У Колосова была своя, отдельная комната — предмет зависти всех наших ребят. Когда мы вошли, все уже были в сборе и сидели где придется, поджимая друг друга, как в детской игре в телефон. На широком промятом диване с мягкой спинкой расселись, как в театре, Благово с Иноземцевым и сестры Малышевы из гимназии Ржевской. Сбоку на валике с комфортом устроился толстый Быков, а застенчивая Зиночка — мое первое серьезное увлечение — спряталась в уголке за книжной полкой.
Миша Колосов сидел в центре, председательствуя на шведском стуле с вращающимся сиденьем, позволявшим ему мгновенно поворачиваться в любую сторону.
Мы с Володькой, как опоздавшие, устроились на кухонной скамеечке у самой двери.
— Это — Володя, — сказал я. — Из Петрограда.
Никто особенно не заинтересовался. Только Благово демонстративно пожал плечами.
Колосов откашлялся и сразу стал похож на своего отца, прокурора.
— Что будем читать? — спросил он.
— Северянина, — отозвались дуэтом сестры Малышевы.
— Если угодно, прочту, — самодовольно откликнулся Благово.
Он был готов где угодно и когда угодно читать или, верное, напевать эти модные, по-своему мелодичные и приторные стихи.
— Если угодно, — повторил он, кокетничая.
— Угодно, угодно! Не ломайся! — закричали в ответ.
— «Это было в тропической Мексике… Где еще не спускался биплан… Где так вкусны пушистые персики… В белом ранчо у моста лиан», — начал он нараспев, грассируя и покачиваясь в такт ударным слогам.
В той же манере он дочитал стихи до конца. Жаркий вздох на диване прозвучал, как общее одобрение. Только жирный Быков сказал равнодушно:
— Воешь ты очень.
— Я пою, — высокомерно произнес Благово, — пою, как и он. Многие находят, что очень похоже. А если тебе медведь на ухо наступил, молчи и не оскорбляй большого поэта.
— Почему большого? — спросил я.
— Потому, — повернулся, как на шарнирах, Благово. — Трудно объяснять это человеку со школьными вкусами.
— И не объясняй. И так ясно.
— Докажи.
Все выжидающе смотрели на меня. Я покраснел.
— Большой поэт глупых слов не придумывает.
Благово засмеялся.
— Старая песня. Амфитеатров уже писал об этом.
— Все равно, слова глупые.
— Какие?
— Ну, «экстазёр», «грезёрка», «окалошить», «морево», — начал перечислять я.
Благово поднял брошенную ему перчатку с видом завзятого бретера.
— Это обогащение языка, — сказал он. — Словотворчество.
— Не очень умное, — неожиданно вставил Володька.
— Повторяетесь, — сказал Благово, даже не взглянув на него.
Но Володьку это ничуть не смутило.
— Есть умное словотворчество, есть и глупое, — спокойно продолжал он. — Вот Достоевский придумал слово «стушеваться». Умное слово. Очень меткое. Потому оно и в язык вошло. А «окалошить» — глупое слово. Никто так говорить не будет. И «морево» — глупое. Есть слово «мористо», что означает: далеко в море, дальше от берегов. А что означает «морево»? Чушь. И поэт он, кстати, не очень грамотный.
На диване взвизгнули.
— Докажи, — повторил Благово.
— Пожалуйста, — усмехнулся Володька. — Как это у Северянина? Вы сейчас читали… «С жаркой кровью бурливее кратера…»
— «…Краснокожий метал бумеранг… И нередко от выстрела скваттера… Уносил его стройный мустанг», — закончил хор голосов на диване.
— Никаких скваттеров в Мексике нет и не было. Так звали первых американских колонистов на Западе. А Мексика была колонизована не американцами, а испанцами. А с бумерангом уж совсем глупо, — усмехнулся Володька. — Бумеранг — это оружие туземцев Австралии, а не мексиканских индейцев.
— А это не глупо? — закричал я, подыскав наконец аргумент на ненавистное «докажи», и поспешно процитировал: — «И я, ваш нежный, ваш единственный… я поведу вас на Берлин!»
— Это иносказательно, — возразил Благово.
— Рассказывай!
— Даже символично.
— Поехал!
— Читать надо уметь, — огрызнулся Благово. — Это патриотический порыв. Конечно, некоторым такие стихи не нравятся, они другие предпочитают! — Он театрально взмахнул рукой. — На днях сижу у зубника. В приемной у него на все вкусы газеты. Взял одну и читаю…
Благово эффектно замолчал — он знал свою аудиторию.
— «Как ныне стремится кадет Милюков… К желанным, заветным проливам… Должны мы добиться таких пустяков…» — продекламировал он и усмехнулся. — Дальше в том же духе. Взглянул на первую страницу — все ясно: большевистская газетка…
— Ну и что? — спросил я.
— Как — что? Значит, проливы, по-твоему, пустяк? Дарданеллы нам, как воздух, нужны. Ты был на лекции Кизеветтера?
Я вспомнил журчание о «великой исторической миссии России» и смутился. Средств для опровержения у меня не было.
— А ведь я знаю, господа, почему для него это пустяк, — продолжал Благово, презрительно на меня поглядывая. — Я вам расскажу сейчас кое-что. В конце концов, мы уже определились политически. Все мы сочувствуем кадетской партии…
— Кроме меня, — сказал я.
— Знаю, — пренебрежительно откликнулся Благово. — Его судьбы России не интересуют. — Он демонстративно кивнул в мою сторону. — Вы знаете, что он отказался работать для комитета.
Я никогда не был в суде, но мог бы точно представить себе состояние подсудимого, когда зал сочувствует прокурору.
— Это правда? — спросил Колосов.
Я молча пожал плечами.
— Он даже листовок не вернул, — ехидно прибавил Благово.
— Я их выбросил, — зло сказал я.
Меня бесил этот наглый барчук, но спорить с ним я не умел.
— Тогда с кем ты? С монархистами? С эсерами? С большевиками? Или, может, просто обыватель?
Я был «просто обыватель», но признаться в этом не мог решиться.
— По-моему, таким у нас делать нечего, — продолжал добивать меня Благово. — Кто не понимает, что кадетизм грядет…
— Куда это он грядет? — насмешливо перебил Володька.
Теперь на скамью подсудимых сел он, но и бровью не повел.
— Интересуюсь, куда? — продолжал он, обращаясь к замолчавшему Благово.
Тот наконец нашел ответ.
— На авансцену истории.
— А не на свалку?
— Ну, знаете… — протянул Благово и демонстративно развел руками.
Все сразу вскочили и закричали, перебивая друг друга, как на уличном митинге.
И сквозь шум мне показалось, что я слышу спор Благово с Володькой.
— Так думать могут только пораженцы!
— А кому нужна победа в этой войне?
— Хотя бы армии — кому!
— Солдатам?
— Ну, и солдатам.
— Солдаты — это народ, а народу нужна победа не в такой войне.
— А в какой?
— В гражданской, — сказал Володька и, оглянувшись на меня, прибавил: — Пошли. Нечего нам здесь делать.
Мы встали, провожаемые всеобщим свистом. Мимо нас, демонстративно заткнув уши, пробежала Зиночка. Мы вышли за нею.
Воскрешенное воскресенье. Трудно даже выговорить такое. А между тем оно повторилось, или почти повторилось, как в подобии треугольников, когда углы равны, а треугольники-то, в общем, разные.
Все было как и тогда — те же встречи, те же споры, и гнев мой тот же, и та же беспомощность мысли. Только тогда я был один, никто не поддержал меня на кадетском сборище, я был осмеян и освистан. И ушел без всякого шума — выгнать не выгнали, но и остаться не попросили.