Пространство, море, свет, солнце, лучи и проносившиеся над моей головой страшные световые года, несоизмеримое с нашими земными мгновениями, безразличное к нашим горестям и радостям звездное время, - распластанное теперь над обгоравшими стенами, - все это было, пожалуй, еще грандиозней, чем в первый раз; сама приходила в голову мысль о каком-то, неизвестно откуда донесшемся, дыхании, которое унесло с собой задержавшуюся на земле, после смерти, душу...

Старик-управляющий, скрюченный ревматизмами, ютился в своем домике. За ним ходил, ожидавший своей участи, батрак. Оба они ждали моего приезда так, как ждут могущественного посланца, от которого все зависит и который все разрешит к лучшему. В соседнем городке, я навестил сестру старого священника, уже несколько лет как преставившегося. Она меня познакомила со своим братом, который очень любезно согласился наблюдать за ликвидацией оставшегося имущества. Управляющего перевезли в приют для престарелых, где я обеспечил его содержание до конца его дней. Батрак направился в свою деревню. Маленький домик заперли, живой инвентарь распределили между, как раз вовремя появившимися, соседями (из которых ближайшие были в добрых пяти километрах! Но в деревне все всегда известно...), a огороды. фруктовые деревья и виноградник предоставили их судьбе. Я купил старый автомобиль, подарил его брату сестры покойного священника, попросив вывезти все, что осталось в маленьком домике мебели и распорядиться ею по своему усмотрению. Когда я покинул владение - все там было пусто.

Я оставался единственным хранителем воспоминаний моего благодетеля, воспоминаний, которые я, до тех пор, все-таки разделял с взглянувшей на меня из рамки портрета его умершей невестой.

Пока, в городе, я ждал поезда, ко мне приблизился скромный старичок, представившийся как местный часовщик. Узнав во мне {95} владельца сгоревшего дома, он сообщил мне, что два года тому назад управляющий поручил ему починку замечательных старинных часов, о которых я сохранил лишь приблизительное воспоминание. Но механизм их был так сложен, что на месте сделать было ничего нельзя, и их перевезли в мастерскую, благодаря чему они и уцелели. Часовщик пригласил меня зайти к нему, чтобы взглянуть. Часы оказались совершенно великолепными, и я сам себе удивился, подумав, что в первую поездку их хорошенько не рассмотрел. Вделанные в большой, стоящий, красного дерева резной футляр, старинный механизм этот, с эмалированным циферблатом, украшенным миниатюрными инкрустациями знаков зодиака. указывал часы, дни, недели, месяцы, фазы луны, годы... Маятник, в неподвижности своей, казался просто-таки величественным. Часовщик признался, что его искусства не хватило и что часы, к нему перевезенные, так и остались неисправленными. Теперь он просил указаний. Не могло, разумеется, быть и речи о том, чтобы оставить этот шедевр в темной и безвестной провинциальной починочной мастерской.

Я внес, стало быть, сумму, с лихвой покрывавшую расходы, и попросил старого мастера отправить мне часы по железной дороге. Я с умилением подумал, что они будут отсчитывать минуты в нашей квартире, что они помогут Мари их накапливать! Я увозил с собой, уезжая из южного городка, что-то, чего нельзя назвать воспоминанием, или итогом впечатлений. Это было скорей похоже на благоговение, а может быть и на страх. Световые года, звездное время, прерванное, ставшее неподвижным счастье, сгоравший портрет, удивительные часы, - все это вместе взятое казалось единым, полным значения, целым... Оборачиваясь теперь к прошлому и глядя на мою убогую обстановку, я спрашиваю себя: не была ли эта вторая поездка на юг начальной точкой поджидавшей меня большой перемены? Не подточила ли она что-то так, что ни Мари, ни я ничего не заметили? Или было простое совпадение? И я не нахожу ответа на эти вопросы. Почти без предупреждения в одно мгновение все перевернулось! Так бывает, когда потушишь лампу, - вдруг делается темно. Или когда се зажжешь: все кругом видно!

То, что следует, случилось вскоре после моего возвращения. Мари и девочки были в деревне, в доме, нанятом мной километрах в двухстах от столицы. Как-то, часа в два ночи, раздался звонок. Нерс, горчичную, кухарку Мари увезла с собой, шофер спал в верхней комнате, я был один. Открывать дверь мне, не хотелось не столько из нежелания вылезать из постели, сколько оттого, что я считал ночной отдых неприкосновенным; ночью можно бы людей оставить в покое.. думал я. Звонок повторился, потом прозвучал в третий раз и тогда, с досадой накинув халат, я пошел в переднюю и отпер. На площадке никого не было. но с лестницы доносились поспешные шаги. Потом хлопнула нижняя дверь, на улицу. Очевидно, ночной гость, не дождавшись, чтобы {96} ему открыли и сочтя, вероятно, что меня нет дома, почел за лучшее удалиться. Утром я спросил швейцариху, не слышала ли она чего-нибудь, но она ничего не могла объяснить, сказав только, что квартир в доме несколько, и что некоторые квартиранты часто возвращаются поздно.

За всем этим ночным движением ей, разумеется, уследить было невозможно.

Через несколько дней после этого я проснулся с такой мутью в душе, которой раньше не знал. Пока, кое-как с собой справившись, я пил, после утреннего туалета, чай, зазвонил телефон. От этого звука меня охватила внезапная и непреодолимая злоба. Я вскочил и оборвал шнурок. Когда, получасом позже, я приехал на фабрику, то и узнал, что мне телефонировали оттуда, чтобы получить инструкции насчет очень спешной депеши в провинцию, где как раз в то утро должна была разбираться в коммерческом суде деликатная тяжба. Пришлось отговориться тем, что мой телефон испорчен и чуть ли не извиниться.

Потом произошло несколько глухих стычек с Аллотом. После его ухода, я настолько утратил контроль над своими побуждениями, что вскочил в такси и поехал на скачки, где, неискушенный и рассеянный. проиграл все ставки, которые, по мере того как шло время, с раздражением увеличивал.

Несколько все же всем этим обеспокоенный, я обратился к доктору. Осмотрев и расспросив меня, он заявил, что не находит никакой болезни и заговорил о переутомлении! Это было совершенно абсурдно. Я, не знавший, что такое усталость, переутомлен? Он прописал какие-то пилюли и ампулы, которых я даже и не купил, и назначил режим, - диэтическая пища, обязательный отдых после еды, - к соблюдению которого я и не приступил. Я на себя подосадовал - так стало очевидно, что итти к врачу за советом было излишне. Раздражение и несдержанность последнего времени носили, как я теперь видел, характер поверхностный и с ним справиться я мог своими силами.

Удар мне был нанесен извне.. В этом мое глубочайшее убеждение.

Мари. Мари-Женевьев и Доротея были еще в деревне, когда, с утренней почтой. мне пришел красивый и толстый конверт. Из него я извлек картон, с золотым образом, на котором каллиграфически было выведено:

"Зоя Малинова и Леонард Аллот извещают вас об их бракосочетании. Церковное благословение будет дано... там-то, тогда-то..."

Зое к этому времени, должно было быть около тридцати, Аллоту же далеко за пятьдесят. Что они жили вместе, в квартире, которую Аллот нашел взамен прежней, маленькой, когда дела Ателье пошли хорошо, я тоже знал. Если раньше я допускал, что Аллот не только приемный отец Зои, то теперь отпадало всякое сомнение: сожительство это длилось явно давно, бракосочетание его только узаконивало. Этому могло, конечно, быть объяснение: к чему было распространяться Аллоту, охотнику за сюжетами? Его удовлетворения жили в тиши. А Зоя, почему она молчала? Вообще скрытная, по-своему гордая, от всех {97} отдельная, сознававшая свое превосходство не только над Аллотом, но и над многими другими, застенчивая и дикарка, как могла она открыто признать, по всей вероятности навязанное, сожительство? Но если все эти объяснения секретности мне казались достаточными, то понять зачем Аллоту был нужен брак церковный, я отказывался.

Несколькими днями позже он появился в моем бюро. Едва войдя, даже не поздоровавшись, он весело и добродушно, с чуть-чуть менее ящеричной улыбкой, произнес:

- Я пришел вас пригласить, Реверендиссимус. На этот раз не просьба, а приглашение. Честное слово!

- Я уже получил... начал я.

- Получили? Не может быть. Вы шутите, Доминус. По глазам вижу, что вы шутите. Я еще никому не говорил ни слова, тем более ничего никому не посылал. И не писал. К чему писать, если круг приглашенных так ограничен, что его можно назвать интимным кругом? Не правда ли? Всякое усилие, даже минимальное, требует затраты энергии, а энергию надлежит расходовать расчетливо...

"Значит, - подумал я, - приглашение послано Зоей без его ведома".

- ...в особенности, - продолжал он, - если принять во внимание повод. Сам этот повод побуждает к осмотрительности в смысле статьи "приход-расход" энергии. Шутка ли сказать: номер тысяча!

На лице моем, без сомнения, было написано удивление, чем Аллот просто таки наслаждался!

- Да, да, - засеменил он, - тысяча, номер тысяча! И я имею право на гордость: может ли быть сомнете в том, что это прямой результат моей предусмотрительности и плод моих усилий?

- Не понимаю.

- Понимаю, что не понимаете. И поясняю. Я вписал, на днях, в нашу книгу тысячный заказ. А? Недурно? За мало лет собрать много заказов! В среднем вышло по одному каждые три дня. Вот вам очевидное, неоспоримое подтверждение пользы разумной траты энергии, траты позитивной, прибыльной. Я полное имею право, полное из полных, Доминус, гордиться! И уж конечно имею право устроить, по случаю номера тысяча, коктейль в Ателье Зоя-Гойя. И конечно, само собой понятно, Доминус, что вы наш приглашенный номер первый! Заказ номер тысяча! Приглашенный номер первый!

Поболтав еще несколько минут - он ушел, так и не обмолвившись ни одним словом о свадьбе. Мне ничего не оставалось делать, как заключить, что приглашение было прислано Зоей без его ведома.

В тот же вечер меня вызвал по телефону нотариус, попросивший заехать к нему для важного сообщения. Войдя к нему в назначенный час я увидал и торжественную, и радостную улыбку. Он вынул из ящика папку и приступил к некоторого рода допросу, касавшемуся моего происхождения. Мне надо было припомнить и даты, и имена, родственные связи родителей. Он попросил меня, если это возможно, {98} представить документы или копии документов. Все это длилось настолько долго, что я начал испытывать нетерпение.

- Еще минутку, - сказал нотариус и задал еще один вопрос. касавшийся почти мной забытых подробностей тех лет, когда я готовился к экзаменам.

- Никаких сомнений, если бы даже они у меня были, не остается, закончил он. - И простите мою настойчивость. В данном случае я должен был действовать сообразно с указаниями моего заграничного коллеги. Теперь, на основании ваших показаний, я могу ему передать, что лицо, которое он искал, это вы. Таким образом вы оказываетесь единственным наследником... он назвал имя того дальнего родственника, который помог мне получить образование... умершего, не оставив завещания. Как вам вероятно известно, он был главным пайщиком больших сахарных заводов...

В средствах я не нуждался и до тех пор.

Теперь я становился очень богатым.

24.

Улица, на которую выходило ателье Зоя-Гойя, была узкой и темной, дома там были старые и облезлые. Отлично отделанная витрина была, со всем этим окружением, в довольно резком противоречия. Кроме того в ней всегда было выставлено что-нибудь светлое, богатое красками: ширма с экзотическими птицами, стол, покрытый раскрашенной скатертью, какой-нибудь оригинально декорированный ледничек, удивительной формы ваза с цветами, все умело освещенное... Помещение было разделено на две части. Впереди был магазин, сзади, отделенная от него застекленной перегородкой, собственно мастерская, которой, молчаливо и деятельно, руководила Зоя. Когда я пришел, все было сдвинуто к стенам и в середине был длинный стол, уставленный бутылками и блюдами с пирожками и пирожными. Наверху, от стены до стены, красовалось белое полотнище с цифрой 1.000. Все служащие и несколько приглашенных, ожидая моего прихода, ни к напиткам, ни к закуске еще не притронулись. Увидав меня, Аллот потек мне на встречу. Если его походка была такой же, как всегда, то выражение лица казалось сосредоточенным, может быть даже торжественным. Даже беззрачковые глаза и ящеричная улыбка были словно затушеванными. В глубине магазина, около мольберта, на котором был укреплен какой-то замысловатый рисунок, стояла Зоя. Она коротко на меня взглянула, и не только места своего не покинула, но даже не кивнула головой, чему я не удивился: Зоя никогда не здоровалась и не прощалась.

- Милости просим, - заговорил между тем Аллот, на этот раз, по-видимому, решивши спрятать "Реверендиссимус Доминус" во внутренний карман, - и, прежде всего, разрешите вам представить наших приглашенных. Наши заказчики. Наши поставщики.

{99} И он назвал по именам нескольких дам и мужчин, приветствовавших меня, если можно так выразиться, "ультра-коммерческими" улыбками, на что я ответил тем же.

- Наш персонал вам знаком...

Девицы и молодой человек вежливо поклонились.

Я направился тогда к Зое.

- Здравствуйте, - сказал я.

Повернувшись, она посмотрела на меня с таким вниманием, точно хотела проникнуть в мои мысли, и медленно протянула руку. Я только-только успел к ней прикоснуться, как она ее отдернула.

С тех пор как я ее видел, - за несколько дней до поездки на юг, - она в чем-то переменилась. Стал ли гуще румянец, стал ли еще сумрачней не соответствовавший веселому золоту волос взгляд?

По-прежнему был безупречен рот, нежен подбородок, и если невидимый резец и наметил у висков и на щеках места будущих морщин, то различить их можно было лишь тем, кому довелось видеть распухшие черты ее матери. Узкое, зеленое платье, подчеркивавшее стройность, ей очень шло, а от общего облика исходило какое-то напряжение.

- У мира два лица, - затараторил приблизившийся Аллот, - я вам про это говорил, и теперь повторяю. Моя точка зрения вам хорошо известна: одно и то же обстоятельство можно описать, нет: изложить... нет: представить... нет; внутренне пережить, да, да, вот именно: внутренне пережить! - так, что иной раз оно покажется плоским, другой выпуклым. Один раз тусклым - Другой окрашенным в ярчайшие цвета. Один раз пустым, другой полным таинственного содержания.

Помните, как сказано в Священном Писании? "Воздайте Кесарево Кесареви, а Божье - Богови"? И это применительно к одной и той же монете. С одной стороны она впитала в себя все земное, плоское, матерьяльное, с другой послужила основанием словам, прямо касающимся тех, кому дороги сокровища духа, т. е. в данном случае нас. Да, нас! Нас. Мы прямые продолжатели Евангельских заветов. Тут, в этой декоративной мастерской Зоя-Гойя, мы обслуживаем высочайшие идеалы... Даже среди приглашенных отпраздновать тысячный заказ, у стола с яствами, мы внимательны ко всему, что донеслось до нас из Святой Земли.

- Замолчите, Аллот, - прошипел я, донельзя раздраженный, - к чему все эти разглагольствования?

- А? Вы полагаете, что ни к чему? Позвольте с вами не согласиться. Допускаю, что Тысячный Заказ расположен целиком в плане матерьяльном и далек от того мистического заряда, который насытил Тысячный Год, и которым отмечен переход из десятого века в одиннадцатый. Но не забудем, что земное крепко связано с неземным. Почти, можно сказать, с ним слито. Всякому известно, что житейское благополучие поощряет движения души. И что бедность с ее непременными спутниками: голодом, холодом, неуверенностью в завтрашнем {100} дне, поощряет движения тела и вызывает социальные беспорядки. Тело поставлено перед дилеммой: преодолеть земные трудности, или умереть и разложиться. Где же во время такой земной, такой низменной борьбы за существование, помышлять о красотах духа? О нем помыслят после утоления голода, обогревшись у огня... Но это вскользь, на ходу. Возвращаюсь к Тысяче Заказов. Об этой Тысяче, можно сказать, можно даже на-пи-сать, что у нее один лик, если бы были тысячу раз заказаны одинаковые непромокаемые плащи или бутыли с ядовитыми газами. И другой, если дело касается возвышающего дух искусства. Пусть даже прикладного, декоративного. Все-таки искусства...

Оттого, что на этот раз Аллот говорил ровным голосом, не называя меня Реверендиссимус Доминус, не вставляя своих хэ-хэ, и оттого еще, что я не был его единственным слушателем и делил недоумение с приглашенными, его кривляние только больше коробило. Я не понимал, к тому же, что могло его к этому выступление побудить? Точно в ответ на мою мысль, стоявшая за мной мастерица тихонько обратилась к своему сосуду:

- Любовь-то, любовь-то, скажите пожалуйста, что делает...

- И добавлю, в заключение, что этим нашим устремлением ввысь мы обязаны Зое, - продолжал Аллот, - так как только ее исключительное дарование позволило нашему коммерческому предприятию стать отделением храма искусств! Зоя! О! Зоя! Где вы?

Отошедшая в глубину помещения Зоя стояла там как окаменелая. На зов Аллота она не отозвалась никак: не произнесла ни единого звука, не улыбнулась, не пошевельнулась. Отыскав ее глазами, он застыл. Я различил в его взгляде какой-то коротеньки луч: был ли это вопрос? Была ли это мольба? Смирение? - Не знаю.

Приблизившись к ней он предложил ей руку, на которую она нехотя оперлась, и подвел ко мне.

- Зоя и я, мы оба вас благодарим, - сказал он попросту, слегка поклонившись. Она же не шевельнулась. В глазах ее я прочел мучение.

Тотчас же она выпростала руку и снова отошла к мольберту. Послышалось что-то вроде нелепых смешков, и все вошло в обычное русло.

Оказавшись, по окончании приема, на улице вдвоем с Аллотом, я ему, без обиняков, сказал, что последнее его замечание слегка сгладило неприятное впечатление, оставленное его спичем, но что все-таки оно остается неприятным. И добавил, что в особенности неуклюже было говорить в присутствии посторонних, подвергая Зою ненужному испытанию.

- Реверендиссимус, Реверендиссимус, - ответил он, - неужели же вы могли хоть на мгновение допустить, что охотнику за сюжетами достаточно плавать по поверхности жизни, что его могут удовлетворить, хэ-хэ, лишь ее телесные проявления, что ему не захочется, иной раз, нырнуть в глубины инстинктов или взлетать к {101} метафизическим вершинам? Земно склониться перед догматами? Почувствовать дыхание потусторонних ветров и осознать себя не просто мастером литературы, а мастером избранным? Надо ли мне признаться? А? Признание очень удобный и излюбленный авторами прием. Но я не автор, я охотник за сюжетами, я не пишу книг, я творю их содержание и проникаю в него живьем, стоя, во весь рост! Признаться или не признаться?

- Как хотите. Особого любопытства я не испытываю.

- Да ведь я уже признался, - проговорил он, - я уже сказал, что гонюсь за сюжетом характера...

- Характера?

- Житейского. Да, да, житейского! Чувственного. Сентиментального. Психологического. Морального. Религиозного. Церковного. Недурно задумано? А? Скажите, Реверендиссимус?

Вскоре после этого Мари и девочки вернулись из деревни и дома, с их приездом, водворилось радостное оживление. Мари-Женевьев и Доротея загорали, были веселы и с увлечением разбирали заготовленные мной подарки. Ритуал "охапок времени" был возобновлен.

- Смотри, - говорила Мари, - минут больше чем когда бы то ни было. Я много их накопила для тебя, в деревне. Смотри, смотри как они носятся во все стороны !

Я был растроган, я был смущен. И только немного спустя понял причину моего смущения: я упустил необыкновенный случай ответить, что я тоже собрал немало минут. Как раз, когда Мари с девочками были в деревне, пришли старинные часы. Наведя справку о хорошем мастере, я не нашел, однако, свободного времени, чтобы пойти к нему сговориться. Так что неподвижные стрелки как раз тоже копили минуты. Впрочем, радость встречи все отодвигала на второй план. Она так меня захватила, что я забыл сказать Мари о новом наследстве.

О другом же событий: бракосочетании Зои и Аллота, - при котором я присутствовал, я не упомянул умышленно. Тут я могу себя упрекнуть в том, что я мог на эту свадьбу не явиться, и все же, подчинившись роду нездорового любопытства, явился. Может быть мной руководило что-то похожее на желание взять реванш? Но сравнить мои впечатления с описанием Аллотом моей собственной свадьбы я мог лишь гораздо, гораздо позже. Тогда же, еще не зная, что Аллот "прятался под деревьями", я видел только тождественность обстановки: Аллот и Зоя венчались там же, где мы с Мари.

Опасаясь, что мой автомобиль будет узнан, я приехал на такси, приказав шоферу остановиться не доезжая, но не слишком далеко, так как хотел непременно все видеть. Стояла солнечная и теплая погода. Приглашенных, среди которых я узнал служащих художественного ателье и двух-трех гостей, было мало.

Как прошла служба - я не знаю, так как, само собой понятно, в церковь не вошел. В сущности, впечатление у меня сохранилось лишь о выходе молодых. {102} Первое, что меня поразило - это фата и белое платье Зои. Второе глаза Аллота. Он смотрел куда-то вверх, не замечая ни того, что было в непосредственной близости, ни в отдалении. Он был отсутствующим, поглощенным, каким-то вдохновенным, он не в этот мир смотрел, он вообще никуда не смотрел. Никогда я его таким, ни раньше, ни после, не видел. Этому взгляду, похожему, пожалуй, на взгляд тяжело больного, или на взгляд умирающего, противоречила неподвижная, ящеричная улыбка. На нем был хорошего покроя фрак и шел он своим мышиным шагом чуть-чуть отставая от Зои. Скорей скользил он, чем шел. Зоя смотрела себе под ноги. В шелковом, блестящем своем платье и в фате она была очень эффектна. Когда она, вдруг подняв глаза, взглянула в мою сторону, я откинулся назад и постарался спрятаться за спиной шофера. Все же я заметил, что она, в направлении моего такси, смотрела довольно долго. Что было написано в ее взгляде я не разобрал: равнодушие? Спокойствие? Смирение?

25.

Проснувшись утром еще раз, - как это теперь случалось все чаще и чаще, - в состоянии подавленности, я тотчас же заметил, что Мари рядом со мной нет. Вскочив, я едва успел накинуть халат, как она вошла в спальню.

- Ты уже встал, - проговорила она ровным голосом. - Мое отсутствие тебя, верно, удивило?

- В чем дело, в чем дело? - перебил я ее, сразу заметив, что ее спокойный вид результат усилия.

- Я провела ночь у постельки Доротеи, - продолжала она, с еле заметным упреком. - Я ее нашла всю в огне, когда зашла в детскую посмотреть, как девочки спят. Я не стала тебя будить, так как ты вчера вернулся поздно. (Я действительно был на банкете торговой палаты.) Нерс сидела со мной. Мы поставили градусник: 39,5. Доротея немного бредила, и ее два раза стошнило. Вероятно, засорение желудка.

Слушая ее я, одновременно, слушал и то, что творилось во мне и спрашивал себя: нет ли между моим состоянием и болезнью девочки какой-то внутренней связи?

- Ты уверена, что это засорение желудка?

- Почти уверена. Мы вчера были у (Мари назвала фамилию своих друзей) по случаю именин их старшей дочери, и девочки пили шоколад, ели пирожные, груши, виноград, орехи и винные ягоды. Доротея очень развилась, бегала, играла. Это могло расстроить пищеварение.

- Надо вызвать доктора, - сказал я, с нетерпением.

- Я уже ему позвонила, он приедет к девяти.

Мы прошли в детскую, где Доротея была одна, так как кроватку {103} Мари-Женевьев еще ночью перенесли в комнату нерс. Девочка дремала, щечки ее были очень красными.

- Градусник снова показал 39,5, - прошептала нерс, добавив, чтобы меня успокоить, что у детей температура поднимается очень легко.

Я посоветовал Мари воспользоваться временем, остававшимся до приезда доктора, чтобы принять ванну, - после бессонной ночи это лучшее средство восстановления сил. Через несколько минут после того, как она заперлась, раздался звонок. Нерс дежурила у Доротеи, горничная спустилась за булочками. Рассудив, что это, вероятно, прибывший раньше времени доктор, немного досадуя на то, что Мари, как раз, купается, и что сам я в халате и еще не брит, я пошел открыть дверь. И увидал Зою. Не знаю, больше ли я удивился, чем рассердился, или наоборот, - но желания проявить хоть минимум любезности я не испытал.

- Вы? Что вам нужно? - сказал я.

И так как она молчала, глядя на меня не то с упреком, не то с мольбой, то я добавил:

- Вам что-нибудь нужно?

Ее черты отразили внутреннее усилю: то ли она хотела что-то сказать, то ли боролась с собой, чтобы не сказать лишнего.

- Зачем вы пришли? - спросил я, резко.

И так как она все молчала я хотел было закрыть дверь. Угадав, вероятно, мое намерение, она прошептала:

- Подождите.

И двумя секундами позже добавила:

- Я вас видела в такси, у церкви. Теперь наступила моя очередь молчать, так как какое-то - не знаю какое? - преимущество было на ее стороне.

- Вы один? - проговорила она. - Или ваша жена уже вернулась?

- В сущности, это вас не касается. Но так как секрета в этом никакого нет, то могу вам сказать, что моя жена вернулась. Но какова все же цель вашего визита?

- Я сама его цель. Я хотела вам рассказать о ceбе разные вещи. Я много знаю разных вещей.

Таким тоном, с такими ударениями, так решительно она говорила со мной впервые. Но намерение ее оставалось непонятным.

- Не можете ли вы уточнить? - промолвил я.

- Могу и уточню. Но не сейчас.

- Это очень удачно. Как раз и мне некогда.

- Я не спишу, и могла бы подождать, - парировала она, все тем же тоном. - Но сегодня дело не в вас. Сегодня дело во мне. Я уйду, так как не вам, а мне выбирать и время и место встречи.

Она направилась к лестнице. Но у первой ступеньки обернулась {104} и не то улыбнулась, не то что-то прошептала, как уже несколько раз делала, уходя из моего бюро.

В столовой я задумался. Что это могло значить? Выполняла ли Зоя какое-нибудь поручение Аллота? Если он намеревался возобновить угрозы вторжения и снова заносил руку над спокойствием Мари, то без серьезного и многообещающего повода он решиться на это не мог: с тех пор, как Художественное Ателье прочно стало на ноги, он казался совершенно удовлетворенным и дальше разглагольствований не шел. Недоумение мое и досада были тем большими, что мое умение разбираться в подоплеке конкурентов и разгадывать их замыслы ни в чем мне не помогало. Я решительно не мог проникнуть ни в побуждения Зои, ни в планы Аллота (если он, в этом случае, ею руководил). Пока я так размышлял, все кругом оживилось. Мари вышла из ванны. Горничная вернулась с булочками и стала накрывать на стол. Нерс пришла спросить, надо ли переменить простыни и белье Доротеи к приходу доктора? Я пошел в ванну, но только успел приступить к туалету, как раздался звонок, и я понял, что это доктор.

Когда, после осмотра девочки, мы все собрались в столовой, чтобы позавтракать, доктор подтвердил, что ничего серьезного нет. Мари была права: просто Доротея объелась. Лечение было самое простое: диэта, кое-какие капли, теплая повязка на животик, в постели до того, как не спадет жар. Через несколько дней все должно пройти. Шутя доктор заметил, что если бы поводы нас навещать не были связаны с его профессией, то он только бы каждый раз наслаждался, таким у нас все дышало спокойствием и благорасположением! Так много в наших комнатах было воздуха, света, счастливых минут...

- И как раз мои новые часы стоят, пошутил я, указывая ему на них.

-Так это же настоящий астрономический прибор! - воскликнул он, с нескрываемым восхищением. - Bcе знаки Зодиака! И какая эмаль, какая резьба!

Когда он ушел, Мари спросила:

- Кто приходил пока я была в ванной?

- Мне принесли бумаги, которые мне понадобятся сейчас, в министерстве торговли, - ответил я, удивляясь легкости, с которой солгал.

- Ты только просыпаешься, - вздохнула она, сокрушенно, - и уже тебе надо думать про министерство, про банки, про контору, про адвокатов... что еще? Надеюсь, что, по крайней мере, рассыльный не переступил порога? Дел домой мы не пускаем, помнишь?

- Он не переступил порога.

На этот раз мне лгать надобности никакой не было. Но спешить приходилось. Уходя я поцеловал Доротею и попросил Мари мне протелефонировать в бюро.

"Еще раз, - подумал я, - не поспею к часовщику". Я уже совсем было собрался кого-нибудь к нему послать, как, взглянув в {105} записную книжку, заметил, что его магазин расположен по пути в министерство. Я так обрадовался, что поделился этим с Мари.

- О да, это очень хорошо, - сказала она. - Ты не забыл принесенных тебе бумаг? Где они ?

- В портфеле.

В министерстве мне пришлось минут десять подождать. Я воспользовался этим, чтобы еще раз попытаться разгадать повод визита Зои.

- Не Зои, - пробормотал я, - а мадам Аллот. Она ведь теперь мадам Аллот.

Так моя мысль скользнула в сторону присланной ею каллиграфической и рукописной карточки-приглашения, и я подумал, что сделано это было в тайне от Аллота. Весьма вероятно и утренний ее визит тоже был тайным. Было еще и то, что Аллот не только меня на свадьбу не позвал, но никак о предстоящем бракосочетании не упомянул. Все это, однако, весило гораздо меньше, чем признание Зои, что она меня видела в такси.

Выйдя из министерства я увидал, что идет дождь. Магазин часовщика оказался большим и новым. Стеклянные прилавки, полки, никель, зеркала, неоновое освещение и везде часики, последних моделей будильники, и часы: столовые, стенные, на подставках, плоские... Молоденькая продавщица, с артистически завитыми волосами, с красными ноготками, в тщательно отглаженном узком платье, как нельзя лучше гармонировала с общей обстановкой.

- Я хотел бы видеть господина Романеску, - обратился я к приказчице.

Приятно улыбнувшись девица юркнула в боковую дверь и почти тотчас же в магазин вошел его владелец. Достаточно было одного взгляда, чтобы увидать, что это волевой, независимый в суждениях и опытный в делах человек. Он был высок, массивен, широкоплеч, у него были большие руки, посадка головы была чуть что не надменной. Серые внимательные глаза, густая брови, подстриженные, с проседью, усики. белый колпачок на голове не позволял определить, лыс он, или не лыс, а халат коммерсанта обтекал комфортабельное брюшко, отлично подхватывавшее его высокий рост. Ни в чем не походил он на того часовщика - старого ремесленника, которого я ожидал увидать, и который был бы в продолжении и моих часов, и того, как часы эти стали моей собственностью. Мне было неприятно. Мне так было неприятно, что я подумал: не уйти ли, не обратиться ли к другому мастеру?

- Чем могу служить? - спросил Романеску. Его спокойный голос совершенно соответствовал его облику.

Я слегка медлил с ответом. Водворилось молчание, и внезапно я услыхал, как тикают часы. Одни быстро, торопясь, другие важно, третьи тихо посмеиваясь или болтая глупости, четвертые с методической равномерностью. Взглянув в окно я увидал за стеклом подвижную сетку дождя, противоречившую яркости, сухости, блеску помещения.

{106} - В вашем магазине слышно, как течет время, - произнес я. - Это тиканье вас не утомляет?

- Нисколько. Я его не замечаю. Могу даже сказать, что я его совсем не замечаю.

- И не находите, что это похоже на возню каких-то насекомых? усмехнулся я.

- Никогда мне это не приходило в голову, - ответил он, любезно.

- Я скорей думал, что раз время - деньги, то время может быть товаром. Но торгую я часами, и даю время в виде бесплатного приложения.

Он слегка посмеялся и продолжал:

- Кому и как мои стрелки будут указывать час, когда надо вставить и идти на работу, или ложиться слать, кому подскажут, что надо спешить, или что времени еще много - меня не касается, не так ли? Когда мои часы разойдутся но комнатам и карманам, они начнут отсчитывать личные секунды и минуты. А здесь, пока они не проданы, они болтают, о чем хотят. Так что насчет возни насекомых...

- Вы поэт.

- В настоящее время я часовщик.

- Стало быть не всегда им были? - заметил я, не подумав, что он может счесть вопрос за неуместный.

Но он ответил попросту:

- Не всегда. Раньше я был банкиром. Но мне пришлось покинуть мое отечество из-за социально-политических неурядиц, которые меня разорили. Да и жизни моей там угрожала опасность. Заграницей я использовал познания, приобретенные в годы юности, когда из простого любопытства увлекался часовым механизмом. Тут я начал с очень скромной починочной мастерской. Потом мое дело разрослось.... И он, с очевидным удовлетворением, оглянул магазин. Я пояснил тогда, в чем заключается приведшее меня к нему дело.

- Хорошо, я приду осмотреть ваши часы, - сказал Романеску, - это меня интересует. И если окажется, что моего опыта не хватит, то у меня тут есть очень искусный старый мастер...

- Когда? - спросил я.

- Сегодня не могу. Завтра?

- Да, но не раньше семи вечера. Днем я очень занят, а присутствовать при экспертизе хочу непременно. Мои часы показывают не только часы и минуты, но дни, недели, годы, столетия. Мне кажется, что осмотрев их вы дадите интересные объяснения.

- Вы слишком любезны...

- Я пришлю за вами автомобиль. Значит до завтра вечером?

- Непременно.

Дождь продолжал идти. Торговка цветами, будка которой находилась как раз против двери магазина, куталась в черный резиновый плащ и старалась укрыться под брезентом, натянутым над букетами гвоздики, георгинов, папоротниками и шпажниками. Противоречие между яркими красками цветов и болезненным выражением ее лица было {107} подавляюще. К этому зрительному впечатлению присоединялось как бы эхо тиканья, неугомонно гнавшихся за минутами часов. В автомобиле я стал думать о веренице дел и вопросов, ожидавшей меня на фабрике и испытал род растерянности, похожей на ту в которой я, с некоторых пор, просыпался.

Но в бюро все пошло своим чередом.

Из-за дел время выглянуло лишь к одиннадцати и, в течение нескольких минут, я мог задуматься о том, как побаловать Доротею, когда она поправится. На моем блокноте значилось, что в половину двенадцатого меня ждут у присяжного стряпчего для обсуждения конкордата с одним из поставщиков сырья, объявившего себя несостоятельным. И уже снова звонил телефон: главный бухгалтер сообщал, что предъявленный им к оплате чек не обеспечен. Чек был довольно крупный и бухгалтер хотел со мной посоветоваться. Я попросил его зайти во мне. Только положил трубку стандардистка сообщила о приходе Зои. Я уже вставал, когда появился сияющий бухгалтер, чтобы сказать, что тотчас после нашего разговора его вызвал банк и уведомил о пополнении счета покупателя телеграфным переводом. Мы обменялись удовлетворенными улыбками и я пошел в приемную. Зоя подняла на меня то, что принято называть "умоляющим взором".

- Что вам угодно? - спросил я, сухо.

- Я вас прошу меня выслушать, - произнесла она дрожащими губами.

В бюро, куда я дверь оставил открытой, зазвонил телефон.

- Алло?

Присяжный стряпчий, к которому надо было ехать, просил его извинить. Дело откладывалось на три дня.

Надев пальто, я снова вышел в приемную, сделал Зое знак за мной следовать и, усадив ее в автомобиль, сказал шоферу ехать в парк, к озерам.

- В чем дело? - спросил я Зою.

Покачав отрицательно головой она указала глазами на спину шофера. Губы ее были неподвижны, никакой гримасы на лице не было, но по щекам текли слезы.

26.

У второго озера мы вышли из автомобиля и пошли рядом по пустой, в этот час, аллее. Дождь перестал, но с деревьев падали блестевшие как серебро капли и все кругом: кусты, трава, песок было мокро. Пахло землей, мохом и гнилыми листьями. Совсем низко бежали рваные облака, сквозь которые не пробивалось ни одного солнечного луча. Зоя шла, как автомат, ничего не замечая.

- В моем распоряжении не слишком много времени, - проговорил я, - так что если вы хотите мне что-нибудь сказать, не откладывайте.

{108} - Я так много знаю, - ответила она, - что не знаю, с чего начать.

Она остановилась. Я повернулся к ней, чтобы лучше ее видеть. Взяв тогда меня обеими руками за локти, она придвинула лицо свое к моему так близко, что я, подумав, что она хочет меня поцеловать, отшатнулся. Тогда, тихонько, мягко, может быть даже с нежностью, она произнесла:

- Теперь поздно. Но до самого почти конца я надеялась, что вы помешаете.

- Помешаю чему?

- Свадьбе. Он уже давно это затеял, но я отговаривалась тем, что спешить некуда, что мы успеем. А сама ждала чтобы что-нибудь случилось.

- Но вы могли не соглашаться. Как мог он вас принудить?

- Я не могла не согласиться. Он меня себе подчинил.

Еще ближе ко мне придвинувшись, почти прижавшись, Зоя проговорила:

- Если бы я решилась бежать, то как могла бы я вас видеть?

Мне пришлось бы скрыться от всех и, значит, и от вас.

Я молчал. Приняв, вероятно, это молчание за согласие слушать дальше, она продолжала с порывистостью:

- Я думала, что вы, может быть, захотите. Мужчины так делают, я знаю. Я пришла к вам ночью, когда, вы были один, и позвонила три раза. Но наверно вы спали очень крепко, не слышали, не открыли и я ушла.

Мое раздражение все возрастало и, между тем, я ничего не делал, чтобы прекратить это объяснение.

- Мне иногда казалось, что я вам нравлюсь, - почти шептала она, - и мне так мало было нужно. Я заранее была согласна на все, условия, на все требования. Никто никогда ничего не узнал бы. Я бы жила взаперти, мне довольно было бы видеть вас раз в месяц, на час... Я была бы рада быть вашим секретом, гордилась бы этим.

- У вас не было ни малейшего шанса, - вставил я, стараясь придать голосу равнодушный оттенок. На самом деле я был взволнован.

- Теперь я это знаю.

- И чего же вы теперь хотите?

- Хочу, чтобы вы от меня о нем все узнали, а не от него самого... или от кого-нибудь еще. Мне не было четырнадцати лет, когда все случилось.

- Насильно? - спросил я, подавляя отвращение.

- Конечно насильно. Не можете же вы думать, что тринадцати лет отроду я могла его любить?

- Почему же...

- Почему я от него не ушла? Куда уйти тринадцатилетней {109} девочке? Даже на тротуар нельзя... И кому я могла про такие вещи рассказать? Матери? Если бы вы знали... Кроме того я была ему подчинена, я вам сказала. Он может себе подчинять. Он меня держал как держат собаку, на привязи.

- Но потом, когда вы подросли?

- Потом было поздно. Во мне что-то надломилось, или потухло, я не знаю. В душе что-то оборвалось. Я примирилась, или привыкла... Я ему служила. Да, именно служила, это как раз подходящее слово. И ничего не ждала. До тех пор, как он не привел меня к вам. С этой поры я стала ждать. Я про вас думала. Я хотела быть к вам ближе. Я на что-то надеялась.

Мне пришло в голову слово "напрасно", которого я, почему-то, не произнес. Но она догадалась.

- Я знаю, что это было напрасно, - сказала она. - Что все было напрасно, что напрасно я, иной раз, спрашивала себя: не рассказать ли вам все, чтобы вы вмешались? Даже если бы тогда ночью вы мне открыли и я к вам вошла, вы все равно свадьбы не расстроили бы. Все было напрасно. Ни на что вы не согласились бы.

- Не согласился бы. Но теперь-то, теперь что вам от меня нужно? Зачем теперь вы мне про все это рассказываете?

- Чтобы вы знали, - прошептала она и остановилась, точно самое себя спрашивая: можно ли выпустить на волю колдовское слово?

- Чтобы я знал что?

- Чтобы вы все про него знали. Чтобы вы знали, какой он. Мне-то он рассказал... все рассказал...

- Что он вам рассказал?

- Все.

Я молчал. Я был совсем подавлен.

- Я же вам объяснила, - продолжала она, - что я так много знаю, что не вижу, где начало. О себе первой я заговорила, потому, что так проще.

И, обняв меня руками, глядя в глаза, прошептала:

- Я вас люблю.

Я отстранил ее руки. Ничего не говоря я, мысленно, тщетно искал выхода из нелепого положения. К тому же мне было ее жаль. Через несколько секунд, снова меня обняв, Зоя сказала:

- До безумия. Для вас я готова на все, на какую угодно жертву. Чтобы вам было лучше, я на все, все, все готова...

Я старался развести ее руки, но она сопротивлялась, смотрела мне в глаза, почти дрожала.

- На все, - шептала она, - даже на молчание.

- Идемте. Уже поздно. Я спешу.

Она отпрянула. Кажется, в ее ресницах заблестели слезы. Мы двинулись к автомобилю. Зоя шагала словно автомат.

- Но почему же, - спросил я, - вы надеялись до свадьбы, а теперь больше не надеетесь?

{110} - Мадемуазель Малинова, - ответила она, без малейшего колебания, - пусть даже у нее большое прошлое, все же мадемуазель Малинова, и свободна. Но мадам Аллот?..

Разубеждать ее я не стал.

В автомобиле, совершенно собой овладев, ровным и спокойным голосом, говоря так, как говорят о делах, поведала она мне, что три дня тому назад, сходя с лестницы, Аллот упал и сломал берцовую кость у самого верха ее. Я спросил, поместили ли его в госпиталь, и узнал, что нет. Ему сделали гипсовую повязку и он остался дома, где Зоя сама за ним ухаживала.

- Это надолго, - пояснила она, - в его возрасте кости срастаются с трудом. Хорошо еще если он не останется калекой.

Когда мы остановились у ее подъезда, она, перед тем как выйти, повернулась ко мне, чтобы, вопреки привычке, попрощаться, и длительно на меня посмотрела.

- Это ужас как я его люблю, - услыхал я.

Губы ее шевелились, как раз так же, как они шевелились, когда, выходя из бюро, она не то улыбалась, не то шептала. Тогда я не понимал. Теперь я знал.

Признаюсь, что предпочел бы остаться в неведении.

Но вот уже, на смену этим мыслям, спешили другие: Мари должна была беспокоиться, так как к завтраку я опаздывал. Как было здоровье Доротеи? Не расхворалась ли Мари-Женевьев? Спокойная, нарядная столовая, белая скатерть, серебро, хрусталь, цветы в вазах!

Когда я открыл дверь и Мари выпустила из рук "наши минуты", я прежде всего сказал:

- Часовщик придет завтра вечером.

27.

После завтрака этого дня я был очень занят, но вернуться мне удалось все же довольно рано. Доротее было лучше, жар понизился и она спокойно играла в своей кровати с плюшевым медведем и бархатной белкой. Мы рано легли. Засыпая, я с внутренним удовлетворением думал, что все благополучно. Тень, оставленная разговором с Зоей, рассеялась и можно было допустить, что новых попыток встретиться Зоя не предпримет.

Ночью, проснувшись, я прислушался к легкому дыханию Мари. Я упрекнул себя в том, что ничего ей не сказал насчет нового наследства, и решил непременно исправить этот пробел завтра с утра. И вдруг меня охватили страх и отвращение. Вытянувшись, сжав кулаки, я замер в ожидании: не то шума, не то шагов, не то голоса. И мысль о наследстве, и постоянные, привычные мысли о делах, и, тоже постоянная, радостная забота о семье, - все это исчезло. Однако никакого шума, никаких шагов, никакого голоса не раздалось. Со всех сторон - {110} немного как подступают воды во время наводнений - надвинулся тяжкий, черный сон.

Но на утро я был бодр и свеж. Мари уже была на ногах и вошла спальню, когда я начал вставать. Она сказала, что Доротее лучше, что жар небольшой, что ее кормит нерс, и что Мари-Женевьев одевается и будет пить чай с нами. В окна столовой, куда я прошел поели ванны, светило бледное осеннее солнце. Мари поправила цветы в вазах и, посмотрев на старинные часы, спросила меня:

- Они сегодня вечером должны снова начать тикать?

- Часовщик будет сегодня, но починит ли он часы сразу, сказать не могу.

Доктор пришел к девяти, осмотрел девочку, нашел большое улучшение и сказал, что все теперь должно скоро пройти, и что он забежит послезавтра.

Обычный день вступал в свои права обычной поступью. В окно я видел, как подали мой автомобиль. Поцеловав Мари, я отправился на фабрику.

По дороге я приказал шоферу остановиться у газетного киоска, чтобы купить иллюстрированный журнал. Но чтобы найти свободное место, шоферу пришлось проехать лишних метров шестьдесят. Я вышел и направился к киоску. Мне попалось несколько встречных, на которых я не обратил больше внимания, чем вообще обращают внимания на прохожих. Но все же я сказал себе, что эти несколько человек мне так же чужды и безразличны, как могли бы быть чуждыми и безразличными люди иного мира. "Точно привидения", - подумал я. И тут же, с иронией, усмехнулся, самому себе удивившись: "Как мне могло придти в голову столь романтическое сравнение?" Зато в отношении иллюстрированного журнала все было ясно: неделей раньше нам случайно удалось узнать, что один конкурент помещает в этом выпуске занимающую целую страницу рекламу, и, при этом, необычайно оригинальную, как по исполнение, так и по замыслу. Я хотел ее рассмотреть на досуге.

- Как бы ни был хорош рисунок, Зоя сделает лучше, - подумал я.

И тотчас же и вчерашний разговор с ней в пустынной аллее, и вызванный Зоей образ Аллота, лежащего в гипсе, и то, что я об этом умолчал - встали перед моим мысленным взором. Я испытал смешанное чувство неудовольствия и опасения.

- Другой мир, населенный привидениями, - пробормотал я, но на этом опыт сравнения остановился. Я уже был перед киоском.

Я назвал нужный журнал, торговец положил его передо мной на прилавок. Я протянул монету. Торговец взял ее, бросил в ящик и стал собирать сдачу.

Все, самые малейшие детали его движений врезались в мою память с особенной четкостью. Они все уже были в ушедшем. Но никакого предчувствия грядущей перемены у меня не было. Самого {112} мгновения перемены я не заметил так же, как, вероятно, не замечают смерти. Лишь когда оно миновало и само ушло в прошлое, я определил, что все стало другим. Не взяв ни журнала, ни сдачи, не обратив внимания на восклицания торговца, смысла которых я даже не понял, я пошел прочь.

Так как точно объяснить, что произошло, я не могу, то единственное, что мне остается сделать, - это прибегнуть к сравнение.

Тронул ли мою душу какой-нибудь неизвестный луч? Сжала ли ее чья-то рука? Или, наоборот, после того, как долго сжимала, наконец отпустила? Зажегся ли вокруг меня, только одному мне видимый, свет? Или, наоборот, какую-то область моей души охватила тьма? Перестал ли я двигаться по пути, бывшему моим, с мгновения моего рождения, и перешел в иное измерение, на иную орбиту? Или - после долгих блужданий - вернулся снова на предназначенную мне тропинку? Конечно, все эти сравнения и образы только отчасти что-то объясняют, и какова глубокая природа перемены, - я не знаю.

Знаю только, что я пошел прочь. Не прочь от киоска, не прочь от ждавшего меня автомобиля, - а прочь от того образа жизни, который предшествовал мгновенью перемены, и который, до этого, был моим естественным, вполне меня удовлетворявшим образом жизни.

Дойдя до угла я завернул и зашагал по длинной, узкой улице, которая привела меня к скверу. Ни о Мари, ни о дочерях, ни о фабрике, ни о делах я не думал. О чем я думал гуляя по дорожкам сквера? Ни о чем не думать ведь нельзя. Какие-то мысли в моем сознании шевелились, что-то в моей памяти бродило. Но на обычные мысли, на всегдашние образы, то, что заполнило теперь мой умственный взор и мой душевный мир, походило столько же, сколько музыкальная фраза походит на статистическую выкладку. Изложить этих мыслей я не могу. Мне кажется, что преимущественной их темой было что-то вроде понятия свободы. Или освобождения. Или легкости. Однако, это никак не могло быть сознанием конца зависимости, так как я всегда был сам себе хозяином.

Скорей это имело отношение к соображениям о разнице между той областью жизни, которая исчерпывается практическими шагами, и той, в которую практическим шагам доступа нет, и о попытке себе эту вторую часть, хотя бы в известной мере, подчинить. Для этого, как будто, нужен род одиночества, одиночества среди других, того, которое некоторые называют "одиночеством в толпе", и которое, вероятно, родственно совершенной свободе.

28.

Пробыл ли я в сквере несколько минут, или полчаса, или час, я не знаю. Именно не знаю, а не не помню. С той секунды, дрогнувшей и расщепившейся, когда я, покупая журнал, отрекся от моего образа {113} жизни и ее содержания, ее смысла, самое мое время, кажется мне, изменило свою природу.

Конец раздумью или "отсутствию" положил скрип гравия под чьими-то шагами: мне навстречу шла пожилая дама. Поймав на себе ее насмешливый взгляд, я подумал, что всякий взгляд непременно или благословляет, или проклинает, и что в насмешке естественней различить проклятие, чем благословение. Я поежился от этой мысли. Как раз я ведь был в начале какого-то пути и старался разгадать контуры того, что шло на смену внезапно затемненному подозрением существованию. "Жизнь на воле"? Приключения, экзотические путешествия, заморские страны, туземцы, корабли, океаны, хищники, объятия креолок, опасности, поиски зарытых пиратами на островах сокровищ? Все это никогда меня не манило, ни о чем подобном я никогда не помышлял, ни с чем таким жизни своей не сравнивал, никакого расположения к странствованиям в себе не ощущал.

У края моего сознания мелькнуло тогда несколько образов-воспоминаний: почти случайно названная мной невестой, у постели умирающего, Мари, Аллот, в глубине такси нащупывающий своим жалом слабое место в моей душе, вливающий в нее яд, крест на могиле с днем рождения и без дня кончины, сгоревший дом и сгоревший в нем портрет, проносившиеся над пустынным пляжем световые года, старинные часы, зачарованный город...

И тотчас же все исчезло...

Выйдя из сквера я зашагал по тротуару безо всякой определенной цели, немного как автомат, чувствуя себя ни довольным, ни недовольным, ни безразличным. Пустым я был тогда, надо бы сказать, готовым что-то назвать своим именем, но не только имени этого не нашедшим, но даже еще не решившимся начать поиски, в общем несколько подобным фотографическому аппарату, уже заряженному, но ни в какую сторону не обращенному. Позже я подошел к людному перекрестку, где молодой и стройный полисмен регулировал движение. Я хорошо знал этот перекресток и большое зеркальное окно в первом этаже расположенного по ту сторону улицы дома, в котором виднелись склонившиеся над чертежными столами фигуры. Как раз зажегся зеленый сигнал, полисмен махнул палочкой, зашумели моторы и толпа автомобилей рванулась вперед... Стараясь восстановить в памяти о чем мне эта картинка уличной жизни говорит, я мысленно задержался и вскоре припомнил, как несколько лет тому назад, на этом самом перекрестке, в обществе двух дельцов и старого журналиста, пил в кафе портвейн. "Все теперь по-другому", - рассказывал журналист, - "на улицах стало тихо. Нет больше ни звонков, ни автомобильных рожков, ни свистков полицейских. Если бы вы только знали, какой был грохот десятка три лет тому назад! Тут вот (он протянул руку) был установлен колокол. Чтобы предупредить автомобилистов, что можно будет трогаться, полицейский нажимал кнопку; раздавался оглушительный звон ! Потом он давал свисток, махал палочкой, автомобилисты трубили, {114} моторы начинали рычать... и это повторялось каждые две-три минуты. Мне тут пришла в голову тема для фельетона. Только стоило себе представить, что вон в том доме, напротив, где чертежники, жил ученый, математик. А на улице вот этакое столпотворение ! Не много нужно фантазии, чтобы вообразить, что с ним стало, когда вдобавок ко всему. пневматический перфоратор начал выковыривать мостовую. Не выдержали нервы математика! Он схватил револьвер, открыл огонь и убил одного из рабочих. Арест, тюрьма - обо всем этом я вкратце упомянул в фельетоне, не в этом была суть. Ударение стояло на том, что математик во время следствия заявил, что, само собой разумеется, обеспечивает семью убитого. Но виноватым себя в убийстве не считает, так как действовал в состоянии законной самообороны. Как раз он подходил к разрешению сложнейшей научной проблемы. И в этом ему помешал некоего рода коллективный злодей, к нему ворвавшийся и его размышления нарушивший, и образом этого коллективного злодея был рабочий с перфоратором. Когда он его убил, то наступила тишина. Иначе было бы безумие".

Мы все тогда посмеялись. Теперь я подумал, что приемы журналиста, в смысле поисков сюжета, почти походили на приемы Аллота. Глядя на чертежников, я представил себе как все могло произойти: окно распахнулось, в нем появилось искаженное лицо, блеснул огонек, задымилось дело, рабочий упал, шум стих. Это был вымышленный сюжет.

О каком, стоя на краю тротуара, я думал сюжете подлинном? Думал, и не смел себе в этом признаться? О Мари, конечно, и о том, что мне сказала Зоя, когда мы шли по мокрой аллее. О том, что она мне предложила молчание. "Даже молчать, - сказала она, - я согласна. чтобы только вам было лучше". Тогда вот и начался грохот перфоратора, которого я не хотел слышать. Я, если можно так выразиться, заткнул уши моей души и отогнал мысль о револьвере, всегда лежавшем в ящике письменного стола.

Вспыхнул зеленый сигнал и я стал переходить улицу. Мое внимание, верней разрешение самому себе доводить мысли до заключений, - крепло, но мой фотографический аппарат продолжал быть заслоненным и пленка нетронутой. Сознание, что я не позволил Зое расставить точки над i, несколько успокаивало.

Нервы математика не выдержали грохота, но я с собой справился. Я мог бы, конечно. если бы не справился, найти свидетелей и при судебном разбирательстве мое душевное состояние было бы принято во внимание. Но не лучше ли было обойтись без всего этого? Что, в самом деле, пришло бы в порядок, если б я попросил Зою все назвать своими именами, и вернувшись, сказал Мари: я знаю! Знаю, что с тобой было, когда ты была еще девочкой, знаю от другой, которую постигло то же самое. И знаю, кто виновник. Потом у Аллота, лежащего в гипсовом бандаже, раздалась бы стрельба. Две пули. Одна за Мари. Другая за Зою.

Что другое можно было сделать, как не уйти?

{115} Все оставить по старому? Окружить Мари еще большей заботой?

В сущности, я ведь именно этого и хотел, и для этого не позволил себе слушать грохот внутреннего перфоратора. Но хватило меня на сутки. Потом, у киоска, все подозрения и вся уверенность навалились мне на душу сразу, как в аду, наверно, сразу наваливаются все угрызения. Было отчего расщепиться несчастной секунде !

"Заменю счастье горем, - думал я, - семью одиночеством, и, ни на что не жалуясь, дождусь смерти".

Справа я увидал большой и роскошный дом. Это был Банк. Я вошел и взял со своего счета сумму, которая, не соответствуя никакому расчету, была все же крупной. Укладывая кредитки в бумажник, рассовывая их по карманам, я спрашивал себя: можно ли так поступить? Ответ пришел сам собой: после некоторых формальностей и по истечении некоторых сроков, все состояние мое, без малейшего сомнения, перейдет в руки Мари. Мне же некоторый запас денег очевидно нужен. То, что я предпринимал, не походило ведь на уход, к которому призывают всем известные слова: раздай имение свое и следуй за мной! Я самому себе подчинялся, за самим собой готовился следовать.

29.

Я подозвал такси и попросил отвезти меня на Северный Вокзал. Лучезарный юг был в таком противоречии с моим душевным состоянием, что о нем я подумал едва ли не с враждебностью и от него мысленно отвернулся. Когда я приблизился к кассе чтобы купить билет, окошко внезапно захлопнули, и это еще раз навело меня на мысль о "фотографическом аппарате". Можно ли уехать так и не сделав снимка? - спросил я себя. - Потом будет поздно, далеко, освещение изменится, пейзаж распадется...

- Нельзя, нельзя упустить случая, - пробормотал я, - он может быть последним.

Я вошел в телефонную кабинку, набрал номер ателье и, услыхав "Алло", узнал голос Зои.

- Возьмите такси, - сказал я, повелительно, - и немедленно приезжайте на Северный Вокзал. Я буду в ожидальне первого класса. Вы меня узнали?

- Узнала.

- Ничего никому не говорите.

- Ничего никому не скажу.

Я со злобой повысил трубку. Я уходил от Мари, от дочерей, от дела, но от Зои, как оказывалось, не уходил, а ее беспрекословная готовность явиться была в сущности готовностью подтвердить сообщничество. Впрочем, сообщничество или не сообщничество, какое это теперь могло иметь значение? В ожидальне, прямо против меня, была стеклянная дверь, сквозь которую я мог видеть разные станционные {116} сооружения, поезда, платформы и ходивших по ним людей. Звуков я не слышал, - мне кажется теперь, что кругом стояла тогда полная тишина. Так я провел около получаса. Когда, наконец, стеклянная дверь распахнулась чтобы пропустить Зою, я поежился, как от холода. Она стала искать меня глазами и, до того, как она меня заметила, я успел еще раз ее рассмотреть, и еще раз себе сказать, что она очень хорошо сложена, что она как раз нужной полноты, что у нее прекрасные плечи, что ее ноги не могут не быть стройными и великолепно прилаженными к телу. Потом взгляды наши скрестились.

- Я пришла, - сказала она, приблизившись.

Ничего не ответив, я встал и сделал ей знак за мной следовать. Она подчинилась. Раздражение, злоба, непреодолимое желание истязать себя и других побудили меня ускорить шаг. Дойдя до очереди такси я открыл дверцу, почти втолкнул Зою и назвал адрес того самого ресторана с домоткаными скатертями, где впервые обедал с Мари.

- Что вам от меня надо? - спросила Зоя, сдавленным голосом. Ответ мой был, конечно, готов, но я предпочел воздержаться. У самого края, почти уже начав скользить под откос, я не решался. Не надеялся, но почему-то медлил и не "снимал фотографии!".

- Вчера, - сказала она, тихонько, - вы были совсем другой.

- Вчера, - ответил я, - все было другим.

Тогда, повернувшись в мою сторону, она стала в упор на меня смотреть. Без всякого сомнения талант художницы позволял ей различать в моих чертах отражения чувств, которые от взгляда неопытного ускользнули бы и на полотне Зоя передала бы эти отражения с той же точностью, с которой передала глаза и улыбку Аллота. Но поняла она, или не поняла сложный комплекс моих мыслей, побуждений и эмоций - я не знал. Могло ведь быть, что ее наблюдательность превосходила ее проницательность.

- Если я могу вам чем-нибудь помочь, в чем-нибудь вас облегчить, произнесла она, - скажите. Я все сделаю.

- То, что вы можете сделать, никакого облегчения мне не принесет, прошипел я. - И не облегчения я ищу, а как раз обратного.

- Это одно и то же, - ответила она, спокойно.

- Объяснитесь.

- Если вы хотите большей боли, то я могу вам помочь и в этом. Это тоже услуга.

"Проницательность это, или словесная игра?" - недоумевал я. Наступило молчание.

- Вы свободны? - спросил я.

- Нет. Вы знаете, что я замужем.

- Я не про то. Свободны ли вы сейчас? - огрызнулся я.

- Мне надо накормить Аллота. Я вам сказала, что он в гипсе.

- И вы не можете пропустить?

- Могу пропустить, - пробормотала она сумрачно.

Когда мы вошли в ресторан и я увидал домотканые скатерти, {117} то все внутри меня сжалось. Но не только я не хотел побороть боль, но еще мне казалось, что надо ее разжечь.

- Как вам нравятся эти скатерти? - спросил я.

- Довольно безвкусно, - произнесла Зоя, равнодушно, - и при чем сейчас скатерти?

- Я объясню за завтраком.

Столик, за которым мы обедали в первый раз с Мари, был занят, и мы сели за другой, симметрично расположенный. Я предложил Зой выбрать что ей нравится, но она еле взглянула на карточку.

- Вы безразличны к хорошей кухне? - отнесся я.

- Нет, но сегодня у меня не то в голове.

- Голова тут не при чем. Кухня касается желудка.

Зоя промолчала.

- Конечно, - продолжал я, со злобой, - ни рубцами, ни осетриной, ни пшенной кашей голову не кормят. Голове нужно другое.

- Да.

- И душе тоже, - добавил я с возраставшей злобностью. - Не все ли равно душе, что на тарелке: вобла или сливки? И не безразлично ли в каком порядке будут это есть?

Пока расставляли приборы, пока откупоривали и наливали выбранное мною вино, пока раскладывали закуски, мы молчали. Метрдотель, попытавшийся было проявить любезность, определив наше настроение, не настаивал. Когда он отошел, Зоя тихонько промолвила:

- Если бы все, что мне пришлось выслушать, сказал кто-нибудь другой, я ушла бы.

- Почему для меня исключение?

- Вы знаете.

- Как раз я не все знаю.

- Почему я терпелива - вы знаете. Род предчувствия подсказал мне, что решительная минута не далека. "Надо приготовить фотографический аппарат", подумал я и сказал:

- Это правда. Вчера вы предложили мне "даже молчать".

- Что вам от меня надо? - воскликнула она. И было в ее интонации столько муки, что я широко открыл двери в прошлое и позвал ее за мной туда последовать.

- Мне надо узнать от вас все подробности, - произнес я.

Зоя закрыла глаза. Я припомнил, как тут, в этом самом ресторане, с безвкусными, но мне так тогда понравившимися, скатертями, опускала ресницы Мари.

- Подробности обо мне, или о Мари? - спросила Зоя, шепотом. Я встал, обошел кругом столика, сел рядом с ней на диванчик, обнял ее плечи, тихонько ее к себе прижал... Мне казалось, что я соблюдаю некий злотворный ритуал, и это мне было удовлетворительно.

- И о вас, и о Мари, - произнес я. Зоя замерла и прошептала:

{118} - Мне было немного больше тринадцати лет, я вам про это уже говорила.

- А Мари?

- И Мари. Он мне сам рассказал. Она была первой и он приводил мне ее в пример, чтобы я не боялась. Он говорил, что так бывает почти всегда.

- Мари знала, что вы существуете?

- Нет. Но я о ней знала. Я уже вам говорила, что я все знаю, что я слишком много знаю.

- Что он о ней рассказал? Точно.

Зоя молчала.

- Я хочу знать все. Вы предложили взвалить на меня тяжесть. Я жду.

Зоя продолжала молчать.

- Говорите, - требовал я. Я был в состоянии близком к тому, которое перенес в сквере.

- Он утверждал, что ничего не может ей обо мне сказать потому, что она его падчерица, и что...

Она не договорила.

- Не понимаю... - начал я, но Зоя меня оборвала:

- Оставьте! Оставьте! Я не могу!

Отстранив руку, которую я держал на ее плече, она чуть-чуть отодвинулась, но почти тотчас же снова прижалась.

- Это ужас как я вас люблю, - прошептала она.

- И сколько времени все продолжалось? - спросил я.

- Не знаю, не знаю, это не кончилось, это продолжается и никогда не кончится... Сначала он меня запер в пансионе. Даже во время каникул оттуда не брал. Говорил, что в квартире тесно, что Анжель...

- Анжель? - содрогнулся я.

- Анжель. Он так называл Мари. Я только позже узнала, что она Мари-Анжель-Женевьева... Что квартира тесная и что Анжель слишком нервная. Он все, что хотел, мог мне говорить, и мог ничего не говорить, я ведь была только перепуганной девчонкой. Когда мне минуло тринадцать, он взял меня из пансиона, потому, что там стало ему слишком дорого, и устроил у своих знакомых, в квартире. Они были старые и сдавали комнату. Он приходил каждый день. А я всего с утра до ночи, да и всю ночь, боялась. И его боялась, и его знакомых боялась, и выйти из комнаты боялась, не то, что на улицу... Там все и случилось. Там он и держал меня взаперти, долго...

- И там рассказал про то, как все было с Мари?

- Да. Сначала он про нее говорил часто, потом реже. Он думал, наверно, что я привыкла, и что примера больше не нужно.

- Дальше, - приказал я, рассчитывая, что Мари сама займет место в рассказе. Почти, - губами Зои, - сама расскажет...

- Зачем вам все знать? Я и так слишком много сказала. Как {119} вы вернетесь домой сегодня вечером? Как вы на Мари посмотрите? Я же вам предлагала молчать. Для вас лучше, чтобы я молчала...

Конечно, ведь Зоя не знала, что я домой не вернусь. А я себя спрашивал: надо ли ей объяснить, что все уже, и без последних точек над i, кончено, что я всего-навсего "снимаю фотографию"?

- Продолжайте, продолжайте, - проговорил я. - Я хочу, чтобы вы продолжали.

Она прижалась ко мне и я почувствовал тепло ее тела.

- Мне было почти шестнадцать, когда произошли перемены, - промолвила Зоя, потопив глаза и вспыхнув. - Я начинала понимать, и все больше и больше мучилась. Я хотела уйти, бежать, но куда? К кому? Решиться, взамен ужаса и стыда домашнего, на ужас и на стыд тротуаров? Попасть в еще чьи-нибудь лапы? С детских лет, с самых ранних детских лет я всегда была запуганной, всегда мне всюду мерещились угрозы... А потом он мне сказал, что Анжель больше у него не живет, что она ушла и поступила на работу. И еще он тогда прибавил, что четыре года она была его "мадам Анжель", и что теперь это кончилось. И хихикал. Знаете, как он хихикает: хэ-хэ? Я сказала, что тоже уйду. Но не ушла.

- Почему?

- Потому, что надо было все-таки что-то придумать чтобы уйти, а он, тем временем, продал свою контору и перебрался в соседнюю со мной комнату. Через некоторое время хозяева уехали в деревню. Он нашел мне домашнюю работу, купил все, что нужно чтобы шить и рисовать... Опять я уйти не смела, не знала как начать разговор, боялась, что если убегу, он меня найдет... Боялась. Все время боялась. У него есть что-то вроде влияния, вы знаете. Одни глаза чего стоят! Так длилось несколько лет, до тех пор, как он меня к вам привел. И сейчас же, на другой день, я принесла вам его глаза, его улыбку, помните ?

Помолчав, она добавила:

- И стала ждать.

"Ждать", - подумал я. - "Не надеяться, - надежды у нее быть не могло, - а только ждать".

- Он ведь мне не сказал, что вы на Анжель женитесь, - прошептала Зоя, - и я это поняла когда начались разговоры об Ателье.

И опять она замолкла, на этот раз надолго. Вероятно, она хотела, чтобы я что-нибудь сказал, но я, - испытывая мне самому непонятное удовлетворение, - не проронил ни звука.

- Мне стало нестерпимо, - услыхал я, - и я хотела умереть. Но потом мне все сделалось безразличным. И так было не месяцы, а годы. Ничего не случалось, ничего не менялось, я точно кому-то подчинилась, своей воли у меня не осталось. Не все ли равно как все идет, когда всегда не то случается, чего хочешь?

- А что он вам говорил про Мари?

{120} - Мари? Вам нужна Мари? О Мари он перестал... о Мари он говорил... он о ней думал и рассказал...

- Что рассказал?

- Оставьте меня! Оставьте меня! - воскликнула Зоя. Ее голос задрожал. Я отнес это за счет ревности. Если бы я только знал!..

- Он стал каяться, - продолжала она, - стал ходить в церковь, и вскоре решил на мне жениться. Я и согласиться, и отказать боялась одинаково. И все ждала. Все думала, что вы вмешаетесь и ему запретите. Что возьмете меня тайной любовницей. Я пошла к вам ночью. Но дверь не открыли. А зачем вы меня сегодня вызвали? Вчера говорили, что у вас нет свободной минуты, что все ваше время расписано, а сегодня пригласили завтракать. Зачем? Чтобы все про Мари узнать? Я вам довольно рассказала, хватит. Да, да, Анжель была его любовницей. Он ее взял силой когда она была девочкой, как меня. Она его тоже боялась. Он внушает страх, его боятся, он знает, что его боятся и пользуется этим. Только Мари-Анжель от него ускользнула, не знаю как, но ускользнула, а я не смогла. Он меня взял в жены, и, для прочности, повенчался со мной в церкви. Вы сами посмотреть приехали, думали, что я не замечу.

Вдруг замолкнув, она сняла с плеча мою руку, отодвинулась, выпрямилась, почти улыбнулась.

- Довольно, - сказала она. - Если вам нужны подробности, расспросите сегодня вечером вашу жену. А я больше не хочу про это говорить. Лучше объясните мне про скатерти. Они довольно безобразные.

- Я запомнил эти скатерти, - ответил я, - потому, что именно в этом ресторане обедал с Мари когда сделал ей предложение. Мы вон за тем столиком сидели, направо.

- Что? - спросила Зоя и с необыкновенной ясностью на лице ее отразились и недоумение, и вопрос, и ожидание. - Почему же вы меня сюда привезли?

- Чтобы все было лучше в фокусе, чтобы лучше все запомнить, чтобы придать рельефности...

- Вы не обо мне, стало быть, думали когда телефонировали, а о ней?

- О ней.

Последовало молчание, которое длилось больше минуты. Зоя напряженно думала. Потом она чуть-чуть поправила шляпу и выбившиеся из под нее волосы, отодвинула тарелку, встала и, не глядя на меня, стала шарить в недрах своей сумочки.

- Вот ключ, - сказала она, - возьмите его, я очень вас прошу его взять.

- Какой ключ?

- От моей квартиры. Если этой ночью, или даже вечером, вы бросите Мари и уйдете... то вы сможете сами открыть мою дверь.

{121} Ни звонить ни спускаться ни с чем по лестнице вам не придется... Наверно со мной вам будет лучше, чем с Анжель...

Она длительно на меня посмотрела. Кажется, ей еще что-то хотелось сказать и, кажется, она удержалась. Так как я, однако, протянутого мне ключа из ее рук не брал, то она его положила - почти бросила - на скатерть, после чего повернулась и ушла, по обыкновенно своему не попрощавшись.

Вслед за ней ушла компания, завтракавшая за столиком, за которым мы, когда-то, обедали с Мари. Я продолжал сидеть. Подошедший ко мне метрдотель осведомился, надо ли подавать следующее блюдо, или подождать возвращения дамы?

- Она не вернется, - пробурчал я, - можете принести овощи.

Снова, в который раз в это утро, - меня охватили рассеянность и задумчивость. Я припомнил, как просил Мари дать мне глаза, и как она мне их дала, как из них изошло тронувшее меня мерцание, как я попросил "еще и еще", и как она снова мне их дала, покорно и надолго. А Зоя, уходя, глядела на меня почти враждебно. Словно мстила! Ее самое ждали беззрачковые глаза Аллота, и уж конечно он-то ее не просил о том, чтобы она ему дала свои. Аллотовы глаза! Хорошо еще, что я отменил упаковку с Зоиным рисунком, что всего несколько пакетов успели разослать, что не попали они в сотни и тысячи детских и спален. Точно бы все на себя Зоя взяла, точно ее кто-то наказал за этот рисунок... Глаза, глаза, глаза, души, души, души...

На фабрике, в промежутке между двумя совещаниями, давая распоряжения, говоря по телефону, диктуя письма, подводя итоги я не мог позволять себе ни рассеянности, ни задумчивости. Вернуться на фабрику? Погрузиться в дела, за ними от всего спрятаться, дать им пожирать мое время, и меня самого, еще больше чем раньше? Не признаться Мари, что я все знаю, только думать про это, никогда не говоря ни слова? Возвращение домой было еще возможным. Два телефонных звонка: один домой, один на фабрику; небольшая ложь: и все входило в русло. Но по другую сторону какого-то рубежа я различал свободу одиночества. "Фотография" была снята, у меня было все, что нужно чтобы не дать затянуться бреши, пробитой в моем сознании и заполнить существование чем-то лучшим и большим чем счастье!

30.

Тогда мной овладело одно желание: уехать, немедленно уехать, и непременно на север. На вокзале я с поспешностью взял билет до terminus, ускоренными шагами вышел на платформу и вскочил в первый попавшийся, готовый к отходу, поезд.

Я не знал, где сойду. Я не знал, что буду делать. Я не знал, к каким прибегну приемам, чтобы исчезнуть и замести за собой следы. Я не знал даже буду ли пытаться исчезнуть и замести следы. Единственной точкой опоры в том мире, куда я теперь проникал, было {122} движение, так как оно обозначало удаление, оно было в прямом продолжении того "ухода", на который я, еще не зная в чем дело, еще только "почему-то", - решился в сквере. С той поры возникла уверенность!

В купе, против меня, оказался элегантный господин. Волевое лицо, слегка выдающийся подбородок, серые, холодные глаза, густые брови, слегка опущенные углы рта, все это соответствовало условному облику делового человека. Промышленник? Банкир? Только что из этого мира вырвавшийся, готовый всецело подчиняться чему-то новому, я испытал враждебное чувство по отношению к моему визави. Конечно, я отдавал себе отчет в нелепости этого враждебного чувства. Сначала род стесненности, потом просто нервное состояние побудили меня выйти в коридор, вернуться в купе, снова выйти, и снова вернуться. Я закрыл глаза. Так, по крайней мере, не было живого напоминания о том, чем несколько часов назад я был сам. Перед мысленным моим взором образ этот однако продолжал стоять, и я задавал себе вопрос: живет ли вообще какая-нибудь душа за такими вот страшно непроницаемыми глазами, которые наверно только и могут замечать биржевые бюллетени, контракты, деловые записки и статистические выкладки ! И еще я подумал о том, что если со мной произошел срыв, то может оттого он был возможным, что я привез в себе, с берегов студеного озера, такие и недостатки и достоинства, которых у здешних людей нет, и что до сих пор я эти недостатки и эти достоинства подавлял усиленной работой. И что эта работа помогала мне не слышать грохота, который я, в сущности, услыхал сразу, но к которому не позволил себе прислушиваться, и который вдруг стал нестерпимым, как вдруг, когда застучал перфоратор, стал нестерпимым уличный шум математику.

- Каждый раз, как я покидаю эту страну, - услыхал я тихий голос, - мне грустно...

Открыв глаза я посмотрел на моего спутника с удивлением. Он продолжал:

- Это потому, что нигде в мире я не нахожу столько простоты и столько независимости в отношениях между людьми. Если бы не семья, если бы не сложившийся десятилетиями навык, я переехал бы сюда на постоянное жительство.

И в глазах его промелькнула искорка такой доброты, что я почти испытал желание попросить прощения за мысли, которые только что бродили в моей голове.

Он вздохнул и прибавил:

- Мало кто отдает себе отчет в том, насколько эти независимость и свобода делают зал восприимчивым, и до какой степени эта восприимчивость влияет на исполнителей.

И рассмотрев в моем взгляде недоумение, он пояснил:

- Я пианист.

Тогда я узнал виртуоза, фотографии которого были помещены во всех иллюстрированных журналах, и смущенно пробормотал несколько слов не то извинения, не то восхищения.

{123} - Не надо, не надо, - ответил он, - вы, очевидно, деловой человек и на концерты вам ходить некогда.

Это вы меня должны простить за то, что я, не справившись с некоторой грустью, позволил себе с вами заговорить. Я в турне, и столица, в которую я теперь еду играть, чувствует музыку, но не так, как ее чувствуют здесь. Там условность - здесь все попросту, все с благожелательным вниманием, без преувеличения. Это располагает к музыкальной откровенности. Простите мою болтовню, но каждый раз как я уезжаю, мне немного грустно. Точно тут частица меня остается...

- Ради Бога, - пробормотал я, - ради Бога! Не подумайте только...

- Да нет, да нет, не извиняйтесь, я отлично знаю, что деловые заботы все вытесняют...

Он помолчал, посмотрел в окно, вынул из кармана газету и углубился в чтение. А я, раздосадованный, и может быть даже растерявшийся, снова вышел в коридор.

"Надо было, - бормотал я, - в довершение ко всему так блестяще провалиться на экзамене проницательности... Надо же было... надо же было...".

На площади, перед вокзалом приморского города, я полной грудью вдохнул соленый воздух и, точно в ответ на это, до меня донесся гудок парохода. Я направился в большую гостиницу, взял номер, принял ванну и распорядился, чтобы мне принесли обед. Швейцар воспользовался этим, чтобы прислать полицейскую фишку. Впервые я был поставлен в необходимость хитрить: чтобы скрыться бесследно, мне предстояло изменить фамилию. Я вписал первую пришедшую в голову, и на прочие вопросы ответил соблюдая минимум правдоподобия. Но когда пришли за подносом и забрали фишку, мне стало стыдно. До сих пор, по самой своей сущности полиция была на моей стороне и сам я, - человек честный, - чувствовал себя под ее охраной. Теперь я оказывался в числе тех, которые ее обманывают, и которых я до сей поры рассматривал как неблагонадежных и достойных порицания.

После обеда, когда стало темнеть, я почувствовал пустоту моего времени и испугался этой пустоты. Оно - мое время! - всегда было загромождено делами и заботами. Теперь минуты, одна за другой, ползли как червяки, как слизняки, как раки и тем более они мне казались тяжкими, что даже не воспоминания, а образы! - напирали со всех сторон и, среди них, конечно, и образ веселых, похожих на пчелки, минут, накопленных для меня Мари. Что она делала? Что делали девочки? И я спрашивал себя, не вернуться ли? Не ожидая никакого поезда взять такси и ворваться домой хоть бы в середине ночи. Первые мгновения встречи, слезы, упреки, объяснения... и что за этим? Непосредственно за этим, выглядывающие из всех углов, беззрачковые глаза Аллота, его ящеричная улыбка, его музыкальный голос и все то, что я так тщательно ухитрялся от самого себя прятать и что вырвалось-таки наружу, да еще с такими отвратительными {124} уточнениями. И снова я повторял ceбе: нет, не могу! Нельзя! Невозможно! Непосильно !

Я спустился и дал ключ швейцару; я решил пройтись, думая, что движение и свежий воздух будут наверно облегчительны.

- Багаж м-сье еще не привезли, - почти извинился швейцар.

Это был очевидный намек. В припортовых городах в проходимцах и авантюристах скрывающихся не уплатив по счету недостатка нет. Чтобы устранить всякое недоразумение, я дал деньги вперед.

Портовые огни, лучи маяка, шум волн, соленый, дикий воздух, - все это немного меня развлекло.

Я побродил вдоль пляжа, вернулся в город, спросил, как пройти на мол, убегавший в темноте навстречу ветру. Мне пояснили, что некоторое время тому назад буря причинила разрушения, что идут работы и что после захода солнца на мол никого не пропускают. Пришлось ограничиться прогулкой по набережным, по дебаркадеру внутреннего порта, потом по узким, прилегавшим к нему, уличкам. В одной из них меня привлекла, доносившаяся из-за задернутого густыми занавесками окна, музыка. Это был, без сомнения, бар для моряков и, подчинившись чему-то похожему на любознательность, я открыл дверь. Я даже и войти не смог, такое меня охватило враждебное отвращение! Была там стойка, расставленные по стеклянным полкам бутылки, был бармен в белой куртке, были, сидевшие на высоких стульях, размалеванные женщины, все, как по команде, обернувшиеся в мою сторону, были красные щеки и резкие черты моряков... Я захлопнул дверь. Вдоль по улице дул прохладный и мокрый ветер, в некотором отдалении мерцали фонари, поблескивала сырая мостовая. Пусть все это было только случайным, сокращенным, сведенным к минимуму образом всего одной из сторон жизни моряков. Пусть я не имел права делать никаких обобщений. Все равно! Это до такой степени противоречило тому, что я искал, что сами по себе отпали, - если они еще во мне шевелились, - всякие поползновения задуматься о бегстве в далекие страны, о приключениях, о неделях между морем и небом и о портовых притонах...

Я вышел на бульвар. В ярко освещенных кафе, в некоторых из которых гремела музыка, сидело множество, видимо всем довольных, посетителей, которым подавали разноцветные напитки. Ускоренными, большими шагами я прошел мимо, чуть что не отворачиваясь, и снова направился к морю. Услыхав как шумят и рушатся на гальку невидимые в темноте волны, вдохнув буйный воздух, я постарался представить себе каким может быть последнее мгновение тех, которые, бросившись с корабля (как то сделал отец моей жены, учитель истории Шастору) вдруг понимают, что спасения нет, что наступающее окончательно? Напиравшие на меня образы прошлого, у которых теперь возникало непостижимое продолжение, и совершенная растерянность моя, мое недоумение перед ничем не заполненным временем, и острая душевная боль физически толкали меня на самоубийство. Освобожденная от своей матерьяльной оболочки душа, не безразлична {125} ли она ко всему тому, что через тело могло ее терзать до этого освобождения? По совести могу сказать, что я был очень близок к тому, чтобы броситься в волны, и что только страх, самый простой, самый подлый страх меня удержал.

Я зашагал к гостинице.

Мне никогда не приходилось сидеть в тюрьме и у меня нет опыта, чтобы судить, распространяется или не распространяется заключение тела на свободу духа? Запертая снаружи дверь, кажется мне, должна быть символом чужой воли, - это все, что я могу предположить. Зато могу сказать что когда, чтобы спрятаться от жизни, дверь запираешь сам, и она оказывается символом своей собственной воли, то налицо тюремное заключение духа. Не в том дело, чтобы не выходить, а в том, чтобы не допустить до себя никаких внешних отблесков и отзвуков. Так именно все сложилось в течение ночи, последовавшей за моим приездом в приморский город, в течение всего последовавшего за тем дня, и второй ночи.

К пище, которую мне приносили, я не притрагивался, почти все время лежал и ничего, кроме внутренней муки, не чувствовал.

Я не знаю даже, шевелились ли тогда во мне членораздельные мысли. Моя воля была в параличе, моя предприимчивость разбита.

Время от времени я говорил себе, что надо "дождаться случая". Но это было всего попытками самоутешения. В сущности, я от всего отрекся. Я хотел кому-нибудь или чему-нибудь подчиниться, но не знал ни кому, ни чему.

31.

К концу второй ночи воля стала возвращаться. Когда я восстановил в памяти все, что произошло, то почувствовал сильнейшее раздражение. Как то уже со мной случалось дома, я проскрежетал, несколько раз подряд, слово "хам", и, погрузившись в ванну, продолжал срывать злобу на этом ''хаме". Моя досада возросла почти до пароксизма, когда я оказался вынужденным надеть вчерашнее белье. Затем молоденькая и улыбающаяся горничная подала чай.

- Если угодно, я могу принести газету, - сказала она. - Местную или столичную?

Я попросил принести столичную, но не деловую, которую читал ежедневно, а популярную. И на первой же странице прочел большими буквами напечатанный заголовок: "Исчезновение фабриканта шоколада". Ниже следовали подробности: третьего дня, в таком-то часу, по дороге на фабрику фабрикант вышел из автомобиля чтобы купить журналы. С тех пор его больше не видели. "Вечером, охваченная беспокойством, его жена обратилась в полицию, которая немедленно начала поиски. Преступление? Бегство? Если так, то объяснения надо, конечно. искать в критическом положении предприятия. Мы попытались {126} быть принятыми женой фабриканта, - но безуспешно. Двери ее квартиры оказались запертыми, на звонки не ответили, и телефонные вызовы не привели ни к чему". И все таким же пошлым и неуклюжим жаргоном.

Больше всего указаний дал торговец газетами и журналами, который, очень довольный тем, что о нем будет упомянуто в прессе, охотно рассказывал обо всем, что видел. Он отлично помнил, что покупатель не взял ни журнала, ни сдачи. Через несколько минут после того, как он ушел, появился его шофер, который, прождав приблизительно полчаса, протелефонировал на фабрику и на квартиру; ему и тут и там сказали, что фабрикант не появлялся. Из статьи явствовало, что я был владельцем не только шоколадной фабрики которая, по мнению корреспондента, была накануне банкротства, - но еще и художественного ателье. Само собой понятно, что журналист побывал в Ателье. Принявшая его там служащая пояснила, что директор болен, и что его жена, которая заведует частью художественной, - после обеденного перерыва не пришла. В Ателье об исчезновении впервые узнали от самого корреспондента.

До самого основания была разрушена моя жизнь, до самой ее подоплеки! Охапки накопленных минут, дела, которым нельзя было переступать через порог! Ничего от всего этого не оставалось! Зачем было спрашивать себя, можно или нельзя вернуться домой, если самого дома больше не было? Мой постоянный, ежеминутный отказ слушать голоса, доносившиеся из прошлого, жизнь, каждое мгновение которой требовало волевого напряжения, духовное усилие, позволявшее мне сохранять равновесие нужное для счастья и радости, - все шло насмарку. Почему-то (почему?) я не мог больше закрывать глаза, я дрогнул и последовало крушение.

Я сказал ceбе тогда, что из-за первоначальной ошибки, - т. е. опрометчиво данного у постели умирающего обещания, - моя жизнь пошла по пути, который не был ее настоящим путем. Я сделал ставку и проиграл. В течение долгих лет я подчинял себя самого себе самому так беспощадно, что было ото почти искуплением. Но с мгновения покупки журнала я перестал идти против течения и принял то, что мне было действительно предназначено...

- Если когда-нибудь, - сказал я себе, - Аллот захочет заняться моим сюжетом, то ничего прибавлять ему не придется. Довольно будет изложить все так, как было на самом деле.

Несколько позже я решил выйти чтобы сделать необходимые покупки: чемодан, белье, туалетные принадлежности, рабочее платье. В портовом ресторанчике, где я позавтракал, мне порекомендовали скромную гостиницу. Отведенная мне в ней комната, с выцветшими обоями, накрытой пестрым ситцем кроватью, небольшим умывальником, не слишком устойчивым столиком, с облезлым половичком и шкафом из желтой фанеры, ровно ничем к себе не привлекала. Я оставил чемодан, сходил в палаццо чтобы заявить об отбытии, и, вернувшись, {127} поспешил переодеться. Бархатные штаны, здоровенные башмаки на гвоздях, каскетка... Посмотревшись в зеркало я подосадовал на то, что все было таким новым. Но что было делать? Решиться на покупку подержанного платья я в себе сил не нашел. Что до лица, то чтобы насколько возможно его изменить, я решил больше не бриться.

Я отправился тогда в порт, расспросил как пройти на мол, обошел бассейны, огороженные заборами склады угля, груды ржавого железа, кладбища устаревших паровых машин и котлов, бочек и бревен, и побрел но молу, в самом почти конце которого велись работы. По левую сторону колыхалось серое море, справа была песчаная отмель. Паровой ворот, шипя и выпуская клубы пара, тащил через эту отмель, при помощи толстого металлического троса, какую-то бесформенную массу. Присмотревшись я отличил в ней кусок киля. Дальше виднелся разобранный корабль и я подумал, что это наверно проданный на слом больше непригодный миноносец. До безнадежности у всего этого был грустный вид! Но шел дождь, чему я обрадовался: новизна моего наряда делалась не такой вызывающей. Внезапно я услыхал резкий свисток и, обернувшись, увидал как по узкоколейной дороге, проходившей по молу, по шпалам которой я шагал, прямо на меня бежит поезд. Я только успел прижаться к уступу. Машинист, с разъяренным лицом, погрозил мне кулаком. Когда я дошел до места работ, каменщики стояли под брезентовым навесом: из-за все усиливавшегося дождя работы приостановились, и только паровой ворот продолжал пыхтеть и протянутый от него к килю трос, вздрагивать.

Найти в этом унылом пейзаже свое место, приходить сюда утром, возвращаться в гостиницу усталым, продрогшим, голодным, ложиться спать, стараясь ни о чем не думать, и так как можно дольше, и так навсегда, чтобы как раз все обратно было зачарованному городу на берегу синего моря, обратно моему медовому месяцу - разве не это мне теперь стало нужно?

Я понимал, конечно, что починка мола была поручена специальному предприятию и что найм рабочих производится в конторе. Сам бывший фабрикант, я знал распорядки. Теперь я хотел лишь навести справку, завязать знакомство с надсмотрщиком, узнать нет ли спроса на труд где-нибудь в другом месте, если тут рассчитывать не на что.

Попросив разрешения укрыться от дождя, я присоединился к жавшимся под брезентом рабочим. Из стоявшего почти рядом паровозика машинист, с подчеркнутой зычностью, выразил мне порицание.

- Еще немного, - крикнул он, - и ты был бы обращен в говядину. Тебе-то это безразлично! Но мне - нет! Хорош я был бы с твоим трупиком на шее? А? Что скажешь? Только подумать, что из-за такого балды...

Обратились тогда в мою сторону более, впрочем, любопытные чем враждебные взгляды. Все эти краснолицые, мокрые, огромные молодцы казались добродушными. Машинист рассказал как все было.

{128} Я попробовал оправдать мою неосторожность неопытностью, и тотчас же установилось взаимное расположение.

Я спросил, нет ли работы? Мне сказали, что надо обратиться в центральную контору, адрес которой с подробностью и благожелательностью объяснило сразу несколько человек, тут же, впрочем, выразивших сомнение, что ремесло каменщика по мне. Я возражал, уверяя, что сил у меня хоть отбавляй, расправлял плечи, предлагал пощупать мускулы. Но ни говор мой, ни, вероятно, черты моего лица, ни, хоть и промокшая, но совершенно новая одежда, не были тем, что нужно, и за своего брата меня не приняли. Я направился тогда, под все усиливавшимся дождем, к застекленной будке, в которой у пюпитра перебирал бумаги заведующий работами. Он мне сделал знак, разрешая войти, и в ответ на мою просьбу принять на работы, повторил то же, что я выслушал под брезентом; по его мнению, шансы мои были невелики, так как выбирали профессиональных каменщиков, привычных к тяжелому труду.

- Но мы едва начинаем, - добавил он. - Быть может для вас найдется место по части счетоводной?

Сидеть в бюро меня не устраивало, но высказывать свои соображения было не к чему. Дождь все усиливался; кругом стояли лужи, текли ручьи. Даже железные брусья, лежавшие в вагонетках, нельзя было начать выгружать. Паровой ворот продолжал вздыхать и, врезавшись в песок, ржавый киль медленно продвигался в сторону мола. Я подумал, что управлять такой машиной мне подошло бы как нельзя лучше...

- Если ветер еще окрепнет, - сказал один из рабочих, - брезент сорвет и тогда мы все хорошенько промокнем.

- Кроме этого, - указал другой на надсмотрщика в будке, - но он согреет красного нам винца, чтобы мы не чихали.

Все дружно рассмеялись.

Минут через двадцать дождь утих и все принялись за разгрузку вагонеток. Распрощавшись общим поклоном я зашагал назад.

- Смотри, не попади под колеса! - крикнул машинист.

В гостинице, куда я, совершенно промокши и продрогший, поспешил, мне дали полицейскую фишку. Один вид ее меня раздражил! Снова мне предстояло фальшивить. Взяв бумажку, я поднялся к себе, положил ее на стол и стал мысленно подбирать фамилию, место, день и год рождения, профессию, - вообще все, что нужно, чтобы ответить на вопросы. И колебался, не зная, что может навести на подозрения, и что правдоподобно! А так как колебание мне никогда свойственно не было, то, по мере того, как шло время, я все больше и больше раздражался. Раздражала меня и непривычная, намокшая одежда, и окружавшие меня, до последней степени безличные предметы, безвкусные обои, раздражала недостаточно яркая лампа, еле греющий радиатор.

А висевшее возле двери мое хорошо сшитое пальто наводило на мысль о маскараде.

{129} Сверх того я умирал с голоду! Однако, идти в рабочий ресторан я не хотел. "Хорошо есть можно только дома", - подумал я, и представил ceбеt нарядную столовую, Мари, девочек... Внезапно обозлившись, я заполнил фишку как попало, снял, для памяти, копию, отнес в бюро и, в ближайшей лавке, купил вядчины, сыра, фруктов, сухарей и вина. Отсутствие штопора помешало мне открыть бутылку, так что я все съел сухачем.

Дрожа от холода и раздражения, я разделся и лег в сырые простыни. Кровать была неровной, неудобной, одеяло недостаточно плотным...

32.

Ночью я проснулся, но не сразу, а постепенно. Оттого, что одни области моей памяти открылись, другие же продолжали оставаться в бездействии, я не смог уловить всех данных времени и места, не совсем понимал, что со мной случилось и удивлялся. Несколькими мгновениями позже, откидывая одеяло, я почувствовал головную боль, которой до сих пор не знал. К новизне этого ощущения прибавился насыщенный незнакомыми запахами воздух; а когда я включил электричество, увидал нелепые обои, пошлую обстановку, валявшуюся на полу рабочую одежду, а на столе остатки вчерашней закуски, то недоумение мое еще возросло. Теперь думать и все нормально воспринимать мне мешали уже не охвостья сна, а фрагменты реальности. Контраст с тем, от чего я ушел, был подавляющим. Потом меня хватило ознобом и пришлось признать, что я простужен, что я болен, что у меня жар. Я выключил электричество и заснул.

Воровато пробираясь в окно, ставни которого я забыл вечером закрыть, бледный утренний свет разбудил меня с некоей, если можно так выразиться, враждебной осторожностью.

Я лениво подумал, что теперь грозят новые трудности: если придется ложиться в госпиталь, то скрыть мою настоящую фамилию будет, пожалуй, невозможно. Не найдя в себе обычного духа предприимчивости, я готов был покориться судьбе: будь мол что будет. Мне пришло в голову позвонить - но никакой кнопки в комнате не оказалось. Через некоторое время до меня донеслись первые шумы улицы, потом шаги в коридоре, журчание воды в умывальниках, восклицания... Все это мне подсказывало, что надо к чему-то приступить и прежде всего выбраться из постели. Но при всяком движении голова, казалось, была готова треснуть. Покрытый испариной, с отвратительным вкусом во рту, немытый и с замутненным духом, я, как мог, срывал злобу на все том же неопределимом "хаме". Когда же, встав и одевшись во все еще мокрое рабочее платье, я приблизился к зеркалу, то такое на меня из него глянуло отражение, что я поспешно отвернулся! Взяв себя в руки и собрав что мне оставалось сил, я спустился и вышел на улицу.

{130} Шел мелкий, холодный дождичек.

"Что ж это, всегда значит идет дождик в проклятом этом городе?" прошипел я.

Потом я купил газеты: вчерашние вечерние и только что полученные утренние. В кафе, до которого я доплелся, чтобы выпить чего-нибудь горячего, я посмотрел на заголовки.

"Исчезнувший фабрикант" "Бегство владельца шоколадной фабрики", "Таинственное исчезновение директора завода"... и другие, в таком же духе.

Головокружение так усилилось, что я вынужден был опереться о прилавок и так простоять минуту-две. Потом, с все возраставшим трудом, я поплелся к гостинице, еле-еле поднялся по лестнице и лег, не скинув даже куртки, прямо на неубранную постель. Теперь было ясно, что я не только болен, но сильно болен. "Хам, хам", - бормотал я, - "хамское отродье, Отец-хам!". Но сил оставалось так мало, что даже злости своей я как следует срывать не ухитрялся.

Немного очухавшись, я разделся и лег совсем. Свет падал так, что читать было неудобно, - но все-таки я развернул газеты и обнаружил на первой же странице мою фотографию, под которой стояли имя и фамилия. Фотография была очень плохая, снятая несколько лет тому назад журналистом, пришедшим для репортажа насчет переоборудования шоколадных фабрик. Вид у меня был грабителя, или убийцы, или того и другого вместе. Вечерние газеты повторяли то, что я уже читал, но в утренней стояло жирными буквами: "Денежные затруднения или злостное банкротство?" И пояснялось, что полиция продолжает наводить справки. Головокружение мешало мне читать. И, кроме того, все это меня теперь не касалось. Покупая газеты я поддался праздному любопытству, не больше. Не покинул ли я прошлое с тем, чтобы задернуть его занавесом и о нем навсегда забыть?

За стеной раздались легкие шаги, я слышал как открывали и закрывали дверь, как текла вода в умывальнике. Я решил, в крайнем случай, постучать в стену. Головная боль и тошнота, между тем, так усиливались, что я подумал, что если бы меня бросили в море, - то чтобы только не шевельнуться, я послушно пошел бы ко дну!

Женский голос за стеной что-то запел. Потом пришли убирать комнату.

- М-сье болен? - осведомился уборщик.

- На все срок и везде природа, - прошипел я.

Уборщик прошел в соседнюю комнату. Пение прекратилось, и я слышал как там происходит оживленный обмен мнениями.

Я взял тогда утренние газеты и к большому своему удовлетворению, обнаружил, что других моих фотографий не помещено. Зато текст депеш меня раздражил очень.

В разных терминах, и с разной хлесткостью, газеты повторяли то же самое. Почти передо мной извиняясь, корреспонденты сообщали, что были приняты моим помощником, который их заверил, что не только нет никакой речи о банкротстве, но что, наоборот, предприятие {131} "процветает, что оборот беспрерывно растет, что незадолго до непонятного моего исчезновения я сам проектировал постройку и оборудование архи-современными машинами нового отделения, за городом. Что ни он сам (мой помощник), ни кто другой из моих сотрудников не замечали в моем поведении никаких странностей и предполагали, что я всего на время отлучился по каким-нибудь привходящим и срочным причинам, и вскоре снова появлюсь. Что дирекция принимает меры к тому чтобы производство не приостановилось, и чтобы ни один служащий или рабочий не остался без заработка. На вопросы касавшиеся моей личной жизни, мой помощник отвечать отказался. Далее приводились заявления полиции. У нее было несколько предположений, о которых она чтобы не вредить следствию, предпочитала пока умолчать.

Все же полиция давала понять, что мое исчезновение носит характер интимный, и что идет опрос лиц, с которыми мне пришлось встречаться за последнее время. Судя по собранным сведениям мой образ жизни был очень правилен, и я был прекрасным семьянином. Но, прибавляли полицейские, иной раз в самых надежных стенах бывают трещины. Почти во всех газетах к этому было присовокуплено небольшое дополнение, сделанное в последнюю минуту. Из него явствовало, что хозяин ресторана с домоткаными скатертями, узнав меня на фотографии, счел долгом явиться в участок чтобы сказать, что я завтракал в его заведении в обществе молодой дамы. Дама эта показалась ему расстроенной. В один голос газетчики говорили, что все теперь зависит от того, найдут или не найдут таинственную эту даму! В одной газете было несколько строк о Мари, насчет которой корреспонденту удалось узнать, что она собиралась уехать с дочерьми в деревню. Другой корреспондент, по-видимому более предприимчивый, ухитрился быть принятым "прелестной директрисой художественного ателье Зоя-Гойя, мадам Аллот". Ее больного мужа. корреспондент повидать не смог, но сама Зоя сказала ему, что ничего, кроме того, что прочла в газетах, не знает.

Промолчала стало быть Зоя!

- Везде природа и всюду срок, - повторил я, почему-то мне понравившуюся, фразу.

Я не то заснул, не то впал в забытье. Перед тем, как сознание мое было задернуто мутноватой пеленой, я успел подумать о воде, о желтой воде, вливающейся в рот, ноздри, уши тонущего, воде которую стоит только в себя втянуть, чтобы сразу все устроилось: ни горя больше не будет, ни угрызений, ни паралича воли, ни опасения быть найденным, ни даже опасения быть вынужденным поступить в госпиталь...

Когда я проснулся (или очнулся?), у самой моей постели стоял хозяин гостиницы и, рядом с ним, молодая, черноглазая и черноволосая женщина. Оба на меня смотрели.

- Очнулся, - сказала женщина.

- Вы больны? - осведомился хозяин.

{132} Вид у него был озабоченный и враждебный.

Прежде всего прочего я испытал тревогу: не узнал ли он меня, увидав фотографии в газете? Но газеты оказались, аккуратно сложенными, на столе, так что, по-видимому, с этой стороны все обстояло благополучно. Тогда я произнес:

- Да. У меня сильная мигрень и большой жар. И меня тошнит.

- Хотите, чтобы позвали доктора?

- Я думаю, что надо позвать доктора.

- Я же вам говорила, - вмешалась брюнетка. - Я из своей комнаты слышала, как он бредит.

Хозяин оглянул ее с досадой и, обратившись ко мне, спросил:

- Как же насчет доктора? Да или нет?

- Да, конечно.

Хозяин вышел. Брюнетка, задержавшись, рассказала, что о моем состоянии ей, еще утром, сказал уборщик. Позже она услыхала мои стоны и выкрики и решила посмотреть сама. Когда она открыла дверь, то я лежал, сбросив одеяло, раскинув руки и тяжело дыша. Тогда она вызвала хозяина.

- Почему вы не послали за доктором с утра? - спросила она.

- На все свой срок и везде природа, - промычал я.

- Что?

- Ничего.

- Если вам что-нибудь нужно, постучите в стену. Я буду все время шить. И какое же стеснение между соседями? Надо друг другу помогать.

- Как вас зовут? - поинтересовался я.

- Заза.

- Спасибо, Заза.

- Так что помните: вам стоит постучать в перегородку и я приду. Она вышла, но через две минуты вернулась.

- Можно?

- Конечно можно.

- У меня есть минеральная вода. Хотите?

- Спасибо, Заза.

Она налила стакан, и я сделал несколько глотков.

- Вы право очень добры, - сказал я.

- Когда придет доктор я приду. Мне все слышно, когда я шью.

- Вы портниха?

- Нет, я продавщица в цветочном магазине, на пристани. Сегодня хозяйка уехала хоронить брата, и магазин закрыт.

- А завтра?

- Завтра она возвращается, но магазин откроет только после обеда.

- Принесите мне вечером цветов. Хорошо?

Я протянул руку к висевшей на спинке стула куртке и вынул бумажник.

{133} - Вот деньги, - сказал я.

Но Заза денег не взяла.

- Я принесу так, - промолвила она, - цветы всегда остаются. Мне они ничего не стоят.

Так как я начинал утомляться, то не настаивал.

33.

Едва Заза вышла, как стиснутый злобой я выскочил из постели, развернул газеты и с жадностью стал перечитывать телеграммы. Да, да, конечно там была моя жизнь! Я сам начал ее калечить, полицейские и репортеры всего продолжают. Опущенные ресницы Мари наверно опустились еще ниже, те самые ресницы, которые она, думая, что время все сглаживает, начинала поднимать все чаще и чаще. И накопленные минуты! И мои две девочки!

"Везде природа и на все срок'', - проскрежетал я. Схватив нераскупоренную накануне бутылку вина, я отбил ее горлышко о край умывальника, налил стакан, большими глотками выпил, налил еще, еще выпил, и снова налил. Внезапное и очень сильное головокружение и тошнота меня доканали, я шагнул к кровати, пошатнулся, схватился за стул, но все-таки равновесия не сохранил и упал. Дверь с силой распахнулась.

- Боже мой! - воскликнула вбежавшая Заза, - что вы сделали?

Она бросилась ко мне. помогла подняться, стала толкать к кровати, со страхом глядя на красные брызги на полу.

- Почему вы меня не позвали? - спрашивала она. - И откуда эта кровь?

- Это не кровь, - смог я пробормотать. - Вино.

Не было штопора. Я отколол горлышко.

Вытянувшись под одеялом, я чувствовал, - чуть что не слышал, - как лязгают мои зубы. Хорошенько меня прикрыв, Заза выбежала, вернулась со щеткой и тряпкой и стала вытирать пол.

- Почему вы меня не позвали? - повторяла она.

Я молчал. Я боялся сказать что-нибудь непоправимое, что-нибудь выдать. H так уже мои секреты были мной же самим предоставлены на растерзание досужему любопытству... Все в них могли теперь копаться, обсуждая, похихикивая, злорадствуя... От выпитых залпом двух стаканов вина голова кружилась все сильней и сильней, меня тошнило. Стыд, горе и бессилие раздирали мою душу.

- "Что им скажет Аллот?" - спрашивал я себя, теребя край одеяла, и чуть что мне не казалось, что сквозь сатурновые кольца головокружения, то тут, то там на меня смотрят беззрачковые глаза.

- Почему вы выпили вино? - настаивала Заза, взяв меня за руку. Чтобы ничего не отвечать я тихонько сжал ее пальцы. Мысли {134} мои, путаясь и распутываясь, лезли одна на другую. "Аллот больше не может угрожать разоблачением, правда мне и без него стала известной... - говорил я себе, и не выходит ли, что я с ним в заговоре? В заговоре с Аллотом! Хэ-хэ! Все-таки не вполне. Он ведь может явиться к Мари чтобы ее мучить и только для этого!.. Меня нет возле нее, я ей больше не опора, не защита... Вернуться? Снова все взять в свои руки?" - Но ответа на этот вопрос не находилось и все, вообще, казалось безнадежно запутанным. - "Взять в свои руки, - повторял я себе, - зачем? Чтобы охранять? Чтобы охранять то, чего охранить не сумел и что превращено в обломки? Хэ-хэ! Я откупался от него чеками, потом Ателье. Я был его покупателем, я у него покупал спокойствие Мари, и теперь я ничего у него купить больше не могу, а он никакого товара мне предложить не может. Хэ-хэ! Мы с ним на равной ноге".

- Скажите, - шептала Заза, - скажите, зачем вы выпили вино?

- Не знаю. Не спрашивайте. Я не могу ответить. Я не знаю. "Что он с нее может получить? - продолжал я свое внутреннее бормотание. - Я оплачивал спокойствие, я подписывал чеки. Кто и за что теперь будет ему платить?"

- Зачем вино? - настаивала Заза. - Зачем?

А я думал:

"Аллот кончен. Какие еще с Аллотом могут быть расчеты? Никаких!"

Заза стала собирать газеты.

- Я их хорошенько сложила, - сказала она, - я думала, что вы уже прочли.

- Я хотел прочесть еще раз.

- А вино? Наверно это вам вредно.

- Наверно вредно. Меня и без вина тошнило, а теперь тошнит еще больше.

- Так зачем же вы пили?

На лице ее были и вопрос, и осуждение.

Я не ответил, так как думал, что если полиция добралась до Аллота, то она, наверно, обошлась с ним вежливо, уж во всяком случае не могла его допрашивать так, как допрашивают злоумышленников. Проявить вежливость в отношении такой гадюки! Меня сжала злоба и я еще раз попытался сесть на кровати. Но Заза взяла меня за плечи и проговорила:

- Лежите, лежите.

- Я не понимаю почему. Везде природа и на все свой срок.

Она искоса на меня взглянула, и было в ее глазах вопросительное подозрение: не тронулся ли, мол, он?

А я продолжал не то думать, не то прислушиваться к каким-то бродившим во мне внутренним словам. "Его надо убить теперь же, - слагались во мне обрывки мыслей, - чтобы он не успел покаяться. Зоя мне сказала, что он ходит в церковь и молится. Надо его убить {135} до того, как он решится исповедаться и причаститься, чтобы он не успел получить отпущение грехов и попал в ад". Мне казалось, что он тут, рядом, и что в беззрачковых его глазах светится крайнее любопытство. Еще небольшое усилие и я, вероятно, голос его услыхал бы....

- Вам лучше? - спросила Заза.

- Да, немного лучше, - прошипел я.

- Я ненадолго уйду.

Оставшись один я глубоко вздохнул и с нарочитым наслаждением разрешил себе скользнуть под откос бреда. По ту сторону пояса головокружения я различил что-то знакомое, что-то нужное, что-то успокаивающее. Ровная, голубая вода, ели!.. Студеное мое озеро, свободной жизни край! "Вот в нем бы утонуть, - подумал я, - вместе с Мари". Она спускалась по зеленой тропинке, одна, без девочек. Было ясное, раннее утро, щебетали птицы. У берега в лодке ее ждали два молоденьких гребца, почти мальчики. Мари улыбалась, смотрела по сторонам и я понимал, что она так смотрит на настоящее, чтобы лучше забыть прошлое. Она что-то говорила, кажется, что ей светлое утро нравится, что ей хорошо, и что если бы не было сейчас так хорошо, то она "не могла бы". "Что она не могла бы?" - подумал я, и всем существом своим почувствовал, что, не зная вперед, как все будет просто и ясно, она не могла бы решить, уйти, добраться до озера, попросить мальчиков взять ее в лодку, и что теперь она о минувшем не думает, потому, что думать об этом слишком больно, и что она видит только ясное утро, голубую воду, ели, и мальчиков. Ступая в лодку, она закрыла глаза ресницами, как закрывала раньше. И как в ответ мелькнули глаза Аллота.

"Сюжет, сюжет-то какой", - сказал он, - или это мне показалось? "сюжет-то какой! Какой богатый сюжет". На смену этому сну, или этому видению, пришли тьма, молчание и холод, - что-то близкое к небытию. Потом раздались голоса и я увидал, что у постели моей стоят хозяин, Заза, и еще какой-то человек, в котором я сразу отличил доктора. Хозяин имел вид враждебный и недоверие и подозрение на лице его были совсем явственны. Заза объясняла доктору, что я, несмотря на сильный жар, выпил много вина. Не дослушав, доктор обратился ко мне и задал несколько вопросов, на которые я нехотя ответил. Потом он меня ощупал, сказал, что у меня сильнейшая форма скверного гриппа, который, как раз, гуляет по городу, порекомендовал крайнюю осторожность из-за часто случающихся легочных осложнений и спросил, кто за мной будет ходить?

- Я, - заявила Заза очень решительно.

Доктор дал указания, прописал лекарства, спросил меня имею ли я права социально-застрахованного, слегка удивился, узнав, что нет, получил гонорар и вышел, в сопровождении так ни слова и не проронившего хозяина и Заза, которая через полчаса вернулась, расположила на столе коробки с пилюлями и флаконы, и настояла на том, чтобы я проглотил несколько ложек бульона, разогретого ею, потихоньку, на электрической плитке в ее комнате. Временами, когда {136} меньше болело над глазами и не так кружилась голова, я к ней присматривался и нашел ее довольно миловидной. Что она была слишком накрашена, меня нисколько не шокировало. Волосы ее были немного спутаны, спешка, очевидно, помешала ей хорошенько причесаться. Перед тем, как меня покинуть, она приблизилась к зеркалу, чуть подкрасила губы, подняла юбку, поправила ластики и точно бы встряхнулась. - на манер собак, - чтобы все, и платье, и то, что под платьем, оказалось на месте.

С порога она спросила, не хочу ли я чего-нибудь? Я попросил принести мне еще газету. Заза немного поворчала, заметив, что когда жар, болит голова и тошнит, газет лучше не читать, но от поручения не отказалась.

На первой странице меня заменило выселение многосемейного металлургиста из его двухкомнатной квартиры. Но на одной из внутренних я прочел, что полиция старается разыскать таинственную незнакомку, с которой я завтракал в ресторане. Двери моей квартиры продолжали быть запертыми. "Но, - говорил корреспондент, - нам посчастливилось встретить у этих, неоткрывающихся для представителей прессы, дверей часовщика, для которого они открылись. Разумеется, мы не упустили случая, постарались его расспросить, и узнали, что исчезнувший шоколадный фабрикант поручил ему исправление замечательных часов, настоящего астрономического прибора, и что для починки их нужно доставить в мастерскую. Об этом он и приходил условиться. Что до самого фабриканта, то он его видел несколько дней тому назад у себя в магазине и ничего странного в его поведении не заметил".

Так прошлое, от которого я хотел, и не мог, бежать, напоминало мне о себе, пусть побочными путями, но все с той же настойчивостью. Расстроенный я бросил газету на пол. Заза, которая наливала в стакан минеральную воду, чтобы дать мне запить пилюлю, с раздражением ее подобрала и произнесла:

- Можно подумать, что вы ребенок. Говори вам, или не говори, как об стенку горох. Что вы там еще прочли?

- Если бы я сам знал? - пробормотал я. - Везде природа, и на все свой срок, но правда ли так, разве мы знаем?

- Только день прохворал, и уже ноет! Доктор вам объяснил, что грипп в этом году скверный, так что сколько придется лежать неизвестно.

- Скажите мне лучше, почему вы во мне приняли участие?

- Приняла потому что приняла. Вот лекарство. Будете вечером еще бульон?

- Нет.

- Чай?

- Нет.

- Все-таки надо что-нибудь есть и пить!

- Если вы в этом уверены, то зачем спрашиваете?

{137} Она провела рукой по моему лбу.

- Это ужас какой вы горячий, - произнесла она с опаской, -- надо поставить градусник.

Оправив подушки, подоткнув одеяло, наведя еще немного порядка, она напомнила, что мне стоит всего постучать в перегородку и ушла. Я провел день в дремоте, но вечером заснул крепко. Ночью же проснулся весь в испарине и почувствовал, что сердце в груди так и

колотится, так и колотится! Я поставил градусник: он показал 41.5. Я не знал. может ли такая температура быть опасной, но это мне было безразлично. От жара ли, или от слабости, но я не мог управлять мыслями, ориентируя их в том или ином направлении, как то всегда было мне свойственно. К тому же теперь не одни были мысли. К ним примешивались, их делили, их заслоняли образы: Романеску, развинчивающий астрономические часы, Мари, следящая за его работой, не знающая ни что сказать, ни что думать, ни что чувствовать, сложившая на груди, под самым сердцем, руки, сходящая к озеру, чтобы утопиться; ...Мари-Женевьева, Доротея! И окно за которым, в зачарованном городе, такая была тишина, и "охапки минут", и всегда опущенные ресницы... Потом вдруг Зоя. Не она ли, по поручению Аллота, - влила мне в душу яд? Только развалины, только осколки, только клочья, только боль...

Я постучал в стену.

И тотчас же послышался шум, в коридоре раздались поспешные шаги, дверь открылась, брызнул свет и я увидал испуганные глаза, раскинутая черные кудри, розовую с желтым кружевом рубашку, круглое плечо...

Загрузка...