I. Идеология культуры

Виталий Куренной. Советский эксперимент строительства институтов[3]

Советская история является уникальным случаем долгосрочного общественного эксперимента по строительству организационной и управленческой структуры, призванной радикально модифицировать поведение человека. Этот эксперимент имел как репрессивную, так и конструктивную часть. Репрессивная часть включала как политическую составляющую, определяемую марксистской формулой гражданской «классовой войны» и нацеленную на прямое уничтожение врага, так и социально-репрессивную практику «перековки».

Конструктивная часть была прямым следствием определенной логики, укорененной в комплексе идей Просвещения[4] (т. е. доисторицистского – как это ни парадоксально в случае «исторического материализма» – периода модерна) и имеющей несколько аспектов. Прежде всего она заключалась в предполагаемом по умолчанию нормативном цивилизующем значении образования (первоначально в элементарной форме грамотности) и рационального образа жизни (первоначально в элементарной форме гигиены). Однако эта внешняя сторона, быстро и необычайно эффективно получившая прямое выражение в соответствующих мерах большевиков уже на начальном этапе советской власти, имела под собой более фундаментальные основания – специфическую антропологическую модель (и соответствующую дискурсивную формацию), предполагавшую фактически безграничную пластичность любой формы «природы», включая человеческую, под воздействием внешней (социальной, организационной, базисной) среды. Эта предпосылка определяла в первую очередь советский публичный дискурс (фактически безотносительно к колебаниям политического курса), в рамках которого любые затруднения могли иметь лишь временный и преодолеваемый характер, а признание какого-то твердого, не поддающегося внешней манипуляции ядра (любого онтического характера) обрекало в конечном счете соответствующую позицию на критическую беззащитность перед доминирующим дискурсом. Работу этого дискурсивного механизма демонстрирует, например, случай академика Лысенко и множество других аналогичных проявлений подобной авангардистской логики[5], достигавшей своей кульминации именно в вопросе о человеке и границах его воспитуемости[6]. В рамках этой дискурсивной формации единственной формой «твердой» реальности выступал только абстрактно постулируемый исторический процесс («историцизм» в смысле К. Поппера[7]), выстроенный согласно марксистской схеме или дополняемой ad hoc в тех вопросах, где доктрина обнаруживала лакуны[8].

Тем не менее в этом вопросе советская история представляет собой далеко не гомогенное целое, причем с наибольшей интенсивностью коллизии обнаруживаются здесь в самый тяжелый для большевиков период удержания власти и стабилизации политической системы. Большевики в ранние годы советской власти испытали очевидный шок от того, что реальный ход истории несколько не согласуется с прогнозами: ожидаемой пролетарской революции в развитых капиталистических странах так и не произошло. Не менее проблематичными оказались и перспективы дальнейшего коммунистического развития страны после решения задач захвата и удержания политической власти и ликвидации прямой военно-политической угрозы – новое коммунистическое общество никак не появлялось, несмотря на все шаги, предпринятые по переустройству экономического базиса и системы власти.

Необходимость быстро принимать решения в этой кризисной ситуации вызывает стремительное обновление и модификацию программы и языка большевистской партии, а в организационном плане порождает специфическую «бюрократическую какофонию», в частности, в отношениях партийных и государственных органов[9]. При этом осуществляется целый ряд быстрых антиавангардных шагов, дискурсивно оформляемых с помощью весьма аморфного понятия «культура»[10]. Это обнаруживается как в случае с прагматикой привлечения для руководства «буржуазных специалистов» (Ленин поднимает этот вопрос уже на съезде 1919 г.[11]), так и позднее в форме политики нэпа, определяемой как «стратегическое отступление» и поворот к «культурничеству». Это отступление затронуло также авангард в его буквальном – художественном – смысле как специфическую форму исторического сознания, радикально нацеленного на перманентное обновление в будущем и отрицание исторического ракурса культуры («сбросить Пушкина с парохода современности»), что привело в конечном счете к свертыванию этой программы.

Можно сказать, что точка в этом вопросе была поставлена уже через несколько лет после революции: «Не выдумка новой пролеткультуры, а развитие лучших образцов, традиций, результатов существующей культуры с точки зрения миросозерцания марксизма и условий жизни и борьбы пролетариата в эпоху его диктатуры»[12]. И хотя распространение этой дискурсивной формулы на художественный авангард с учреждающей вершины советского политического дискурса заняло определенный период, однако в рефлексивной исторической ретроспективе оно не является неожиданностью, тем более что соответствующие политические решения определялись именно через понятие «культура». Так, уже в 1919 г. В. И. Ленин на партийном съезде следующим образом формулирует проблему привлечения «буржуазных специалистов»: «У нас есть закаленность в борьбе, есть силы, единство, и мы должны идти путем организационной работы, используя знания и опыт этих специалистов. Это необходимое условие, без которого социализма построить нельзя. Без наследия капиталистической культуры нам социализма не построить. Не из чего строить коммунизм, кроме как из того, что нам оставил капитализм»[13].

Максимальной интенсивности обращение к культуре достигает в процессе перехода к нэпу, что является главной темой как последних выступлений Ленина на съезде РКП(б) в 1922 г.[14], так и ряда других ключевых выступлений и статей последних лет его жизни в целом. Можно сказать, что переход к нэпу был в конечном счете определен Лениным как поворот к культуре[15], причем поворот, который я могу обозначить как вынужденно консервативный, хотя и понимаемый как временная уступка. Этот поворот стал началом социально значимой советской «культурной революции» – если мы удерживаем себя в пределах методологической строгости подходов в рамках исторической семантики, т. е. соответствия фактической понятийной самоидентификации[16]. Совершенно отчетливо данный мотив обнаруживается уже в докладе Ленина «Новая экономическая политика и задачи политпросветов» на II Всероссийском съезде политпросветов[17]. Наконец, эта артикуляция культурного поворота достигает своего апогея в статье «О кооперации» (где в языке Ленина и появляется термин «культурная революция»). Определяя приоритеты развития страны в терминах развития кооперации и «культурного торгашества», Ленин указывает: «…простой рост кооперации для нас тождественен… с ростом социализма, и вместе с этим мы вынуждены признать коренную перемену всей точки зрения нашей на социализм. Эта коренная перемена состоит в том, что раньше мы центр тяжести клали и должны были класть на политическую борьбу, революцию, завоевание власти и т. д. Теперь же центр тяжести меняется до того, что переносится на мирную организационную „культурную“ работу. Я готов сказать, что центр тяжести для нас переносится на культурничество, если бы не международные отношения, не обязанность бороться за нашу позицию в международном масштабе. Но если оставить это в стороне и ограничиться внутренними экономическими отношениями, то у нас действительно теперь центр тяжести работы сводится к культурничеству»[18].

Иными словами, культурная политика в ранний советский период выступает как крайне широкое поле приоритетной активности. Его значимость определяется тем, что именно в нем обнаруживаются временные препятствия, объясняющие в том числе «стратегическое отступление» большевистской партии от задачи непосредственного построения коммунизма. Эти препятствия, как мы бы сегодня сказали, связаны с качеством человеческого капитала и габитусными институтами (в некоторых исключительных случаях противопоставляемыми Лениным политике учреждений[19]), социально-экономическими и управленческими навыками поведения. Возникает требование институциональной[20], а не только организационно-учрежденческой и политико-управленческой перестройки общества. Причем окультуриванию подлежат все уровни и социальные группы советского общества – от крестьян и различных «отсталых национальностей» до столичных управленцев-коммунистов. Речь идет о всеобъемлющей задаче формирования новой институциональной среды в ходе политики, обозначенной в конце концов как «культурная революция».

На этом основании широкомасштабное начало «культурной революции» в советском обществе я считаю возможным увязать с поворотом к нэпу[21]. Намного примечательней то, что несмотря на последующий отказ от политики нэпа, две первые советские пятилетки представляют собой сравнительно континуальное продолжение этой основной линии, определенной Лениным как первоочередная политическая задача. В публичном дискурсе есть также своего рода официальная дата завершения периода «культурной революции» – это XVIII съезд ВКП(б), подводящий итоги второй пятилетки и принявший программу на третий пятилетний план. В 1939 г. в отчетном докладе съезду Сталин объявляет: «С точки зрения культурного развития народа отчетный период был поистине периодом культурной революции. Внедрение в жизнь всеобщеобязательного первоначального образования на языках национальностей СССР, рост числа школ и учащихся всех ступеней, рост числа выпускаемых высшими школами специалистов, создание и укрепление новой, советской интеллигенции – такова общая картина культурного подъема народа»[22]. В течение этого периода существовал ряд семантических обновлений понятия «культура» (перенос дискурса культуры на сталинский тезис об обострении «классовой войны» и т. д.), имевших существенные политические последствия (однако в данном случае я отвлекаюсь от этого аспекта).

Иными словами, период культурной революции в СССР – это период с 1921–1922 по 1939 г., когда ее цели были признаны достигнутыми. Объявление о завершении культурной революции в партийных документах открывало дорогу для последовавшей в послевоенный период рутинизации и продолжающейся бюрократизации работы на «культурном фронте», что и создало необходимые условия для того, что Р. Хестанов назвал «актом эмансипации культуры от идеологии»[23], который завершился образованием в 1953 г. Министерства культуры СССР[24]. В ходе этого процесса происходит функциональное размежевание ведомственной сети учреждений культуры и содержательных функций от задач их ценностного и идеологического модерирования, вынесенных в партийные структуры[25]. Начальный же период «культурной революции», напротив, представляет их прямое совмещение (прежде всего на персональном уровне, где руководители-лидеры выполняют гибридизированные партийно-идеологические и организационно-управленческие роли). Это совмещение – по мере нарастания комплексности задач – осуществляется также и на уровне организации, путем прямой имплементации органов партии в органы исполнительной власти. Лучшим примером этого является история Главполитпросвета («прямой аппарат партии в системе государственных органов»[26]) – партийного органа Наркомпроса, образованного по итогам X съезда РКП(б) в 1921 г. Главполитпросвет просуществовал на протяжении 10 лет и бессменно возглавлялся Н. К. Крупской – фигурой с безусловно большевистской лояльностью.

В позднесоветский период указанное разделение функций только углубляется. Административные органы управления культуры становятся все более массивными, создавая среду в том числе для формирования в это время все более активного запроса на научно-экспертное обследование сферы культуры[27] (феномен советской «социологии культуры»). Стоит отметить, что параллельно с этим процессом нейтрализации сферы учреждений культуры все более выраженным становится и позитивистский характер научно-экспертной и аналитической деятельности в этой области[28].

При этом партийный аппарат, выполняющий функцию идейного руководства, оказывается буквально завален вопросами, связанными с содержательным определением действия рутинизированной системы государственно-административных органов[29]: «Аппарат ЦК КПСС в области культуры исполнял функции инициатора, руководителя, контролера и арбитра… Однако отдел культуры, секретари ЦК партии подчас занимались мельчайшими делами, которые относились к компетенции учреждений исполнительных органов власти или самих творческих союзов, например, обмен книг на макулатуру»[30].

Тем не менее – и этому посвящена последняя часть статьи – общая тенденция заключалась в том, что система организации учреждений культуры в позднесоветский период раздифференцировалась со сферой идейно-содержательного определения собственной деятельности, по умолчанию предоставляя эту компетенцию партийно-идеологической подсистеме советского общества, но одновременно разрастаясь как организационная структура. Можно предположить (и это предположение я считаю очевидным в данном контексте – в силу специфики бюрократических организаций как таковых), что следствием этого стала возможность существования и расширения обширной полутеневой зоны, в которой постепенно разворачивалась собственная содержательная культурная жизнь, не поддающаяся функционально-определенному контролю со стороны партийно-идеологических органов[31].

Чтобы обосновать этот тезис, используем здесь своего рода телеологический прием – не останавливаясь на анализе сложнейшей промежуточной истории, обратимся к конечной точке развития советской цивилизации, которая фиксирует исторически сложившееся состояние интересующей нас области и намечает долгосрочные планы на будущее. По счастью, в нашем распоряжении есть уникальный материал – наиболее фундаментальный экспертно-плановый документ, созданный на излете существования СССР, – «Комплексная программа научно-технического прогресса СССР на 1986–2005 годы»[32] (далее – КП), который должен был включать 60 томов. Программа не только представляет собой максимально экспертно-фундированный документ такого рода, созданный за все советское время, но и является последней долгосрочной программой развития СССР, подготовленной в позднесоветский период. Проблеме культуры в том наиболее определенном смысле, который сформировался в экспертном сообществе советских ученых, посвящен раздел «Развитие культуры» тома «Социальные проблемы повышения народного благосостояния и развитие культуры».

В преамбуле авторы раздела рисуют довольно драматичную картину культуры (комплексного гетерогенного предмета) и как объекта планирования и управления, и с точки зрения знания («информационной базы») о ней в советском обществе. Следствием этого является фрагментированный подход к культуре, которая «оценивается не во всех своих внутренних и внешних связях и отношениях – не как целостное образование, система, – но с помощью неполного ряда изолированных, часто плохо сопоставимых показателей, отнесенных лишь к отдельным „участкам“ сферы культуры»[33]. Тем не менее, генерализуя различные подходы к анализу и, соответственно, управлению сферой культуры, Программа выделяет следующие возможные стратегии управления в этой сфере:

1) нормативная модель (основанная на расчете «рациональных норм потребления продуктов и услуг культуры населением» и «рациональном потребительском бюджете»);

2) модель «предпочтительного образца» (выделение групп населения, отличающихся некоторым совокупным «личностным потенциалом» – знания, трудовая и общественная активность, эстетический вкус и т. п. – и оцениваемых в качестве «желательного образца», в направлении которых должны двигаться другие социальные группы);

3) «историческая модель развития культуры» (выявление и прогностическая оценка реальных долговременных тенденций, наблюдаемых в обществе)[34].

Составители программы выбирают именно третью стратегию, что, как показывает дальнейший текст документа, на деле оказывается совершенно нейтральной и вполне позитивистской аналитической процедурой. А именно аппроксимацией количественных тенденций в области «продуктов и услуг культуры» (т. е. основных единиц культурной продукции, фиксируемых организациями культуры, включая СМИ, – спектакли, фонды библиотек, телевещание и т. д.), бюджета досугового времени, затраченного населением на тот или иной вид потребления культуры (важнейший в данном документе показатель, соответствующий некоторым общим методологическим тенденциям в позднесоветской социологии), динамики капитальных затрат на сферу культуры. Иными словами, дается статистическая динамика изменения ряда основных количественных показателей (за период с 1960 г.), а затем она аппроксимируется на период до 2005 г. Таким образом, в экспертной сфере избирается сугубо нейтральный подход статистически фундированной аппроксимации, тогда как никакого эксплицитного идеологического или политического содержания данная программа попросту не имеет. Культура окончательно превращается в сеть организаций и учреждений, понимаемых в позднесоветский период как некая самостоятельная реальность, обнаруживающая собственную динамику, которую и следует изучать, а опираясь на изучение – планировать ее самостоятельное поведение. При этом впечатляет сам перечень типов этих организаций, позволяющий понять, что же представляет собой культура в позднем советском обществе (будучи уже ведомственно отделенной от сферы образования и науки). Таких «отраслей и подотраслей культуры» авторам удается – при максимальном уровне обобщения – выделить 16 видов, группируемых как виды культурного / медийного потребления и досугового времяпрепровождения[35]:

1) чтение газет;

2) чтение журналов и книг;

3) просмотр телепередач;

4) прослушивание радиопередач;

5) посещение кино;

6) посещение театральных спектаклей;

7) посещение концертов;

8) посещение цирковых представлений;

9) посещение спортивных зрелищ;

10) посещение массовых мероприятий (лекций, тематических вечеров, вечеров отдыха и т. п.) клубов и других культурно-просветительных учреждений;

11) посещение музеев и выставок;

12) посещение парков;

13) любительские занятия (включая так называемую клубную деятельность);

14) занятия во внеобщеобразовательных и непрофессиональных школах;

15) занятия физкультурой и спортом;

16) занятия туризмом, участие в экскурсиях.

Если резюмировать в этой части итог советского эксперимента по строительству учреждений (организаций) культуры, то следует сказать, что созданная система в ходе длительного процесса дифференциации функций после формального завершения культурной революции в конце 1930-х годов приобрела необычайно массивный и при этом нейтральный характер, подразумевающий вынесение содержательных элементов ценностного и идеологического свойства в экстернальные аппараты партийно-идеологического руководства[36].

Следующий аспект рассматриваемого вопроса заключается в том, что, как отчетливо фиксируют авторы Программы 1983 г., данная сеть учреждений и организаций и подконтрольных им продуктов не совпадает полностью с самим предметом управления. Таковым в действительности является «культурная деятельность населения», понимаемая как «главный (конечный) объект целевого рассмотрения»[37], что «естественно» вытекает из исходного посыла программы: «…в центре всей жизнедеятельности социалистического общества находится человек»[38]. По отношению к «культурной деятельности населения», как говорится в документе, «деятельность многочисленных институтов культуры оценивается в качестве всего лишь необходимой предпосылки и важнейшего условия ее реализации. В то же время, с учетом общих принципов и существующей практики народнохозяйственного планирования и управления в сфере культуры, этот второй („подчиненный“, „обеспечивающий“) элемент системы оказывается непосредственным (ближайшим) предметом программирования»[39].

Если перевести этот тезис на язык используемой в данной статье аналитической терминологии, здесь вполне понимается и понятийно артикулируется различие институтов (точнее, одного из аспектов институционального поведения, имплицитно ассоциированного с областью «культуры» («культурная деятельность населения») и учреждений и организаций, причем утверждается, что управленческое воздействие на первые («деятельность»[40]) возможно лишь через вторые («многочисленные институты культуры» – в понятийном языке оригинала).

Таким образом, если резюмировать итог советского эксперимента по строительству институтов (в нашей аналитической терминологии), то можно сказать следующее. В ранний период советской власти политика в области институтов и политика в области учреждений рассматриваются – в частности, в языке Ленина – как альтернативные друг другу. В последней же фазе существования советского общества уровень учреждений воспринимается как неотменяемая данность и первичный в инструментальном смысле, хотя и подчиненный с точки зрения конечных целей объект управленческого воздействия.

При этом приводимые в документе статистические сведения (см. табл. 1) дают богатую пищу для размышления о том, насколько многолетние усилия в области культуры принесли плоды с точки зрения нормативно-просвещенческой установки советской власти[41].

В порядке комментария к данным цифрам говорится: «…несмотря на происшедшие сдвиги, участие людей в культуре остается в стране по-прежнему недостаточно развитым, испытывая серьезную конкуренцию со стороны видов деятельности, фигурирующих в последней строке таблицы и совпадающих по преимуществу с пассивным отдыхом, бессмысленным „убиванием“ свободного времени, а также прямым участием людей в „антикультуре“ (пьянство, антиобщественное поведение и т. п.)»[42].

Итак, задача культурной революции оказалась успешно массовым образом решена советской властью лишь в ряде областей (грамотность, образование, гигиена, построение национальных культур в рамках политики «положительной дискриминации» нерусских национальностей[43]). Однако в том, что касается окультуривания досуговых габитусных практик за пределами общения в семейном кругу и времени, проводимого с детьми, дела – по существующей статистике – обстоят далеко не блестящим образом в части борьбы с «антикультурой». Здесь стоит также добавить, что таблица построена таким образом, чтобы смягчить этот неудобный вывод. В частности, с учетом некоторых отечественных традиций весьма проблематично провести границу между «пьянством» и «внесемейным общением». Иными словами, «антикультура», «бессмысленная» растрата свободного времени продолжает доминировать в советской институциональной среде – несмотря на все усилия учреждений и организаций культуры. Характерный дискурсивный штрих: хотя политизированный язык периода собственно «культурной революции» в СССР остался далеко в прошлом, практики поведения, выходящие за пределы сетки культурно-досугового времяпрепровождения и его нормативно одобряемых форм (образование, «культурная деятельность», семья и дети), обозначаются термином «антикультура», коннотации которого – будь то в смысле политики или в смысле физики – указывают на непримиримое, так сказать, онтологическое противоречие, несовместимость и, следовательно, уничтожение.


Таблица 1. Объем и структура свободного времени в усредненные сутки (в расчете на душу населения)


Таким образом, несмотря на все усилия советской власти, в культурной революции она так и не смогла одержать решительной победы, проблему не удалось полностью решить с помощью организаций и учреждений.


© Куренной В., 2013

Руслан Хестанов. Чем собиралась управлять партия, создав министерство культуры СССР[44]

У Советского Союза в области культуры есть один неоспоримый приоритет – изобретение государственной культурной политики. Именно в СССР, сразу после смерти И. В. Сталина в 1953 г., было организовано первое в мире министерство культуры. Прошло совсем немного времени, и примеру СССР в области культурного строительства последовали не только страны третьего мира, но и капиталистические: сначала Франция де Голля – в 1959 г., затем большинство европейских государств: Дания – в 1961 г., Италия – в 1974 г., Испания – в 1977 г. и т. п.

Сегодня трудно оценить, сколь изумителен сам факт организации министерства культуры. С эпохи Просвещения и до наших дней культура была не столько идеей или специфической «реальностью», сколько полем, внутри которого велись сложные дебаты по широкому кругу проблем: о человеческой природе, прогрессе, эволюции, образовании, разуме или цивилизации, о разного рода меньшинствах или идентичностях, об искусстве и творчестве и проч. Но вдруг в 1953 г. КПСС превращает безграничное и едва ли определенное поле культуры в объект государственного администрирования. Советская бюрократия приступает к разработке нормативов и параметров управленческой вертикали, квалификационных требований к специалистам и кадрам, критериев оценки текущего состояния культуры. Затем эта инновация подхватывается другими государствами. «Эфирная» и едва уловимая природа нового объекта правительственной заботы не мешает государственным машинам осваивать новое поле деятельности.

Наш анализ сосредоточен исключительно на материалах съездов партии (от РСДРП до КПСС). В них мы обнаруживаем именно то, что нужно для генетического анализа культуры, – правительственную рациональность, которой руководствовались партийные функционеры.


От политики к культуре

До 1919 г. термин «культура» не имел доктринального статуса в словаре большевиков. Его употребляли как синоним терминов «пропаганда», «агитация», «просвещение», которые часто звучали как взаимозаменяемые. Понятие не укоренилось в сленге партийной массы. Отдельные делегаты испытывали к нему недоверие. Так, Мартын Лацис поминает организованный большевиками в Риге партийный «Культурный центр», замечая, что «название отдает меньшевизмом»[45]. Меньшевизмом «отдавало» именно от классово нейтрального прилагательного «культурный».

Разительная перемена происходит во время VIII съезда РКП(б) в 1919 г., когда В. И. Ленин формулирует тезисы, которые надолго определят представления партии о культуре. В одном из докладов он поднимает проблему культуры в контексте внутренней политики, когда речь заходит о привлечении буржуазных специалистов на службу. Ленин противопоставляет бюрократизм и культуру – как разные мотивации к труду. Труд рабочих мотивирован исключительно «бюрократически», т. е. рабочие трудятся потому, что их принуждают. Однако мотивация буржуазных специалистов иная – культурная; в ней отсутствует принуждение. В принципе, специалистов можно принуждать к чему угодно, но только не к труду. Их можно «заставить не участвовать в контрреволюции», «устрашить», но вот «заставить работать из-под палки [этот] слой нельзя… Эти люди привыкли к культурной работе». Бюрократизм, т. е. «некультурная» мотивация к труду, проявляет себя как главное выражение культурной неразвитости России. Именно «эта некультурность понижает Советскую власть и воссоздает бюрократию»[46]. «Культура» для Ленина в данном контексте – это показатель способности рабочих к самоорганизации и управлению[47]. И эта способность проявляется как на производстве, так и в государственном управлении.

Но кульминации ленинское рассуждение достигает, когда он формулирует стратегическую цель партии – полная победа над бюрократизмом и уничтожение государственной власти как таковой. Два условия должны обеспечить успех этой стратегии: 1) «вовлечение всего трудящегося населения поголовно в работу по управлению государством» и 2) «повышение культурного уровня»[48]. Иначе говоря, уничтожение государства для Ленина происходит одновременно с ростом культуры трудящихся.

В ленинском рассуждении чуть ниже появляется еще одна оппозиция – между законом и правом, с одной стороны, и культурой – с другой. Советское государство вынуждено прибегать к принуждению и насилию. И в этом смысле оно точно так же препятствует «поголовному вовлечению населения» в управление. Но в буржуазных странах бюрократизм насаждается законом, а «мы, – говорит Ленин, – сделали, чтобы этих помех у нас не осталось». В Советской России есть другое препятствие – низкий культурный уровень: «…кроме закона есть еще культурный уровень, который никакому закону не подчинишь». Потому советская власть вынуждена закрепить законодательно классовое неравенство в своей первой конституции 1918 г., пока «мы спотыкаемся о недостаточную культурность масс». И «это неравенство мы отменим, как только нам удастся поднять культурный уровень»[49]. Подчиняя право культуре, Ленин следует антиправовому пафосу «Манифеста коммунистической партии»[50], когда утверждает, что поголовному вовлечению масс в управление препятствует буржуазный закон, к которому вынуждена прибегать советская власть.

Пространное рассуждение Ленина о культуре послужило для делегатов VIII съезда РКП(б) толчком к творческим импровизациям, и они осваивали новые концептуальные возможности, пытаясь приспособить «культуру» к разным политическим контекстам. Понятие «культура» заиграло смыслами. Выражение «низкий уровень культуры» превращалось в универсальное объяснение проблем и трудностей, что выглядело иной раз довольно неуклюже. В докладе о земельной политике делегат Кураев описывает совхозы как «центры не только агрикультурные, но и культурные», как место, где крестьянин мог бы удовлетворять свои «культурные потребности» и получить «агрикультурную помощь»[51]. Сближение культуры и агрикультуры воспроизводилось и сохранялось довольно долго. В 1927 г. на XV съезде ВКП(б) крестьянка из Полтавского округа Бабашкова говорит: «Только нам, товарищи, нужно просвещение, потому мы еще очень темны, не взялись еще серьезно за культурную работу. Еще не знают, как вести у нас эту работу. У нас, например, появилось культурное свиноводство…»[52]. Сближение двух омонимов подчеркивает, насколько материально понималась культура теми, кто слушал на VIII съезде Ленина, – как материальность техники, сортов племенного скота или зерновых.

Тезисы Ленина имели далеко идущие следствия. Первое: те функции общего руководства и управления, которые в буржуазном обществе выполняло право, в новом обществе должна была перехватывать культура. Второе: «культурная» точка зрения определила стратегию и тактику правящей партии, которая состояла в постепенном уничтожении государства и бюрократии, в вытеснении управления развитой культурой. Отсюда «временные ограничения» и тактические задачи: партия не может позволить себе упразднить ни право, ни государство до тех пор, пока общество не достигнет культурного равенства, а потому следует «систематически работать над уничтожением неравенства более организованного пролетариата с крестьянством»[53].

Ленинские тезисы вошли в Программу партии, принятую VIII съездом РКП(б), а потом были закреплены в резолюции XV съезда ВКП(б) (1927): «…упрощение функций управления при повышении культурного уровня трудящихся ведет к уничтожению государственной власти»[54]. В полной мере значимость, которую партия придавала культурной политике, проявилась в докладе Рыкова, посвященном первой советской пятилетке: «…начиная уже с ближайшего года на культуру мы должны давать относительно больше, чем даже на восстановление хозяйства… Без быстрого культурного роста мы не сможем по-настоящему переконструировать наше хозяйство»[55].

Считается, что начало канонизации термина «культура» как важнейшего элемента строительства социализма было положено работой Ленина «О кооперации» (1923). В этой небольшой, но важной статье «культура» была накрепко связана в одном словосочетании с «революцией»: «Культурная революция – это… целый переворот, целая полоса культурного развития всей народной массы»[56]. Однако некоторые идеи статьи звучат по-новому в контексте сказанного Лениным на VIII съезде РКП(б).

В частности, Ленин пишет о том, что сразу после захвата власти большевиками изменилась «точка зрения на социализм». Раньше она была «политической», теперь же «центр тяжести меняется до того, что переносится на мирную организационную „культурную работу“». Он делает, правда, оговорку, что политическая перспектива сохранилась, но только в международных отношениях. Однако, «если… ограничиться внутренними экономическими отношениями, то у нас действительно теперь центр тяжести работы сводится к культурничеству».

Подведем предварительный итог: во-первых, проблематика культуры теснейшим образом связана с управлением и руководством; во-вторых, идеальная проекция культуры приобретает свою оригинальную консистенцию благодаря трем оппозициям: культура – бюрократизм, культура – право, культура – государство; в-третьих, культурная точка зрения доминирует не только над правовой, но также над политической и экономической. Таким образом, «культурная оптика» должна была определять после Октябрьской революции стратегию строительства социализма и коммунизма.


Объекты культурной политики и аппараты управления

Правительственная рациональность всегда выражается в редукции сложности мира к определенному аспекту мира[57]. Таким аспектом социального мира для большевиков стала культура: разнородные феномены социальных, экономических и политических отношений редуцировались к культурным различиям, которые в перспективе усилиями партии должны были быть преодолены. Такое упрощение действительности порождало новую социальную действительность, новые объекты политического воздействия и новую картографию социальной реальности.

Классовая точка зрения была необходима на этапе политического захвата власти. «Культурная точка зрения», в которой появилась потребность в ходе строительства коммунизма, оказалась более сложной: кроме классовых различий она включила целый комплекс иных социальных различий, которые были превращены в самостоятельные объекты управления и требовали особых аппаратов. Ниже мы приводим список тех культурных различий, которые чаще всего упоминались на съездах:

1) классовые (возможна формулировка «разрыв между городом и деревней»);

2) национальные (иногда сливаются с конфессиональными);

3) образовательные;

4) гендерные;

5) возрастные;

6) бытовые;

7) технологические и производственные навыки;

8) организационные (навыки самоорганизации и самоуправления);

9) чуть позже выделится разрыв между умственным трудом и физическим «на базе подъема культурно-технического уровня рабочего класса до уровня работников инженерно-технического труда»[58].

Культурная перспектива, интегрировавшая помимо классовых различий множество других, предполагала сеть сложных и неоднородных объектов. Эта сложность имела несколько измерений. Во-первых, широта и разнообразие спектра перечисленных различий. Во-вторых, возможность гибридных сочетаний выделенных различий. Например, отсталость национальных регионов описывали, рельефно подчеркивая феодальную классовую структуру, патриархальность быта, неграмотность или культурную отсталость женщин и т. д. В-третьих, вертикальное измерение, т. е. фиксация глубины культурных различий с помощью оценочной разметки уровней культуры – «ниже/выше». Скажем, пролетарии выступают по отношению к крестьянам как носители более высокой культуры. Женщины отличаются особой культурной дремучестью, поскольку в большей степени, чем мужчины, подвержены влиянию религии. Делегаты довоенных съездов довольно часто полемизировали по поводу оценок «уровней культурного развития»[59].

Когда делегаты съезда высказываются о культуре, мы то и дело перемещаемся из одной системы координат в другую, от одного социального объекта к другому. И только единство культурного взгляда, его рационализирующий схематизм удерживает полученный синтез разнородных объектов. В этом смысле можно сказать, что культурная политика была способом управления разнородными некультурностями.

«Культурная оптика» стала, таким образом, прагматической коррекцией или «утончением» оптики классовой. За этой коррекцией стоял опыт Гражданской войны, которая не имела четко выраженного фронта и выявила далеко не только классовые расколы внутри общества. В войне принимало участие множество социальных групп, готовых к применению вооруженного насилия друг против друга: крестьянские повстанческие движения, этнические и конфессиональные меньшинства. Вооруженное противостояние и временные альянсы сил формировались вопреки доктринальным установкам партии и далеко не в полном соответствии с классовыми позициями. События вроде Кронштадтского вооруженного восстания (февраль 1921 г.), когда против большевиков выступили рабочие и матросы, показали, что существует потребность в более изощренной политической оптике, чем сугубо классовая.

Но чтобы конвертировать в политику новую «культурную точку зрения», требовалось создать соответствующую сеть органов власти (партии и государства), которые не только управляли бы культурой как пестрой данностью, но и производили новую культурную действительность – однородную и высококультурную жизнь.

Организация партийных и советских учреждений сталкивалась с одной фундаментальной трудностью, характерной для всякой рационализации правительственной деятельности: с одной стороны, необходимостью централизации всех функций руководства, с другой – необходимостью учета специфики социальных объектов при распределении сфер ответственности между органами управления.

В СССР было найдено причудливое решение этой апории правительственного разума, которое стало своего рода «родимым пятном» или особым советским стилем управления. Дилемма централизации и учета специфики решалась с помощью разграничения руководящих функций партии и управленческих функций государственного аппарата. Поскольку различие между руководством и управлением было не очевидным, возник дуализм партийных и государственных аппаратов, дублирующих друг друга, а также напряжение, которое проявлялось в непрерывных попытках пересмотра баланса между ними.

В докладе Е. Преображенского на X съезде РКП(б) (1921) мы находим принцип разграничения функций органов партии и государства. Столь ясных формулировок не было ни на одном последующем съезде партии, хотя эта проблема оставалась ключевой для советской системы. Не менее важно, что принцип был сформулирован при обсуждении именно культурной политики партии. Речь шла об организации Главполитпросвета – государственного органа, управляющего культурой[60].

Необходимость государственной пропаганды коммунизма среди населения, говорит Преображенский, возникла сразу после Октябрьской революции. Но всю пропагандистскую работу партия была вынуждена вести без специального органа пропаганды – это было делом всех членов партии. Этот период строительства, когда пропагандистская работа совпадала со строительством советского аппарата, он называет «кустарническим». На следующем этапе, говорит докладчик, «мы видим, как постепенно отпочковывается… аппарат по пропаганде коммунизма». Однако складывается он одновременно внутри ряда отдельных государственных учреждений (комиссариатов). Так, сначала разветвленный аппарат пропаганды в деревне был создан Комиссариатом внутренних дел. Затем в рамках Военного комиссариата в 1919 г. была сформирована сеть органов пропаганды – ПУРов (ПУР – Политическое управление в армии, распущенное только в 1991 г.), а затем наблюдалось появление похожих аппаратов в остальных комиссариатах, а также в профсоюзных и молодежных организациях. В Комиссариате народного просвещения (Наркомпросе) также появился особый орган – Внешкольный отдел, преобразованный в 1920 г. в Главполитпросвет.

Теперь, говорит Преображенский, этот «организационный разброд» необходимо прекратить. Нужно сконцентрировать работу внутри единого аппарата, чтобы «вести эту пропаганду централизованно и систематически по принципу массового производства». Кстати, первая же попытка концентрации пропаганды приводит к созданию пресловутого партийно-государственного параллелизма. Сначала в августе 1920 г. при ЦК партии организуется Отдел пропаганды и агитации с двумя соответствующими подразделениями: подотделом пропаганды, отвечающим за школы (разработка школьных программ), и подотделом агитации, организующим агитационные кампании для взрослого населения («недели», «месячники» и проч.). Несколько месяцев спустя, в ноябре 1920 г., организуется уже государственная структура – Главполитпросвет – «двойник» партийного Отдела пропаганды и агитации.

Задачей Главполитпросвета было «разгрузить» партию от той части агитационно-пропагандистской работы, которая могла быть, как выражается Преображенский, «огосударствлена» или «механизирована». Но вот здесь-то дилемма, которую мы упомянули выше, сплетается в гордиев узел. Делегаты были согласны, что централизация агитпропа нужна, но они настаивали на сохранении диверсификации, учитывающей специфику социальных групп и классов, с которыми велась пропагандистская работа (молодежь, крестьяне, рабочие, солдаты, школьники, студенты). Больше всех на автономии ведомственных органов пропаганды настаивали военные, профсоюзы и союз молодежи.

Вместе с тем учет специфики (т. е. ведомственная диверсификация) угрожал распылением кадровых и материальных сил[61]. А. В. Луначарский настаивал на проведении водораздела между организациями по возрастному принципу. Он считал, что регулярная работа по просвещению и пропаганде должна быть направлена на тех, кто может стать человеком новой формации, т. е. на детей. И эту функцию должен выполнять Наркомпрос, организующий школьную работу. Именно Наркомпрос «производит самый важный ингредиент» – нового человека, – и такая задача превращает его «в коренной экономический комиссариат». При этом нет особой нужды в столь же систематической работе со взрослым населением – оно останется носителем следов отсталости прежней формации, но есть нужда в периодических и разовых агитационных кампаниях, воздействующих на «взрослое население». За работу с этим контингентом должен отвечать Главполитпросвет.

Однако подход Луначарского подтачивал уже сложившийся институциональный дизайн. Другие делегаты нашли не меньшие основания выделить в особую группу армейский контингент, молодых рабочих, детей нерусских народностей и т. д. И все эти аргументы так или иначе указывали на многослойность той картографии, которую конституировала культурная точка зрения.

Если Луначарский выступал в пользу концентрации всей политико-просветительской работы в руках государства, то старый большевик Е. Ярославский считал, что политико-просветительская работа – это исключительное дело партии. Он рисовал картину с элементами ведомственного абсурда, когда «Главсоль занимается тем, что чуть ли не создает свой театральный отдел, Наркомпрод создает свой театральный отдел и пытается вести политико-просветительную работу»[62].

Все участники дискуссии исходили из одной неоспоримой предпосылки – монополия на культуру и производство культурных смыслов принадлежит исключительно партии. Вместе с тем дискуссия играла в пользу сохранения «ведомственной специфики». Требовался компромисс. И самым адекватным принципом разграничения партийной и государственной ответственности был признан принцип, предложенный Преображенским: партия передает государственным органам культурную работу только тогда, когда она может быть «механизирована» и организована по принципу «массового производства».

Партии должна принадлежать организационная работа (распределение партийных сил, а также идейное и теоретическое руководство) – это ее «абсолютная область»[63]. Эта область не может быть «национализирована». Поскольку абсолютной областью Главполитпросвета является то, что поддается серийному и массовому производству, постольку постепенный процесс передачи новых функций является процессом «коммунизирования государственного аппарата» или «показателем того, насколько далеко мы шагнули как пролетарское государство, насколько мы далеко шагнули в части превращения коммунистической партии в функции государственного аппарата»[64].

Таким образом, культурная политика обретала свою абсолютную цель и финальную точку: полную конвергенцию коммунистической партии с государством, а также триумф культуры как сферы, достигшей предельной механизации и неразличимости культурных объектов. Это, конечно, противоречило тезису Ленина о параллелизме прогресса культуры и отмирания государства. Но эта теоретическая несуразность осталась незамеченной. Партия считала проблему решенной.

Несмотря на интеллигибельную ясность предложенного Преображенским принципа, в институциональных практиках гетерогенность учреждений так и не была преодолена. В каждом государственном органе, в профсоюзах, в молодежном союзе и проч. остались органы, ответственные за культурно-просветительскую работу.

Чуть более 30 лет спустя, на XX съезде КПСС, происходит один едва заметный сдвиг, приведший к существенным изменениям в архитектуре партийно-государственных органов управления культурой. В докладе Н. С. Хрущева, а также в ряде выступлений идеология и пропаганда упоминаются в негативном контексте, в то время как культура – в контексте исключительно позитивном. В Отчетном докладе ЦК КПСС Хрущев говорит: «Кто думает, что коммунизм может быть построен только на одной пропаганде, без повседневной практической борьбы за увеличение производства, за повышение благосостояния трудящихся, тот скатывается на путь талмудизма и начетничества»[65]. Фраза воспроизводится не раз в выступлениях делегатов все с тем же набором крепких слов, характеризующих неудовлетворительный уровень идеологической работы и ее отрыв от практических задач: «талмудизм», «начетничество», «аллилуйщина».

В этом сдвиге примечательны два обстоятельства. Первое, столь резкое разделение идеологии и культуры позволило выделить культуру в особый комплекс проблем, отличных от идеологических. Синонимия культуры с пропагандой и агитацией оказывается в прошлом. Это было то самое дискурсивное событие, которое облегчило безболезненное аппаратное размежевание, – оно способствовало, с одной стороны, закреплению политико-идеологических функций за партией, с другой – «механизации» или «огосударствлению» функций «массового производства» за специально создаваемым Министерством культуры СССР.

Однако отделение культуры от идеологии не помогло преодолеть гетерогенность объектов культурной политики. К ведению культуры относились развитие школы, системы высшего образования, науки, воспитание национальных кадров в союзных и автономных республиках, организация досуга для разных категорий населения и проч. Их, правда, можно было довольно легко перераспределять между разными ведомствами. Вопрос теперь сводился к тому, следует ли все эти сферы объединить в рамках одного мегаминистерства, или же организовать ряд специализированных министерств[66].

Подводя итоги, можно сказать, что учреждение Министерства культуры СССР было актом эмансипации культуры от идеологии. Однако освободившись от идеологии и пропаганды, культура попала в зависимость от механизированного администрирования государства и обрела характеристики массовой культуры.


© Хестанов Р., 2013

Борис Кагарлицкий. Советская культурная политика и традиция просвещения

Водной из своих ранних книг американская исследовательница Шейла Фицпатрик характеризовала большевиков 1917 г. как «революционное правительство, миссия которого состояла в том, чтобы обеспечить просвещение народа»[67]. И в самом деле, работа по культурному преобразованию, начатая буквально в первые же дни после Октябрьского переворота, свидетельствовала о том, что новая власть не просто рассматривала подобные задачи как политически первостепенные, но и видела в их решении свою историческую миссию. Радикальная интеллигенция, оказавшаяся в авангарде русской революции, была порождением культуры европейского Просвещения и в своем противостоянии царизму опиралась на эту традицию. После того как этап революционного разрушения и культурно-политического хаоса закончился, именно последовательная реализация принципов Просвещения стала главным принципом культурной политики.

В литературе позднейшего времени основное внимание уделялось радикальным высказываниям и экспериментам леворадикальных художников и писателей, но отнюдь не они определяли приоритеты проводившейся большевистской властью культурной политики (в широком смысле слова). Разумеется, в период Гражданской войны главная забота новой власти состояла в том, чтобы обеспечить свое политическое выживание, но как только боевые действия стали стихать, большевистская пресса начала выдвигать на первый план именно культурные задачи, без решения которых невозможно было успешно завершить ни экономические, ни социальные преобразования. Показательно, что активная дискуссия по этим вопросам велась не только столичной партийной интеллигенцией, но даже еще более – в провинциальных городах, где вопросы «культурной отсталости масс» стояли совершенно практически. На фоне военных и политических побед революции, пишет в 1921 г. новгородский журнал «Просвещение и культура», приходится констатировать «мизерные итоги побед на культурном фронте», которые становятся крупным препятствием к успешной борьбе на хозяйственном фронте. В связи с окончанием Гражданской войны настало время «развить генеральное наступление на фронте просвещения»[68].

Речь идет далеко не только о школьном образовании. Столичный журнал «Работник просвещения» в том же 1921 г. подчеркивал, что первостепенной задачей новой власти становится «воспитание взрослого населения страны»[69]. В том же духе рассуждал и руководитель Народного комиссариата просвещения А. В. Луначарский, в ведении которого оказались одновременно школьное и университетское образование, развитие академической науки и поощрение искусств.

В позднейшей советской литературе довольно часто упоминались высказывания Ленина, посвященные необходимости культурной политики. Однако показательно, что цитаты, которые обычно приводятся, относятся к работам 1922–1923 гг. Дискуссия о культуре в партии началась значительно раньше, и в поздних своих статьях Ленин не только высказывал собственное мнение, но обобщал, развивал точку зрения, уже пользовавшуюся широкой поддержкой в партии.

«В то время как мы болтали о пролетарской культуре и о соотношении ее с буржуазной культурой, факты преподносят нам цифры, показывающие, что даже и с буржуазной культурой дела обстоят у нас очень слабо. Оказалось, что как и следовало ожидать, от всеобщей грамотности мы отстали еще очень сильно, и даже прогресс наш по сравнению с царскими временами (1897 годом) оказался слишком медленным, – писал В. И. Ленин в 1923 г. – Это служит грозным предостережением и упреком по адресу тех, кто витал и витает в эмпиреях „пролетарской культуры“. Это показывает, сколько еще настоятельной черновой работы предстоит нам сделать, чтобы достигнуть уровня обыкновенного цивилизованного государства Западной Европы. Это показывает далее, какая уйма работы предстоит нам теперь для того, чтобы на почве наших пролетарских завоеваний достигнуть сколько-нибудь культурного уровня»[70].

В связи с этим лидер советской республики предлагал сократить расходы любых ведомств, чтобы увеличить бюджет Народного комиссариата просвещения и «не скаредничать с увеличением выдачи хлеба учителям»[71]. Однако речь, разумеется, шла не только о распространении грамотности. Целью было не развитие «образования» в узком, техническом смысле слова, а именно Просвещение в широком, этико-философском понимании данного термина. Причем, говоря о «буржуазной культуре» как о чем-то, к чему надо стремиться и чего надо достигнуть, Ленин отнюдь не имел в виду отказ от специфически революционного характера проводимой политики, от ее социального (классового) содержания. «Речь должна идти о той полуазиатской бескультурности, из которой мы не выбрались до сих пор и не можем выбраться без серьезных усилий, хотя имеем возможность выбраться, потому что нигде народные массы не заинтересованы так настоящей культурой, как у нас; нигде вопросы этой культуры не ставятся так глубоко и последовательно, как у нас; нигде, ни в одной стране, государственная власть не находится в руках рабочего класса, который в массе своей прекрасно понимает недостатки своей, не скажу культурности, а скажу грамотности; нигде он не готов приносить и не приносит таких жертв для улучшения своего положения в этом отношении, как у нас»[72].

Иными словами, для освоения передовой буржуазной культуры в специфических условиях России потребовалась именно пролетарская революция. Общественно-политическая система, существовавшая в империи Романовых, не была, конечно, принципиально враждебна народному просвещению в той мере, как считали представители радикальной интеллигенции, но она и не имела внутреннего механизма, формировавшего запрос на широкомасштабные усилия по распространению в массах современной европейской культуры, к которой принадлежало «образованное общество». Консервативная экономика, воспроизводившая еще более консервативный социальный порядок, была способна обеспечивать рост промышленного производства в период, когда спрос на российское зерно создавал благоприятную конъюнктуру на мировом рынке, но этот рост лишь порождал новые противоречия, как социальные, так и культурные, тем самым готовя и приближая революцию.

Радикальные преобразования социальных и экономических структур оказались необходимыми для того, чтобы решить задачи, которые были провозглашены, но не реализованы на практике в дореволюционной России. Неспособность старого режима справиться с задачами развития, став вровень с европейскими державами, принимаемыми самой же отечественной элитой за образец, связана была не только с характером политической власти, консервативной, опиравшейся на традиционные структуры, сохранявшей до известной степени сословный характер, но и с самой природой периферийного капитализма, сложившегося в России. Просвещение масс, накладываясь на социальные и культурные противоречия такого общества, создавало реальную угрозу для элит, поскольку усиливало потребность в повышении вертикальной мобильности, накладывалось на требование перераспределения власти, собственности и влияния в стране.

Слом старой социальной системы, появление нового государства и резкое изменение господствующей идеологии на культурном уровне запустили совершенно новую динамику, породили новые приоритеты. Правительство, созданное революционной интеллигенцией, опиравшейся на рабочий класс и значительную часть крестьянства, не могло не сделать массовое просвещение одним из своих принципов и проводить его в жизнь с настойчивостью и последовательностью, немыслимыми для консервативного режима, опирающегося на традиционную иерархию и ценности.

Революция, уничтожив старые элиты, напротив, создала острейшую потребность в массовом просвещении для того, чтобы новая власть, добившаяся успеха благодаря опоре на социальные низы, смогла обеспечить себя новыми кадрами, а поддержавшим ее массам дать новые жизненные шансы и возможности карьерного роста. Одновременно ускоренное развитие экономики и форсированная индустриализация создавали потребность в новой рабочей силе, не только грамотной (литературно и технически), но и приобщенной к городской культуре. Процесс этот не мог развиваться стихийно, поскольку темпы его были чрезвычайно высоки. Распространяя просвещение, новая власть стремилась одновременно обеспечить себе лояльность приобщаемых к культуре масс. Именно поэтому культурные задачи советской власти представлялись ее сторонникам задачами политическими, и наоборот, политические задачи воспринимались в значительной мере как культурные. Распространение знаний среди масс является способом преобразить их сознание: занимаясь «широкими культуртрегерскими задачами», надо создавать «мощный аппарат политического просвещения»[73]. С одной стороны, на протяжении всего советского периода сохранялся сформулированный еще в 1920-е годы принцип, что «просвещение по своим задачам не может быть аполитичным»[74], но, с другой стороны, авторы первых послереволюционных лет настаивали на том, что для коммунистов «политическая организация, по существу своему, является организацией воспитательной»[75].

В такой ситуации необходима осознанная и последовательная политика, направленная на преодоление возникающих культурных разрывов, которые в противном случае сами могут стать источниками социальных, политических и даже технических проблем. Другое дело, что при подобном понимании культурной политики она рано или поздно становилась заложницей экономической стратегии. Об этом с удивительной откровенностью говорили уже авторы начала 1920-х годов. Так, в программной статье, опубликованной журналом «Просвещение и культура», его ведущий идеолог Л. Пипер пишет, что после революции решение культурных задач должно быть связано с общей хозяйственной стратегией. «Просветительская политика переходного периода должна быть и будет прямым олицетворением тех зигзагов, которые проделывает переходная экономическая политика»[76]. Другие авторы шли еще дальше, подчеркивая, что «Наркомпрос есть экономический комиссариат, производящий духовные ценности»[77]. Таким образом, фиксируя необходимость культурного переворота для решения задач экономического развития и модернизации, большевистская интеллигенция саму культуру начинала трактовать в экономических и технических категориях.

Политика просвещения обеспечивала поддержку для новой власти со стороны массовой низовой интеллигенции, включая национальные меньшинства и группы, идеологически не разделявшие или не в полной мере разделявшие социально-политические установки большевиков. К тому же для интеллигенции эта традиция была своего рода «мостиком», механизмом обеспечения на ценностном уровне преемственности между старым и новым миром, гарантией востребованности накопленного опыта, знаний и статусов. «Народное образование было исконной страстью интеллигенции всех национальностей. Большевистская диктатура поставила образование на самую массовую основу, тем самым перетянув на свою сторону множество рядовых меньшевиков, эсеров и просто земских интеллигентов. Грамотность обеспечивала сильную пропаганду („Рабы – не мы!“) и одновременно производство кадров для невиданного модернизационного рывка»[78].

Реальное положение дел после революции и Гражданской войны оказалось не только не лучше, чем до 1917 г., но даже значительно хуже. Один из представителей старой интеллигенции сетовал на страницах провинциального советского журнала, что отставание России от Запада остается катастрофическим, «глубокая пропасть между нашим невежеством и их образованностью углубляется и расширяется с каждым днем»[79]. На протяжении последующего десятилетия, несмотря на значительные усилия государства, ситуация оставалась весьма драматичной. В 1929 г. на территории Российской Федерации все еще имелось 18 миллионов неграмотного взрослого населения, а в национальных республиках и автономиях дело обстояло куда хуже[80].

В итоге культурный перелом совпал с переломом экономическим и политическим. Именно рубеж 1920-1930-х годов, сопровождавшийся резким переходом от авторитарного к тоталитарному политическому режиму, насильственной коллективизацией крестьянства и форсированной индустриализацией, оказался и моментом окончательного искоренения неграмотности. Репрессивно-принудительный механизм сталинского порядка обеспечил повсеместное внедрение новых культурных норм, поскольку без них система просто не могла двигаться дальше. Это тоталитарное «принуждение к культуре» не могло не отразиться на самом содержании процесса, его идеологии и ценностях. Если в первые послереволюционные годы распространение просвещения и культурный прогресс масс имели для авторов самостоятельную ценность, хотя и увязывались с общими задачами революционных преобразований и хозяйственного развития, то во второй половине 1920-х годов все более акцентируется именно связь между культурными достижениями общества и формированием социалистической промышленности.

Однако эта связь является далеко не такой односторонней и прямолинейной, как может показаться на первый взгляд, особенно с точки зрения публицистической «критики тоталитаризма». Напротив, сравнивая советские концепции политики просвещения, господствовавшие в конце 1920-х и начале 1930-х годов, с идеями, которые провозглашаются либеральными реформаторами образования в наше время, невозможно не заметить, что прежние представления были не только значительно более широкими, но и куда более гуманистическими. В отличие от деятелей сегодняшнего Министерства образования и науки, подчеркивающих ориентацию на решение конкретных рыночных задач с помощью распространения среди молодежи специфических «компетенций» и «навыков» (слово «знание» в 2011–2012 гг. исчезло из лексикона отечественных чиновников), авторы советского периода подчеркивали значение комплексной культурной политики, направленной на развитие личности. Если все сведется к подготовке работников для производства, то не будут решены ни специфические индустриальные задачи, ни более общие – социально-политические.

Надо, писал казанский журнал «Просвещение и жизнь» в 1929 г., «не только научить неграмотного рабочего и крестьянина навыкам в чтении, письме, счете, но нужна борьба за поднятие культурного и политического уровня трудящихся до высоты, обеспечивающей наиболее успешный ход социалистического строительства»[81]. За этими идеологическими формулировками, вызывающими неизбежную иронию читателя, принадлежащего к более поздней эпохе, скрывается целый комплекс культурных мероприятий. Речь идет о преодолении производственной неграмотности рабочих, которые должны освоить общие принципы и научные основания современной промышленности, об агрономическом просвещении среди крестьянства, о том, чтобы выработать у населения привычку к чтению и обеспечить «широкое продвижение книги и периодических изданий среди трудящихся»[82].

Индустриализация должна не только резко увеличить количество заводов и фабрик, но и «качественно изменить процессы человеческого труда»[83]. Причем задача не сводится к формированию массы квалифицированных работников, способных понимать техническую документацию или даже обладающих общими знаниями, навыками и бытовой культурой, необходимыми для успешного развития индустриального урбанизированного общества. Некоторые авторы ставят задачи куда более масштабные, по сути, философские. Задача культурной революции, читаем мы на страницах того же журнала, состоит «в преодолении разобщения науки от труда», в вовлечении в научное творчество «всей массы трудящихся»[84]. Правда, практические меры по реализации этого радикально-утопического принципа предлагаются порой довольно скромные и неожиданные: изучение краеведения привьет массам вкус к исследованию истории, а через альпинизм можно приобщиться к наблюдению природы. В то же время авторы советских изданий, говоря о проблемах культуры, без колебаний используют военную и техническую терминологию. Они пишут про «культурную мобилизацию»[85] и даже про «мероприятия по переделке человеческой массы»[86].

Точно так же, как сама советская система эволюционировала, смещая акценты государственной идеологии и политики от эмансипации трудящихся к формированию условий для развития индустриального общества, понимание просвещения становилось все более узким, прагматическим, проникаясь тем же духом военно-промышленной мобилизации, который торжествовал во всем обществе. Однако и эта модернизационная политика с ее жесткой и авторитарной бюрократической системой, овладевшей революционной инициативой масс, которая теперь была направлена на достаточно ограниченные (но реально достижимые) цели, не могла обойтись без ставки на идеологию и ценности Просвещения. Пусть и понимаемые в гораздо более узком смысле, пусть и лишенные своего демократического и эмансипационного содержания, эти принципы продолжали служить ориентирами для принятия решений в сфере культуры, науки, в качестве идеалов, по которым переделывались быт и повседневное поведение людей. Несмотря на то что советское общество неоднократно и радикально менялось, несмотря на то что политическая система ленинского революционного авторитаризма существенно отличалась от сталинского модернизационного тоталитаризма или от посттоталитарных моделей времен Хрущева и Брежнева, установка на ценности Просвещения оставалась неизменной основой культурной политики.

Таким образом, если Советский Союз когда-либо и был обществом, пытавшимся реализовать утопию на практике, то эта практическая утопия была не коммунистической (поскольку коммунизм был именно теоретической утопией, отодвинутой в будущее), но скорее жизненным воплощением западноевропейской просветительской утопии XVIII в.

На первый взгляд, здесь можно усмотреть некоторое противоречие, поскольку советский строй, начиная с 1918 г., был основан на авторитарной политике, тогда как ценности Просвещения принято считать важнейшей идейной основой европейской демократии. При более внимательном рассмотрении, однако, обнаруживается, что все обстоит несколько сложнее. С одной стороны, советский строй, изменявшийся на протяжении собственной истории, не только открыл беспрецедентные возможности для социальной мобильности низов, но и создал условия, при которых их интересы и мнения так или иначе влияли на политику власти, нуждавшейся в массовой опоре и не имевшей возможности опереться на традиционные механизмы обеспечения лояльности (религиозно-патриархальные, общинные и т. д.). В этом смысле советская эпоха была, несомненно, временем широкомасштабной демократизации, несмотря на происходившие в это же время массовые репрессии, запреты и притеснения, которые, в свою очередь, осуществлялись при активном участии «низов» (включая общественные группы, которые на других этапах сами становились жертвами репрессий и притеснений). С другой стороны, в самой идеологии Просвещения есть авторитарный компонент, который и был очень последовательно и систематично реализован в советской практике.

Идея «просвещенного абсолютизма», выдвинутая идеологами XVIII столетия, была отнюдь не случайностью, уступкой цензуре или данью прагматическим расчетам (попыткой получить поддержку власть имущих для реализации своей программы). На самом деле образование и просвещение с необходимостью предполагают некоторую авторитарность не только в плане того, что утверждают приоритет Истины, которая не может быть оспорена (недопустима, например, дискуссия об аксиомах евклидовой геометрии или преподавание альтернативной истории, отрицающей общепринятые факты). Не менее важен сам принцип Авторитета, без которого передача знаний от просвещенного меньшинства к еще пока не просвещенному большинству просто невозможна.

«Просвещенный абсолютизм» был логичной и закономерной частью концепции, поскольку должен был поставить традиционную легитимность и авторитет на службу прогрессу и рациональности. Однако на практике власть, опиравшаяся на традиционные и консервативные структуры, не была заинтересована в резких и быстрых переменах (кроме тех случаев, когда, как в Германии времен Бисмарка, «революция сверху» осознавалась в качестве единственно возможной стратегии спасения от «революции снизу»). Большевики вслед за якобинцами пошли по иному, более логичному пути, опираясь на новую легитимность власти, порожденную массовым участием народа в революции. Но в свою очередь власть, независимо от стихийных настроений и потребностей масс, проводила последовательную политику, направленную на преодоление стихийности, на рационализацию, внедрение планового начала.

Многие советские институты на практике были воплощением этой утопии – более или менее удачным, но в первую очередь это относится к системе образования, которая стала именно «идеальной» – не в смысле отсутствия недостатков, а в платоновском смысле, как система, воплотившая все принципиальные характеристики и принципы образования «вообще», как его понимала европейская мысль со времен Декарта.

Советский Союз создал модель, обеспечившую массовое тиражирование элитарного образования, и этот опыт позднее с большим или меньшим успехом перенимали другие страны. В результате даже то, что считалось недостатком или специфической особенностью советской модели, на самом деле являлось как раз воплощением общего просветительского принципа. Прежде всего это относится к идеологической нагруженности образовательного процесса. На самом деле любой образовательный процесс нагружен идеологически, но обычно идеология скрыта и растворяется в общем потоке передачи знаний, тогда как в СССР идеологическое образование было открытым, рационально сконструированным и выделенным в самостоятельные дисциплины, что позволяло при желании учащемуся отстраниться от него и давало возможности для формирования навыков критического и оппозиционного мышления в гораздо большей степени, чем модели скрытой идеологической обработки, типичные для традиционных обществ или западных демократий. Проблема, однако, состояла в том, что навыки критической оценки идеологического дискурса, которые приобретал советский человек, тоже были ориентированы на одну-единственную (не доминировавшую, а именно единственную публичную) идеологию марксизма-ленинизма, которая бытовала в СССР. Это сделало советского человека беспомощным по отношению к другим формам идеологического воздействия. В свою очередь, последовавшее за распадом Союза и реставрацией капитализма наступление на «советские» принципы культурно-образовательной политики обернулось неизбежно наступлением на фундаментальные принципы рационализма и Просвещения и на базовые ценности европейской цивилизации, крайним практическим воплощением которых и был СССР.


© Кагарлицкий Б., 2013

Загрузка...