Мое детство прошло в далекой глуши Уральских гор, захватив последние годы сурового крепостного режима, окрашенного специально заводской жестокостью.
Поздний час, но свечи зажигать рано; стоят белые северные ночи июня, когда заря с зарею сходится. Так светло в комнате, что видны голубенькие узоры чашек на столе. За окном замерла тройка берез-сестер, вытянувшихся из одного гнезда. Из-за реки, где в ночном пасутся лошади, доносится тихое позвякивание ботал.
Кажется, что обо всем переговорили в этот прощальный вечер, высказали щедро, от всего сердца, все добрые пожелания новой жизни Маминым в далеком Висиме, на самом Уральском хребте, где проходит граница Европы и Азии, на демидовской земле. Пора бы расходиться, дать отцу Наркису и особенно Анне Семеновне, носящей под сердцем второго младенца, отдохнуть перед длинной и трудной дорогой, да как-то грустно думать, что видятся они, наверное, в последний раз, навсегда расходятся их пути. Три года, три быстротечных года всего и прожили вместе.
Отец Александр, уже в преклонных годах, с поседевшей и поредевшей гривой, все вспоминал про себя в этот вечер, как встретил впервые Маминых, приехавших в Егву, и подивился: какие молоденькие да отменные. Отец Наркис только-только Пермскую духовную семинарию тогда закончил. Но серьезен не по возрасту и во всех делах церковных оказался строго аккуратным. Высок, статен, окладистая темная бородка, густые волосы до плеч, звучный голос. Серые спокойные и внимательные глаза. Не табашник, к рюмке рука ни разу за все время в Егве не потянулась. А ведь что греха таить, попадали в Егву, бедное пермяцкое село, вчерашние бурсаки, привыкнув к зелью в Перми. Из-за стола прихожан, радуясь даровому угощению, вылезали, опираясь о плечи соседей, и на улицу выходили, поддерживаемые под руки, выделывая ногами крендели. Опять же, никогда жадности не проявлял при сборе треб, дележе кружечного сбора, довольствуясь малым. Анна Семеновна выглядела совсем девочкой, да ей и в самом деле семнадцати не было. Привязались к ней отец Александр и матушка Мариамна Семеновна, как к родной дочери. На их глазах за эти три года. Анна Семеновна расцвела на диво. Густые каштановые волосы всегда гладко причесаны, лоб выпуклый, карие глаза большие, как звезды. Засмотришься…
Провожал Маминых и «дворовый человек» графа Строганова — юноша с задумчивыми и грустными глазами, Яков Кириллович Кривощеков, художник-самоучка. Его брату, Александру, повезло больше — попал по воле графа в Петербург в его художественное училище. А он, Яков, так и прозябал тут — на положении художника при управляющем. Он все собирался написать портрет Анны Семеновны, да так и не сумел. С Наркисом Матвеевичем они очень сблизились.
Когда родился первенец, Николка, попросили Мамины отца Александра и Мариамну Семеновну стать восприемниками — крестными отцом и матерью. Согласились с радостью. Словом, прижились в Егве Мамины, стали своими эти хорошие, работящие люди.
Частым и приятным гостем Маминых бывал Дмитрий Мельников — крепостной служащий графа Строганова. Дмитрий был несколько старше Наркиса Матвеевича, но, отдавая должное его образованности, твердым, серьезным взглядам на жизнь, позволял себе шутливо-дружески, когда оставались наедине, величать его «батькой».
У Мельникова, вдовца, росло трое детишек, все дочки. Мечта его заветная — вырваться из рабского положения, стать самому и дочерям вольными. Дмитрий кончил заводское училище, в котором готовились служащие для управления обширным графским хозяйством. На этом Строганов оборвал его образование. А был Дмитрий способен, обладал умом живым и острым, мечтал учиться дальше, получить технические знания. За усердную многолетнюю службу граф иногда освобождал от крепостной зависимости верных слуг. Но не так просто было добиться этой милости.
— Да, батька, — жаловался Дмитрий еще года полтора назад Наркису Матвеевичу, — похлопотал снова, и что… Граф письменно так неудовольствие выразил: держу годных, а с негодными для меня людьми расстаюсь при первом случае. Вот и служи честно, живота не щадя… Ах воля, воля! Да будет ли она дана русскому народу?
— Будет, Дмитрий, будет, — убежденно заверил его Наркис Матвеевич. — Растет образование. А образованных нельзя держать рабами. Слышал же, что в столице об этом думают, комиссии заседают…
Наркис Матвеевич, закончив духовную семинарию, недолго раздумывал о невесте. Сам сын дьякона из бедного прихода, он не стал искать выгодного брака, как было в обычае, а взял в жены дочь дьякона-вдовца из Горного Щита, что под Екатеринбургом. Знал девушку давно, еще с той поры, когда учился в Екатеринбургской бурсе. Добрые и нежные отношения соединили этих двух людей. Молодая матушка еле-еле умела писать, да и читала с трудом. Мог ли примириться с этим Наркис Матвеевич? Он по-серьезному занялся ее образованием. Анна Семеновна с жаром принялась за ученье. За три года жизни в Егве она во многом преуспела, чем очень радовала Наркиса Матвеевича.
Однажды, зайдя к Маминым в дневное время, Мельников застал такую картину.
На постели гукал маленький Николка. Наркис Матвеевич, в подряснике, заложив за спину руки, расхаживал по избе, четко, нараспев читая какие-то стихи. За столом сидела Анна Семеновна и, поглядывая на мужа, старательно писала под его диктовку в ученической тетради.
Дмитрий замер у порога.
— Проходи, — пригласил Наркис Матвеевич, и Анна Семеновна стала собирать со стола бумаги. — На сегодня уроки закончили.
Дмитрий недоуменно смотрел на Наркиса Матвеевича.
— Чему удивился? — заговорил тот. — Уроки… Ты какими хочешь видеть детей своих? Верно, не только вольными, но и образованными? Войдут они в возраст, кто же, как не мать, может лучше помочь в учении детям? На ней лежит их воспитание.
Заплакал ребенок. Анна Семеновна взяла мальчика на руки и вышла покормить его.
— Как ни труден бывает день, а мы обязательно часика два занимаемся русской литературой, арифметикой, историей, другими науками, — сказал Наркис Матвеевич, теплым взглядом провожая жену.
Он часто по делам прихода отлучался из Егвы и вынужденно оставлял молодую женщину одну. В такие часы у нее возникала потребность касаться пером бумаги. На толстых желтых казенных листах неуверенной рукой, почти детским почерком, восемнадцатилетняя женщина переписывала стихи Рылеева, Пушкина, Козлова… Эти стихи записывались ею «для души», в минуты сердечных волнений, они отвечали се настроению, согревали сердце.
Рядом ложились отрывочные фразы о небогатой внешними событиями жизни Маминых в Егве. «Пятница, 27 апреля, — писала она, — Наркис Матвеевич ездил в Кудымкар, привез две веточки жасмина». На следующий день она записала: «Отослали прошение в консисторию об отпуске на родину».
В этот последний вечер Маминых в Егве у них гостил Николай Наумов — бедовый бурсак. Начинали они с Наркисом Матвеевичем в семинарии вместе, но Николай Наумов в старших классах стал задерживаться по два года, что, однако, не мешало их дружбе. Был Николай рыжеват, глаза зеленые, с хитринкой. В бурсе товарищей покоряла легкость его характера, верность в отношениях, отзывчивость.
Незадолго до этого он прислал Наркису Матвеевичу в Егву не письмо, а сплошной вопль о своем бедственном положении.
«Отец Наркис! — писал бурсак в том письме, которое и сейчас хранится Маминым в шкатулке. — Посоветуй пожалуйста моему дядиньке, чтоб он послал мне хотя бы с целковый, выскажи ему мои недостатки и нужды семинарские, объяви, что ни от кого помощи не получаю ни копейки, а самому семинаристу грош стоит большого труда. Докажи ему но своему сознанию, что на бурсе без посторонней помощи жить почти невозможно. Особенно при выпуске, как я, нуждаюсь в копейке, право, описать тебе сил нет. Необходимо купить сапоги, а денег менее копейки, следовательно, я скоро стану ходить босиком. Вот тебе и кончивший курс, жених!.. Ужели дядинька ни сколько не имеет сострадания к бедному бурсаку?..»
К этому следовала такая чисто бурсацкая приписка:
«В субботу 8-го в нашем классе кончаются совсем экзамены, а выпить не из чего, черт возьми!»
Значит, дошел до крайнего Николай Наумов, никогда раньше не падавший духом в любых обстоятельствах, других поддерживавший. Наркис Матвеевич, по себе знавший отчаянное бурсацкое житье, которое у него началось с восьми лет, послал, сам стесненный в деньгах, другу рубль, побывал у дядюшки, священника соседнего прихода, убедил того, что надо выручать племянника.
Спасибо другу, что приехал из Перми попрощаться, не посчитался сделать для этого немалый крюк. Судьба Наумова устроилась с помощью дядюшки счастливой женитьбой. В селе Сосновском, что стоит на Большом Сибирском тракте между Пермью и Осой, для него отыскали богатую невесту — дочь недавно скончавшегося священника. Супруга в приданое принесла сундуки всякого добра, большую избу, корову, живности полный двор и, главное, место в причте. Можно жить!
— А что за село — скажу, — посвящал в свою новую жизнь, улыбаясь, Наумов. — В приходе душ обоего пола более девяти тысяч, да доходов у причта почти нет. Раскольники кругом — скупятся… Правильно, что в Висим едешь, — добавил Николай. — От Демидова будет тебе жалованье не ахти какое, но все же верные деньги. К тому же кормовые, да и дровишки, да и свечи… Сенцо тоже… Не надо по приходу с мешком ходить, свое по горсточкам получать, овес в торбу сыпать да яйца в карман складывать.
Отец Александр вздохнул.
— Не укоренился ты, значит, Наркис Матвеевич, у нас. Да и то сказать, что Егва? Бедность мирская… Село и есть село. А там завод — другие люди, и жизнь, верно, не наша захудалая и тихая. Рядом — Тагил. Владение Демидова. Неизвестно даже, что выше — наша торговая Пермь или заводский Тагил?
Наркис Матвеевич растроганно думал: «Зачем он так про Егву? Что же Егва? Можно ли ее хулить? Везде живут люди… Вот Дмитрий Мельников, Яков Кривощеков, да хоть и сам отец Александр. Разве только о животе своем думают?.. У хороших людей поддерживают дух, слабым — помогают. Не в этом ли и состоит задача человека? Нет худого места, как нет и худых людей. В Висим он едет, чтобы быть поближе к родне. В Горном Щите живут отец и сестра Анны Семеновны. Возле Ирбита — родители Наркиса Матвеевича, братья.
Небо было ясное, но откуда-то сверху и издалека прогромыхало, словно с кручи телега сорвалась и пошла по камням, разлетаясь и разламываясь, гремя железными осями и ошинованными колесами.
— Эва! — коротко и озабоченно сказал возница, снимая валяную шляпу и размашисто крестясь.
— Что? — спросил Наркис Матвеевич.
— Июльская идет… Самые они тут огненные. Видел свежее горелое место? На прошлой неделе вот тут же налетела, запалила. Еле утишили… Сколько леса пропало… Туда теперь никому дороги нет, десять лет на этом пожарнике ничего не вырастет…
Каменистая дорога, то красноватая, то желтовато-охряная, на которой оскальзывалась, высекая шипами искры, подкованная лошадь, тянулась с горы на гору. Кажется, что вот поднимешься на гребень и за ним — человеческое жилье. Но нет — опять такой же уросливый спуск, а потом новый подъем. А кругом лес, лес… Вековые сосны, стволы словно из начищенной меди — светятся, бросая на дорогу золотистый отблеск. Густо пахнет смолой. С гребня взглянешь — сплошная щетка сосновых лесов.
Возница и Наркис Матвеевич шагали обочь дороги. Лошадь без понуканий тянула тяжелый воз, на котором поверх пожиток с Николкой на руках сидела Анна Семеновна, сомлевшая от дальней дороги, палящего солнца, лесной духоты.
Еще не одолев и половины подъема, увидели в голубом небе широкую радугу — словно въезжали под эту многоцветную радостную арку.
Второй раскат услышали почти у самого гребня. На этот раз он показался еще ближе. Такой гулкий, будто кто-то пустил с горы большие каменные шары.
Тут и гребень. Все встали. Лошадь тяжело поводила крутыми потными боками. Наркис Матвеевич прищурил глаза. Опять перед ними был крутой спуск, дальше ничего не видно. Все закрыла стена тяжелого дождя, которая стремительно надвигалась им навстречу. Аспидно-грозная во все небо туча острой стороной уже закрывала левую дужку радуги, упиравшейся в глубокий распадок. В двух местах — справа и слева — разом полыхнули молнии, словно огненные мечи, — как на иконах, — и ударились о камни. Треснуло небо.
Возница взял под уздцы лошадь и, сворачивая ее к лесу, крикнул:
— Отец Наркис! Матушку береги!.. Укрыться надо…
Телега прыгала по корням на узкой лесной дороге. Ее швыряло из стороны в сторону. Наркис Матвеевич бежал рядом, держась за грядку, с тревогой смотрел на жену.
— Сейчас, сейчас… — успокаивал он Анну Семеновну, еще не зная, зачем они свернули. Ведь лес кругом, в любое дерево молния ударит, не лучше ли было переждать грозу на открытом месте?
В лесу зашуршало, словно кто-то большой ломился им навстречу, сокрушая сушняк, уминая его под ноги. Стало темно и холодно, как в осенние сумерки. И тут же обрушился дождь, с такой силой, что сосны закачались и дорога разом наполнилась водой.
Открылась поляна. На ней — дом глядел тремя окнами на поляну, под тесовой крышей, с глухим двором. Здоровый черный пес, взбрехнув, посунулся было из полуоткрытой калитки, но, видно, здорово хлестануло его — метнулся назад. Из калитки выглянул мужик в синей рубашке, враспояску, с рыжеватой, коротко стриженной бородой, босой, остро взглянул на Наркиса Матвеевича и исчез. Отворились тяжелые ворота, и тот же мужик встретил их в крытом дворе.
— Милости просим, — сказал он, все вглядываясь в Наркиса Матвеевича. — Хорони бог, какая гроза идет!
— Прими, Филипп, прими, — заговорил возчик, заводя лошадь к яслям. — Нового батюшку, отца Наркиса, везу. А с ним, вишь, и матушка Анна Семеновна с младенцем. Бог нам тебя на пути послал. Вон ведь как гремит, — обратился он к Анне Семеновне. — Напугались, видно? Беда…
Наркис Матвеевич, приняв осторожно сына у жены, помог ей, успевшей промокнуть насквозь, спуститься с телеги. Сойдя, она взяла Николку на руки и за хозяином пошла к дому.
Войдя в горницу, Наркис Матвеевич, по обыкновению, повернулся лицом в передний угол и понял, что они заехали в дом раскольника-кержака. В углу на высоте в рост человека стоял трехстворчатый старинный складень с потемневшими «меднолитыми иконами», по сторонам кресты — большие и малые — тоже медные, врезанные в дерево. Из-за икон белела сухими барашками веточка вербы.
Лес за стенами, тяжко гудя, шатался под ударами ветра. Сильно и ровно шумел дождь. Становилось все сумрачнее и холоднее. Фиолетовые всполохи то и дело пробегали по черному небу. От ударов грома позванивали стекла.
Анна Семеновна, сидя в уголке на широкой лавке, укачивала раскричавшегося Николку. Наркис Матвеевич, наклонившись к ней, беспокойно спросил:
— Как ты? Не растрясло? Господи помилуй… Давай я подержу, — и забрал у нее сына. — А ты скинь мокрое, переоденься.
Он ходил по избе, покачивая ребенка и прислушиваясь к тому, что творилось на дворе.
— Ну и гроза! — заметил Наркис Матвеевич, обращаясь к молчаливому хозяину.
— Места наши железные, — сказал хозяин. — Люди смотрят и думают — камень. А ведь под ним железная гора. Она и притягивает молоньи. Вся железная… Народу сейчас в лесу много, — добавил он озабоченно. — С сеном убираются… Какой бы беды не вышло. Ни одной грозы даром не обходится. И молоньи разные бывают — то просто, а то шаровые. Самые страшные…
Как бы в подтверждение его слов сверкнуло так близко и так ярко, что все, ослепленные, на миг закрыли глаза. Почти перед самым домом вспыхнула сосна, охваченная огнем от комля до вершины. От удара грома дом словно встряхнуло. За перегородкой заголосила женщина. Хозяин, двуперстно перекрестясь, бросился из дома.
Наркис Матвеевич стоял с Николкой на руках у окна и смотрел, как рыжее пламя с горящей сосны по-кошачьи перепрыгнуло на вершины соседних деревьев, но, сбиваемое дождем, затухало; и на сосне, пораженной молнией, оно становилось слабее и наконец погасло. Только еще дымился расщепленный черный ствол.
Хозяин вернулся в горницу и, успокаивая, сказал:
— Дальше пошла…
Верно, гром, слабея, все уходил и уходил, дождь затихал, хотя сеялся еще густо.
— Ехать вам, отец Наркис, сейчас невозможно, — решительно предупредил Филипп. — Вода поднялась… Утонете… Ночуйте, утром тронетесь, а к вечеру спокойно и в Висим попадете.
…Всю ночь шелестел слабый дождь. Наркису Матвеевичу лишь дремалось. Анна Семеновна спала беспокойно, полыхая простудным жаром. С тревогой думал он о жене: не повредила бы ей, в ее тяжелом положении, эта трудная дорога. Ведь совсем немного осталось до родов.
Что будет с ним, если вдруг она навсегда покинет его. Хрупкая женская плоть. Рождение ребенка связано с великими муками и страданиями. Мать находится между жизнью и смертью в минуты появления новой человеческой души.
Вспоминал, какие тяжелые дни пережил год назад в такую же летнюю пору, отпустив Анну Семеновну с сыном погостить к ее отцу, Семену Степановичу, в Горный Щит. Долго откладывал эту поездку, ведь не близок путь от Егвы, где они жили, до Горного Щита. Но уж очень хотелось деду взглянуть на внучонка, да и Анна Семеновна рвалась побывать дома. Правдиво: в разлуке люди познают силу своего чувства. Уехала Анна Семеновна, и мир опустел.
«Милый друг, Анна Семеновна! — писал тогда Наркис Матвеевич жене в Горный Щит. — Из Егвы я выехал провожать Вас еще почти в естественном состоянии, а что было со мной в Кудымкаре и в Верх-Юле: голова как-то кружилась, или кружились одни чувства, и так сильно, что казалось будто и голова кружится или что со мной другое, не могу себе объяснить и до сих пор. И Вы, если в состоянии были наблюдать, могли заметить во мне перемену. Ах! Что я чувствовал тогда??!! Не знаю. Конечно, я крепился до последней минуты, но что эта крепость? Она была так наружна, что многие могли заметить мое неестественное состояние: а ежли бы кто-нибудь мог видеть состояние моего сердца, тот наверное не был бы таким хладнокровным зрителем такой крепости…»
Наркис Матвеевич верит, что будет любить Анну Семеновну во все дни живота своего, всю жизнь посвятит ей и детям, рожденным ею. В гневе никогда не позволит себе повысить на нее голос, в горе будет ее опорой, в болезни — врачевателем.
…Пройдет много лет. Будут радости и горести. Всякое будет. Но этот переезд из Егвы в Висимо-Шайтанск, эта гроза в горах Урала, сосна, вспыхнувшая перед окнами, изба раскольника — лесного смотрителя, те ночные мысли о будущей жизни, о силе своего чувства к жене будут помниться всегда. В любви и полном согласии проживут все дни своего супружества Мамины вплоть до безвременной кончины Наркиса Матвеевича.
Много лет спустя, на склоне жизни, Дмитрий Наркисович, в автобиографических записках, вспоминая юность и родителей, напишет о них так:
«Тихо и мирно жили эти люди, добросовестно несли свои обязанности, и я всегда с удовольствием вспоминаю об этой жизни и думаю, что недаром сказано об уменье распорядиться тем малым, что выпадает на долю человека».
С первого взгляда Наркису Матвеевичу и Анне Семеновне это бойкое заводское селение, после глухой и бедной Егвы, затерянной в прикамских чащобах, пришлось по душе. Порадовал их и просторный, на каменном фундаменте дом, недавно поставленный в центре поселка, неподалеку от церкви. Тогда они еще не знали, что здесь хоть и в бедности, но счастливо пройдут безвыездно двадцать пять лет их жизни.
Привыкая к жизни на новом месте, знакомясь с людьми, Анна Семеновна в своей заветной тетрадочке, как привыкла в Егве, 6 августа 1852 года записала:
«Вчера я была за обедней и, слава богу, простояла до конца. Вечером были у лекаря. Я теперь здорова, и если бы не в этом положении, можно сказать спокойна. Как жаль, что не воротишь прошлое, как жаль, когда я была маленькая, мне многое не объяснили и не показали. Я очень часто писала бы в Горный Щит, по крайней мере недели через две, а не через месяц и полтора, как это теперь делается, притом не затрудняла бы других».
Заводской поселок Демидовых, Висимо-Шайтанск, стоял на водоразделе Европы и Азии, где сбегались горные речки Шайтанка и Сисимка, Утка и Висим, образуя обширный пруд для заводских нужд. Появился он в 1741 году на государственной земле, занятой раскольничьей деревней. К 1797 на заводе действовала крупная молотовая фабрика, с шестью кричными горнами и тремя молотами. Ее обслуживали почти четыреста крепостных мастеровых. Поселок мало чем отличался от других демидовских владений. В центре — церковь, площадь, на которую выходило низкое, с греческим фронтоном, с колоннами, в стиле аракчеевского ренессанса деревянное здание конторы. Провиантский магазин, «питейный дом», сторожевая будка. Ниже плотины заводские, или по тем временам фабричные, корпуса. А кругом по угорьям, вроссыпь, лепились рубленые дома рабочего люда. Население жило смешанное: местное, из раскольников-кержаков, бежавших когда-то от царских преследователей на Урал, и вывезенные Демидовым крепостные крестьяне из Тульской и Черниговской губерний. К тому времени, когда Мамины поселились в Висиме, там насчитывалось двести тридцать шесть дворов с населением две тысячи человек.
Наркису Матвеевичу от заводовладельцев полагалось бесплатно: дом, двадцать пять саженей березовых дров в год, овес для лошади. Шел и провиант по норме, полагавшейся на работающего в заводе: мужу и жене в год по восемнадцать пудов и двадцать фунтов ржаной муки, детям до пяти лет — по четыре пуда и двадцать фунтов. Сверх того — жалованье — сто сорок два рубля восемьдесят копеек в год, то есть — по одиннадцати рублей девяносто копеек в месяц. Это равнялось среднему заработку висимского рабочего. Кружечный сбор давал еще столько же денег. Подрастали дети и уезжали учиться, увеличивались расходы, заметно дорожала жизнь, а доходы оставались такими же, и Мамины еле сводили концы с концами. Все же Наркис Матвеевич считал свое положение лучше, чем в других приходах. Имея твердое жалованье, он оставался относительно независимым от щедрот прихожан, а главное — заботы о жизни не нарушали душевного мира супругов Маминых.
Отец Анны Семеновны, привязанный к семье дочери, заглянувший в Висим, писал в октябре 1853 года, на втором году жизни Маминых на Урале:
«Любезные дети! Честнейший отец Наркис Матвеевич и Анна Семеновна! Хотя и бегло, но с полным удовольствием и душевной радостью посмотрел я на ваше положение, притом довольно утешает меня неизменность вашей нравственности и мирное ваше сожительство».
Отец Наркиса Матвеевича и брат Валерьян, жившие вместе в Зайкове под Ирбитом, желая добра, звали Маминых переехать к ним, маня посулами, что приход тут богаче Висимского и крестьяне на требы щедрее, чем в рабочем и безземельном, к тому же и раскольничьем гнезде Демидовых.
Семена Степановича эта затея родителей Наркиса Матвеевича встревожила. Он послал им в начале 1854 года большое письмо, приводя свои возражения против возможного переезда:
«Любезнейшие дети — честнейший отец Наркис Матвеевич и Анна Семеновна! Благословение божие и наше на вас… удивляемся намерениям ваших родителей с перемещением вас в Зайково, непонятные расчеты в этом предприятии. Мы так думаем: в Висиме надобно глотать жеваное, а в Зайковой от посева до жевки еще много потребно трудов. В Висиме в кругу порядочного общества можно жить просто по-дворянски на всем готовом, а в Зайковой надобно много печей варить браги и укланивать мужиков с бабами на решето овса и горсть кудели… Родителям вашим первая мысль представилась иметь вас еще поближе, — а это у них и не в виду, что владыка по получении вашей просьбы посмотрит вкладовые ведомости и увидит, как еще вчерашний человек и без нужды просится уже на третье место — поэтому вместо Зайковской не угодить в Чердынский — закамские леса.
Разочтите перемещение — какие будут выгоды и причины в просьбе? Сколько нужно денег? Их, пожалуй, вам дадут желающие вас в Зайковку, но надобно потом их и отдать. Затем необходимо иметь и приличный дом, опять должаться, и когда наживете уплату?.. Всеми этими предположениями я вас не отвлекаю от повиновения вами родителям, как вам угодно, но если случится вам власть их, то она по-моему будет неправедной…»
Наркис Матвеевич, получив это письмо, задумался.
— Правильно остерегает Семен Степанович против долгов. Нелегко такую ношу брать. Да еще как владыка на прошение взглянет. Нет, лучше выбросить из головы все мысли о переезде.
Вскоре после приезда в Висимо-Шайтанск, 25 октября 1852 года у молодых супругов родился второй сын — Дмитрий. Через одиннадцать лет после Дмитрия — в 1863 году — Владимир, вслед за ним через три года — в 1866 году — дочь Елизавета.
Общий тон домашней жизни задавал отец, человек по характеру спокойный. В нем чувствовалась внутренняя сила. Среди духовного сословия, в подавляющем большинстве своем ограниченного, озабоченного только исправным несением службы, пропитанием живота своего, избегавшего умственных занятий, Наркис Матвеевич понимал свое назначение пастыря гораздо шире, стараясь не только исправлять аккуратно службы, но словом и делом облегчать участь прихожан.
Интересы Наркиса Матвеевича были разнообразны. Круг знакомых не замыкался лицами духовного сословия, он тянулся к людям широких интересов, образованным. В течение многих лет, по поручению Уральского общества любителей естествознания, он вел наблюдения за грозами и даже получал премии этого общества. Загруженный требами, всякого рода громоздкой отчетностью перед духовным начальством, Наркис Матвеевич находил время для занятий в школе, организованной им для детей поселка, был даже депутатом окружного училищного съезда в Нижнем Тагиле, выступал со статьями в пермских «Епархиальных ведомостях».
Анна Семеновна стремилась ни в чем не отставать от мужа. Душа ее была раскрыта для горя и страданий других. Женщины Висима звали ее Анной Семеновной или, как было принято, «матушкой». В женском отделении школы, где Наркис Матвеевич вел чтение и чистописание, она учила девочек рукоделию.
Книга в доме, при всей ограниченности средств, занимала почетное место, книга не духовная, а светская, и больше того — не всякая, а передовая по мышлению. В книжном шкафу, «самой замечательной вещи» в доме, стояли переплетенные томики многих русских писателей: Гоголя, Карамзина, Загоскина, Некрасова, Кольцова, Жуковского, Пушкина, Крылова, Гончарова… Были и книги для детей: Разина, Чистякова, Худякова. Среди них попадались и просто удивительные: арифметический задачник издания 1806 года — «Собрание шести сот пятидесяти одного избраннейшего примера, в пользу юношества, учащегося арифметике, под смотрением преосвященнейшего Иустина, епископа пермского и екатеринбургского, взятых несколько из книг, но по большой части новоизобретенных посильными трудами Алексея Вишневского, учителя математики в новоучрежденной пермской семинарии».
«Как священник, отец, конечно, знал свой приход, как пять пальцев, — писал впоследствии Дмитрий Наркисович, — особенно горе и бедность своей паствы. В нашем доме, как в центре, сосредотачивались все беды, напасти и страдания, с какими приходится иметь постоянно дело истинному пастырю. Эти постоянные разговоры о страданиях придавали общему складу нашей жизни немного печальный характер, а наша скромная обстановка казалась какой-то роскошью. Да, там, за стенами нашего дома, были и голодные сироты, и больные, и обиженные, и пьяные, и глубоко несчастные… Мысль о них отравляла то относительное довольство, каким пользовалась наша семья, и мне глубоко запали в душу слова, которыми отвечал обыкновенно отец, если я приставал к нему с требованием что-нибудь купить:
— Ты — сыт, одет, сидишь в тепле, а остальное — прихоти.
Кажется, что проще этих слов, и кто их не знает, но они навсегда остались в моей голове, как своего рода маленькая программа для личных потребностей… Ведь это громадное богатство — не завидовать и не желать того, что является излишеством и бессмысленной роскошью».
Кержацкое население в Висиме, как и во всех местностях Урала, составляло большинство. Оно содержало тайные молельни, поддерживало в труднодоступных лесных чащобах скиты. Наркис Матвеевич обязан был вести борьбу с раскольниками. Но, даже сознавая тупой консерватизм раскола, реакционность мышления, осуждая систему угнетения слабых, он все же к раскольничеству относился снисходительно и не досаждал преследованиями. Поэтому нередко гостями Маминых бывали и раскольники, даже самые знаменитые среди них вожаки, имевшие огромное влияние на население.
Счастливейшие годы раннего детства.
Для родителей — это пора больших и малых тревог, беспокойств, забот. Детская душа — та почва, на которую падают добрые и дурные семена. Те и другие могут дать ростки, и неизвестно, какие победят? Что, если самый сильный рост дадут дурные семена? И не в том ли главная забота родителей — не дать им укорениться?
Рука матери, надежная, любящая, помогает ребенку в постепенном познании мира. Сначала она ведет его по комнатам, где, что ни шаг, то открываются все новые стороны мира, таинственные уголки родного дома, населенного близкими. Потом ребенок отваживается на самостоятельные путешествия. Первое — это крыльцо и садик возле дома, а дальше весь участок за домом, где густеют кусты, пестрят чашечки цветов, стоят высокие деревья. В этом мире живут иные существа — домашние птицы, корова, лошадь, в деревьях гнездятся птицы.
Крепнут ноги, увереннее становятся шаги, растет жажда все новых и новых открытий. Домашний мир кажется уже тесным. И однажды ноги приводят к калитке, рука сама тянется к железному кольцу, распахивает ее, и за ней открывается такой широкий мир, с синеющими вдали горами, заросшими лесами, что невольно захватывает дыхание.
…Впервые без матери Митя вместе с Николкой вышел на улицу, и это запомнилось.
Он оглянулся на калитку, у порога которой лежала большая плоская каменная плита, чуть-чуть испугался, что оставил дом, привычный добрый мир, но, сделав несколько робких шагов, пошел увереннее, заторопился за братом. Он как бы перестал подчиняться себе, иная сила вела его от дома.
Длинная улица, заросшая мягкой травой, с черными шариками овечьего помета, поднималась пологой горкой. Избы сверкали окнами, отражая горячее солнце. Раскидистые березы, с корявыми стволами в черных изломах, совсем непохожие на ту, что стояла у них в конце огорода, тоненькую, с нежно-белым ровным стволиком, бросали широкие тени. Черная лохматая собака, спокойно и равнодушно дремавшая в тени избы на противоположной стороне улицы, вдруг вскочила и кинулась к ним. У Мити дрогнуло сердце, он остановился. Хотел закричать, но словно онемел и стал пятиться, зажмурив глаза. Он почувствовал на лице жаркое дыхание, шершавое прикосновение горячего языка к коленям, подбородку и открыл глаза. Да это же Мушка! Она сидела перед ним, насторожив лохматые острые ушки, уставившись светлыми, в ресничках, глазками, помахивая хвостом. Дня же не бывает, чтоб она не забежала к ним во двор. И всегда для нее находился гостинец. Добрый друг! Митя положил руку на ее покатый со впадинками лоб, и она благодарно лизнула его в ладонь. Он пошел дальше, и Мушка, все помахивая метластым хвостом, побежала впереди мальчиков, оглядываясь на них.
Из калитки вышла женщина, с ведрами на коромысле, и остановилась, увидев братьев.
— Ой, куда же это Мамины пошли? — нараспев сказала она. — И Мушка с ними…
Митя взглянул на женщину и заулыбался. Это была тетя Ариша. Заходя к ним в дом, она непременно подхватывала его под мышки и, подняв, целуя в лоб, приговаривала: «Ой, как мы растем! Ой, какие мы теперь большие…» Митя тотчас нахмурился, опасаясь, что и сейчас она возьмет его на руки, и зашагал торопливее.
— Ой, какими мы стали совсем большими, — услышал он за спиной знакомый голос тети Ариши. — Уж нам теперь и дома не сидится…
Улица кончилась. Дальше по обеим сторонам от проезжей дороги по косогору густо росли елки, сначала маленькие, затем выше, а там, где стояли большие старые ели, начинался темный лес.
На песчаной дороге что-то забренчало, все ближе и ближе, из-за кустов показалась гнедая лошадь, легко бежавшая под гору, поднимая копытами и колесами пыль. Хомут на ней сверкал медными бляшками. На телеге сидел в синей рубахе бородатый мужик. Поравнявшись с ребятишками, он натянул вожжи и остановил лошадь.
— Чьи такие? — устрашающе спросил он, сверкнув сквозь черную бороду и такие же густые усы белыми зубами.
Митя переводил взгляд с лошади, жевавшей железный мундштук, на загорелое лицо бородатого мужика. Ах, как ему захотелось сесть на эту телегу, набитую травой, и прокатиться.
Мужик развел руками, словно обрадовался чему-то.
— А! Отца Наркиса мальчата! Мамины детки… Далеко идете?
— Не… — сказал Николка.
А Митя промолчал, все не сводя широко открытых восхищенных глаз с лошади.
— Прокачу? — спросил мужик, словно по глазам угадал желание Мити.
Он соскочил с телеги, подхватил сначала Митю и усадил его на мягкую кошенину, вслед за ним и Николку. Когда Митя близко заглянул в серые глаза мужика, узнал в нем дядю Гришу, который весной работал у них на огороде.
Лошадь тронулась без понуканий. Телегу приятно покачивало и потряхивало. От травы, полной всяких цветов, исходил медовый запах. Митя сидел гордый и счастливый. Мушка бежала рядом, не отставая.
— А вот чем я вас угощу, — сказал дядя Гриша, протягивая к передку руку. Он вытащил горсть земляники на зеленых стебельках и разделил поровну между братьями. Ягоды были крупные, спелые. Среди них попадались и зеленые, тоже вкусные, если сначала съесть красную, потом зеленую.
Митя даже не заметил, как быстро они проехали улицу, по которой долго шли пешком, и остановились возле дома. Он не узнал его с высоты телеги. Дядя Гриша ссадил их на землю.
— Это вот передайте матушке, Анне Семеновне, — попросил дядя Гриша и сунул в руки каждому по три крепеньких гриба с коричневыми шляпками на толстых ножках.
Митя увидел большую плоскую каменную плиту у порога калитки и обрадовался: дома. Заспешил к матери.
Жили седьмой день на дальнем покосе. Спали в балагане, на свежей траве, накрытой рядном. Просыпались родители на рассвете. Митя, в полусне, видел, как отец выходил первым, и слышал его мягкие удаляющиеся шаги. Мать наклонялась над ним и Николкой, спавшими голова к голове на одной подушке, и, расчесывая свои густые каштановые волосы, всматривалась в них. Карие темные глаза ее, особенно ясные в этот утренний час, с любовью смотрели на сыновей. Она натягивала на них соскользнувшее одеяло и, постояв еще немного, выходила в прохладу просыпающегося летнего леса. Пересвистывались тоненько какие-то птицы, сильно пахло росной травой. Потом раздавалось привычное звонкое пение струек молока, ударявшихся о подойник: мать доила корову.
Митю охватывало такое глубокое счастье, накатывала такая нежность, что хотелось вскочить, выбежать к матери и, обняв, прижаться к ней. Но не было сил даже голову приподнять от подушки, и он снова погружался в сладостный утренний сон.
Окончательно Митя просыпался, когда лес переплетали солнечные лучи, путаясь в густых ветках, где-то совсем рядом на сосне дятел громко выбивал свою частую и решительную дробную песнь, пахло дымом костра, и сухой зной проникал в балаган.
Отец, когда Николка и Митя продирались сквозь кусты по густой траве на звук его косы, делал последний прокос. Новый ровный валок травы ложился следом за ним по лесной луговине. В лесу отец в длинной, белого полотна неподпоясанной рубахе, с рукавами, закатанными по локоть, в соломенной шляпе выглядел совсем другим, непохожий на привычного, в подряснике. Он только кивал сыновьям, продолжая взмахивать широкой косой в такт спокойному шагу.
Мальчики присаживались и ждали, когда отец закончит прокос. Потом они вместе шли к балагану. Митя и Николка, чередуясь, несли на плече косу.
Начинался завтрак. Чаще всего ели горошницу. Запивали ее холодным кислым молоком.
Отец уходил в балаган спать, а мальчики с матерью, каждый со своими граблями, шли к лесной луговине ворошить длинные валки только еще слегка привядшей кошенины.
В тот последний покосный день, когда с утра заговорили о скором возвращении домой, Митя, непонятно почему загрустивший, пошел по лесной дороге, еле приметной в траве. Он шел, вглядываясь то в частый березняк, облитый солнцем, то в бронзовое сверкание сосняка, где земля, усыпанная шишками, была выстлана плотным покровом хвои, на которой зеленели редкие пятна чернишника, то в заросли черемухи возле невидимых ручейков.
Лес становился все гуще и темнее. В том месте, где он прорезался глубоким сырым оврагом, вдруг взметнулась большая стая воронья и закружила над вершинами с раздраженным карканьем. Потянуло гнилым зловоньем. Митя, испуганный, остановился и оглянулся.
Лес, до этого манивший какими-то загадочными тайнами, вдруг стал враждебным, плотно сдвинулся стволами и накрылся густыми вершинами, почти не пропускавшими солнца. Верхами прошелся ветер, и он загудел, застонал на все голоса. Черное воронье все кружилось над головой Мити, хриплым карканьем будоража окрестность.
Он оглядывался со все более тревожным чувством. Невидимые враждебные силы, казалось, окружали его. Пугал каждый шорох.
Один против всего, что тут скрывается! Митя повернул назад. Казалось, что из-за каждого дерева кто-то наблюдает за ним, что-то косматое шевелится в кустах, готовясь выйти на дорогу, и впереди его подстерегают новые опасности. Такого страха он еще не испытывал. А главное — один, один…
Он пробирался к балагану, но сомневался — туда ли ведут его ноги? Разве он проходил мимо этой поваленной давней бурей старой сосны, с которой клочьями слезла кора? Откуда появились три безобразные кривые березы, с сухими сучьями, словно длинные когти дерущихся безобразных птиц? Та ли это дорога? Может, нечистая сила ведет его совсем в другую сторону? Кажется, и всякий след дороги потерян… Митя остановился и долго озирался… Нет, нет… Вот же видны вмятины в земле от колес и сухой конский навоз. Он опять двинулся, но все оглядывался, словно притягиваемый сзади чьим-то взглядом…
Когда Митя вышел к балагану, первой его увидела мать. Она пристально всмотрелась в сына.
— Что с тобой, Митя?
Он ничего не ответил, у него дрожали губы.
— Ты чего испугался? — опять спросила Анна Семеновна.
Он только молча прижался к ней.
— Успокойся, — сказала она, и ее ласковая рука, снимая все недавние страхи, легла на его голову. — Поди приляг… Заблудился и испугался?
Как она догадалась?
Многое потом забылось, многое стерлось в памяти, а тот день в лесу сохранился в сердце. Долгие годы спустя он как-то в письме матери написал:
«Я не мог ходить по лесу один, даже когда сделался большим… Меня всегда пугала тишина и разыгрывалось воображение до слез».
Раннее детство Мити проходило в среде близких поселковых ребятишек. Среди них были дети заводских служащих и дети мастеровых. Он бегал с ними по всему Висиму, ничем почти не отличимый от них и одетый не лучше своих босоногих приятелей. Уходил с ними в леса по ягоды, грибы, на дальние и близкие рыбалки. Участвовал в набегах на огороды. Общительный мальчик устраивал всякие шалости, проказил, как и все. Были и особенно сердечные друзья детских игр и забав, вроде «неразлучного друга» Кости Рябова, сына запасчика, ведавшего амбарами с хлебом, овсом и хозяйственными материалами: сальными свечами, веревками, кожами; Коли Дюкова, Миши Зайцева и других. Даже покинув Висим, живя в Москве и Петербурге, Дмитрий Наркисович в письмах не раз вспоминал друзей детства, рано уходивших из жизни.
Разница между Митей и его висимскими сверстниками была в домашнем быте и воспитании. Мир семьи Маминых резко выделялся среди других в поселке. Отец — высокочтимый всеми прихожанами, мать, духовно близкая мужу, горячо ею любимому. В детях своих супруги видели основу счастья семейной жизни и желали им лучшей судьбы. Это лучшее рисовалось прежде всего в высоких нравственных качествах, в образованности.
Недалеко от дома Маминых, только широкую площадь перейти, стояло высокое деревянное здание конторы, а за ним другое, которое носило название «машинной» и было ненавидимо висимцами. Туда сажали всех провинившихся, даже женщин. Здесь же совершались наказания кнутами и розгами. В такие дни вопли истязуемых были слышны на улице. Митя знал и дом за рекой, в котором жил Демьян, приводивший в исполнение приговоры. Мальчик опасливо пробегал мимо этого дома, но однажды увидел его владельца. Это был рослый мрачный мужик с густой рыжеватой бородой, в синей враспояску рубахе. Он шел с топором, и Митя вообразил — кому-то рубить голову.
Некоторых провинившихся после тяжкого наказания, случалось, увозили, прикованными к телеге, в Верхотурский острог или отправляли на каторгу, и они навсегда исчезали из Висима. Бывало, что из «машинной» убегали и скрывались в глухих лесах на Чусовой или дальше на севере; беглецы становились разбойниками, мстившими заводскому начальству, никого не пропускавшими на дорогах.
О них много говорили в поселке. Не говорили — шептали, шептались. Приходили к Анне Семеновне женщины и рассказывали, иногда плакали. Митя слушал, и в его воображении рисовались картины жизни разбойников, одна ярче и страшнее другой.
Года за четыре до объявления «воли», Мите было шесть лет, он впервые сбегал к «машинной» посмотреть на знаменитого заводского разбойника Федьку Черных, находившегося до того десять лет в бегах, совершившего, по рассказам взрослых, немало злодейств.
Через маленькое оконце в толстой двери мальчишки заглянули в узкую каморку. Митя даже огорчился, когда увидел простого мужика в кумачной выцветшей рубахе и штопаных плисовых шароварах. Лицо самое обыкновенное, с самой обыкновенной русой бородой. Как же так? Неужели знаменитый разбойник ничем не отличается от других мужиков?
Федька Черных, услышав шум, приподнялся и сел на лавке, гремя железом. Он был закован в ручные и ножные кандалы.
— Кто там? — глухо спросил он. — Што надо?
Мальчишкам стало страшно, и они припустились бежать от «машинной».
Дома Митя не мог удержаться от расспросов.
— Правда, Федька Черных разбойник?
— Какой разбойник, — сказала Анна Семеновна. — Несчастный человек, вот кто он. От «красной шапки» бежал, от солдатчины на двадцать пять лет. Где-то скрывался, а все же его изловили. — Она строго посмотрела на сына. — Никак к «машинной» бегал? Вот уж не след… Больше этого не делай.
Накрапывал дождь, осенние тучи низко нависали над поселком, заводскими приземистыми строениями, словно ушедшими в землю. Утро не утро.
Они с отцом вошли в заводские ворота и сразу попали в особый мир, где и воздух был совсем другой, чем в поселке, чем-то очень близкий к самоварному или запаху костра, залитого водой.
Митя, болтавший про огород, на котором прошлой ночью шастал кто-то чужой и вытоптал тот уголок, где была высажена репа, вдруг замолчал.
Горький этот запах, от которого начинало першить в горле, стал особенно крепким, к нему прибавилась еще и духота, когда через небольшую дверку они вошли в первое же темное здание. Во тьме дальнего угла что-то ослепительно сверкало, грохотало, слышался ровный шум воды.
Отец шел впереди и вел за собой Митю в глубину таинственного заводского мира.
— День добрый, отец Наркис! — почтительно здоровались с отцом встречавшиеся рабочие. — С сыночком к нам… Пусть взглянет малец… А то и в помощники к нам отдайте…
Митя вцепился в отца.
Неподалеку несколько человек протащили увесистую чушку раскаленного металла, установили ее, и тотчас по ней с силой начал бить молот. Затряслась земля под ногами. Искры разлетались во все стороны, взвихриваясь даже под потолок. Рабочие, в кожаных фартуках, закрывавших их по грудь, с расстегнутыми воротами темных рубах, ворочали с боку на бок чушку, сердито фыркавшую огнем. Лица рабочих блестели от пота, сверкали глаза. Митя даже издалека чувствовал, как всего его опаляет иссушающим жаром металла. Струйки пота начали заливать глаза.
Они постояли тут некоторое время и двинулись дальше, выйдя через калитку других ворот на улицу. Митя глубоко вдохнул сырой воздух и, сняв фуражку, вытер мокрый лоб.
— Припекло? — спросил добродушно отец и усмехнулся. — Они в такой духоте четырнадцать часов. А то и больше…
В другом здании, таком же темном, с таким же полыханием огней, но более дымном, мастеровые возились с большим раскаленным листом железа. Здесь тоже что-то ухало так сильно, что вздрагивала под ногами земля. Так же журчала неумолчно вода. Вокруг суетилось множество людей. Лица их были странными в розовом тревожном озарении, и все это напоминало сказки о подземных царствах гномов.
Митя оторопело следил за ловкими движениями рабочих. Вот они какие! Казалось, люди просто заняты игрой с раскаленным листом, игрой увлекательной, требующей такого внимания, что им некогда даже оглянуться. Он всматривался в темные лица, кажется знакомые и незнакомые. Вот куда взрослые идут ранним утром, вот чем заняты целый день. Он все смотрел и смотрел… Отец тронул его за плечо, и Митя нехотя пошел за ним по узкому проходу среди железа.
— Надо уважать всякий труд, который на пользу людям, — сказал отец на улице. — Висимские для всей России работают… Только не вспоминают заводчики про тех, кто это железо делает. Тяжело живется рабочему человеку… Он приписан к заводу, к своему владельцу. Не принадлежит себе… Многого лишен…
В зимний сверкающий день к дому Маминых подкатил в легких саночках на вороной лошади мужик из Черноисточинска.
Он вошел в дом, снял шапку, перекрестился.
— Отец Наркис! Пригнал вороного. Взгляни… Дорого просить не стану.
Отец оделся и вышел на улицу. Митя увязался за ним. Вороной был хорош. Он стоял, перебирая тонкими ногами. Густая грива стелилась по шее. По крупу разбегались пятнышки. Отец обошел жеребца, потрепал по холке.
— Молодой, всего по шестому году, — говорил продавец. — Бери — не пожалеешь.
— Тридцать пять? — спросил отец. — Уступи десятку.
— Никак не могу. Тридцать давали — не взял. Из уважения к тебе не отдал.
— Нет у меня таких денег. Двадцать пять могу дать. А больше нет.
Мужик стоял на своих тридцати пяти, потом скинул пятерку. А отец, словно из упрямства, стоял на своем.
Так и не сговорились.
— Уважаю, — сказал мужик. — Но не могу…
И укатил.
Отец сумрачный вошел в дом. Мать подняла на него глаза.
— Не сошлись, — коротко сказал отец и стал раздеваться.
— Обойдемся пока, — вздохнула мать.
О покупке лошади разговор в доме шел давно, еще с лета, когда опять пришлось думать — у кого просить лошадь для перевозки на зиму сена и дров. Да и отцу частенько надо было выезжать за пределы Висима. Казенная лошадь стала так стара, что на дальние разъезды не годилась. Хорошая была просто необходима. Откладывали, прикидывали, какие расходы по дому можно сократить или урезать? Надо бы обновить одежду отцу. Но решили, что с этим можно повременить. Занять? Как-то и об этом зашла речь. Наркис Матвеевич круто отрезал:
— Никогда… Отдавать всегда труднее, чем брать в долг. Вспомни, как бывало…
И мать замолчала.
Вечером, когда отец ушел в дальний конец Висима исповедать умирающего, мать, как обычно в зимние вечера, управившись с работами по дому, села за стол и раскрыла книгу. В эти недели они читали книгу Гончарова о кругосветном путешествии на фрегате «Паллада», о многих злоключениях моряков отважного экипажа, о многих странах и берегах, увиденных ими.
Почему-то вдруг зашел разговор, как живут писатели, сколько они зарабатывают на книгах. Мать отсчитала шестнадцать страничек в книжке и сказала:
— За каждые такие шестнадцать страничек писатель получает пятьдесят рублей.
— Пятьдесят рублей! — вскрикнул Митя, весь тот день думавший о тех тридцати пяти рублях, на которые отец мог бы купить вороного.
— Много? — спросила, улыбнувшись, мать.
Пораженный Митя ничего не ответил, и мать стала читать дальше. А у него весь вечер не выходила из головы эта огромная цифра. Пятьдесят! Только за шестнадцать страничек книжки. Ведь это почти две лошади. Какие счастливые люди писатели! Они все могут купить. Ему непременно надо стать писателем, и тогда он сможет подарить отцу и матери сразу две лошади.
Много лет спустя пятидесятичетырехлетний Дмитрий Наркисович, вспоминая детство, писал матери в Екатеринбург:
«Эта цифра меня просто поразила. Помилуйте, ведь за 50 рублей можно купить пару лошадей?»
И шутливо, но не без горечи добавил:
«В детских мечтах есть скрытое пророчество, я сделался писателем, хотя и езжу на чужих лошадях».
Как-то Митя вышел на улицу и увидел нищего. Тот посмотрел на мальчика и протянул сухую темную руку.
— Пожалей убогого…
Митя помчался в дом, вбежал в детскую и открыл свою копилку. Там вместо горсти медных монет лежал подложенный кем-то новенький серебряный рубль. Мальчик заколебался. Впервые он был обладателем таких больших денег. Он взял этот привлекательный тяжелый рубль, подумал, подумал и положил в копилку. Пожалел! Не смог с ним расстаться. Но стыд потом долго терзал его.
«Не знаю, — говорил писатель, — возможно, с тех пор я возненавидел власть денег над человеком».
В августовский субботний вечер Митя зашел в комнату родителей и на столе увидел листки бумаги, исписанные мелким знакомым почерком отца. «С Л О В О в день тезоименитства Благословенного Государя Императора Александра Николаевича», — прочитал он.
Обычные слова, много раз произносимые отцом в проповедях с амвона: «Вознесем на небо, к престолу всемогущего бога, усердную молитву…», «Будем усердно молиться…» А вот и мысли отца, которые он не раз высказывал Мите по поводу освобождения двадцати трех миллионов населения от крепостной зависимости. Отец говорил, что народу теперь открыты пути для просвещения, грамотности, а от грамотности удвоится благоденствие. Сейчас Митя прочитал:
«…теперь уже не будет никто работать под палкой, теперь уже не будут отнимать для барщины дорогое для крестьян летнее время; не будут по неволе гонять народ на дальние работы; не будут отнимать детей от отца и матери в барскую дворню; не будут перегонять людей с родной стороны в чужую сторону по барской воле; не будут продавать людей, как скот; не будут обходиться с людьми, как со скотиной, а будут смотреть на всякого человека, как на человека, будь он хоть крестьянин».
Это место почему-то было решительно зачеркнуто, а оно-то больше всего понравилось Мите.
Под «СЛОВОМ» стояла роспись: «Протоиерей Александр Карпинский».
Митя услышал за спиной шаги, оглянулся и увидел отца.
— Это почему зачеркнуто? — спросил Митя.
— Не мной, не мной, — недовольно сказал отец, забирая листки проповеди у сына.
Самый главный дом в Висиме… Самый большой, самый красивый, самый важный. В нем живет управитель завода Константин Павлович Поленов, закончивший геодезическое отделение Академии генерального штаба, а ранее — Московский университет. Поленов заинтересовался необычным священником, который не только выполнял все необходимые требы, но и занимался фенологическими наблюдениями, педагогической деятельностью, даже немного врачевал. Наркис Матвеевич стал в доме Поленова своим человеком, пользовался книгами его большой библиотеки, газетами, журналами, приходившими из Петербурга и Москвы. Поленов же помог Наркису Матвеевичу собрать небольшую библиотеку при школе. Сблизились и Анна Семеновна с женой Поленова — Марией Александровной. Всякий раз, попадая с отцом в этот главный дом, Митя поражался обилию невиданных им дорогих вещей. В комнатах стояла мягкая мебель, на стенах — картины в широких рамах; большие окна закрывали длинные тяжелые шторы. С потолка свисали люстры. Чай подавали в тонких расписных чашках.
В кабинете хозяина стояли высокие шкафы с книгами. Они поблескивали золочеными корешками. На отдельной полке лежало множество камней, переливающихся искорками света, — друзы хрусталя, аметистов самых разных расцветок, от блекло-голубых до фиолетовых, а рядом с ними и простые — буроватые; кварцы с золотистыми прожилками, куски зеленого малахита.
Митю усаживали в уголок к круглому столу. Там стояла большая лампа на высокой ножке с круглым шаром — абажуром, разливавшая яркий и ровный свет. Ему давали журналы с множеством интересных картинок. Мария Александровна — хозяйка этого красивого дома — неизменно приносила и ставила перед Митей корзиночку со всякими лакомствами: пряниками, конфетами в цветных бумажках, орехами.
Константин Павлович Поленов и отец садились в кресла, и между ними начинался разговор, к которому Митя невольно прислушивался. Назывались многие имена, и среди них особенно часто — Чернышевского, Добролюбова, Писарева, Белинского. Но это Митя вспомнил позже, когда сам прикоснулся к книгам. Позже осознал он и суть тех вечерних бесед, которые велись между управителем и его отцом.
— Вы, Наркис Матвеевич, подобно другим, заблуждаетесь. В проповеди вы произносили много хороших слов, — говорил Константин Павлович. — Как вы говорили… Освобождение поставит на крепкие ноги народ, откроет пути свободного развития: появятся добрые ремесленники, развитые крестьяне. Словом, все коренным образом изменится. Начнется, говоря вашими же словами, в стране век благоденствия народа… Ваши слова? За счет чего же, позвольте спросить, достигнется это благоденствие?
— Оно придет через просвещение… Сделан только первый шаг на пути утверждения истинного достоинства человека. Просвещенный человек — уже не раб. Просвещение сделает его сильным, полезным для народа.
— Раба нет? — Константин Павлович усмехнулся. — Вчера я мог приказать мастеровому исполнить в заводе работу, а сегодня он добровольно ко мне идет — его толкает нужда. А голодает «свободный» точно так, как и вчера. Не вижу никакого облегчения в народной жизни. До просвещения ли голодному…
— Но есть люди, которые думают о благе народа. Их будет все больше. Надо помогать хоть малыми средствами.
— Что это даст?
— Если каждый будет думать об облегчении участи ближнего — это христианская забота, благое дело. Оно принесет плоды. Из капель образуются ручейки, из ручейков реки.
— Не возлагайте на это больших надежд.
— Вот вы, — продолжал отец, — добились того, что рабочим стали больше платить. Разве не благая помощь?
— По необходимости, Наркис Матвеевич, — по крайней необходимости. Если б не прибавили, они и дети их перемерли бы. Кто бы тогда стал работать?
— Надо судить не по делам, которые хочешь совершить, а по таким, которые удались.
— Ах, Наркис Матвеевич. Вот мне хочется кое-что на заводе переделать. Ведь как работали, так и теперь работаем. Совершенствовать нужно, металл станет дешевле, а труд дороже. А мои руки связаны. Привыкли владельцы к даровому труду, ничего не хотят менять. Не понимают, что улучшение — для их же выгоды. Рабство вроде отменено, но оно гирей — да еще какой! — висит на прогрессе. — Он помолчал. — Не знаю, как завтра у нас, какими делами эта воля отзовется. Не очень-то она радостно встречена. Все запуталось… Знаете как кругом волнуются…
Отец покорно наклонил голову.
— Пишет мне, — неохотно говорил он, — знакомый по Егве служащий графа Строганова — Дмитрий Мельников… Действительно, мало что изменилось… — Наркис Матвеевич достал из кармана письмо и начал читать: — «Нового здесь ничего нет, если не считать глупое убеждение временно обязанных крестьян, что 19 февраля будущего года они получат какую-то новую вольность и потому владетельского оброка не платят. Губернатор послал от себя чиновника для вразумления крестьян, но никто его не послушал, а потому прислали в наше имение казаков значительными силами. Уставные грамоты по нашему имению введены в действие без подписи крестьян…» И про Кыновский завод на Чусовой пишет, что там два бунта произошло и оба усмиряли воинскими силами…
— Вот-вот, — подхватил управитель. — Знаю, что в Кын вызвали казаков. Серьезные, очень серьезные волнения. Это у Строганова… Да и у Демидова такие. В Салде не хотят подписывать уставную грамоту, тагильчане шумят. Не уверен, что у нас в Висиме всегда тихо будет. Ведь есть же предел народному терпению… Как бы и мне казаков не пришлось просить… Да, Наркис Матвеевич, не думал, что меня в такую глушь занесет. Глуше Висима и места не придумать. Знал ли я, что такую жизнь увижу?
— Но ведь и тут ближние наши.
— Да, да… — рассеянно уронил Константин Павлович.
Уходя, Наркис Матвеевич всякий раз уносил с собой несколько книг и журналы «Современник», «Русское слово», которые потом в свободные вечера читал дома. Читала их и Анна Семеновна.
Отец шагал с Митей засыпающим поселком молчаливый и задумчивый. Словно понимая трудные раздумья отца, Митя тоже молчал.
Слова Поленова о возможных волнениях рабочих Висима пугали Митю. Как это будет? И что будут делать казаки, которых, может быть, придется вызывать? Будут рубить шашками и колоть пиками людей?
Два слова, которые он теперь часто слышал от отца — благоденствие людей, — неясны были для него по смыслу, но оба слова эти казались значительными.
Уже неделю Висим жил в тревожном ожидании скорого и небывалого еще события. Нарушилось привычное течение всей жизни. Стояла та летняя пора, когда обычно на заводе прекращались все работы и население поселка семьями перебиралось в села на свои покосные участки. Но сейчас, теряя самые золотые дни, все жители — малые и старые — толклись по домам и по улицам. Кругом чистились и прибирались с небывалой старательностью. Словно перед большим праздником в каждом доме мылись окна, украшались занавесками. Собак, пользовавшихся дотоле неограниченной свободой, хозяева сажали на цепи.
Прибирался и прихорашивался главный барский дом, площадь перед ним расчесывали граблями, засыпали песком. Сотни мужиков и баб приводили в порядок дороги вокруг Висима, ровняя каждую малую выбоину мелким щебнем. Из Нижнего Тагила приезжали важные господа, всюду ходили, заглядывали во все уголки, проверяли. Их сопровождал встревоженный Константин Павлович.
Ожидали приезда самого Павла Павловича Демидова, князя Сан-Донато, потомка того Демидова, который для вящей славы купил в Италии вместе с поместьем свой звонкий титул. Старожилы Висима вспоминали, что видели нынешнего владельца тому уже пятнадцать лет назад, когда он приезжал подростком вместе с матерью Авророй Карловной Карамзиной.
Мите шел одиннадцатый год. Они с Николкой, зараженные всеобщей нервной суетой, бегали по поселку, напоминавшему встревоженный улей, выпытывая всякие новости.
Митя и раньше слышал множество самых разных рассказов о Демидовых.
В его живом воображении ярко, в красочных картинах, вставала легендарная быль о том, как однажды царь Петр I встретил безвестного тульского оружейника Никиту Антуфьевича Демидова, который из уральского железа сделал для императора несколько фузей (ружей), по качеству оказавшихся превосходнее шведских. Когда же обрадованный Петр спросил умелого русского мастера, чем его наградить, то Никита попросил дозволения заняться железным делом за Каменным поясом, пустить там богатейшие руды на пользу отечества. И этим еще больше обрадовал Петра I. Просьба была исполнена. Демидову пожаловали весь восточный Урал на правах наследственного владения, на веки вечные, со всеми землями, всем, что есть на них и под ними. Да сверх того отдали Демидову и всех живших на этой земле тоже в вечные работники.
С этой щедрой царской милости и началось возвышение рода Демидовых в туманной, почти двухсотлетней, давности годов.
Богатства, которыми владеет Демидов, не всякому живущему и сосчитать.
Все, все принадлежит ему: вот этот Висим, близкие Висимо-Уткинск, Черноисточинск, большой Нижний Тагил, пристани на Чусовой, одиннадцать заводов, золотые прииски, рудники, все эти леса, горы, речки, пашни. Митя старался представить, где же кончаются эти владения, и не видел им конца.
Ребятишки, среди них и Николка с Митей, набегавшись, наслушавшись, сбились на самом высоком угоре и теперь следили острыми глазами за дорогой, по которой должны приехать именитые гости. Кое-кто из мальчишек попытался было пробраться даже на колокольню, откуда открывался далекий вид во все стороны, но — прогнали.
Большая праздничная толпа, тысячи в три, тоже с раннего часа, собралась у господского дома. Всем хотелось увидеть «самого», посмотреть, как примет хлеб-соль. Это — явно. Тайно была приготовлена пространная жалоба на нарушения «воли», заводские несправедливости, обиды, творимые управителями и их помощниками.
Несколько раз поднималась ложная тревога, раздавались панические крики:
— Едет!.. Вон-вон едет…
Но всякий раз едущим оказывался одинокий верховой, скакавший с какими-то сообщениями к управителю Поленову.
Константин Павлович ожидал гостя в доме, посматривая настороженно на толпу из окна.
Прошло несколько томительных часов. Уже стали поговаривать, что барин задержался на соседнем заводе и в Висиме сегодня не будет. Собирались послать к управляющему людей, чтобы он разъяснил, ждать ли? Но тут опять раздались встревоженные крики:
— Едут! Эх сколько!..
По дороге катился большой темный клубок. Сначала проскакали верховые с зверскими лицами, расчищая дорогу длинному кортежу. В голове его мчалась запряженная четверней коляска, в которой ехал Павел Павлович Демидов, с ним двое господ и дама. Следом, стараясь не отстать, катили до полутора десятка экипажей, в них — обширная свита владельца заводов. С боков и сзади поезд сопровождали конные.
Кучер ловко развернул лошадей перед крыльцом господского дома. Толпа стояла, обнажив головы. С коляски сошел Демидов и очутился лицом к лицу с тремя стариками, подносившими на массивном серебряном блюде хлеб-соль. Это был совсем еще молодой человек, лет двадцати трех, с холеным лицом, щегольски одетый.
Митя, сумевший пробиться сквозь толпу почти к самому крыльцу, с удивлением смотрел на Хозяина, одетого в смешной пестрый костюм. Особенно потешно выглядела шляпа с торчащим ярким перышком.
— Примите, батюшка-барин, хлеб-соль от народа, — сказал один из стариков.
Легким наклоном головы Хозяин поблагодарил, принял блюдо, сразу подхваченное из его рук кем-то из свиты, и, больше не задерживаясь, пошел навстречу управителю, ожидавшему его у дверей. Поленов почтительно пропустил Демидова, и они скрылись в доме. Вся свита, теснясь, втянулась за ними.
Толпа не расходилась, ждала.
Прошло минут пятнадцать. К крыльцу подкатила коляска Демидова, запряженная свежей четверней.
Вскоре на крыльце показался и Демидов. Толпа сгрудилась теснее. Демидов бросил несколько слов, которых Митя не расслышал, и прошел к коляске. Подав даме руку, он сел рядом с ней в экипаже на подушки. Кучер чуть шевельнул вожжами, и лошади, бренча колокольчиками, легко взяли с места. Начали подкатывать и другие коляски.
Опомнившись, народ заголосил, выталкивая вперед седоголового и седобородого старика в белой холщовой рубахе. Скрюченные пальцы его дрожащей руки цепко держали свернутую трубкой жалобу.
— Батюшка-барин, батюшка-барин!
— Не оставь… не оставь людишек твоих…
— Милости просим, милости…
Руку старика, полусогнутую в локте, кто-то приподнял, выпрямил, чтоб виднее было бумагу, а потом и самого старика подхватили на руки.
Кто-то из свиты выхватил жалобу из рук старика.
В том же порядке, с верховыми, освобождавшими дорогу, растянувшиеся цепочкой экипажи помчались на следующий завод.
Толпа постояла еще некоторое время перед господским домом и, разочарованная, начала растекаться по улицам и дворам.
Вечером поселок пьяно шумел.
Говорили, что деньги на это веселье подарил владелец завода.
Митя в тот день думал: «Как же так, это его завод, а он на него даже не взглянул?»
Вокруг Висима на все четыре стороны раскинулась тайга. Она вздымается по горам, спускается в глубокие распадки, и нет ей конца и края. Редкие селения стоят в самой глуши лесов. Селения эти — как оазисы в пустыне. Только здесь их окружают непроходимые дебри, в которых так же легко потеряться, как в раскаленных песках пустыни. Леса прорезаны быстрыми и чистыми речками, сбегающими по западным и восточным отрогам. Ведь Висим стоит почти на самом водоразделе, и дом Маминых окнами одной стороны выходит в Европу, а другой в Азию. Это все мир детства Мити. Он остается в памяти на всю жизнь.
Осень, которая сменяет короткое уральское лето, приходит рано. Хвойные леса стоят тихие, тускнеют, только наливаются синевой вершины сосен и кедрачей. Зато ярко начинают полыхать на вырубках березы и осины, пламенеть рябинники. Частые туманы белесой дымкой гасят на время это многоцветье, а рассеявшись, сгинув, словно омыв лес, оставляют его еще ярче переливаться от изумрудно-зеленого, малахитового до рубиново-багряного.
Но и осень в этих местах держится недолго, уступая место продолжительной и крутой зиме с крепкими морозами, вьюгами, которые переметают все пути и дороги. Деревья стоят стылые, опушенные густым куржаком, снега засыпают по самые крыши черные домишки Висима. Он кажется в такую пору отрезанным от всего мира.
И горы, горы вокруг. Самая близкая — Пугина гора. За нею островерхой шапкой поднимается Шульпиха, вправо от нее — Седло, еще правее — Осиновая. Дальше идут: Мохнатенькая, Билимбаиха, Три шайтана, Кирюшкин пригорок, Старик-камень, Соловьева гора, Белая гора. Среди них выделяется вершина Голого камня. Если подняться на нее, то можно увидеть Черноисточинск, Висимо-Уткинск и еще множество поселков.
Пришла пора решать будущее сыновей, определять их жизненный путь. Николаю уже шел четырнадцатый год, Дмитрию — двенадцатый.
Каким должно быть их образование?
Только не духовное. В этом родители сходились. Не жить же сыновьям так, как живет сам Наркис Матвеевич. Сыновья должны получить широкое и свободное образование, стать по-настоящему полезными для общества людьми. Бурса дает слишком мало знаний, к тому же многих калечит нравственно и физически.
Значит, гимназия в Екатеринбурге. Потом одно из высших, смотря по наклонностям и способностям, учебных заведений в Москве или Санкт-Петербурге.
Но хватит ли средств на содержание двух сыновей в уездном Екатеринбурге?
Директор екатеринбургской гимназии Крупенин, заезжавший в Висим инспектировать школу, поразившийся высокому уровню знаний учеников, обещал Наркису Матвеевичу, учитывая его заслуги в народном образовании, содействовать в освобождении его детей от платы за обучение в гимназии. Правда, все равно предстояли немалые расходы: квартира, питание, покупка учебников, одежда. Но с этим они как-нибудь справятся. Разве родители не обязаны сделать все возможное для лучшего будущего своих детей?
Николай к этому времени вытянулся, выглядел старше своих лет, у него ломался голос. А Митя часто похварывал. Может, потому и характеры у братьев разные. Николай непоседа, вечно у него какие-нибудь дела в поселке, а Митя тише, спокойнее; чаще, чем брат, сидит за книгами. По характеру он мягче, ближе к родителям.
Лето шло особенно грозовое, с сильными ливневыми дождями, частыми грозами. Вода переполняла речушки, низины стояли затопленные и до самого покоса оставались непроходимыми.
Наркис Матвеевич усиленно готовил сыновей к вступительным экзаменам в гимназию, как вдруг из Екатеринбурга пришло неожиданное сообщение, что Крупенин переведен в другое место. Больше покровителей у Маминых в Екатеринбурге не было. Плата же за обучение по тридцать рублей за каждого была непосильна, почти треть годового дохода семьи.
А тут еще и от духовного начальства поступило решительное возражение против светского образования сыновей священника и предостережение, что в случае смерти кормильца семья будет лишена какой-либо помощи из епархии и права на казенное содержание детей в духовном училище.
Анна Семеновна писала в Нижнюю Салду, куда переехали Поленовы, другу семьи Марии Александровне:
«Наркис Матвеевич последние полгода приготовлял детей в гимназию. Посылал преосвященному просьбу о позволении обучать детей в гимназии. Ответ получен, что этого нельзя позволить, не исключая совсем из духовного звания… Поэтому почти разрушились наши мечты об определении детей в гимназию, и муж мой снова принялся с детьми за брошенные предметы: катехизис, латинский и греческий языки».
Мите запомнился тот день, когда отец усадил его и брата за стол и, прохаживаясь по комнате, кротко сказал:
— Будем готовиться в духовное училище. Иного выхода сейчас не вижу. Вы уже большие, надеюсь, что это понимаете.