Бумажная работа

— Фактически я не ведьма, — говорит она, — предпочитаю называться директором листовок.

Она протягивает мне визитную карточку и говорит:

— Вот, возьми еще одну.

Для руководителя она слишком молода, измотана, смешлива, и волосы у нее сияют, как поток благотворительных вложений.

Она дает мне стопку листовок для изучения. На них больно смотреть, они жгут руки. На пальцах остаются тонкие порезы, и я невольно задумываюсь: есть ли у них зубы? Может, они заколдованы?

— Больно, — говорю я.

— Листовки могут причинять боль, — отвечает она, поглаживая одну жестким, узловатым пальцем. — Мы делаем больно друг другу. Мы нужны друг другу. — Нос у нее точеный — прямой и тонкий.

— Я ищу новое назначение, — говорю я и злюсь сама на себя.

Даже без Фаррен я мечусь от работы к работе. Стабильность избегает меня, и я ничего не могу с этим сделать. Вижу работу и просто не могу за нее не взяться.

— Думаю, мне не помешают еще одни руки, — говорит она. — В эти дни нужно разнести довольно много информации. Убийцы на свободе. Бомбы в небе. Опасные времена!

Пещера сырая и холодная, и она здесь совсем одна, директор листовок с листовками на столе, плесенью на стенах, влажной, темной, страшной, и я представляю, что ее легкие заполнены этой же плесенью. Я чувствую ее одиночество, точно сталактит, вырастающий у меня во рту. Она складывает новые листовки, ярко-розовые и зеленовато-желтые, и ее пальцы сплошь покрыты ожогами и порезами.

— Где мы? — спрашиваю я.

— Это коридор для магии печатных изданий фирмы.

Она ведет меня ко входу в пещеру и указывает на улицу. Выглядит как обычная улица.

— Доставка прямо к двери, — говорит она. — Ты же знаешь, что такое учеба на практике, правда? Вот твоя форма.

Она накидывает мне на плечи какое-то пончо со множеством карманов, чтобы носить множество листовок. Улыбается.

— Не составите мне компанию на первый раз? — спрашиваю я, предполагая, что мне нужно, чтоб кто-то присматривал за мной.

— Нет, — смеется она, — я не могу все оставить.

— Да, простите.

— Не позволяй мне уходить, — выдыхает она, внезапно хватая меня за руку, — и не возвращайся, пока каждая листовка не найдет свой дом.

— Каждая листовка?

— Необходимо, — говорит она, — раздать их все до одной. Если ты не раздашь все листовки, случится страшное.

— Что именно?

— О, это не важно!

И я отправляюсь в мир с назначением, на которое сама себя назначила.

И вот она я, обивательница порогов. Вот она я, разносчица листовок. Узнаете этого мужчину? Знаете, как защитить себя в случае нападения? Вы что-нибудь видели или что-то говорили?

— Не важно, что ты предлагаешь, — со смехом произносит директор листовок, — не важно, что говоришь. Главное, что они берут твои листовки.

И вот она я, пришла обивать ваш порог. Пожалуйста, возьмите эту листовку, и, пожалуйста, вот это вот все. Директор просит всегда добавлять слово «пожалуйста».

— Это звучит складно и в разы увеличивает шанс, что листовку возьмут, — говорит она.

Пожалуйста, можно я займу немного вашего времени, сложенного, спрессованного в недели, как моя еженедельная листовка? Можно я немного расскажу вам о том, что мы делаем? Можно передать вам жалобу на шум от соседей? Можно я расскажу вам о будущем? В будущем вы возьмете листовку. Можно я сложу листовку гармошкой и сыграю вам песню? Можно я сложу ее веером и помашу вам на лицо? Можно я суну ее вам в карман, пока вы не видите, суну карман в стирку, закопаю листовку в специальный грунт и потом восстановлю ее по кусочкам? Хотите купить печенье? Что ж, как и мы все.

Для начала, сколько людей живет в вашем доме и хотите ли вы поддержать наше дело? Купите ли вы немного цитрусовых? Ознакомитесь ли с нашим исследованием? Примете ли во внимание числа? Продолжите ли игнорировать факты? Когда вы займете четкую позицию? Почему бы вам не присесть? Интересуют ли вас книги?

Вот она я, чтобы просить, чтобы стучаться в ваши сердца, дергать вас за рукав, и, сэр, не найдется ли у вас минутки обсудить ваши жизненные цели? Состояние экономики? Состояние независимости отдельных государств? Состояние волос? А состояние приливов и отливов? Режим прекращения огня, огонь в лесах и новый, огненный, вкус крендельков? Интерпретацию сегодняшних газетных заголовков? Истории о том, как мир рухнет — как мир зародился — что это вообще за мир такой — или, может, ту самую команду, которая играет в ту самую спортивную игру? Что скажете об окружающей среде? Экономике? Ванной? К слову, могу ли я воспользоваться вашей? А вы любите комедии?

Не хотите ли изучить список винтажных сувениров, с которыми вы играли в детстве? Списочек конфеточек, которые вы ели, когда были ребенком? Историю вашего внутреннего ребенка? Историю о ребенке в ванне? Историю ребенка выдры и ребенка жирафа и их невероятной дружбы?

— Можете просто пропустить все истории и дать мне листовку? — говорит один человек.

Я с радостью даю ему листовку, и он кладет ее на стопку других листовок от других компаний, на удобный столик для листовок в прихожей его дома, своеобразная эдикула, куда он прячет свои печатные тайны.

— Для листовок, — говорит он, указывая на стол, — для вырезок, — он указывает снова, — и для всего мимолетного.

Я стою на углу и раздаю листовки, поток их не иссякает; на ходу, почти рефлекторно прохожие хватают мои бумажки, от мелких порезов их ладони краснеют, они бегут дальше, а сверху, с небес, с высоты дирижабля видно, как листовки разбегаются, расползаются по улицам, точно конфетти с острыми краями, рассекающие город вопросами и любопытством.

Я возвращаюсь в пещеру совершенно пустая.

— Вот это да, — восхищается директор, наполняя мой бокал, — а теперь коктейли!

На щеках у нее россыпь веснушек, ниже — мягкая линия улыбок, и платит она мне комком смятой налички.

— Мы также хотим предложить тебе уникальную возможность вложить часть своего заработка в дальнейшее производство листовок.

Я принимаю эту честь.

Утром листовок больше, но сперва директор напоминает, что я должна раздать их все до единой.

— Мы не можем рисковать, чтобы какая-нибудь случайная листовка вернулась в эту пещеру.

Затем от двери до двери, дальше по тротуару, через квартал и весь город, с пончо, полным листовок. Мелкий дождь, прошивающий день. Через глухие переулки, по односторонним улочкам, узким улочкам, мимо позвонков угловых магазинов, скрепляющих собой весь скелет города. Листовка для человека, пекущего горячие панини.

Могу ли я заинтересовать вас листовкой о ваших правах? Могу ли я заинтересовать вас листовкой о моих правах? А что скажете насчет ограничений? А направлений? Могу ли я предложить вам листовку с изображением вашего тела, чтобы рассказать вам о вашем теле, дать инструкции по применению вашего тела, написанные кем-то другим?

Пожалуйста, мэм, возьмите листовку. Возьмите в руку, утащите за дверь, отложите в сторону. Забудьте о ней на год, затем вспомните и найдите в ящике, забитом меню кафешек навынос и старыми списками дел. Попробуйте прочитать листовку, попробуйте прикоснуться к ней. «Ой, — скажете вы, — мне сейчас не до этого! — скажете вы. — Как же больно, мамочки!» Отложите листовку обратно в ящик, задвиньте ящик посильнее, пометьте на ящике: «Важное», повторите все это через год, с новой стрижкой, в новом доме, с новым мужем, новой стрижкой, новой машиной, новым мужем, пока листовка не поникнет под весом других листовок, почти выполненных дел, в ящике с документами, которые давно стоит рассортировать, ящике с документами, которые давно следует уничтожить. Затем наконец уничтожьте и эту листовку, потому что выбросить ее вы не сможете никогда, ни за что, потому что вы выбрасываете только то, что бесполезно. И хотя вы совсем не уверены в ее пользе, но просто знаете, что листовка полезна. Знаете, что она важна. Вы чувствовали, как она трудилась над вашей жизнью, священный труд в тишине, жизнь, созданная листовкой. И хотя вы не знаете, как так получается, вы уверены, что этот клочок бумаги как-то меняет вашу жизнь, этот клочок бумаги причиняет боль, режет вам пальцы, не делает больше ничего, только напоминает вам о чем-то (о чем?), о каком-то месте (о каком?), о вашем первом муже, который сидел на диване в тот день, когда листовка впервые попала к вам в руки. Она бесполезна, разве что убеждает вас снова и снова в собственной необходимости, разве что вы ею воспользуетесь, разве что освободите ее, освободите саму себя когда-нибудь.

— Могу я взять две? — спрашивает женщина.

— Нет, — отвечаю я.

Я возвращаюсь в пещеру, мои пальцы покрыты рубцами, у меня больше нет ни одной листовки.

— Отлично поработала, — говорит директор листовок.

Есть работа, которую нельзя сделать хорошо или плохо. Ее можно просто сделать или не сделать. Не существует такой шкалы для измерения успеха в работе, которой я занимаюсь, так что эта похвала бессмысленна, и я игнорирую ее.

Она спрашивает:

— Согласна на ночную смену?

— Разумеется, — отвечаю я и вновь отправляюсь на улицы раздавать листовки с лицом Карла; чернила, которыми оно напечатано, густо пачкают руки. «Беглец», — написано на листовке.

Я возвращаюсь в пещеру в своем пончо с пустыми карманами, насвистывая мелодию разносчика листовок. Директор плачет, и пещера всасывает ее всхлипы, но возвращает рычание. На волосы ее так падает свет, что они похожи на чешую.

— Боже, ты вернулась, — говорит она, рычание затихает, локоны разливаются по плечам водопадом, никакой больше чешуи. — Мои листовки! Мои бедные листовки, — говорит она, — совсем одни в этом большом мире.

— А разве не там они и должны быть?

— Там ошибка, — говорит она, — всего одна маленькая ошибочка, мы напечатали не те листовки. Взяли не тот цвет! Не тот шрифт! Да еще и с опечаткой.

— Ясно, — говорю я и вешаю пончо у входа в пещеру.

— Ты должна вернуть те листовки, все до одной.

— Просто забрать их?

— Забрать. — Она откашливается, вытирает нос. — Помни, правила те же. Если ты не вернешь все листовки до единой, случатся страшные вещи. О, мои бедные листовки!

Я набрасываю пончо на плечи и разворачиваюсь, чтобы в обратном порядке повторить свой путь. Пожалуйста, могу я забрать эту листовку? Пожалуйста, могу я забрать ее обратно в мою пещеру? Где-то мне везет больше, где-то меньше. Одна женщина уже выкинула свою листовку, и я нахожу ее в мусорке у порога.

Мужчина обнаруживает листовку, засунутую под дверной коврик.

— Ой, заберите! — говорит он, пихая ее мне, словно та обжигает ему руки.

Женщина подложила листовку подо что-то.

— Блин! — вскрикивает она и бросает ее мне в лицо, словно та обжигающе ледяная.

— Держите, — говорит семья, снимая листовку с холодильника из-под магнита и засовывая в мой карман.

Если я даю листовку, а потом забираю ту же самую листовку, значит ли это, что весь опыт уничтожен? Что мне делать с изящной простотой этого исправления, исправления, которое уничтожает и меня? Я решаю оставить небольшое напоминание в мире, несколько не возвращенных, не искомых листовок. Я знаю, что меня предупреждали так не делать, но не выношу задания, которые нужно вначале выполнять, а потом развыполнять обратно. Потому что, в конце концов, кто я такая после этого?

Я возвращаюсь в пещеру с карманами, не совсем забитыми листовками, нескольких не хватает. Стены в пещере покрыты плесенью, директор не замечает моего возвращения. Но я ясно вижу ее. У нее хвост, гладкая, даже на вид твердая шкура покрывает лицо директора. Улыбка стала гримасой недовольства и рыка, глубокие складки вокруг рта выпускают на свободу потоки огня. Точнее, не совсем огня, а чего-то похожего на огонь, чего-то родственного ему, какого-то голубоватого жара с золотыми вкраплениями, с волшебным сиянием вытекающего изо рта прямо на стопки свежих листовок.

— Эм-м, — удается мне выдавить из себя.

Она оборачивается ко мне, и я вижу, как морщится ее лицо, точно влажный корнеплод, из которого делают смузи, что-то, честно говоря, прекрасное.

— Что? — рьгчит она, протягивая мне новую стопку свежеотпечатанных листовок. — Держи. Опечатка исправлена. Пока тебя не было, я все исправила.

— Хорошо. А еще что-то случилось… пока меня не было?

Ей требуется минута, чтобы заметить чешую, хвост, как он закручивается и оборачивается вокруг ее лица, глаза ее раскрываются еще шире.

— Я смотрю, ты вернула не все листовки, — рычит она, и с каждым словом рычание становится все громче.

— Но я вернула большинство!

— Я предупреждала тебя, — рычит она все сильнее, и я вижу ее зубы, размером с мой кулак, — что может случиться страшное.

Директор вытягивается на задних лапах, раскрывает за спиной крылья. И вылетает из пещеры в открытый мир. Я выпустила ее на свободу, хотя именно этого и не должна была делать.

Я раскладываю по карманам листовки и свои вещи.


Теперь я провожу время с листовками. Мне кажется, если я буду и дальше раздавать их, смогу вернуть директора обратно в ее пещеру. Я отправляюсь на улицу, на которой еще никогда не была, и гордо раздаю там листовки. Я поворачиваю на следующую улицу и засовываю листовки в щели почтовых ящиков, в дверные проемы. Иногда я нажимаю на кнопки звонков — оказывается, одиночество не так уж и ужасно. Я замечаю росток скуки, скрывшийся в моем сознании, и хочу вырвать его. Я вытягиваю его и вытягиваю, пока не начинает идти кровь. В другие времена скука расцветает в моей груди ярко-синей электрической нитью, пустым расписа-ниєм, дивным свежим снегом. Скука листовок проводит проверку моих ожиданий, упаковывает мою бродячую жизнь в один простой, скучный документ, в котором есть странный, но складный смысл.

Следующая улица кажется знакомой. Я стою посреди дороги и чувствую другую версию себя, стоящую на этом же самом месте. Я бывала здесь раньше? Я несу свои листовки к двери ближайшего дома, дивного маленького домика, с кустами гортензии, обрамляющими вход, и тепло светящимися окнами. Женщина с прелестными золотыми часиками открывает на стук, ее челка убрана со лба и закреплена тонкой серебряной заколкой.

Анна.


Дом Анны, элегантный дом на дереве, полный теплых запахов и мягких прикосновений. Отполированные до блеска полы. Маленькое зеркальце, посверкивающее над кухонным шкафом. Гобелен с веселым сюжетом, висящий в углу, над креслом, заваленным разнообразным хламом. Ясные, хрустящие голоса курантов, доносящиеся из-за окна, подсчитывающие своим колокольным перезвоном математику вечерних ветров. Нотки лимона, масла и меда, кипящих жидкостей и печеных овощей, накрытых, затем, позже, раскрытых, подрумянившихся, хрустящих, случайно подгоревших, соскобленных с противня и запросто замененных другими, толстыми и свежими, только что извлеченными из холодильника. Фамильные ветви томатов на разделочной доске и фамильное древо на фартуке. Вся сцена сияет в наполненных слезами глазах. Анна обнимает меня кашемировыми руками, прижимает к груди, втягивает в свое гнездо, используя объятие, точно лассо, чтобы затащить меня в дом.

— Этот дом, — говорит Анна, раскрывая кашемировые объятия, — мой дом. Я хозяйка этого дома.

Все мое лицо дрожит, и я ничего не могу сделать, чтобы это остановить. Ох, Анна, это все, что я хочу сказать.

— Возьмете листовку? — Это все, что мне сказать удается.

Она выглядит растерянной.

— Да, конечно, — вежливо говорит она.

Протягивает руку, но я не позволяю листовке коснуться ее, этих аккуратных, ухоженных ногтей, этих элегантных колец и золотых часов, которые все еще блестят на ее запястье спустя столько лет.

— Вот, это для вас, — говорю я и опускаю листовку в корзину для листовок у двери.

У Анны есть корзинки всех форм, всех размеров, практически для любого содержимого. Она смотрит на мои грязные краденые сапоги, и я понимаю, что мне надо их снять и положить в корзину. Они уже легко поддаются мне, наконец-то разносились.

— Хочешь воды? — спрашивает Анна.

Ничего из того, что мы делали раньше, больше не имеет смысла, но я думаю, мы обе все еще пьем воду. Мы пьем воду стоя рядышком, наши тела полны жидкостей, крови и кислоты, им нужна вода, нужен кофе, иногда даже алкоголь. Не хочу ли я присесть, интересуется Анна. Конечно, я соглашаюсь, и теперь мы, две женщины, бывшие девочки, сидим рядом. Я понимаю, что мы никогда не сидели вот так, под крышей, в доме, вместе. Всегда сидели посреди проезжей части, на подъездной дорожке, на тропинке, на тротуаре, на перекрестке, на стыке магистралей и федеральных автострад, по которым однажды отправились в путь.

— Это было так давно, прошло уже столько времени, — говорит Анна.

— Да и было ли?

— Конечно. Но я всегда тебя узнаю.

— И я тебя.

— Этот лоб! — говорит она, и я не понимаю, о чем она. Анна делает глоток воды, ее молчание похоже на пытку, и она произносит: — Ты приехала в отпуск? К кому-то в гости?

— Я ищу новое назначение. А ты?

— А я здесь живу, — говорит она, растерянно указывая на комнату. — Помнишь?

— В смысле, какое у тебя сейчас назначение?

— Меня уже не назначают. Больше не назначают. — Да?

— Я пересела с того старого фургона доставки на другой фургон доставки, потом на автобус, на поезд через всю страну, и когда вернулась, обрела стабильность. И настоящую работу. Работу мечты! — Она прижимает руки к подбородку и зажмуривается, словно принцесса, чье желание исполнилось.

— Постоянную работу?

— Ага. — Кажется, она разочарована тем, что я не радуюсь. — Ну, знаешь, вполне обычная работа. — Она выдавливает слово «обычная» так, словно закатывает глаза.

Я забираюсь на диван с ногами, поджимаю их под себя, но, может, это слишком неформально? Дырки на моих носках сверкают, и я медленно опускаю ноги обратно на пол.

— И какова она? — спрашиваю я, пытаясь не заплакать. — Стабильность?

— О, знаешь, это непросто описать. Может, как вьюнок, опутавший ноги? Или нет. Может, как радуга-пружинка, которая перетекает из ладони в ладонь? Нет, это тоже не подходит. Знаешь, у каждого свое. Но, видимо, не для каждого.

— Не для каждого, — повторяю я, как будто показываю застарелый шрам.

— Я не это имела в виду! — восклицает она. — Не бойся. Когда ты что-то знаешь, просто знаешь это — и всё!

Я надеюсь, что она не скажет того, что все-таки говорит.

— Иногда такие вещи случаются, когда ты их совсем не ждешь, — улыбается Анна.

— Где ты работаешь? — спрашиваю я, едва дыша, стараясь сменить тему. — Где твоя постоянная работа?

— В банке, — говорит Анна, закутываясь в кашемир. Теперь она — кашемир в кашемире.

— В котором?

— У них там все так запутано, — говорит она, — но, строго между нами, вообще-то, это один и тот же банк. Просто один банк. Все эти ограбления мало на что влияют.

Я все еще помню Лоретту, режущую, толкающую, захлопывающую сейф, кровь, собирающуюся на полу.

— Тебя когда-нибудь, случаем, не назначали убирать банк? — спрашиваю я.

— Боже, ты такая смешная, — говорит Анна и глотает воду, словно та вдруг наполнилась ядом. — Мне никогда не нужно ничего убирать, даже собственный дом.

— Ясно.

— Мы должны заботиться о себе, знаешь ли! — провозглашает Анна. — Особенно сейчас, со всеми этими бомбежками и сбежавшими преступниками. И я слышала что-то о диком чудовище, похожем на дракона. Что вообще такое — жизнь? — Она качает головой, затем смеется. Настоящим, счастливым смехом.

Меня сотрясает дрожь, но почему? Я расстроена? Мне холодно? Я в безопасности? Мне страшно?

— Да ты вся трясешься! — говорит Анна и оборачивает меня краем своей кашемировой накидки, действительно только самым краешком с бахромой. Мы секунду сидим так, одновременно удобно и не очень, губы Анны сложились, и на ее лице появилась гримаса, которую я не могу расшифровать. Когда мы были маленькими, за каждой дверью скрывалась тайна. Каждая тайна скрывала жемчужину. Мы находили комнаты, сокрытые в других комнатах, находили чьи-то останки, сокрытые под холмиками земли. Мы с восторгом странствовали по всем поверхностям и всегда что-то находили. А теперь Анна забрала все тайны себе, накинув их на плечи, словно безразмерный свитер. Я кое о чем догадываюсь: повзрослеть — значит не разгадывать загадки, а превратиться в одну из них.

Круглый голос прыгает вниз по ступенькам, как веселый звонкий мячик. Конечно, Анна знает его, потому что кричит в ответ:

— Минутку, малыш!

Она вся вытягивается, расправляет плечи, вскидывает голову.

— Мы хотели посмотреть фильм, — говорит она, и я впервые замечаю два бокала и две тарелки. Две салфетки. Два пульта, еще два — на полке и еще один на керамической тарелке.

— Так много пультов.

— Ну да. Мы все время забываем, на какой из них зачем нужно нажимать. Никогда не могу нормально настроить громкость! — Она поджимает ноги под себя и, кажется, предлагает сделать то же самое и мне. Она откидывается на спинку дивана и протяжно зевает, и я думаю, может, Анне скучно?

— Тебе нужно остаться, — говорит Анна, зевая снова, и последнее слово из-за этого звучит как «стать-ся», и тут я понимаю. Выход — здесь. Здесь, в этом неясном, подавленном зевотой слове, точно тайная дверь.

— Нет-нет, я уже пойду.

— Может быть, все-таки составишь нам компанию? Почему ты не хочешь стать-ся? Ты же только пришла.

— Я его уже смотрела. На самом грандиозном экране. — Я указываю на телевизор, где стоят на паузе вступительные титры. Я узнаю тот самый фильм, который демонстрировал капитан пиратов в рамках свой придуманной ретроспективы. — Его показывали нам через проектор, — говорю я.

— Здорово! Как в уличном кинотеатре?

— Да, как в уличном кинотеатре.

— Круто. Но мы можем посмотреть что-нибудь еще. Мы можем посмотреть что угодно. Или ничего. Стань-ся.

— Окей. Хорошо, может, я останусь.

Анна довольна. Она прячет свои кашемировые рукава в кашемировый кардиган под кашемировой накидкой. Кашемир в кашемире под кашемиром — точно кокон: она каждый день заворачивается в него, готовясь к принятию любви. Затем она протягивает руки, точно две параллельные линии, и берет меня за плечи. Вначале мне кажется, это жест симпатии. Но, если посмотреть, поза эта весьма двусмысленна: так можно держать кого-то близкого и так можно создавать расстояние, отдаляться. А затем она, как будто чего-то испугавшись, отступает на кухню и возвращается оттуда с сыром на доске.

Круглый голос вновь, как мячик, прыгает вниз по лестнице. Кажется, я слышу имя Анна или что-то вроде того.

— Мне надо на секунду подняться наверх в спальню, — говорит она с кубиком сыра во рту. — Подождешь минутку? Я ненадолго.

— Подожду, Анна, — говорю я.

— Не могу поверить, что ты и правда здесь, говорит она, и я знаю, что это искренне.

Она смотрит на нож для сыра на кухонном столе. Выдвигает ящик возле раковины, затем задвигает ящик, затем выдвигает снова и снова закрывает, открывает и закрывает. Глубоко, медленно выдыхает.

— Прости, старые привычки. — Она пожимает плечами и в последний раз открывает ящик, а потом широкими шагами поднимается по лестнице.

Я замираю на один удар сердца, затем забираю свои сапоги и ухожу. Призрак, снова отпущенный на свободу.

Такие моменты не для меня. Что-то во мне никак не сочетается с формой ее дома, ее жизни. Не подходит и подходить не будет. Я как будто бы выпираю наружу, точно сломанная кость, прорвавшая кожу. Может, все дело в деталях, в нюансах, в том, что они позволяют или запрещают мне, в том, что именно поэтому я считаю свою жизнь такой неполной и такой постоянной. Смогу ли я когда-нибудь обрести счастье и стабильность?

Я брожу по улицам, пока сумерки не опускаются на притихший город, и только лунный свет освещает мой путь.

В последний раз я видела Анну во сне. Последняя встреча с кем-то совсем не значит, что ты больше никогда не увидишься с этим человеком. Место, оставшееся от него, хранит его тепло, глаза помнят его лицо. В том сне Анна идет ко мне через парк, одетая в кашемировый комбинезон. Она как будто бы смотрит на меня, но когда подходит ближе, я понимаю, что взгляд ее направлен мимо, сквозь, дальше. Я понимаю, что это даже не Анна.

— Анна?

— Кто такая Анна, — говорит она и продолжает идти.

— Ты знаешь эту девушку? — спрашивает Председатель. Мое ожерелье обжигает шею даже во сне, Председатель прогуливается рядом.

— Уже нет, — отвечаю я, мы соединяем руки и ныряем в телефонный звонок, четко удерживаясь на линии.


Я удерживаю линию для своего самого любимого парня, стоя у телефона в глубине бара на другом конце города. Я с тоской вспоминаю бар дома, и своих парней, и их любимые напитки: тут, в этом баре, их не продают. Я даже не могу толком открыть здесь счет на их имя. Мой самый любимый парень сохраняет верность тыквенным специям в это время года — он добавляет их в коктейли, в кофе, в отношения. Единоличный сбор урожая в преддверии наступающих холодов.

— Алло? — спрашивает он спокойно и даже прохладно.

— Это я, — говорю я.

— Я? — спрашивает он, но спохватывается: — Да, точно. Привет, ты.

— Всё в порядке?

— И даже лучше, — отвечает он. — Подожди. — Трубка булькает. — Вот. Теперь ты на громкой связи.

— Привет всем! — говорю я, но в ответ доносится только беспокойная тишина, бормотание и обрывки фраз.

— Может, нам стоит пригласить ее? — шепчет один, вероятно, мой самый гуляка-парень, который всегда беспокоится, как бы поучтивее разбить мне сердце.

— Это слишком традиционно, — говорит мой самый рачительный парень, — только если потянем цену.

— И какой у нас протокол? — интересуется мой парень-риелтор.

— Погоди, мы же еще не выбрали место! — отвечает другой голос.

— Хотите пригласить меня куда-то? — спрашиваю я. — И куда?

— На свадьбу! — отвечает мой самый честный парень.

Я слышу, как остальные парни стонут: «Взял и все испортил», «Отлично сработано, братан», «Обязательно все выбалтывать?».

— Прошу прощения?

— Мы женимся, — отвечает мой самый высокий парень.

— Все? Вы все женитесь?

— Не одновременно, но когда-нибудь в этой жизни точно женимся все, — отвечает аналитик пищевых систем. — Я, разумеется, испеку торт.

— Торты, много тортов! — говорит мой самый накофеиненный парень. — Кофейный с шоколадной глазурью.

— Я не понимаю.

— Я женюсь первым, — говорит мой парень-агностик.

— А я — через два года после тебя, — говорит мой парень — страховой агент. — Под конец жизни уж рисковать как-то не хочется.

— В середине жизни! — кричит мой самый спортивный парень, и ему вторят крики, вопли и возгласы одобрения.

— Мне назначили разлучение, — говорит мой самый рукастый парень. — Я могу разобраться с чем угодно, даже с браком.

— Но на ком? На ком вы женитесь?

В глубине квартиры — я же знаю, что они остаются, тусуются, отдыхают, как всегда, в моей квартире, в хатке, — в глубине их оккупации, их напора и силы я слышу некий сгусток энергии. Смешок. Запинку. Пузырьки шампанского. Легкий стук ногтей по столу, хихиканье.

— Привет, звезда моя, — говорит Фаррен. Ее голос бьет мне в голову и едва не сбивает с ног.

— Фаррен?

— Не удивляйся так. Как говорят в агентстве: с глаз долой — из сердца вон. Кстати, — добавляет она, — мне нравится твоя ручная ящерица!

— Когда ты не вернулась, — говорит мой самый любимый парень, — мы попросили Фаррен найти нам замену.

— Им не пришлось долго искать. Мне кажется, я отлично подхожу на это место! — говорит Фаррен, и я слышу, как парни смеются с ней вместе.

Я тоже смеюсь, рефлекторно, потому что чувствую себя абсолютным изгоем. С отвращением я давлюсь смехом. Я выкашливаю его в свой кулак. Я кричу от боли и ужаса. Голоса моих парней кружат и переплетаются до полной неразличимости.

— Мы будем мужьями! — радуются они.

— А затем, может, будем и отцами!

— А я буду тобой! — говорит Фаррен. Добрая, прекрасная Фаррен, которая умеет так хорошо заботиться о себе, что позаботилась и обо мне.

Они рассказали, что после некоторых раздумий Фаррен решила изгнать из квартиры моего парня-коуча. У него были проблемы с другими парнями, реальные проблемы, они постоянно сцеплялись, воевали и наезжали друг на друга, похищали друг у друга ночные свидания, но ведь если ты не можешь найти общий язык с теми, с кем живешь на одной территории, значит, ты вообще не способен жить с кем-либо парой или как там еще.

— Фаррен — лучший посредник в разрешении конфликтов, — говорит мой самый миролюбивый парень, — самый лучший. Кажется, я всерьез в нее влюбляюсь. Правда. Никогда не думал, что смогу испытать нечто подобное, да еще и так скоро.

— А что, — я пытаюсь подобрать слова, — вы не могли еще немного подождать?

— Подождать тебя? — спрашивает парень-риелтор.

— Вы не могли просто подождать еще немного?

— О, мы ждали, — говорит мой самый высокий парень, — мы были настоящей комнатой ожидания, полной ожидания тебя.

— Ты хоть знаешь, сколько тебя не было? — спрашивает мой парень — страховой агент, и в его голосе проскальзывает злость.

— Мы были верны тебе! — кричит мой самый честный парень, которого я никогда, ни разу не видела злым. — Мы только лизались друг с другом раза три, ну, может, четыре максимум.

Я представляю, как мои парни лежат вповалку на полу моей гостиной, а потом разом поворачиваются друг к другу и начинают лизаться.

— Да и в любом случае, — добавляет Фаррен, — что ты знаешь о верности? Ты то и дело бросаешь назначения. Ты не можешь удержаться на работе, чтобы спасти свою душу. Ты запарываешь назначения, словно в этом бескрайнем мире есть что-то более ценное, чем день, проведенный на работе.

— Это было всего лишь раз! Всего только раз!

— О, я тебя умоляю. Я знаю о твоих краденых сапогах. О дирижабле. Я даже знаю про ведьму. Кого ты хочешь обмануть, девочка?

— Фаррен, как ты могла так со мной поступить? Я не понимаю.

— Она боится потерять Фаррен или нас? — потрясенно кричит один из парней.

— Не обращайте на нее внимания, — пытается успокоить всех мой самый любимый парень, — тише, тише.

Я слышу, как они утешают друг друга, поддерживают друг друга этой ночью, предназначенной для празднования. Вот она я, все разрушившая сама. Вот она я.

— Я очень удивлюсь, — говорит мой самый любимый парень, — если она вообще знает наши имена.

Звонок обрывается.

В баре я трачу свой заработок на лучшую бутылку.

— Мальчишник! — говорю я бармену.

Поднимаю тост за их брак, за их будущее, за моих парней, чужих почти мужей, за полдники с ними и солнечные ожоги, за шеи, которые они позволяли мне гладить. За их обкусанные ногти, их нежные руки, усы и мышцы, за то, что держали мои ноги на своих коленях, чтобы мне было удобно. За то, как хотели меня и как сдерживались, чтоб не кончить, за их неуверенность, за то, как лениво потягивались по утрам и простыни прижимались к их коже, а подушки выскальзывали из-под голов, падали в необъятный космос между кроватью и стеной. Я вспоминаю, как встречала их в других барах, в ресторанах, на пробежках и на скамейках. Видела, как они поднимают тяжести и опаздывают. У нас были счастливые моменты и просто нормальные моменты. Мы вместе ходили на живые концерты. Нас приглашали на вечеринки на крышах небоскребов, на сбор фруктов, на всякие фестивали и даже на свадьбы. У нас были быстрые свидания и затяжные свидания, и просто отличные свидания. Мы все перезнакомились друг с другом. Они вошли в мою жизнь, точно эстафетная команда, неся и передавая палочку воскресных свиданий своими быстрыми руками, потными телами, и вот внезапным порывом их несет теперь дальше, вперед, прочь.

Я стучу каблуками краденых сапог по барному стулу в праздничном ритме. Если я верну их той тетке, у которой стащила, она прекратит попытки связаться со мной. А я не хочу, чтобы она их прекращала. Я жажду противоречия, которое добавляет мне в жизнь эта связь. Я поднимаю тост за женщину, живущую со своей обувью. Возможно, ее попросят узаконить их брак.

— С вас довольно, леди, — говорит бармен.

— Вот только этого не надо, а.

Я поднимаю тост за Фаррен и ее новообретенных любовников, за моих старых любовников. Я люблю их. Я скучаю по ним. Как же, черт побери, я скучаю по ним. Мне их не хватает! Я говорю бармену: мой Борис, мой Хуан, мой Хьюго, мой Клод, мой Рико, мой Роджер и Боб. За Пола X. и Пола Д. и даже Пола Р. За Стива и Самира, и Кена, за Давида и Голиафа, за Джека, за Джеффа, за Джерри, за них всех, за всех них, за каждого в отдельности.


«Первая Временная носила фетровую шляпу, — рассказывала бабушка. — У Первой Временной, знаешь ли, было отличное чувство стиля. Изысканное. Первая Временная собирала сумку в офис, а ее офисом был весь мир. Она собирала в сумку монеты, носовые платки, едуна непредвиденный случай, питьевую воду, книги в мягких обложках и паспорт для простоты передвижения. У нее были стрелки на чулках, и она знала, как от них избавиться. Она умела ругаться, как портовый грузчик, но делала это только в порту. Она умела бегать на каблуках! И могла добежать куда угодно. Она нигде надолго не задерживалась.

Когда-то, когда твоя мама была еще маленькой, я знала много временных. Я знала женщину, которая знала женщину, чья троюродная кузина по прабабушке знала женщину, которая была знакома с Первой Временной. Та ей не слишком нравилась. Но кто говорил, что она должна всем нравиться?

Каждую ночь Первая Временная загадывала желание, и желала она стабильности. Она хотела, чтобы стабильность наступила быстро и неожиданно, словно тонна кирпичей, словно рояль, падающий из окна ей на голову. Первая Временная загадывала желание каждую ночь, и кто я такая, чтобы говорить, сбылось ли оно? Это не того рода история на ночь, цыпленок.

Первая Временная была готова. В наши дни уже никто не бывает готов. Помни, твоя бабушка пыталась подготовить тебя к чему-то. К чему угодно. Помни, слушай свою маму. Твоя мама не была Первой Временной, но она — не последняя. Она кое-что кое о чем знает».

Загрузка...