4

Я познакомился с Диной. Только что. Она сейчас в гостиной.

Прошлой ночью я больше двух часов боролся со второй стадией бессонницы — утренней бессонницей, или агрипнией, как выражаются врачи. Этот пункт в моем ночном расписании появился около пяти лет назад. Утренняя бессонница дает о себе знать часов в семь утра, хотя и не всегда, поскольку работает по скользящему графику. Это время обусловлено тем, что обычно я встаю после десяти, но если мне надо встать, например, в восемь, то она разбудит меня около пяти утра, а если встать надо в шесть — то она появится в три часа ночи, ну и так далее. Должно быть, мои биологические часы меня ненавидят и подстраиваются под показания будильника. Правда, в эволюционных масштабах, это относительно новое явление. Раньше у меня была самая обыкновенная бессонница, когда не находишь себе места, пытаясь заснуть. Но если уж заснул, то все позади. Так что это был вопрос выживания в течение двух-трех часов, пока не наступит бессознательное состояние — и все. Раз плюнуть. А теперь мне надо пережить не только два-три часа ночных мучений, но и четыре часа утренних, когда глаза не закрыть, а мозги размазаны по крутящемуся с бешеной скоростью диску, на котором записана единственная песня с какого-нибудь семнадцатого места очередного хит-парада. Только задумайтесь: почему люди отказались от грампластинок, придумав множество других носителей? Почему? А я вам объясню: пластинку может заесть, а от одной мысли о том, что отрывок из какой-нибудь современной песни будет повторяться снова и снова более пяти секунд, становится страшно. Ну, проявите сострадание, представьте на мгновение эту пытку: в голове заедает пластинку и приходится слушать одну и ту же строчку из песни «Скутера» снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и каждый раз он будет орать все яростнее — и так до бесконечности.

Сегодняшнее утро было вообще ужасным, так что проснулся я только в час дня. Прежде чем спуститься вниз, накинул халат, который никогда не стирал (хотя надеваю его каждый божий день и большую часть времени провожу именно в нем), — ведь иногда на нем можно обнаружить пятна спермы и вспомнить о хорошем. Красная лампочка автоответчика мигнула семь раз, отрывисто, как рассерженный школьный учитель: «Ну. Сколько. Еще. Раз. Тебе. Надо. Повторять». Но я слышал все сообщения — от меня ничто не ускользнет, даже если я сплю. Одно сообщение от мамы — она поблагодарила за вчерашний визит и напомнила, заглушая выкрики на заднем плане, чтобы я был поосторожнее с Брайаном Трускоттом; два раза повесили трубку (какое разочарование — за обнадеживающим и пробуждающим легкое любопытство звуковым сигналом не следует ничего); и еще четыре сообщения от Бена — с нарастающим раздражением он говорил, что пора мне, козлу, вставать и начинать писать статью.

Налил себе кофе. Чтобы сэкономить джоулей десять энергии, я не варил его, а просто насыпал немного растворимого кофе в чашку, залил холодной водой и поставил в микроволновку на полторы минуты. Чтобы муха мне не помешала, засек время по песне «Прочь от чисел» в исполнении группы «Джэм».

Зазвонил телефон. Хотя я и знал, кто это, у меня внутри прозвенел другой звоночек, звоночек неопределенности. Я снял трубку.

— Я уже пишу.

— Нет, ты не пишешь. Ты только проснулся.

— Я сижу и пишу.

— Ничего подобного. Ты второй час сидишь, пытаясь выйти из коматозного состояния. Слушай, ты же обещал что-нибудь написать к сегодняшнему дню, к двенадцати часам.

— К двенадцати? Я вообще никогда и никому не обещаю ничего сделать к двенадцати часам.

— О господи. Позвони, как напишешь первое предложение, — сказал Бен, а потом, заводясь, добавил: — Мы еще с тобой поговорим на эту тему.

— Бен, подожди.

— Чего?

Иногда, по утрам, когда сознание еще отмокает в сонном маринаде, мне бывает не остановиться. Сейчас такого наговорю.

— А Дина приехала?

— Кто? А, Дина… Да. Пока пытается приспособиться к английскому времени, а Элис сидит с ней дома.

— Ясно. Ладно. Пока, блин.

— Давай, блин.


Два часа спустя я все еще сидел на кухне и рисовал кривую различий. Ось «икс» — это Дина, ось «игрек» — Элис; осталось вычислить, какое количество точек совпадений я смогу пережить. Затем я подумал: «Главное, чтобы голоса были в чем-то похожи». А потом пришел в ужас от того, насколько очевиден ход моих мыслей. (Представьте себе вот такое развитие событий: Дина похожа на Элис. Я приглашаю Дину куда-нибудь. Она отказывается. И тогда я пропал, раскрыто тайное желание моего сердца.) В этот момент в дверь позвонили.

Когда я открыл дверь, передо мной стояли: мой брат, тайное вожделение моего сердца и несколько измененная копия тайного вожделения моего сердца. Возьмите любую имеющуюся у вас фотографию Элис и сделайте следующее: расширьте ноздри на два миллиметра, цвет глаз сделайте голубым, немного укоротите волосы, перекрасьте ее в блондинку, щеки чуть закруглите, чуть-чуть опустите уголки губ — вот вам и Дина. Если честно, я чуть с ума не сошел от этих различий; она как магнит с электрическим выключателем — я тянулся к ней и останавливался (боже, подбородок ровнее), тянулся и останавливался (господи, пальцы длиннее), тянулся… (ой, грудь-то поменьше). А манерой одеваться они отличались разительно: в то время как Элис была в джинсах и замшевой куртке, на Дине были зеленая атласная блузка с огромным воротничком и прозрачный макинтош, а на ногах — сапоги из лакированной кожи, на платформе, они доходили ей до колен.

— Знаешь, Гэйб, — начал Бен, — мне определенно нравится твой халат.

— Спасибо.

— Я тут решил забежать к тебе и забрать статью.

— Ах да… Привет, — сказал я, повернувшись к Дине. — Меня зовут Габриель.

— Привет. Дина.

Бригада маленьких исследователей в моей голове принялась сравнивать ее голос с голосом Элис. Тембр: заметное сходство. Высота тона: весьма заметное сходство. Количество производимого в процессе речи шума: требуется больше данных.

— Очень приятно.

— Э… да, мне тоже.

Хватит?

Да, подожди секунду.

— Ты не возражаешь, если мы зайдем?

Количество производимого в процессе речи шума: некоторое сходство.

— Нет, конечно. Простите, я только что встал.

Оказавшись на кухне, я вынул из раковины несколько чашек, чтобы сделать всем эспрессо «Доуве Эгбертс». Рассеянно посмотрел на доску над раковиной, увешанную, зачастую внахлест, разноцветными бумажками с угрозами и просьбами; этим бумажкам приходится бороться за место под солнцем с бесчисленными поляроидными фотографиями Ника: Ник в одних штанах, Ник смеется, Ник показывает пальцем на блондинку (таких фотографий особенно много).

— А эти чашки чистые? — спросил Бен, усаживая свое грузное, но без лишнего жира тело на кухонный стол, ламинированный каким-то огнеупорным пластиком.

— Да, чистые.

— Он никогда не моет посуду, — объяснил Бен.

— Бен, я тут написал кое-что, — заметил я, указав на три листа формата А4 возле пустой (если не принимать во внимание лежавший там скукожившийся апельсин) фруктовой вазы. — Но я еще не закончил. К тому же, возможно, это все чушь.

— Ты пишешь для журнала? — рассеянно спросила Дина, медленно обводя кухню взглядом санинспектора, которому придется написать разгромный отчет.

— Что-то в этом роде. Обозреватель. Пустозвон.

— Вот как. И о чем же?

— О Мэттью Ле Тиссье.

— О ком?

Вот оно. Тут-то кривая различий и уходит резко вверх.

— Это игрок…

— «Саутхэмптона», — подхватила Элис. — Венэйблс не хотел брать его в сборную, так как его считают ленивым игроком. С виду он и вправду выглядит очень ленивым, но на самом деле за последние три сезона ни один полузащитник не может с ним сравняться по количеству забитых мячей и отданных голевых передач.

— Не очень-то многословно, — подытожил Бен, кладя статью на стол.

— Сам знаю, — ответил я и повернулся к Элис. — Почему бы тебе не вести эту колонку?

— Не, зачем? Уверена, что у тебя лучше получается.

— Кстати, получилось действительно неплохо, — заметил Бен. — Мне особенно нравится этот кусок: «Ле Тиссье в стартовом составе „Саутхэмптона“ — все равно что картина Матисса на провинциальной выставке репродукций». Думаю, будет неплохая колонка.

— Когда выйдет статья?

— На следующей неделе. Вышла бы уже в этом номере, но Рут отказалась работать по пятницам допоздна, так что сдать текст в набор получится не сразу.

— Скажи, чтобы она перестала наведываться к этому раввину.

— Во-первых, он не раввин. Во-вторых, она к нему больше не наведывается.


Сейчас я в спальне, переодеваюсь. Я снимаю халат, и когда нагибаюсь, чтобы надеть трусы, то бросаю взгляд на отражение своего голого тела в зеркале. Гениталии самодовольно свисают, не желая придавать значения разыгравшейся драме, за которую они в ответе. Меня уже не в первый раз охватывает желание отрубить их и успокоиться раз и навсегда.

Я вижу, что мое тело (за исключением гениталий) тихо умирает; его линия преломляется в двух местах. Черт возьми, в двух! Раньше преломлялась в одном. На животе складки. Выпрямляюсь и выпячиваю живот. Такое впечатление, будто я беременный. Это хорошее упражнение, поскольку, когда я расслабляюсь и мышцы возвращаются в исходное положение, талия выглядит чуть более прилично. Это все полнота. Она наступает постепенно, и день за днем ты приспосабливаешься к ней, меняешь свое представление о том, как нужно выглядеть, и все вроде в порядке — до того ужасного момента истины, когда ты вдруг замечаешь свое отражение в зеркале, в витрине магазина или на гладкой поверхности камина в гостях, тогда-то тебя и накрывает: «Как я докатился до такого состояния?» У меня нет природной склонности к полноте, и вместо того, чтобы равномерно расползаться по телу, жир собирается в таких «кармашках» — во втором подбородке, в отвисающем пузе. Думаю, в какой-то момент я понял, что у меня даже локти заросли жирком. Что? На диету, говорите, сесть надо? Спасибо за совет. Но, понимаете ли, какая штука: если я не ем, то начинаю страдать от голода. Если я что-то и ем, но не получаю десерта, то у меня начинает сводить челюсти. По-моему, несправедливо, что я из-за этого вынужден полнеть.

Теперь еще и одежда. Естественно, все вещи, которые мне хоть немного идут, грязные. Мне приходится целую вечность рыться в странно пахнущей корзине с грязным бельем (это не ужасный запах, это просто иное измерение запаха, это как марсианское грязное белье), чтобы случайно отыскать и выудить оттуда черную мешковатую футболку, которая оказывается самым удачным решением в экстремальных ситуациях. Я надеваю черные джинсы, но никак не могу застегнуть верхнюю пуговицу. Оставляю ее в покое и просто закрываю футболкой. Я даже подумываю, не надеть ли шляпу, опоясанное черной африканской ленточкой остроконечное зеленое нечто, купленное на рынке Камден. Но шляпы… их ведь нельзя носить вот так, запросто. Это не из серии «ну и что, накинул я себе на голову шляпу». Это должно быть по-другому: «Я ношу шляпу». Причем слово «шляпа» нельзя произнести, как, например, слово «носки». Потому что носки — это «носки», а вот шляпа — это «шля-я-я-япа». Как бы то ни было, не знаю, где она.

Снизу доносится крик — что-то там происходит, а я не в курсе. Последний взгляд в зеркало — бог мой, да мои волосы явно увлекаются живописью Дали! — и вот я уже в гостиной.

— Что стряслось? — спрашиваю я.

Они втроем сидят на корточках, сгрудившись у дивана, как игроки в американский футбол перед атакой.

— Дина хотела погладить Иезавель, — объясняет Элис, не поднимая головы и не отрывая глаз от сестры.

— О господи. Ты в порядке?

Дина поворачивается ко мне. Что приятно, ее лицо не светится самодовольством, как у Элис. Думаю, она не настолько самоуверенна. Ее голубые глаза — как неглубокое озеро, в которое просто так никогда не рискнешь нырнуть. Ресницы такие длинные, что кажутся очень хрупкими. Нос едва-едва приплюснут, будто в его кончике нет кости. А губы не идеально симметричны: слева они чуть-чуть более пухлые, чем справа. Правда (для меня это просто катастрофа), под носом и у уголков рта угадываются обесцвеченные чем-то волоски. Щеки у нее круглые. У правого виска есть едва заметная ранка — но это уже результат желания погладить Иезавель.

— Похоже на то, — отвечает Дина, слегка прикасаясь к ранке правой рукой. — Она хоть не бешеная?

Я гляжу на Иезавель. Она сидит в углу гостиной с таким сердитым видом, по которому и не скажешь, что ее пытались погладить. Скорее можно предположить, что на нее напала стая диких бесхвостых кошек, которые зажимают ее в углу, в то время как их вожак с удовольствием уплетает еду из ее миски.

— Ну… не думаю.

— Если применительно к характеру, — объясняет Бен, — то я бы сказал, что она прошла стадию бешенства два года назад.

Дина довольно резко встает. Достаточно резко, чтобы дать понять Бену и Элис, что ее слегка раздражает их участие. Она хочет присесть.

— Нет… только не туда, — говорю я. — Диван куда удобнее.

В этот момент она уже готова приземлиться на кресло, но замирает в десяти сантиметрах от него и вопросительно смотрит на меня, приподняв бровь. Она повела бровью так, как и положено — просто классика. Эффект потрясающий. Конечно, это простое сокращение мышц, но умение по-настоящему, правильно приподнять бровь — куда более грозное оружие, чем сотня украденных у Оскара Уайльда острот. Я так не умею. Я тренировался перед зеркалом, но добивался лишь какого-то непонятного прищура. К коэффициенту ее умственного развития незамедлительно прибавляется еще баллов пятьдесят.

— Честно, — продолжаю я, пытаясь отогнать страшное видение, как от блошиных укусов она покрывается огромными бубонными язвами.

Дина пожимает плечами, но, к счастью, все же отходит от кресла и возвращается к сидящим на диване Бену и Элис. Я сижу на полу, но не потому, конечно, что на диване больше нет места, а потому, что, как мне кажется, будет глупо, если мы вчетвером будем сидеть на диване.

— Ну, Дина, — завожу я разговор из серии «давай узнаем друг друга поближе» — и тотчас понимаю, что звучит это даже более старомодно, чем песни Дэвида Боуи на бобинном магнитофоне, — как тебе Америка?

Боже мой! Она и вторую бровь приподняла. Она умеет обе приподнимать одновременно! Такого я еще никогда не видел.

— Хорошо, — отвечает она. — Хорошо. Это ж Америка.

Дине удается придать этому, в иных обстоятельствах бессмысленному, замечанию важность и значимость, не выражая их напрямую и привнося, я бы сказал, загадочность.

— А ты бывал там? — интересуется она.

— Ну… я там родился.

— Ты там родился?

— Ага. На севере Огайо, в городке под названием Троя. Слышала о таком?

— Да, слышала. Но никогда там не бывала. И долго ты там прожил?

— Где-то… четыре месяца. Наши родители жили там пару лет после свадьбы.

— То есть и Бен тоже там родился?

— Ага, — откликается Бен.

— А я даже не знала, Элис.

— Век живи — век учись, — улыбается Элис.

Повисает молчание. И вдруг Дину осеняет.

— Может, именно поэтому ты страдаешь бессонницей.

— Что?

— Ты ведь страдаешь бессонницей?

— Ну да…

— А во сколько ты обычно засыпаешь?

— Ну… не знаю. Когда как. В среднем, наверное, около пяти.

— Вот именно. А какая разница между Нью-Йорком и Лондоном? Какая разница во времени?

— Не знаю.

— Слушай, — восклицает Элис. — А ведь правда, разница — пять часов.

— И что? — все равно не доходит до меня.

— Соответственно… — начинает фразу Дина, как человек, аккуратно давящий на аудиторию, которая уже почти догадалась, о чем идет речь. — Соответственно, именно на столько отстают твои биологические часы. По-видимому, когда ты был ребенком, они были настроены на американское время, а потом по какой-то причине не смогли приспособиться к лондонскому. И теперь отстают на пять часов.

Ни фига себе! Это невероятно. Сколько раз я думал о бессоннице, сколько раз мысленно насаживал ее на вертел и рассматривал со всех сторон, но такое мне в голову никогда не приходило. У меня нет слов.

— Но тогда и Бен страдал бы бессонницей, разве нет? — замечает Элис. Потом добавляет, поворачиваясь к Бену: — А он спит как ребенок. Правда, дорогой?

Она его приобнимает — жест получается весьма ироничный. Вообще-то, ирония не подразумевалась. Просто таковы нравы второй половины двадцатого века: в основании любого публичного высказывания должна лежать неприкрытая ирония. Я-то знаю, что на самом деле жест не подразумевал иронии.

— Необязательно, — возражает Дина, слегка уязвленная тем, что ее великая теория споткнулась о такой простой аргумент. — Естественно, это не может на всех влиять одинаково. Сама понимаешь, есть и иные факторы.

— Дина, перестань.

— А что? — злится Дина.

Между ними чувствуется некоторое напряжение.

— Почему ты так уверена в том, что можешь вот так, запросто, разобраться в человеке? Ты ж с Габриелем только познакомилась.

— А я и не думаю, что могу в нем разобраться. Я просто делаю предположение, не более того.

Так, подождите-ка. У нее едва заметный американский акцент. Это неплохо — это сексуально. И слух не режет, звучит очень естественно, такая фонетическая энтропия. Ужасно, когда англичане уезжают в Америку и через две недели уже говорят как настоящие американцы. Думаю, это своего рода физический закон: если ты англичанин, то глубина души и быстрота приобретения американского акцента находятся в обратной пропорциональной зависимости. Я даже помню, как одна английская телеведущая умудрилась приобрести этот акцент за время интервью с Киану Ривзом, которое она брала у него в Лос-Анджелесе.

— Подождите, — вмешиваюсь я. — По-моему, это замечательное предположение.

Элис выглядит озадаченной и удивленной. Возможно, на подсознательном уровне она поняла, что это первый раз, когда я с ней не соглашаюсь.

— Вполне возможно, что ты права. Получается, что если бы я вернулся в Америку, то не страдал бы бессонницей.

— Да… наверное.

У меня странное ощущение, что между мной и Диной за время этого разговора установилась какая-то связь. Связь, основанная отчасти на нашем общем недовольстве Беном и Элис, а еще на том, что они так вопиюще счастливы. Она с лукавством смотрит на меня, пьет кофе, ее левая бровь вновь слегка поднимается. Похоже, дело сдвинулось с мертвой точки. И тут она заходится в кашле.

— Бог мой, что с тобой? — вскакивает Бен.

Дина тут же засовывает пальцы себе в рот. Через две секунды она вынимает их и смотрит. Сначала на руку, потом на меня. Брови не приподнимаются, даже не собираются.

— Твою мать, Габриель, — через силу говорит она, будто у нее в горле застряла огромная горбатая жаба, — это чьи ногти?

Загрузка...