорит белокурая голова. Она предлагает мне крекер и сыр. Она предлагает мне бокал вина, позже, у нее в гостях.
— Дети! — восклицают они и говорят о своих детях.
— Питомцы! — восклицают они и говорят о своих питомцах.
— Мужья! — восклицают они и говорят о своих мужьях.
«Множественность их жизней», — думаю я, пытаясь понять, на какое место среди них могу претендовать.
— А что у вас? — спрашивает женщина со взрослыми брекетами.
— А что у меня? — спрашиваю я, искренне желая услышать ответ, но никто не отвечает.
Мы читаем журналы, и бокал в моей руке наполняется вином сам по себе благодаря волшебным свойствам этих женщин, собравшихся в комнате.
Мы вызываемся организовать школьные танцы. Мальчики стоят вокруг коробки с пончиками, глядя на них и пытаясь заставить взлететь силой одного взгляда. Мы стоим возле двери, отмечая приход и уход наших детей, щеки розовеют от холода.
— Почему нет медленных танцев? — спрашивает белокурая голова и меняет музыку.
Теперь мальчик и его друзья держат коробку с пончиками, точно крупный куш, свалившийся прямо к ним в руки. Мы явно сейчас заняты чем-то другим.
Девочки клубятся в самом темном углу комнаты.
— Люблю эту песню, — говорит белокурая голова и танцует с другой мамой.
Я смотрю вниз, мой мальчик стоит рядом со мной. Он касается моего запястья.
— Эти штаны неправильные, — говорит он.
— Что с ними не так?
— Всё, — говорит он, чуть ли не плача.
Я иду в нашу квартиру и беру штаны хаки. Возвращаюсь в темноте, хаки висят у меня на плече, словно спасательный круг.
— Спасибо, — говорит он и убегает переодеваться в ванную. Он запихивает неправильные джинсы в мою сумку и возвращается к своим друзьям и их коробке с пончиками.
— Скажи, было весело? — говорю я, возвращаясь вечером домой.
— Немного весело, — отвечает он.
Остальной путь мы проходим в тишине. Когда мы добираемся домой, он предлагает мне разозлиться, потом погрустить, а потом смотреть в окно.
— Все должно быть именно так, — объясняет он и уходит спать.
Мамы сидят за столом для пикника со своим кофе. Мы говорим о мальчиках. Говорим о бомбах. Говорим о петиции за что-то, чего никто не помнит. Мы печем печенье и приносим его на распродажу печенья, и продаем печенье дороже, чем оно стоит на самом деле.
— Мне кажется, меня все обесценивают, — говорит белокурая голова. Иногда по вечерам мы ходим на прогулку. Она начинает шмыгать носом. — Ты не обесцениваешь меня? — спрашивает она.
— Нет, конечно, — отвечаю я и глажу ее по голове. Словно начищаю призовой шар.
Мы доходим до речки, снимаем обувь и опускаем ноги в воду. Она прохладная и свежая, струится между пальцами, и они теряют чувствительность. Мы сидим, пока не коченеем от холода, арктические льды проплывают над нашими ступнями.
— И какой ценой! — восклицает она невпопад. Мой мальчик оставляет ключи в двери и жутко меня пугает. Он достаточно взрослый, чтобы водить? Не могу вспомнить.
Он с друзьями уезжает на школьную экскурсию, учится готовить горячие панини. Они возвращаются и демонстрируют новые навыки. Они готовят панини специально для меня: на толстой лепешке, с лучшим сыром, что можно купить в магазине, с чесночным соусом, свежими помидорами и листочками базилика, и это лучшее, что я когда-либо пробовала.
— Это лучшее, что я когда-либо пробовала, — говорю я им.
— Ур-р-ра!
— За всю свою жизнь.
Я накладываю им блестящие шарики мороженого, и они играют в настольные игры на полу, засыпают с молочной глазурью на губах. Старый кот бредет между играми, сбивает стопки карт, гоняет лапой пластмассовые фигурки.
Я стоя гляжу на эту сцену: мальчик и его друзья, разбросанные по ковру, головы их почти соприкасаются, руки и ноги раскинуты в разные стороны. Завтра, думаю я, возьму фильмы напрокат. Они смогут смотреть фильмы целый день. Они смогут просто сидеть здесь и смотреть столько фильмов, сколько им вздумается. Сколько дней могут быть похожи на этот? Это хороший способ провести день. Я составляю список всех видов дней, которые хочу устроить своему сыну, и этот день я вычеркиваю из списка.
Луна освещает гостиную, словно экран. Я иду в свою комнату и ложусь спать.
Утром я просыпаюсь уже на ногах. Я стою возле кухонного стола. Мальчик стоит напротив меня. Когда он успел стать таким высоким? Неужели у него пробивается борода?
Ты ходила во сне, — говорит он.
Его друзья стоят рядом с ним, оказывая какую-то неясную моральную поддержку.
— И куда я ходила в этот раз? — смеюсь я.
— Собирала свои вещи, — отвечает он, раскрывая ладонь, на которой лежит повязка на глаз. — Пираты, — бормочет он своим друзьям, едва контролируя голос.
— Это не то, что ты думаешь. Это костюм, — объясняю я, — на Хеллоуин. — Мое сердце снова разбито на части. Я пытаюсь врать каждый день, по большей части практикуясь на самой себе.
— А это тоже костюм? — спрашивает он.
Мальчик показывает другую ладонь, на которой лежит брошь в форме ракушки. В точно такую же спираль закручиваются его мысли, которые я читаю в его глазах, и я вижу в них слезы.
— Это принадлежало моей матери, — говорит он. — Откуда это у тебя?
— Я не помню, — говорю я.
Я трачу все силы, чтобы не упасть, не умереть прямо здесь, на этом самом месте.
— Выметайся.
— Нет, — говорю я.
Его друзья смотрят на меня враждебно. Старый кот шипит.
— Вон, — говорит он, указывая на дверь.
— Прости, но я не могу оставить тебя одного. — Я кладу ладони на кухонный стол, который уже начала считать своим кухонным столом. Моя кухня. Мой кот. Мой дом. Мой ребенок. — Ты же еще совсем ребенок, — говорю я.
Освещение будто меняется. У него что, татуировка? Усы?
— Я позвоню в полицию, — говорит он, и я знаю, что он не шутит. Знаю, что во второй раз я буду не столь удачлива, уворачиваясь от закона.
— Эта сделка, — говорит он, — не подлежит обсуждению с твоей стороны.
Покидая квартиру, я отчитываю его, ругаюсь на него, кричу без причины, начинаю грустить и все-таки выхожу за дверь. Я думала, что почти достигла стабильности, но вот она я, снова совсем одна.
— Никогда не возвращайся, — говорят его друзья. Есть множество разных матерей. Он никогда не говорил, какую хочет.
И вот она я, та мать, что оставляет его.
— Куда ты идешь? — кричит мне белокурая голова. Она стоит на углу.
Я не отвечаю.
— Эй! Куда ты идешь?
Я продолжаю идти.
На месте магазинчика с горячими панини теперь стоит банк. Один и тот же банк. Новые магазины. Одни и те же магазины. Я ничего не узнаю и в то же время узнаю все. Это отнимает все силы. Когда-то я твердо стояла на земле, но теперь мои каблуки прогнили насквозь, от краденых сапог почти ничего не осталось. Когда-то я все время шла и лишь иногда перепрыгивала. Теперь я перепрыгиваю через время — через минуты, секунды, часы.
Я нахожу работу по переворачиванию бургеров, и только это там и надо делать. Я все жду, когда работа раскроется передо мной во всей своей полноте, но не все работы похожи на айсберги, с небольшой верхушкой и огромной подводной частью. Некоторые работы — это просто работы. Я прячу волосы под сеточку и ежедневно работаю с жиром и огнем. Ловлю свое отражение в защитном экране и не узнаю его.
В новом банке нанимают людей-металлоискателей. Я выпиваю густой коктейль, полный калорий, и теперь, когда кто-то проходит мимо меня, чувствую металл. В том числе в характере — непреднамеренный побочный эффект.
Объясняешь начальнику, что чувствуешь их отчаяние, и он заявляет, что в этом есть смысл.
— Отчаяние прилипает к металлу, который ты чувствуешь.
У нас, металлоискателей, самые простые намерения: смотреть на людей снаружи, осматривать людей внутри. Чувствовать что-то лишнее: ножны или кожух, премию, локтевой протез, железяки внутри тела. Банк огромен, везде мигают глазками камеры безопасности, они заряжены током, освещены огнями, они ведут меня к моему месту у входа.
Я чувствую металл в форме игрушки.
Я чувствую металл в форме ракушки.
Я чувствую металл в форме ножа и поднимаю глаза. На меня смотрит лицо Лоретты. Сожаление так пронзительно и невыносимо, что меня тошнит. Морская болезнь, тоскливая болезнь.
Когда я прихожу в себя, Лоретты уже нет, а надо мной стоит мой начальник.
— Собирай вещи, ты уволена.
Затем месяцы без работы, может, даже сотни лет. «„Без работы", — не говори это при ребенке», — наставляла мою маму ее мама. Я впервые в жизни сижу без дела, и мне стыдно. Но время течет вокруг границ стыда. Обтекает стыд. Неподсчитанное время, время без бумаг, печатей или карточек. Время представляется мне, каждому моему пустому часу. Время — новый знакомый, он делает что-то забавное с моим телом, моими тревогами, моим гневом, моей жизнью. Мусор ползет вдоль границы прилива, словно одинокий любовник, жаждущий внимания. В этом доме напротив никто не живет. Вчера дерево потеряло половину своих веток, и все продолжают идти сквозь призрак его формы. У непод-считанного времени свои инструменты.
Однажды холодным утром я чувствую комок в горле и не могу проглотить его целый день.
Однажды промозглым днем я обнаруживаю в моем старом сапоге потерянную листовку, прилипшую бог знает как давно. Я держу листовку у груди, пока она не загорается. Я загадываю на этой листовке желание — попасть домой. Туда, где мне будет место. Я даже щелкаю своими разбитыми каблуками друг о друга.
Однажды дождливым вечером я жду в доках, в гавани, возле общественного пляжа.
Однажды туманной ночью на горизонте появляется наполненный ветром парус, силуэт движущегося судна. Я бегу со всем, что у меня есть, а у меня ничего нет, только кулон, горящий огнем, только я и Председатель, мы спешим встретить пиратов на берегу.
Боги создали Первую Временную, чтобы отдохнуть.
— Нам нужно немного свободного времени, — сказали они. — Прикрой нас, хорошо? Вот все пароли и коды доступа.
Она вышла из осколков метеорита и не горела никакими определенными амбициями. Им пришлось приколоть ее, чтобы она никуда не улетела, настолько отвлеченный был этот новый вид души, столь склонный к свободному плаванию. Боги еще не создали гравитацию. Это было в те времена, когда лягушки без дела уплывали прямиком к облакам, времена, когда работа была единственным честным видом и формой жизни.
Первая Временная страстно хотела повторить образ богов, хотя и не была создана, чтобы напоминать хоть кого-то из них. Это было условие работы, добавленное постфактум. Так что ей постоянно приходилось изучать ее изменения, на скорую руку придуманные методы копирования, изгибы сопереживания. Ее почерк идеально повторял тот почерк, что все ожидают увидеть. Она жила в пространстве между тем, кем она являлась, и тем, кого должна была заменять. И чем больше давали ответственности Первой Временной, с тем большим рвением она выполняла задания, заполняла документы и вела списки.
— Сожги этот куст, — приказал один бог, и она это сделала.
— А теперь верни этот куст, словно он и не горел никогда, — сказал другой бог, и она познала каторгу выполненных и отмененных заданий, грубых созданий и рассозданий земли.
— Могу я остаться? На постоянную работу? — спросила она, но боги просто рассмеялись и ушли на обед.
Первая Временная изучала мир. Изучала недостатки богов, их характеры и их вечные споры. Их склонность к бюрократии позволяла ей существовать. Она заметила обманчивость постоянства в мире, где все конечно, и все равно продолжала желать этого постоянства.
Однажды вечером, когда ее работа была окончена, у нее появился свободный час на неподчинение. С закрытыми глазами она создала себе друзей. Нет, сотрудников. Нет, коллег, так она думала. Другие временные появились из подошв ее чутких сандалий, затем были развеяны ветром. Она потянулась с небес, чтобы найти их, погрузила ладонь в поток и вытянула их, словно весло лодки, глубоко окуная в воду и поднимая вперед. Она вытерла их, высушила и дала им кожаные ежедневники, чернильные ручки, заламинированные инструкции о том, как взаимодействовать с миром.
Они были созданы путешественниками, с ветром за спиной, предназначенные для того, чтобы заполнять дыры, которые не заштопали боги. В небе сияли звезды, но не висела луна, и тогда Временная округлила свое тело в сияющий шар.
— Отличная идея, — сказал один бог, потягивая амброзию, и по образу Временной сотворил луну.
Намерения оленей не всегда очевидны их собратьям, и Временная изогнула свои руки в рога, чтобы животные могли сталкиваться ими в острых схватках и в итоге приходить к какому-то решению. Кончики шнурков всегда были обтрепаны. Временная уменьшилась в сотни раз и с новым чувством уверенности в себе надела на кончики шнурков специальные зажимы. Небеса не хотели встречаться с морем, и тогда Временная сложила себя в тонкую соединительную линию воздуха и тумана, позже названную горизонтом.
В мире становилось все больше разных вещей, но сам он не увеличивался в размерах. Беспорядок создавал впечатление готовности, но Первая Временная знала, что осталось еще немало работы.
— Поумнейте, — предлагала она своим коллегам.
Они заметили отсутствие нормальной посуды и превратились в миски, тарелки, чашки, забытые и оставленные в собственной грязи. Они заметили отсутствие хранилищ и растянулись в шкафы. Они заметили постоянную утечку доброты и сбросили кожу, чтобы сделать из нее сердца и надеть их на рукава как напоминание. Они всегда замечали, с облегчением, изобилие доброты, неизбежно возвращающейся назад.
Временные вырастили выносливые ноги, крепкие руки, более устойчивые к вынужденным трансформациям. Они подходили к местам и заполняли их. Тыся-чи лет менялись, как сигнал светофора, и переходили улицу. Иногда пешеходный переход не сдерживал движение, и все равно временного, сбитого автобусом, редко оплакивали и даже почти не заменяли. В конце концов, кто будет тратить время, заменяя замену? Так что временные обладали своего рода собственным гибким постоянством.
— Ну а теперь вы наймете меня на постоянной основе? — спросила Первая Временная.
— Зайди к нам в офис, — сказали боги, и она проследовала к их столам.
— Мне очень нравится твоя изобретательность, — сказал один бог с намеком на многоточие, и Первая Временная верно предсказала грядущее, зловещее «но».
В наличии не было постоянных позиций.
— А где-то в ближайшем будущем они появятся?
— Возможно, — сказали боги. — Ближайшее будущее — весьма относительное понятие в нашем великом проекте.
— А в каком-нибудь будущем они появятся? — спросила Первая Временная спустя еще сто лет.
— Будущее относительно.
— В будущем? — спросила она, когда календарь напомнил спросить снова.
— Будущее относительно.
— В будущем?
— В будущем.
Первая Временная вышла из офиса богов и зашла в туалет в конце коридора. Это был не то чтобы коридор, понимаете, скорее примерное описание эмоций, связанных с движением и прибытием. Это был не то чтобы туалет, опять же, но ощущался он так же, как туалеты в офисах. Сияющий, с раскатистым эхом, пустой, выложенный плиткой.
Первая Временная заперлась в кабинке и стала Первой Временной, Плачущей в Туалете на Работе, первой в своем роде. Горячие слезы текли по ее лицу, и она вытирала их рукавами. Она сидела на опущенной крышке унитаза в своем платье, притопывая ногой, ожидая, когда слезы отступят. Она была на дне, и в этот момент под дверцей появился ворох носовых платков.
Первая Временная вышла и обнаружила себя в окружении своих временных коллег. Они держали чашки с чаем, и тушь для ресниц, и плитки шоколада.
— Все в порядке! — сказали они, похлопывая ее по плечу и поправляя ей волосы. — Мы подождем, пока тебе не станет лучше, — сказали они. — Нам больше нечего делать. Нам негде быть, кроме как здесь, с тобой.
Взяв себя в руки, она вернулась к своему рабочему месту в сопровождении временных. Затем они снова разошлись, через офис, по миру.
— Нам так жаль! — сказали боги, возвышаясь над столом Первой Временной.
Она почувствовала, что их сожаление искреннее, потому что была создана, чтобы ощущать мир, активно проверяя сострадание. Она не могла не понять, откуда оно исходит, потому что сама исходила оттуда же, потому что должна была начинать там, где все прочие заканчивают. Она жила в остром углу, намекающем на пределы мира. Если бы они заперли ее в комнате изо льда, она, вероятно, увидела бы вещи с их точки зрения, дрожа в собственном отражении.
Она заменяла богов, когда те уезжали в длительный отпуск. Она заменяла свои дни, пока их больше не осталось, и затем начинала заново. Она смотрела на коллег, пока те спали, и молилась, чтобы они нашли свою стабильность, даже если этого не смогла сделать она. Обеденные перерывы были короткими и хаотичными. Они всегда состояли из маленького бутерброда из маленькой коробочки. Всегда был дедлайн или срочная работа. Всегда была яркая ручка и новая тетрадь. Она могла находить отблески радости в этой эфемерной жизни.
Она вела временных через их назначения, берегла их вечное время в этом вечном мире. Чтобы, возможно, позаботиться о том, чтобы у них было что-то более священное, чем просто выживание.