Вождь большевиков В. И. Ленин однажды высказался в том духе, что война представляет собой превосходную «проверку на прочность» учреждений, порядков и мероприятий, созданных и осуществленных в мирное время. В ходе войны, писал Ленин, «все политические и социальные учреждения подвергаются проверке и испытанию „огнем и мечом“». Сила и слабость учреждений и порядков любого народа определяется исходом войны и последствиями ее[161]. Это высказывание с полным правом может быть применено и к национальной политике большевистской партии в области военного строительства, одним из магистральных направлений которой стало создание национальных воинских частей на окраинах бывшей Российской империи. Уроки строительства этих частей и соединений в Красной Армии в 1920-1930-е годы с учетом особенностей советской национально-культурной политики крайне актуальны и для современной Российской Федерации, национальные проблемы в которой не только не сглаживаются, но и имеют ярко выраженную тенденцию к обострению.
Уже Французская революция и порожденная ею эпоха революционных и наполеоновских войн (1789–1815 гг.) выявили превосходство национальных армий, комплектуемых на основе всеобщей воинской повинности, над армиями многонациональных империй. Войны XIX в. между европейскими державами только подтвердили эту истину. Настоящим «больным человеком Европы» в этом плане была Австрийская (с 1867 г. – Австро-Венгерская) империя. Так, уже современникам было ясно, что одной из главных причин поражения «королевской императорской армии» Австрийской империи в австро-итало-французской войне 1859 г. был ее многонациональный состав, создававший колоссальные дополнительные проблемы как при подготовке воинских частей, так и при управлении ими в боевой обстановке. Личный состав императорской королевской армии набирался по городам и весям всей этой обширной центрально-европейской империи, в результате чего в армии говорили на десятке языков и множестве различных местных диалектов. К началу XX в. 29 % личного состава армии Австро-Венгрии составляли немцы, 18 – венгры, 15 – чехи, 10 – южные славяне (сербы, хорваты, словенцы и боснийцы), 9 – поляки, 8 – русины, по 5 – словаки и румыны и 1 % – итальянцы. В то же время офицерский корпус практически полностью состоял из немцев и венгров с небольшими вкраплениями хорватов, чехов и поляков[162]. Это вело к непониманию и розни между командным и рядовым составами, равно как и между отдельными группами солдат, набранных из разных национальных окраин империи. Новобранцев обучали всего лишь нескольким словам по-немецки, вроде «Ruht!» («Вольно»), «Habacht!» («Смирно!»), «Abtreten» («Разойтись!»), и поэтому в случаях, не предусматривавших использования простых команд, приходилось прибегать к услугам переводчиков. Если в полку представители какой-то одной национальности составляли свыше 20 % военнослужащих, их язык признавался полковым и его знание на уровне, необходимом для нормального несения службы, требовалось от всех офицеров и унтер-офицеров части[163]. Помимо всего прочего, многочисленные конфликты, рождавшиеся на почве межнациональных отношений, равно как напряженные отношения между различными народами и национальностями в самой империи не лучшим образом сказывались на боевом духе австрийской армии.
Эти пороки многонациональной императорской королевской армии пышным цветом расцвели в годы Первой мировой войны, ярким свидетельством чему служат бессмертные «Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны» Ярослава Гашека. Макс Вебер, выступая в июне 1918 г. в Вене с лекцией о социализме перед австрийскими офицерами, особо отметил те титанические усилия, которые предпринимал немецкоязычный офицерский корпус Австро-Венгерской империи для поддержания боеспособности вверенных ему частей и подразделений. Говоря о взаимоотношениях между офицерским корпусом, унтер-офицерским корпусом и рядовым составом в современной армии, Вебер отметил, что эта проблема наиболее остро стоит в армиях многонациональных государств, комплектуемых по принципу всеобщей воинской повинности. Крайним проявлением слабости австро-венгерской армии в период Первой мировой войны были примеры массового перехода на сторону противника, в данном случае Российской империи, военнослужащих-славян – чехов, сербов, хорватов, украинцев, русинов и т. д. «Если я вообще имею какие-то представления о внутренних взаимоотношениях в императорской королевской армии, – говорил Вебер, – то это представления о совершенно чудовищных объективных трудностях, которые вытекают для меня уже просто из языковых отношений. Офицеры запаса императорско-королевской армии многократно пытались объяснить мне, каким образом удается, не обладая реальным знанием языка рядового состава, все-таки поддерживать с ним такой контакт, который необходим как раз для того, чтобы оказывать какое-то влияние, выходящее за рамки служебных отношений»[164].
В русской армии времен Первой мировой войны таких проблем практически не существовало. В то время русская армия комплектовалась на основе всеобщей воинской повинности в основном из представителей славянских народов Империи – русских, украинцев и белорусов, – тогда как число национальных формирований, вроде знаменитого Кавказского туземного конного корпуса, набранного из горцев Северного Кавказа, или же созданных в годы Первой мировой войны латышских, польских и чехословацких стрелковых частей, было сравнительно невелико. Более того, представителей около 40 национальностей, прежде всего Средней Азии, Кавказа, Степного края, Сибири и Крайнего Севера, вообще не брали в армию. Такая система действовала со времен военной реформы 1860-1870-х годов, проведенной военным министром Д. А. Милютиным (1816–1912). Закон о всеобщей воинской повинности, принятый в Российской империи в 1874 г., декларировал призыв в армию православных, протестантов, католиков и евреев. Призыву не подлежали мусульмане (с определенными исключениями), кочующие инородцы, буддисты, а также некоторые христиане-сектанты, в частности молокане и штундисты. Кроме того, действовало правило, согласно которому в каждой воинской части должно было служить не менее 75 % «русских» – великороссов, украинцев и белорусов[165]. Иными словами, несмотря на то что закон 1874 г. декларировал введение в стране всеобщей воинской повинности, отдельные категории населения Российской империи были от нее освобождены. Когда в ходе Первой мировой войны в 1916–1917 гг. людские резервы русской армии оказались близки к исчерпанию, так что военному министерству пришлось даже засекретить данные о военнообязанных от своих союзников[166], царское правительство 25 июня 1916 г. приняло решение о проведении мобилизации людских ресурсов из числа коренного населения в Средней Азии для использования их на трудовых работах в тылу. Однако первые же мероприятия по мобилизации натолкнулись на сопротивление местного населения и в конечном счете спровоцировали восстание туземцев. Оно вспыхнуло 4 июля 1916 г. на узбекских землях и в короткий срок охватило значительную часть Степного края и Туркестана. Избегая столкновения с крупными воинскими частями, восставшие нападали на представителей царской администрации и убивали русских колонистов. Несмотря на то что царское правительство бросило на подавление восстания значительные воинские формирования и, не стесняясь, применяло грубую силу и тактику «выжженной земли» против взбунтовавшихся, восстание с переменным успехом продолжалось вплоть до падения самодержавия в феврале 1917 г. и лишь после этого постепенно сошло на нет после объявленной Временным правительством амнистии. Так неудачно закончилась в годы Первой мировой войны попытка поставить азиатские народы Российской империи на службу «белому царю»[167].
После победы большевиков в Гражданской войне ими был взят курс на создание национальных воинских формирований. Это стало одним из магистральных направлений советской национальной политики, выработанной на XII съезде РКП(б) в апреле 1923 г. и на IV совещании ЦК РКП(б) в июне того же года. В принятой съездом резолюции «Национальные моменты в партийном и государственном строительстве» было рекомендовано усилить «воспитательную работу в Красной Армии в духе насаждения идей братства и солидарности народов Союза» и осуществить «практические мероприятия по организации национальных воинских частей, с соблюдением всех мер, необходимых для полной обороноспособности республики»[168].
Резолюция по национальному вопросу, принятая на IV совещании ЦК РКП(б), подтверждала неотложность мероприятий, принятых на XII съезде, и требовала взять курс на «создание военных школ в республиках и областях для выработки в известный срок командного состава из местных людей, могущих послужить потом ядром для организации национальных воинских частей»[169]. В резолюции ставилась задача формирования национальных милицейских частей в Татарии и Башкирии, констатировалось, что в Грузии, Армении и Азербайджане уже создано по национальной дивизии, и предлагалось создать по одной национальной милиционной дивизии в Белоруссии и на Украине. Как провозглашалось в резолюции, «вопрос о создании национальных войсковых частей имеет первостепенное значение, как в смысле обороны от возможных нападений со стороны Турции, Афганистана, Польши и т. п., так и в смысле возможного вынужденного выступления Союза Республик против соседних государств. Значение национальных войсковых частей с точки зрения внутреннего положения Союза республик не требует доказательства»[170]. Выступая на совещании с обоснованием идеи создания национальных воинских частей, И. В. Сталин произнес: «Я думаю, мы значительно опоздали в деле выработки мероприятий в этом отношении. Мы обязаны создать национальные воинские части. Конечно, в один день их не создашь, но сейчас можно и нужно приступить к созданию военных школ в республиках и областях для выработки в известный срок командного состава из местных людей, могущего послужить ядром для организации национальных войсковых частей. Начать это дело и двигать его дальше абсолютно необходимо. Если бы мы имели надежные национальные войсковые части с надежным командным составом в таких республиках, как Туркестан, Украина, Белоруссия, Грузия, Армения, Азербайджан, то наша республика была бы много лучше обеспечена как в смысле обороны, так и в смысле вынужденных выступлений, чем это имеет место теперь»[171].
Курс на создание национальных воинских частей был составной частью политики «коренизации» в национальном вопросе, провозглашенной на X съезде РКП(б) (март 1921 г.) и перешедшей в плоскость конкретных мероприятий после XII съезда РКП(б) (апрель 1923 г.) и IV совещания ЦК РКП(б) (июнь 1923 г.)[172]. Согласно этой политике, ключевую роль в разработке которой сыграл Сталин, для завоевания симпатий к советской власти на национальных окраинах предполагалось выдвигать на первый план национальные кадры из числа местного населения, создавать национальные системы высшего, среднего и начального образования на местах, поощрять развитие национальных языков, культур и наук в национальных республиках и областях[173]. Говоря о задачах политики «коренизации», Сталин на XII съезде отмечал, что ее главная цель заключалась в том, чтобы сделать советскую власть близкой инонациональному крестьянству на западных и восточных окраинах СССР. «Для того чтобы Советская власть стала и для инонационального крестьянства родной, – необходимо, чтобы она была понятной для него, чтобы она функционировала на родном языке, чтобы школы и органы власти строились из людей местных, знающих язык, нравы, обычаи, быт нерусских национальностей»[174]. В действительности речь шла не только о приоритетном выдвижении местных кадров и развитии национального языка и школы, но о целом комплексе мероприятий, осуществление которых должно было подтянуть уровень социально-экономического и культурного развития нерусских народов на национальных окраинах Союза ССР до положения его великорусского ядра. Современные исследователи советской культурно-национальной политики 1920-1930-х годов в связи с этим даже говорят о политике «положительной дискриминации» нерусских народов Союза ССР, а сам Советский Союз указанного периода называют «империей положительной деятельности»[175].
Формирование национальных воинских частей проходило в рамках военной реформы, осуществленной в СССР в 1924–1925 гг. После окончания Гражданской войны в условиях экономической разрухи страна не могла содержать большую армию, поэтому с декабря 1920 г. по 1923 г. численность Красной Армии сократилась с 5,5 млн до 516 тыс. человек, т. е. более, чем в 10 раз[176]. Одновременно происходил переход к территориально-милиционной системе комплектования армии, что должно было позволить сократить расходы на ее содержание, но в то же время обеспечить военную подготовку всего мужского населения Союза ССР и сохранение кадрового костяка Рабоче-крестьянской Красной Армии. В июне 1921 г. в Петрограде создается первая милиционная бригада, а в январе 1923 г. на территориально-милиционную основу переводится 10 кадровых дивизий[177]. Однако наиболее активно переход на территориально-милиционный принцип организации и комплектования начался после издания 8 августа 1923 г. декрета ЦИК и СНК СССР «Об организации территориальных частей и проведении военной подготовки трудящихся». В 1925 г. в Красной Армии было уже 46 стрелковых и одна кавалерийская территориально-милиционные дивизии[178].
В декабре 1923 г. по решению Реввоенсовета Союза ССР армия перешла на национально-территориальный принцип комплектования. Под руководством председателя Реввоенсовета Л. Д. Троцкого была принята первая программа национального войскового строительства в СССР. «Как известно, – пишет Е. Ю. Борисёнок, специалист-историк по „советской украинизации“, – Троцкий был сторонником создания в республиках национальных армий, которые должны были составить общесоюзную Красную Армию. Это должно было продемонстрировать нерусским народам последовательность советской власти в решении национального вопроса. К тому же, по мысли Троцкого, такие армии могли бы пригодиться для мировой революции»[179].
Тем не менее центральное руководство Союза ССР во главе с И. В. Сталиным относилось к этой идее довольно настороженно, резонно видя все минусы в плане национал-сепаратизма, к которым могло привести создание национальных армий в союзных республиках. Опасаясь, что такие армии станут легкой добычей в руках националистов, оно дало согласие лишь на формирование отдельных национальных воинских частей[180].
Первоначальная программа 1924 г. по национально-войсковому строительству выполнена не была. Уже в марте 1924 г. она была пересмотрена в сторону сокращения, а центр тяжести в формировании национальных частей был перенесен в восточные республики Союза ССР. При непосредственном участии М. В. Фрунзе и благодаря работе специальной комиссии под руководством Ф. Э. Дзержинского был разработан и в 1924–1925 гг. осуществлен компромиссный вариант военной реформы, отходивший от крайностей построения Красной Армии по милиционно-национальной модели, принятой в 1923 г. В конце 1924 г. Реввоенсовет Союза ССР принял новый пятилетний план (1924–1929) национального строительства РККА, одобренный впоследствии III съездом Советов. В его основу был положен принцип единства Советских Вооруженных Сил. Более того, Фрунзе прямо указывал на опасность тенденции к «превращению национальных формирований в ядро национальных армий» и заявлял о несоответствии такой позиции «классовым интересам рабочих и крестьян»[181]. Уже к весне 1925 г. национальные воинские части составляли 10 % от общей численности Красной Армии. Эти воинские формирования были территориально-милиционными по своему составу, поскольку они на 70 % состояли из населения коренных народностей окраин Союза ССР. К 1928 г. территориальные части составляли свыше 70 % стрелковых войск и 12 % кавалерии РККА[182].
Согласно официальным советским оценкам, «военно-национальное строительство не только расширило мобилизационные возможности страны, но и укрепило дружбу советских народов, способствовало развитию экономики и культуры национальных республик»[183]. Эта политика получила законодательное оформление и подтверждение в постановлении III съезда Советов о Красной Армии (1925), одобрившего работу Реввоенсовета Союза ССР в области национального строительства и поручившего Советскому правительству «обеспечить выполнение намеченной программы национальных формирований, как отвечающей интересам всех народов Союза ССР, в деле защиты общего их социалистического отечества». В резолюции съезда было «с особым удовлетворением» отмечено «создание национальных формирований на Востоке, являющееся фактором национального и культурного роста угнетенных в прошлом народов и соответствующее установлениям межнационального мира». Вместе с тем в постановлении выражалась озабоченность, что «строительство национальных войск может быть обеспечено лишь… путем создания необходимой для этого базы как в отношении образования прочных кадров командного и политического состава, так и в смысле подготовки населения к отбыванию воинской повинности на общих началах»[184].
Несмотря на сокращение программы национально-войскового строительства, реализация ее шла тяжело. Характерный пример таких проблем представляет собой «украинизация» 1920-х годов Красной Армии на Украине. В соответствии со скорректированной программой национально-войскового строительства 1924 г. в Украинской ССР предполагалось в течение пяти лет «украинизировать» четыре территориальные дивизии. В рамках осуществления программы предусматривалось комплектование этих дивизий рядовым и командно-политическим составом из числа украинцев, использование украинского языка при несении воинской службы и в партийно-политической работе, а также «украинизация» военных школ. Эта политика принесла свои плоды: к середине 1920-х годов большинство красноармейцев Украинского военного округа по своему этническому происхождению были украинцами[185].
Тем не менее «украинизация» в Красной Армии шла со скрипом. Мало кто из командно-политического состава владел украинским языком, а подготовка говорящих на украинском военных кадров не покрывала имеющихся потребностей. В частности, в 1925 г. в украинизированных дивизиях 40,9 % командиров и 37,1 % политработников не владели украинским языком. В 1926 г. выпуск командно-политических кадров из украинизированных военных школ смог покрыть потребности только двух территориальных дивизий в кадрах[186].
В мае 1927 г. Реввоенсовет Союза ССР утвердил шестилетний план национально-войскового строительства на 1927–1933 гг., согласно которому национальными должны были стать еще две территориальные дивизии. Однако и здесь положение дел оказалось далеко не идеальным. Проведенная в 1929 г. проверка показала, что командный состав с трудом изъясняется на украинском языке, а на низовом уровне политика «украинизации» в Красной Армии приводит к многочисленным трениям на национальной почве между красноармейцами – русскими и украинцами. Доходило до того, что русские красноармейцы демонстративно отказывались «розмовлять» на «петлюровской мове», которую они пренебрежительно звали «китайской грамотой», а красноармейцы-украинцы требовали «всё украинизировать»[187]. Правда, в начале 1930-х годов, после хлебозаготовительных трудностей и голода на Украине и в южных районах РСФСР, а также перехода к форсированной индустриализации, политика «украинизации» была постепенно свернута[188].
Что же касается судьбы национальных воинских частей, то в конце 1930-х годов в связи с переходом к комплектованию армии на основе всеобщей воинской повинности и отказу от организационного построения РККА по территориально-милиционному принципу ЦК ВКП(б) и СНК СССР в марте 1938 г. приняли постановление «О национальных частях и формированиях РККА», согласно которому национальные воинские части и соединения, а также военные училища и школы РККА преобразовывались в общесоюзные, с экстерриториальным принципом комплектования, а граждане национальных республик и областей должны были призываться на воинскую службу на общих со всеми другими национальностями основаниях[189]. Как подчеркивалось в той части постановления, в которой излагалась мотивация соответствующих изменений, «Красная Армия и Военно-Морской флот полностью перешли от территориальной системы к экстерриториальным постоянным кадровым формированиям, вследствие чего самостоятельные национальные части находятся в противоречии с общегосударственным принципом строительства Красной Армии и военно-морского флота и не позволяют гражданам национальных республик и областей выполнять их почетные функции граждан СССР по защите государства»[190]. Проведя преобразование национальных воинских частей постепенно (так, осенью 1937 г. национальные воинские части были передислоцированы в европейскую часть СССР), советское руководство не только избавилось от потенциальной «пятой колонны» в лице националов, но и создало условия для перехода к кадровой системе комплектования и боевой подготовки РККА. Вслед за этим было принято решение о призыве на действительную воинскую службу карел, финнов, литовцев, латышей, эстонцев, немцев, поляков, болгар и греков, прежде в армию и во флот не призывавшихся. Призыву не подлежали только юноши из числа этих национальностей, проживавшие на территориях Эстонской, Латвийской, Литовской ССР, Северной Буковины и Бессарабии, не так давно присоединенных к СССР[191]. Ликвидация национальных воинских частей вынудила советское партийное и военное руководство принять срочные меры по обучению призывников из национальных республик русскому языку, которым те владели очень плохо (или же не владели вовсе)[192].
Таким образом, отказ от национальных воинских частей был обусловлен как переходом от смешанной системы военного строительства (территориально-милиционной и кадровой) к единой кадровой системе, так и политическими соображениями советского партийного руководства. Этот переход был вызван прежде всего резким обострением международной обстановки в 1930-е годы и медленным, но верным сползанием мира к новой войне. Существовавшая в Советском Союзе смешанная система строительства Вооруженных Сил, когда большинство дивизий были территориально-милиционными, не способствовала высокому уровню боевой подготовки войск, которые отличались низкой мобильностью и не могли в кратчайшие сроки осваивать новые виды техники и вооружений, поступавшие в войска. В этих условиях Реввоенсовет СССР разработал ряд мероприятий, направленных на повышение обороноспособности страны. В мае 1935 г. Политбюро ЦК ВКП(б) одобрило, а Совнарком СССР утвердил план, в центре которого лежала идея перехода к кадровой системе комплектования и боевой подготовки частей и соединений Красной Армии. Если до 1935 г. 74 % дивизий РККА были территориально-милиционными и только 26 % дивизий – кадровыми, то к началу 1936 г. кадровыми стали 77 % дивизий[193]. В течение 1936–1938 гг. оставшиеся 23 % дивизий также были переведены на кадровые принципы комплектования и боевой подготовки. Благодаря этим преобразованиям в период с 1933 г. по осень 1939 г. численность личного состава РККА и ВМФ возросла с 885 тыс. до более чем 2 млн человек[194].
В Конституции СССР 1936 г. были сняты все социально-классовые ограничения на службу в рядах Вооруженных Сил. В статье 132 Конституции провозглашалось, что «всеобщая воинская обязанность является законом. Воинская служба в Рабоче-Крестьянской Красной Армии представляет почетную обязанность граждан СССР»[195]. 1 сентября 1939 г., в день начала Второй мировой войны, Верховный Совет СССР принял Закон о всеобщей воинской обязанности, который подытожил переход к единой кадровой системе. Закон провозглашал: «Все мужчины – граждане СССР, без различия расы, национальности, вероисповедания, образовательного ценза, социального происхождения и положения обязаны отбывать военную службу в составе Вооруженных Сил СССР». В отличие от Закона о воинской службе 1925 г., предполагавшего ограничения социально-классового толка в комплектовании Красной Армии, и в полном соответствии с новой Конституцией 1936 г. закон предусматривал принцип всеобщей воинской повинности, согласно которой на действительную воинскую службу призывались все граждане СССР, достигшие 19 лет (а окончившие полную среднюю школу – с 18 лет). Все новобранцы теперь проходили действительную службу только в кадровых частях, которые формировались по экстерриториальному принципу[196].
Накануне войны благодаря принятию Закона о всеобщей воинской обязанности, увеличению срока службы и призыва в армию и на флот некоторых категорий военнообязанных из запаса численность Вооруженных Сил СССР увеличилась с 1513 тыс. человек в 1938 г. до 5,3 млн человек к июню 1941 г.[197] Проблема, однако, заключалась в том, что качество нового состава Вооруженных Сил СССР, причем призванного не в последнюю очередь из национальных республик, было крайне низким. Прежде всего это касалось владения русским языком. Процессы «национализации» школы и культуры на национальных окраинах, приоритетного развития языка и письменности туземных народов не прошли даром: многие призывники из республик Средней Азии и Кавказа просто-напросто не владели в достаточной степени русским языком.
Характер процессов воспитания и образования подрастающих поколений в Союзе ССР в 1920-1930-е годы в значительной степени определялся национально-территориальным принципом построения СССР как «союза равных» национальных республик и национально-территориальных образований. Это вело к тому, что приоритет в системе образования отдавался изучению местного языка и культуры, прежде всего так называемых «титульных наций», тогда как изучение русского языка, литературы, истории и культуры России отходило на второй план[198]. Об этом совершенно недвусмысленно свидетельствуют официальные партийные документы второй половины 1930-х годов, когда процессы национализации и «коренизации» из источника легитимности новой власти стали на глазах превращаться в источник новых проблем и вызовов для нее. Это привело к отказу в тот период от политики «коренизации», на смену которой пришла политика расширения преподавания русского языка в национальных республиках и областях СССР, продиктованная как новыми социально-экономическими императивами, лежавшими в плоскости форсированной индустриализации, так и потребностями укрепления обороноспособности страны.
Новый вектор политики партии и правительства в национальном вопросе задал не кто иной, как Сталин, выступивший в октябре 1937 г. на пленуме ЦК ВКП(б) с программной речью, посвященной проблемам изучения русского языка в национальных республиках и областях. Сталин не стал скрывать, что пристальный интерес руководства страны к этому вопросу продиктован прежде всего задачами укрепления Вооруженных Сил СССР, повышения их боеготовности и мобильности, потребностями освоения новой боевой техники, а также переходом к кадровой армии, комплектующейся на основе принципа всеобщей воинской обязанности. Результаты проведения политики «коренизации» в области военного строительства и образования Сталин оценил резко негативно, сказав о частях, сформированных на национальных окраинах СССР: «Это не армия». Говоря в выступлении на пленуме о реализации положения Конституции СССР 1936 г. о всеобщей воинской обязанности, Сталин развил свою мысль: «Мы встали перед вопросом о том, что призываемые в армию, например в Узбекистане, Казахстане, в Армении, в Грузии, в Азербайджане, не владеют русским языком. При таком положении приходится их оставлять на месте, и тогда наши дивизии и бригады превращаются в территориальные. Это не армия. Мы не так смотрим на армию. Мы считаем, что каждая боевая единица – состоит ли она из полка, из бригады, или из дивизии – она должна быть не местной армией, а армией всего Союза, составлять часть всей армии нашего Союза. Ее можно передвигать и нужно передвигать в разные районы. Украинцы, призванные на Украине, необязательно должны стоять на Украине. Интересы государства могут подсказать: набранных на Украине перевести, скажем, на Кавказ или в Сибирь и т. д. Иначе у нас не будет армии. У нас будет территориальная и национальная армия, которую никуда не передвинешь и которая не составляет части той армии, которая является армией СССР, а не каких-либо отдельных армий»[199]. Выход Сталин видел в обязательном преподавании русского языка в национальных республиках и областях и в подготовке закона о преподавании русского языка в школах народов СССР: «Есть у нас один язык, на котором могут изъясняться все граждане СССР более или менее, – это русский язык. Поэтому мы пришли к тому, чтобы он был обязательным. Хорошо было бы, если бы все призываемые в армию граждане мало-мальски изъяснялись бы на русском языке, чтобы, передвигая какую-нибудь дивизию, скажем, Узбекскую в Самару, чтобы она могла с населением объясняться. Вот отсюда и родилась абсолютная необходимость при всеобщей воинской повинности, при условии призыва всех граждан, абсолютная необходимость обладать красноармейцам одним каким-нибудь языком, на котором они могут изъясняться во всех краях и областях Союза. Этот язык – русский»[200].
В соответствии с решением пленума ЦК ВКП(б) было подготовлено и 13 марта 1938 г. принято специальное постановление ЦК ВКП(б) и СНК СССР «Об обязательном изучении русского языка в школах национальных республик и областей»[201]. Одновременно с массированным внедрением русского языка закрывались национальные школы, педучилища и институты, а также реорганизовывались учебные заведениях на территориях, включенных в 1939–1940 гг. в состав СССР[202]. Однако драгоценное время, необходимое для полноценной постановки преподавания русского языка в школах национальных республик и областей, было упущено, да и инерция советской политики «положительной дискриминации» нерусских народов оказалась необычайно велика, так что переломить ее не удалось даже «кремлевскому горцу» (как назвал Сталина Осип Мандельштам)[203]. В мае 1940 г., за год до начала войны, нарком обороны СССР маршал С. К. Тимошенко докладывал советскому руководству о результатах призыва в армию всех граждан призывного возраста – уроженцев Северного Кавказа, Закавказья и Средней Азии: «Часть новобранцев, прибывших в войска, оказались совершенно не владеющими русским языком и не понимающими русской разговорной речи, вследствие чего большое количество времени было потрачено командованием частей на усвояемость новобранцами разговорной русской речи и командного языка, что, безусловно, отражалось на боевой и политической подготовке частей армии»[204]. За политику «коренизации» в образовании, равно как и за затянувшуюся борьбу с «русским великодержавным шовинизмом», пришлось заплатить дорогую цену на полях сражений Великой Отечественной войны.
© Дмитриев Т., 2013
После Октябрьской революции советская власть встала перед необходимостью построения не только новой политической системы, но и новой культуры – одного из важнейших инструментов государственной идеологии. Однако в ходе реализации «культурной реформы» в традиционно буддийскихрегионах страны – Бурятии и Калмыкии – власть столкнулась с трудностями особого рода. В этих республиках отсутствовали национальные учреждения культуры светского характера – культура и искусство здесь носили исключительно религиозный характер. Как признавался председатель СНК Бурят-Монгольской АССР М. Н. Ербанов, власть была поставлена перед фактом, что «вся жизнь в культурно-национальном отношении… концентрировалась вокруг дацанов[205], масса ориентировалась на дацаны, ибо вся культурная сила, национальная интеллигенция, главным образом, выковывалась в стенах дацана»[206].
Именно принятие буддизма в XVI–XVIII вв. явилось толчком для развития национальной культуры бурят и калмыков, а буддийские священнослужители стали их первыми просветителями. Авторитет ламы – не только как представителя религии, но и как учителя, культурного человека – в Бурятии и Калмыкии всегда был очень высок. Буддийские религиозные учреждения играли решающую социально-культурную роль в условиях кочевого уклада жизни. Являясь единственными оседлыми «населенными пунктами», они выполняли роль основного места социализации для разбросанных по степям кочевников, став «национальными центрами»[207], где возникла, развилась и откуда распространялась народная культура. Фактически буддийские храмы и монастыри служили для местного населения единственным источником театрального (религиозные мистерии), музыкального (дацанские оркестры), изобразительного (иконы-танка) и всех остальных видов искусства. Кроме того, буддийские храмы и монастыри были единственными очагами науки и издательского дела. В частности, вплоть до второй половины 1920-х годов в Бурят-Монголии практически отсутствовали как периодические, так и непериодические издания на бурятском языке, за исключением буддийской религиозной литературы[208].
Несмотря на агрессивную антирелигиозную пропаганду, буддийские храмы и монастыри сохраняли роль «народных центров»[209] вплоть до середины 1930-х годов. Буддийские праздники были «событием, выбивавшим степного жителя из надоедливой степной жизни», поэтому люди спешили на них «как на великое событие, собирались задолго до праздника, готовились»[210]. В частности, очень популярными были цамы – религиозные мистерии, которые обычно проходили под открытым небом перед храмами. Очевидцы отмечали, что эти празднества собирали много зрителей[211]. В 1928 г. празднование цама в Гусиноозерском дацане было заснято съемочной группой советского кинорежиссера В. И. Пудовкина и впоследствии вошло в качестве эпизода в фильм «Потомок Чингисхана». В июле и августе 1933 г. на цамах в Гусиноозерском и Иройском дацанах присутствовали участники экспедиции, организованной Центральным советом Союза воинствующих безбожников, Институтом философии Коммунистической академии и Институтом культуры Бурят-Монгольской АССР. Они отмечали, что уже в 4 часа утра в дацане было несколько десятков молящихся и значительное число зрителей. Участники экспедиции были впечатлены силой воздействия буддийского искусства на массы. По их мнению, «та энергия, с которой ими (ламами. – Ф. С.) организо[вы]вался цам, те проверенные многовековым опытом методы воздействия на массу, которые они при этом применяют» заслуживали «серьезного внимания»[212].
Итак, когда перед властью встала проблема создания новой бурятской и калмыцкой культуры («национальной по форме, социалистической по содержанию»), закономерно возник вопрос о том, можно ли для этого применить достижения культуры религиозной.
Советские исследователи в целом признавали ценность буддийской культуры. П. Дамбинов писал, что буддийское искусство «оригинально, колоритно… небычайно по своей яркости для европейского искусства»[213]. Б. Бадрино выявил, что «секрет силы и популярности дацанского искусства» заключался не только в его «технических достоинствах (музыка, ритмика и другие „орудия“ воздействия)», но и в «приспособлении к условиям жизни и быта кочевников-скотоводов». Он подчеркивал, что «ламство живо откликается на „текущий момент“ (неурожай травы, падеж скота и т. д.), воплощая лучшие традиции шаманизма (бега, борьба, стрельба из лука), мобилизуя массу на коллективной основе». Бадрино высоко оценивал воздействие исполнения музыки ламским оркестром и «фантастических пантомимных танцев… актерами-профессионалами, где каждый актер имеет свои всю жизнь исполняемые роли», благодаря чему «достигает поразительной техники исполнения»[214].
Многие ученые отдавали дань буддийской музыкальной культуре, которая, как они выявили, объединяла «в течение веков сложившуюся традицию и музыкальную письменность», «систему подготовки кадров», «методику владения техникой игры на отдельных инструментах» и «производство этих инструментов»[215]. Непосредственное отношение к буддийской музыкальной культуре имело исполнение молитвы, определенное как «завершенная, стоячая, вызубренная (но очевидно, совершенная) форма молитвенных текстов», которая «превратилась в религиозную оперу, с точной мелодией… оркестровыми номерами… учтенным аккомпанементом инструментов… сольным и хоровым речитативом». Отмечалось, что в буддийской культуре «отношение к музыке сознательное, и словопроизношение превращено в рационально обработанный акт»[216].
Некоторые государственные и общественные деятели, в частности сам председатель СНК Бурят-Монгольской АССР М. Н. Ербанов, считали необходимым «использование всего того, что имеется полезного в ламаизме, для развития национальной культуры»[217] с целью «сделать все богатство искусства дацанов достоянием широких масс»[218]. Дамбинов, высказывая в общем отрицательное отношение к буддизму, отмечал, что ламское искусство – это «куски ценностей, которые нужны и для нашего строительства». Он предлагал осуществить «специальное изучение и разработку вопросов дацанского искусства в целях использования, а также привлечение художников дацана… к общественно-полезному искусству»[219]. С. Боннар восхищался архитектурой, скульптурой и живописью дацанов, организацией зрелищ, отмечая, что советским театральным режиссерам «было бы чему поучиться у лам»[220]. Б. Бадрино указывал на то, что дацанский театр – это «поучительный урок для деятелей искусства». Он призывал «заставить» ламский окрестр «если это технически возможно, говорить нашим советским языком, революционными мотивами»[221].
В то же время другие ученые Института культуры из Бурят-Монгольской АССР предлагали «отстраненное» изучение ламского искусства, без цели его дальнейшего использования. В 1927 и 1929 гг. институт предпринял научные экспедиции по изучению дацанского изобразительного искусства. В 1929 г. руководством института были намечены сбор «музыкальных материалов путем нотной и фонографической записи… дацанских музыкальных мелодий», «подготовка к печати материалов экспедиционных работ 1927 и 1929 гг.», «разведочные поездки» с целью «изучения дацанского изобразительного искусства методами копирования и фотографирования»[222]. В принятом в 1930 г. пятилетнем плане работы института было отведено место изучению «дацанского изобразительного искусства», предложенному в двух вариантах: «Если… целью будет признано создание специального музея в результате отбора и регистрации всех художественных ценностей дацанов, – в течение трех лет силами одного-трех художников будет произведен беглый осмотр по возможности всех дацанов (с ежегодным охватом 8-10 дацанов)», «если же проект организации музея будет отложен… выбрать отдельные пункты работы, в которых, на основе имеющихся сведений, можно ожидать наличия интересного художественного материала». Институт культуры предлагал направить экспедицию в составе нескольких художников для ежегодной работы в одном-двух дацанах, «учитывая все заслуживающее внимания, копируя наиболее интересные образцы». Таким образом, предполагалось, что «в процессе работы будет создан набор экспонатов и проведено углубленное изучение материалов»[223].
В итоге победила точка зрения, что буддийское искусство для Советского государства является чужеродным и даже более опасным, чем буддийская философия, так как, по мнению антирелигиозников, не через философию, а именно через искусство, «по преимуществу призванное поражать и устрашать», ламы осуществляли «свою одурманивающую роль»[224]. В частности, считалось, что дацанская музыкальная культура «была одним из значительных звеньев в общей системе отравления сознания трудящихся масс и угнетения их при помощи буддийского религиозного учения». Было выявлено, что «основная идея психологического воздействия через музыку» ламством «осуществляется двумя путями» – во-первых, «системой гипнотизирующих утомительных ритмов и интонаций притупить сознание и волю» и, во-вторых, «внешней пышностью оркестра, большой научностью и довольно значительным богатством тембровых красок поразить воображение… державшегося в невежестве степняка». Советские исследователи делали вывод, что «неискушенному сознанию… весь этот комплекс… наносил значительную „религиозную травму“»[225].
Пропаганда говорила о «классовой сущности» ламского искусства, так как якобы «оно проводит в сознание населения идеи, угодные духовным феодалам, какими по существу являются дацаны»[226]. Отмечалось, что с помощью буддийской культуры «классовый враг трудящихся стремится удержать их под своим влиянием»[227]. Например, одной из целей организованного ламами «массового представления» на Сурхарбане[228] было объявлено то, что «кулачество и ламство всевозможными ухищрениями… стремится задержать приток бедняков-индивидуалов в товарищество»[229].
Изучать дацанское искусство «как искусство религиозное» предписывалось лишь с целью улучшения борьбы с ним. Ставилась задача «развенчать» это искусство и путем его «преодоления» и «отчасти использования его приемов… построить новые художественные формы». Достигнуть «развенчания» предполагали «путем изучения и анализа дацанских художественных образов под углом… воздействия их на психику верующих с целью дальнейшего использования тех же факторов с иной установкой» – для ведения антирелигиозной пропаганды[230].
Таким образом, с середины 1920-х годов государственная политика была направлена на всемерное противодействие влиянию буддийской культуры и встречное развитие «социалистической культуры», которое проходило с серьезными затруднениями. Власти обвиняли в этом «сильное распространение ламаизма… как института по насаждению не только религиозного мировоззрения, но и экономической эксплуатации бурят-монгол». Утверждалось, что буддийская культура – это «фактор, отрицающий и не могущий не отрицать социалистическую культуру». Считалось, что новая культура «перерастает и должна перерасти ламаизм, подобно тому, как социализм перерастает и уничтожает капитализм»[231].
Особенно важным для власти стало противодействие положительному и даже просто терпимому отношению к буддийской культуре в государственных и партийных органах, а также среди интеллигенции. В августе 1926 г. IV пленум Бурят-Монгольского обкома ВКП(б) осудил «стремление… к насаждению национальной культуры через дацаны путем своеобразного культивирования и сращивания духовной (ламаитско-буддийской) культуры со светской национальной культурой»[232]. Отдельное внимание уделялось пресечению открытия представительств советских, кооперативных и прочих учреждений при дацанах[233] – намерений вполне здравых, учитывая почти полное отсутствие оседлых населенных пунктов.
В 1928 г. обком призвал «решительно бороться» с идеей, «что ламская культура представляет один из основных элементов национальной культуры бурят-монгол» и что без ее привлечения «немыслимо успешное развитие национальной культуры»[234]. В 1930 г. было указано, что «всякие разговоры о насаждении… восточной культуры, забывая пролетарскую советскую культуру, являются по существу реакционной идеей», так как «восточная (китайская, тибетская, монгольская и проч.) культура – в основном, капиталистическая, полуфеодально-религиозная»[235]. Теория «заимствования, насаждения ламайско-дацанского искусства» была напрямую увязана с проявлениями «местного национализма»[236]. Критиковалась даже картина художника А. Хангалова, на которой было изображено строительство Кыренского дацана, представленное автором «как достижение национального строительства, как подъем социалистической Бурят-Монгольской республики»[237]. Таким образом, власть в конце 1920-х годов четко определила необходимость борьбы «против… практики заимствования клерикально-ламской культуры», которая рассматривалась как «извращение линии партии»[238].
В 1930 г. в рамках «дела» по разгрому Бурят-Монгольского института культуры в вину его руководству и сотрудникам было поставлено в числе прочего «влияние ламайщины в искусствоведческой работе»[239]. Руководство института обвиняли в том, что оно «ревностно боролось за пропаганду… буддийского искусства» как «национального», в «„комбинировании и гармонировании“ феодально-теократической индо-буддийской культуры с буржуазно-европейской», а также в их «сращивании». В вину сотрудникам Института ставился призыв привлекать лам к «общественно-полезному искусству». Одним из «преступных деяний» Института культуры была объявлена постановка некой пьесы, осуществленная в начале 1930 г. под руководством П. Дамбинова и Д. Иванова, – «националистического панмонгольского характера по содержанию, и дацанского религиозного по форме, где не было даже элементов демократии». Звучало обвинение в том, что в сфере национальной музыки проявилось «чрезвычайно большое увлечение дацанской (религиозной) музыкой, и наоборот, отсутствие внимания к живым революционным народным мотивам». Утверждалось, что партийные органы не допустят согласования «искусства монашеской касты с динамикой трудовой творческой жизни трудящихся масс, строящих социализм», и потому это не удастся «никакими „алхимическими“ ухищрениями и софистикой»[240].
В 1930 г. Бурят-Монгольское областное партсовещание осудило «идеи заимствования искусства дацана» и «ориентации на феодально-теократические элементы в музыкальном строительстве», в том числе позицию Бадрино, который предлагал использовать ламское музыкальное искусство для нужд советской власти. На его предложение «заставить ламский оркестр говорить советским языком, революционными мотивами» была дана саркастическая отповедь: «Дацанская музыка и вся пышность дацанской музыкальной культуры поражала сознание не только неискушенных степняков дореволюционной Бурятии», но «ею было „поражено“ и сознание некоторых теоретиков советского периода»[241] (имелся в виду Бадрино).
В 1932 г. Бурят-Монгольский обком ВКП(б) выявил, что в национальном театральном искусстве была распространена недозволенная «точка зрения, проповедующая условно-мистический принцип… выражающий идеалистическое мировоззрение». Партийные органы осудили любые «попытки ориентации на Восток – теократический Тибет и дореволюционную ханскую Монголию с их феодально-теократической культурой», включая «дацанское искусство, как проявление правого оппортунизма, местного национализма и контрреволюционного панмонголизма». Были признаны вредными «выступления», сделанные представителями «правого уклона» в ВКП(б), которые «требовали заимствования от ламства его теократического кастового дацанского искусства на основе максимального использования элементов „дацанского театра“»[242].
В 1933 г. антирелигиозники осудили намерение бурятских «национал-демократических культуртрегеров» использовать «цам как образец бурятского национального театра». Цам и другие атрибуты буддийской культуры были еще раз заклеймены как искусство «внешнее, чужое, занесенное из Тибета». Культурологи считали, что оно «насквозь пронизано буддийско-ламаистскими религиозными представлениями», и поэтому «мертво» и «не имеет будущего»[243].
Кроме пропаганды, на противодействие буддийской культуре было направлено развитие сети советских учреждений культуры – клубов, кинотеатров, театров, библиотек, изб-читален и т. п. Подчеркивалось, что так как «дацаны в условиях советской демократии не могут быть культурными центрами», необходимо «взять курс на создание новых советских культурных центров»[244]. Местное население всеми возможными способами поощрялось к посещению этих учреждений культуры в противовес буддийским храмам и монастырям.
Однако власть столкнулась с тем, что на деле противопоставить традиционной буддийской культуре было нечего. В резолюции бюро Бурят-Монгольского обкома ВКП(б) от 20 июня 1928 г. по докладу «Современное положение ламства и задачи дальнейшей борьбы с ним» отмечалось, что роль культурных центров «дацаны будут сохранять до тех пор, пока мы не развернем национально-художественное строительство, не организуем национальный театр, музыку, не научимся использовать кино… одним словом, пока мы не удовлетворим национально-художественные запросы широких слоев»[245]. Была также поставлена задача преодолеть влияние «на широкие массы трудящегося населения» буддийской литературы – «этих феодально-теократических опиумных произведений»[246]. Партия призывала развивать и использовать «наиболее близкие» советской власти «демократические элементы искусства трудящихся… в противовес буржуазному и феодально-теократическому искусству»[247].
Для решения этих вопросов власть пыталась найти какую-то «другую» национальную культуру, кроме буддийской. В первую очередь предполагалось резко отграничить культуру «ламскую» от культуры «народной», так как первая была якобы «совершенно лишена национального облика», и любой человек, приобщавшийся к ней, «тем самым невольно отрывался от народных масс»[248]. Утверждалось, что ламская культура прежде всего «является кастовым монопольным достоянием лам», в котором нет «ни одного атома народного творчества». Пропаганда подчеркивала, что буддийская культура «изолирована в монастырских стенах от творческой народной жизни» и «поэтому… отражает только жизнь ламских каст, причем, больше всего, верхушки ламской знати… живущей за счет эксплуатации населения». Поэтому делался вывод, что буддийская культура «непонятна и чужда широким слоям трудящего советского населения»[249]. В пример приводилась ситуация в Монголии, где до революции 1921 г. «не издавалось ни одной газеты, ни одного журнала», так как их «заменяли церковные издания и астрологические календари лам», причем «все это печаталось на совершенно непонятном народной массе тибетском языке». Монастырские религиозные мистерии, как подчеркивали антирелигиозники, «ни по содержанию, ни по происхождению не были национальными – они, как и вся монастырская культура и искусство, были заимствованы из Тибета». Утверждалось, что простые верующие «в ламских мистериях ничего не понимали»[250].
Вместе с тем буддийская конфессия обвинялась пропагандой в обратном – в том, что она приспособила для своих нужд и «всячески использовала народное искусство», а «нерелигиозное искусство» преследовала[251] – в частности, что «ламаизм приспособился» к «народному празднику цагалган» (Новый год)[252]. Подчеркивалось, что цагалган на самом деле не религиозный праздник, так как «напротив, в этот день, с рассветом, ламы и послушники освобождаются от своих духовных занятий и могут проводить время в развлечениях»[253].
В результате борьбы советского государства с буддийской культурой властные органы с удовлетворением констатировали ее «упадок». Уже в мае 1928 г. на заседании бюро Бурят-Монгольского обкома ВКП(б) отмечалось, что «если ламам от культурно-национального строительства кажется все плохо, то надо полагать, что напор на развитие нашей культуры стал сильнее», поэтому ламы и «впадают в панику»[254]. Советская историография впоследствии подчеркивала, что в буддийских регионах страны «взамен… религиозному искусству, подавлявшему человека и внушавшему ему страх, пришло светлое, жизнеутверждающее, гуманистическое по своей сути искусство социализма, будившее творческие силы народных масс»[255].
В то же время главнейшую роль в разгроме буддийской культуры в СССР сыграли не пропаганда и создание сети советских учреждений культуры, а репрессии, с особой силой развернутые в отношении буддийской конфессии в 1930-х годах. Принудительное закрытие храмов и монастырей, аресты священнослужителей и верующих мирян привели к тотальной ликвидации очагов буддийской культуры, а также физическому исчезновению либо маргинализации буддийских священнослужителей – носителей и созидателей этой культуры. В ходе репрессий были навсегда утрачены многие произведения буддийского искусства – картины, ксилографы, рукописи. Факты уничтожения ценностей, которое совершали в основном низовые органы милиции, были вопиющими. Листами рукописей, многие из которых имелись только в единственном экземпляре (их не было даже в Тибете), оклеивались оконные рамы. Ксилографы выбрасывались на улицу, где они и сгнивали. Книги, изъятые из Цугольского дацана, использовались как топливо[256]. Попытки спасти буддийские реликвии, предпринятые Институтом востоковедения АН СССР и Комиссией по делам религиозных культов при ВЦИК в 1934–1935 гг., запоздали, так как разграбление и варварское уничтожение многих памятников буддийской культуры к этому времени уже было практически завершено[257].
В конце 1930-х годов, после фактической ликвидации буддийской конфессии в СССР, борьба с буддийской культурой и искусством потеряла для власти актуальность. В годы Великой Отечественной войны антирелигиозная пропаганда, в том числе антибуддийская, была приглушена – вначале в связи с необходимостью мобилизовать всех граждан страны, в том числе верующих, на защиту Отечества, впоследствии в связи со взятым советским руководством курсом на максимальное использование религиозных конфессий в целях внутренней и внешней политики.
Тем не менее буддийская культура оказалась поистине народной, что подтвердил интерес населения к возрождению буддийских религиозных институтов, которое произошло в 1946 г. (открытие Иволгинского дацана в Бурятии и создание Всесоюзного духовного управления буддистов). Верующие и ушедшие в «подполье» священнослужители сохранили буддийскую культуру как духовно, так и физически, спасая от уничтожения и поругания предметы религиозного искусства. Буддийские религиозные церемонии проводились в течение всей советской эпохи – как официально, так и тайно (см., например, Дело Дандарона, Флоренция, 1974). Окончательное возрождение буддийской культуры в нашей стране произошло в конце 1980-х годов.
© Синицын Ф., 2013