Придется только обточить. Если позволите, я вернусь завтра?" "Разумеется", - согласился Денис, которому Джиованни был симпатичен. Он предложил ему выпить рюмку вермута. Вошла Анна, достала рюмки, налила вино. - "Когда часы снова пойдут, - заметил Денис, - все будет очень хорошо". Точно в ответ на это Джиованни нажал на какую-то пружину и раздался очень музыкальный звон. Роза захлопала в ладоши. - "Этот звон успокаивает, сказала Анна, - он точно помогает времени протекать без затруднений". - И тотчас она испугалась, не наговорила ли глупостей? От смущения она не смела поднять глаза. - "Звон часов, - заметил Джиованни, - предохраняет от рассеянности и напоминает о точности". - "Вы философ?" - отнесся Денис. "Нет, я часовщик". - Когда Джиованни ушел, семья села обедать и все протекло как обычно, очень мирно, очень ласково. Потом Денис закурил трубку"...

"Я не курю", - подумал я злобно.

"и уделил некоторое время чтению вслух. Максим и Роза любили это чтение и всегда с нетерпением его ждали. Далле вели размеренную и уравновешенную жизнь, не слишком щедро оплаченных, но и не нуждающихся тружеников. Должность, которую занимал Денис, была прочной, дети ходили в школу, мать любила заниматься хозяйством: все было чисто, все блестело, завтрак u обед всегда были приготовлены вовремя, обильны и вкусны. Около десяти Денис взглянул на часы, с удовлетворением подумал, что завтра они пойдут, направился в ванну и потом в спальню. Анна пришла туда через четверть часа. Наступил ровный, восстанавливающий силы, укрепляющий дух сон. Утром Денис ощутил обычную бодрость, - ему было приятно сознавать, что он в полной мере владеет и мыслями, и чувствами. Он уделил долю внимания некоторым служебным вопросам: надо было привести в порядок талонную книгу. Анна пошла будить детей, потом на кухню, готовить утренний завтрак. Денис мылся, брился, одевался так же спокойно и размеренно, как всегда. Когда он вышел из ванны, по квартире разносилось благоухание кофе. Слышались веселые голоса Розы и Максима, шутивших, смеявшихся, довольных. Денис имел обыкновение, каждое утро, спускаться {183} за газетой, свежими булочками и молоком. Проходя мимо столовой, где Анна стелила скатерть, Денис с удовлетворением отметил, что она белоснежна и что все безупречно чисто, что все блестит. - "Я иду за молоком", -- сказал он, открыл дверь и начал спускаться. Так как он жил во втором этаже, то продолжалось это недолго. Одна из последних ступенек скрипнула, как всегда. Швейцариха вежливо поздоровалась и дала письмо. Это было напоминание страхового агента. Сунув его в карман, Денис заметил, что карман пуст и испытал тревогу: "Не потерял ли я конверт с жалованием?" - спросил он себя, но тут же вспомнил, что вечером положил конверт и бумажник в ящик стола. За ночь небо прояснилось и утреннее солнце было ярко. Денис потянул воздух, оглянулся и перешел через улицу, к молочной, расположенной почти напротив. - "Здравствуйте, м-сье Далле", - приветствовала его молочница, питавшая к нему затаенную симпатию. - "Здравствуйте, мадам Като", - ответил Денис, протягивая крынку. "Полтора литра?" - "Полтора литра". Мадам Като стала наливать молоко. В противуположность тому, что бывало ежедневно, Денис конца наливания не дождался. Выйдя из магазина и стоя у края тротуара, лицом к улице, он подумал, что в жилетном кармане его должно быть достаточно мелочи, чтобы расплатиться, так что отсутствие бумажника несущественно. Но за этой мыслью была другая, похожая на какое-то смутное воспоминание, точно уловить которое ему не удавалось, несмотря на всё усилия. Гораздо позже, думая об этих минутах, он мысленно восстанавливал малейшие их подробности, но так никогда и не определил, что именно побудило его покинуть магазин до того, как мадам Като кончила наливать молоко. В ходе его времени получился незаполненный промежуток, из которого, - может быть, - до него донесся какой-то не то шум, не то голос. В общем это было похоже на то, что испытывают при сердечных перебоях: почему-то сердце останавливается и, в ожидании следующего удара, который может последовать, а может и не последовать, связь с временем оказывается под вопросом, и воля очевидно и унизительно бессильной. Можно только ждать. Для тех, кому дано дождаться, все пойдет по-прежнему. О том, куда скользнут недождавшиеся, никто ничего не знает. Денис шагнул и удивился тому, что не испытывает и тени колебания. Теперь ему было безразлично, налито или не налито молоко, так же как и то, что дома его ждут. Вернее, это его больше не касалось. Молоко, квартира, служба, семья, - все оставалось по ту сторону рубежа. По эту сторону его открывалась неизвестность. притягательные силы которой заслоняли все. Денис ускорил шаг. Оттого, что все житейские вопросы были сразу откинуты, он испытывал удовлетворение. Потом он подумал: "Мое сердце будет теперь биться только для меня". Дойдя до киоска, {184} Денис остановился, посмотрел на обложки иллюстрированных журналов"...

- Аллот читал газеты, - подумал я. - Там было про киоск.

..."и, ничего не купив, пошел дальше. Лицо его выражало спокойную решимость. Посмотрев вверх и увидав нежно-голубое утреннее небо, он улыбнулся. У остановки автобуса он недолго подождал, потом, легко вскочив на площадку, взял билет до вокзала. Анна поставила кофейник на стол и позвала детей. Ее немного удивляло, что Денис не возвращается. Запах поджаренных хлебных ломтиков побудил ее пройти на кухню, где она немного задержалась; когда же она вернулась в столовую и обнаружила, что Дениса все нет, недоумение ее возросло. Она вытерла пыль, поправила занавеску. - "Где папа?" - спросила Роза. - "Папа пошел за молоком, - ответила Анна, садитесь, я намажу тосты". Сказав, Анна отдала себе отчет в том, что отсутствие мужа длится слишком долго. - "Папа опаздывает", - произнесла Роза, точно в подтверждение. - "Беги ему навстречу, - проговорила Анна, - и смотри не попади под автомобиль". Роза проворно вскочила и побежала. Иной раз Анна ей давала поручения, так что мадам Като ее хорошо знала. - "Папа забыл молоко, - сказала она, - вот оно. Папа был сегодня рассеянный". - И она улыбнулась. - "Он еще не вернулся", - ответила Роза. - "Я видела как он пошел за газетой, налево", - успокоительно проговорила молочница. Роза побежала домой с крынкой в руках. - "Я не видела папы", - сказала она. отдавая ее матери. - "Странно", - подумала Анна и пошла греть молоко. Ничего похожего никогда раньше не случалось, и если Анна теперь недоумевала, то недоумение это было почти беспокойством. -"Неужели же он ушел на службу не поцеловав детей, не позавтракав, так, без всякого предупреждения?" - спросила она себя. После кофе она отвела детей в школу, сделала покупки и хотела было позвонить Денису на службу, но не решилась напрасно беспокоить. В полдень она сходила за Розой и Максимом и стала ждать половины первого, часа появления Дениса. В двенадцать сорок пять его все не было. В час, приказав детям сидеть спокойно, Анна отправилась расспросить мадам Като, но та только могла повторить то, что уже сказала утром Розе. Вернувшись, Анна скоренько накормила детей, отвела их в школу и побежала на почту чтобы протелефонировать. Ей сказали, что Денис не появлялся. Сердце Анны упало. Приходилось подчиниться очевидности : что-то случилось. Она прошла прямо в спальню, села на край кровати и долго оставалась в неподвижности"...

На секунду оторвавшись, я сказал себе, что у меня все же остается немного свободы: я могу выбрать между чтением и не чтением.

{185} Но я не знал, что окажется мучительней: остаться в неведении всего того, что Аллот написал про Мари, - свою жертву, - или проникнуть в самые недра его исхищрений? И не нашел ответа! Машинально, я продолжал чтение.

"Несколько позже Анна решила пойти посоветоваться с соседкой, с которой у нее были, хоть и поверхностные, но хорошие отношения. Но та полезной не оказалась. Предположение насчет возможного сердечного припадка и обморока ничему не соответствовало, - Анна знала, что здоровье Дениса прекрасно. Что до намека на возможность существования другой женщины, - то Анна его просто не поняла, так как на их семейную жизнь никогда не ложилось ни малейшей тени. У себя Анна открыла ящик стола, в надежде найти записочку, но нашла только конверт с жалованием и бумажник. Ее беспокойство начало тогда окрашиваться в тона огорчения, потом печали, горестного предчувствия. Она приложила руку к слишком часто начавшему биться сердцу. Что могло быть причиной исчезновения? - "Может быть я ему надоела? спросила она себя. - Но если он решил меня бросить, то ведь есть еще и дети!" - Воображение молодой женщины, никогда не бывшее слишком ярким, не подсказывало никаких объяснений. Анна подумала о встрече с каким-нибудь товарищем, увлекшим Дениса в неожиданную и веселую экскурсию загород, или предложившим принять участие в срочной и выгодной сделке; или о неприятности с полицейским, приведшей к аресту; или о несчастном случае, ранении и может того хуже (эту мысль Анна отгоняла). Не в силах дольше бороться с беспокойством, она накинула шарфик и пошла в комиссариат. Там она оказалась в до последней степени унылой комнате, где никто не обратил на нее внимания. Ее беспокойство приняло тогда выразимую форму и она себе сказала, что ей пришлось идти в полицию, чтобы сделать заявление об исчезновении мужа: то, что до этого мгновения было ее, личным, становилось достоянием гласности. Едва не почувствовав себя худо, она оперлась о стену, но сразу с собой справившись, подошла к полицейскому, который сидел за столом и что-то писал в толстом регистре. - "Что вам угодно?" - спросил он, обратив в ее сторону безучастное лицо.

- "Мой муж..." - начала Анна, но слова застряли у нее в горле.

- "Да, промолвил полицейский, ваш муж?" - "Он ушел сегодня утром за молоком и не вернулся". - "Хм! Вы с ним до этого поссорились?" - "О! Нет! Он каждый день ходит за молоком и мы никогда не ссоримся. У нас двое детей: девочка и мальчик. Я боюсь, что что-нибудь случилось. Я протелефонировала в его бюро, и мне сказали, что он не приходил. Не можете ли вы навести справку? Не попал ли он под автомобиль? Не отвезли ли его в госпиталь?" "Если бы так, вам уже дали бы знать. У него в кармане должны были быть бумаги". - "Нет, он как раз {186} все забыл дома. Даже денег на нем не было". - "А! Можно позвонить. Ваша фамилия? Ваш адрес?'' - "Анна Далле..." - Без поспешности полицейский вышел и, вскоре вернувшись, сказал, что в ближайшем госпитале раненого Далле не значится. Что до общего списка, то его устанавливают в Префектуре, по мере того, как поступают сведения, но особенно рассчитывать на то, что список будет полным, до завтрашнего утра не приходится. - "Надо подождать..." - На мгновение завеса тьмы отделила Анну от того, что ее окружало и звуки жизни заменил колокольный звон обморока. Но она почти тотчас же очнулась. Ее усадили на скамейку, дали выпить воды, проводили до дому. Там, подавив тревогу, Анна занялась домашними делами и ей казалось, что это помогает минутам и часам уходить в прошлое и ей самой не впадать в отчаяние. Она сходила за детьми в школу и по дороге домой объяснила им, что телефонировала папе на службу и узнала, что он неожиданно уехал в командировку и неизвестно когда вернется. Она отлично понимала, что ее объяснения недостаточны, но Роза и Максим, хорошо воспитанные, не задавали никаких вопросов. Поползли вечерние часы, те, когда она начинала ждать Дениса. Обед она приготовила на четырех, - как бы не желая признать своих сомнений, терять надежду. Когда раздался звонок, Анна, не подумав, что у Дениса ключ, побежала открыть. На площадке стоял сухопарый человек, довольно высокий, со стриженными усами, которого она не узнала. - "Я пришел насчет часов, как было уговорено", - произнес Джиованни Джиованнини. - "Входите", - произнесла Анна дрожащими губами. - "Вы нездоровы?" - спросил он. - "Нет, нет, войдите", - повторила Анна. Ей показалось, что если часы пойдут, это будет хорошим знаком. Пока Джиованни возился с починкой, она молчала, а когда он кончил, то, сама не зная почему, почувствовав к нему доверие, она ему рассказала обо всем, что случилось. Потянулся, кончился медленный, угнетающий вечер.

Наступила ночь, - бесконечная, безжалостная, наполненная снами, кошмарами, перерывами, похожая на дремучи лес, где, из-за каждого дерева, из каждого куста доносятся шумы и вздохи, где в ветвях, над головой вдруг начинает биться птица, где кто-то далеко стонет и кто-то близко шепчет...".

Не выдержав я вскочил, прошелся по комнате, снова сел... - "где его совесть, - говорил я себе, - как рука его повернулась такую размазню выводить..." и, снова подчинившись, продолжал:

"...На утро вступила в свои права забота о детях. За молоком сходила Роза. После завтрака Анна, как всегда, отвела детей в школу, и направилась в комиссариат, где узнала, что Денис в списке Префектуры не значится. Все, пострадавшие вчера опознаны. - "Увы, - прибавил полицейский, с оттенком сочувствия {187} в голосе, - налицо, всего вероятней, бегство. Если вы хотите, мы можем начать розыски. Сделайте заявление". - Он записал показания Анны и попросил ее подписаться. - "Начнем сегодня же", - кончил полицейский. Вечером Джиованни пришел узнать новости. Анна казалась обессиленной. замученной... Прошлое было выкинуто за борт. Впереди открывалось что-то такое, таких полное возможностей, о которых он никогда и не помышлял,"...

Я не понял. "Она, - сказал я себе, - и о каких возможностях для Мари мог он думать, когда сочинял?".

"...не мечтал, которых не воображал", - побежали строки.

- Ну, зачем это? Зачем же это? - пробормотал я. - Если он испытывал потребность все на свой лад переиначивать, переправлять, облитературивать, то путать-то, смешивать-то, зачем ему было нужно? - "Как хочу, так все и перемешиваю", - казалось говорил он. Действительно ведь, и я тоже все, как есть, выбросил за борт и теперь находился в обществе привидений: Зоины полотна, Зоины рисунки, Зоина комната и, в нескольких метрах от меня, сам Аллот. "Куда он гнет? Какую преследует цель? Ведь не просто для времяпрепровождения он все это написал?".

"Самый вокзал, - ответили строки, - был указанием на то, что ему надо, не теряя времени, пускаться в путь. Он был дверью в жизнь. Эта жизнь, которая показалась ему настоящей, промелькнула перед ним в ряде, связанных один с другим, подвижных и ярких образов: тут были корабли, пристани, пестрая толпа, морские дали, гортанная речь цветных грузчиков, запах просмоленных канатов, пальмы на пустынных островах, небоскребы, банкиры с сигарами в циничных ртах, туннели, города, материки, золотые прииски, гангстеры, сомнительные притоны, оазисы, роскошные особняки, участие в восстаниях, снежные бури в ледяных пустынях, красавицы, груды золотых монет на игорных столах, взрывы в шахтах... Вся жизнь и каждый из ее дней. Bcе дни, и каждая из их минут. Bсе отношения! Сойдясь в одном пункте, лучи его воображения и памяти воспроизвели перед его умственным взором видения детства и отрочества. А им самим созданные обязательные жизненные правила вдруг теряли смысл. Он удивился тому, что так долго мог любить семью, ходить в бюро, получать жалование, соблюдать статьи личного бюджета, платить за квартиру и за газ, спать с Анной. Вдруг, взамен всего этого, такие острые, такие наперченные, такие экзотические блюда! Как раз по его вкусу!".

- Леонард Аллот, когда он это писал, не был, по-видимому, в нормальном состоянии, - сказал я, вставая и принимаясь ходить по Зоиной комната, от стены к стене, как ходил в комнате Заза. - Проницательность его, во всяком случай, никуда не годилась. Ничего {188} нет общего между его Денисом Далле и мной, ну ровно ничего. Я, кажется, свободен и могу выпасть из игры.

Но снова сел, снова взял в руки папку. На странице, которая следовала, были только заметки, отдельные, между собой не связанные, фразы, - нечто вроде путаницы было. Но ниже текст принимал очертания.

"...Пересекающиеся под прямым углом занумерованные улицы, занумерованные дома, этажи. Высота зданий соответствовала, по-видимому, каким-то, до последней степени хитроумным, деловым соображениям и расчетам. В этажах этих гигантских домов были, до странности многочисленные, но почти совершенно одинаковые, конторы. Джэмс А. Кадоган покинул непрерывный поток автомобилей, смешался ненадолго с потоком пешеходов и попал в вертикальный лоток лифтов. Дирекция Северо-Восточного Шоколадного Треста находилась в двадцатом этаже, и так как Трест этот был богат, то она занимала его почти целиком. Когда Джэмс был в пятидесяти сантиметрах от двери она, подчиняясь невидимой силе, распахнулась. Красивая и приветливо улыбавшаяся секретарша, блондинка с несколько томными глазами, пригласила Джэмса за ней последовать. Они пересекли обширный зал, где пользуясь многочисленными усовершенствованными машинами большой персонал был занят письменными и вычислительными операциями. Подведя Джэмса к звуконепроницаемой двери секретарша нажала кнопку. Зажглась синяя лампочка, дверь распахнулась и Джэмс проник в роскошно но просто отделанную комнату, в глубине которой стоял стол, за которым сидел...".

Не воспроизвожу описания моей персоны Аллотом. Не узнать себя я, разумеется, не мог. Но именно оттого, что образ мой был обрисован и тщательно и умело, я испытал не что иное, как унижение.

"Так как Джэмс ничего особенно интересного узнать не надеялся, он готовился обратить преимущественное внимание на обстановку и постараться хорошенько все запомнить. Надо заметить, что и сама тема порученного ему дирекцией его журнала интервью:

"Как вы разбогатели?" не допускала слишком прямолинейных вопросов. К тому же Джэмс с основанием полагал, что те, которые соглашались его принять, руководились соображениями саморекламы, и что, в сущности, пути, ведущие к богатству, давно известны, так что нового он ничего не узнает. Однако, облик сидевшего за столом директора совсем не был обликом обычного делового человека. Независимость и оригинальность его были очевидны, так же как очевидны были отражавшаяся в его чертах вопросительная тревога и неудовлетворенность. "Кажется, - подумал Джэмс, - на этот раз я соберу интересный матерьял". - "Садитесь, - сказал Денис, - надеюсь, что вы не спешите?" - "У меня через полчаса свидание". - "Получаса нам мало. Вы не {189} можете отменить ваше свидание?" - "Это зависит от того, чем вы рассчитываете заполнить мое время". - "Готовы ли вы мне поверить на слово, что то, что я вам предложу, интересней вашего делового свидания?" - "Да", ответил Джэмс, подчинившись необъяснимой интуиции и сам себе удивившись. "Вот телефон. Отменяйте свидание", - произнес Денис. И когда Джэмс, набрав номер, сказал кому-то, что опоздает, Денис прибавил: "Приступайте к интервью". - "Вопрос номер первый, - начал Джэмс: - сколько вам лет?". Денис сообщил день, месяц и год своего рождения. (На сколько ему тогда было больше лет с того дня, как он пошел за молоком: на 10, на 15, на 20? Это можно будет определить только гораздо позже. Леонард Аллот). "Вопрос номер второй: с каких пор вы богаты?" (ответ зависит от срока, который я установлю. Л. А.). - "Вопрос номер третий: что вы думаете о возможности для каждого из нас разбогатеть, принимая во внимание современные экономические, социальные и политические условия?" - "Думаю, что разбогатеть может всякий при всяких условиях. Первоисточник богатства надо искать в независящем от нашей воли стечении обстоятельств. Вы скажете, что если бы такое стечение обстоятельств выпало на долю всех, все оказались бы богатыми? Существует, разумеется, вполне точное объяснение невозможности такого положения, но об этом я не хотел бы сейчас говорить, так как мы рискуем оказаться в слишком отвлеченной и теоретической плоскости. Могу все же подчеркнуть, что экономические, социальные и политические условия имеют характер не решающий, а привходящий и почти второстепенный. То же самое можно сказать про ум. Разбогатевшие дураки не исключение. И, обратно, не исключение люди умные, которые разорились". - "Вопрос номер четвертый: думаете ли вы, что в прошлом столетии разбогатеть было легче, чем теперь?" - "Вы повторяете то же самое. Я только что сказал, что экономические, социальные и политические условия более чем второстепенны". - Джэмса покоробило, но он постарался не подать виду. - "Вопрос номер пятый, - сказал он. - Если ваше состояние не унаследовано и вы self-made man, то где, по вашему мнению. расположена та точка, начиная с которой кривая пошла вверх?" - "Мой случай... (Денис замялся)... мой случай особенный. Он - недоразумение. Я спустился, как то ежедневно делал, чтобы купить в лавочке молока. Вместо того, чтобы принести это молоко домой, я стал на путь приключений. Приключений я пережил много, и одно другого неинтересней и глупей были эти приключения. В результате я стал главным акционером и Распорядителем Северо-Восточного Шоколадного Треста. Было бы гораздо лучше принести молоко домой и избежать напрасной п ненужной суеты, продлившейся (10, 15, 20 лет? - Л. А.). Это точно то же самое, что концерт. Вы можете пойти на концерт, чтобы слушать музыку. Но вы можете остаться дома в тишине, что гораздо {190} лучше "Я и не мечтал, подумал Джэмс, - что так получится удачно. Ну просто прелесть какую накатаю статейку!". - "Я предался, - продолжал Денис, - как говорится, кипучей деятельности, в некотором роде просидел в концертном зале, слушая непонятные симфонии и рапсодии (лет 10, 15, 20? Л. А.) и теперь чувствую усталость и хочу вернуться домой, если еще не поздно. В некотором роде, принести молоко, за которым отправился и которое оставил на прилавке в магазине.. Оно у меня на совести, это не принесенное домой молоко, да, да, молодой человек, на совести. Молоко на совести".

Аллот толковал о совести! Я взглянул на бурое пятно, на пальцы рук, на закатившиеся глаза, на вытянутые ступни. Аллот, толкующий о совести!

"Вместо того, чтобы идти домой, - читал я, - я, видите ли, пустился смаковать удачи, дела, любовниц, автомобили, монеты, всякую, вообще, мишуру, которая сегодня стоит дорого, а завтра не стоит ничего и даже в памяти настоящего следа не оставляет. Только одно за эти (10, 15, 20 лет? Л. А.) получилось подлинно содержательное мгновение: настоящее. То, которым я сейчас владею, распоряжаюсь. Я хочу обойти стену, отделяющую нас от того, что от нас не зависит. Что вы скажете?" - Джэмс молчал. - "Почему вы не отвечаете?" - "Что я могу сказать?"

- "Между тем, вам повезло, молодой человек, - проговорил Денис, очень отчетливо, - ваш путь скрестился с моим в нужном месте, и в нужную минуту. Когда вы мне протелефонировали, чтобы попросить быть принятым, я как раз вернулся из поездки, во время которой встретил одного моего знакомого дельца. Мы пошли совместно в его контору, расположенную в шестидесятом этаже. Я уже хотел войти в лифт, когда он мне сказал: нет, нет, не в этот! А вот в этот, в прямой. Мы выгадаем сорок секунд! Это выгадаем прозвучало для меня на манер предупреждения. Выгадать? В действительности не терял ли он еще сорок секунд на спешку? Не думаете ли вы, что время, для того, чтобы лучше его почувствовать. надо тормозить? Что оно привлекательней, когда оно пусто? Что не к чему его загромождать сутолокой и суетой? Что вы про это думаете, молодой человек?" - "Я ничего про это не думаю", - ответил Джэмс. - "Вы не можете ничего про это не думать, - продолжал Денис: - считаете ли вы, что время может быть разумно заполнено делами? И что только дела настоящее занятие?" - "До сих пор я так думал", - отнесся Джзмс.

- "Так что, - настаивал Денис, - минуты, потраченные на гадание по линиям руки или на кофейной гуще - потерянные минуты?" - "Таково, действительно, мое мнение". - "И минуты посвященный молитве?" - "Точка зрения верующих отлична от точки зрения неверующих", - пробормотал Джэмс. А вы {191} верующий?" - Вопрос этот показался Джэмсу совершенно неуместным. В других условиях он, может быть, что-нибудь сказал бы, но теперь предпочел воздержаться. - "Вы не знаете, - заключил Денис из его молчания, - и я в том же положении. Если я вам задал этот вопрос, то это чтобы сделать сравнение. Мне, теперь всякая точка опоры может пригодиться. Я вынужден искать границы суеверия". - "Суеверия?" - "Да! Суеверия. Или колдовства. Или еще чего-то, что прямо касается других, но исходит от меня. Я вам сказал, что богатство зависит от непредусмотримого стечения обстоятельств. Но представьте себе, что это для вас непредусмотримое и от вашей воли независящее стечение обстоятельств, зависит от меня? Не нахожусь ли я, по отношению в вам, в положении сходном с положением колдуна? Я могу, если захочу, своей колдовской властью воспользоваться, и если не захочу, - не воспользоваться. Понимаете?" - "Hет". - "Жаль. Не могу вам сказать и объяснить большого по той причине, что сейчас происходящее всего лишь завершение возникновения моего богатства, насчет которого я вам уже сказал, что оно детище стечения обстоятельств. Но располагаю им я как хочу, и вас это касается самым непосредственным образом". - "Действительно. Хотя ваше изложение и не совсем ясно, я все же нахожу в нем отличный матерьял для занимательнейшей статьи. Если вы позволите, мы продлим собеседование?" '"Позволяю". - "Вопрос номер шесть: не могли ли бы вы перечислить этапы вашего восхождения?" - "Я начал с контрабанды табака. Занятие это было привлекательно и рискованно. Именно оттого привлекательно, что рискованно. Но мне оно не показалось достаточно выгодным. Добиваться большей пользы заняло бы слишком много времени, так что я контрабанду бросил. Уехав в приморский город, я случайно оказался на пристани за несколько минут до ухода корабля. Ко мне приблизился почтенного вида господин и предложил заменить его в роли скупщика шерсти. Он предлагал и денег на проезд, и нужные бумаги. Я ровно ничего в закупке шерсти не смыслил и самое предложение было, разумеется, подозрительным. Но так как я искал приключений, - то согласился. При первой же остановке на борт парохода поднялись чины полиции, и я был арестован. Оказалось, что почтенного вида господин, давший мне бумаги, известный мошенник. Вручая мне бумаги, он хотел сбить, на время, с толку сыщиков. Тем не менее меня посадили в тюрьму. Там я свел знакомство с предприимчивым малым, который предложил мне бежать и пробраться, через тропический лес. до местности, где, по его словам, можно было очень выгодно покупать у негров слоновую кость. Оборотный капитал он брался "занять" у местного губернатора, у которого он раньше состоял камердинером. Бегство удалось, заем тоже. К сожаление мой товарищ, опасаясь, что губернатор позовет на помощь, слишком крепко сдавил его горло. Пока {192} он оставался "без памяти", нам пришлось с поспешностью удалиться на возможно большое расстояние. Мы стали переправляться вплавь через реку, и во время этой переправы моего товарища утащили на дно кайманы. К счастью половина "занятых" у губернатора денег была на мне... но все это до такой степени скучно".

- "Наоборот, - сказал Джэмс, - по-моему это очень интересно".

- "Мне предстояло или вернуться назад, или одному пробраться через тропический лес. Выбор - ну нельзя лучше. Пока я размышлял о том, какую предпочесть гибель, появилась большая лодка, с несколькими черными гребцами. Я стал свистеть, размахивать ветками, и, причалив, гребцы согласились меня принять на борт за половину половины "займа" у губернатора. В устье реки мы подошли к борту грузового парохода, с которого были переданы какие-то пакеты, опиум? - или еще что-то? - не знаю. Я успел все же предложить одному из матросов то, что у меня еще оставалось денег, и он спрятал меня в трюме. Пароход вез кожи. Не могу вам передать до чего они воняли. После нескольких недель плавания мы пришли в большой порт, где я и высадился, ночью. Без денег, без бумаг, я не слишком-то был уверен в завтрашнем дне. Но мне посчастливилось встретиться с метиской Кло-Кло, которой я, с первого взгляда, понравился до чрезвычайности". - "Почему вы запомнили, что ее звали Кло-Кло?". - "Не знаю почему. Почему-то, вот видите, запомнил. Это имя ей шло. Впрочем, Ми-Ми или Яй-Я ей могло тоже очень подойти. Она была такой брюнеткой, каких я никогда даже и не воображал. Не думал, что такие существуют брюнетки! Некоторое время я был ее любовником..." - Джэмс просто захихикал от удовольствия: о таком матерьяле для статьи он и не мечтал! "...Мы жили в деревне, в ее домике и занимались разведением кур. Через год она умерла".

- "Сама но себе"? - "Умирают всегда сами по себе. В сундуке я нашел ее казну. Была ли это польза от продажи кур, было ли у нее иное происхождение, я себя не спросил и пустил деньги в оборот, основав контору по найму молодых горничных для богатых домов". - "И дела пошли?" - "Пошли. Через год я продал предприятие и купил фабрику упаковочного матерьяла, которой грозило банкротство. Мне удалось ее поставить на ноги. Но наступил экономический кризис, и я был разорен..." Денис Далле не надолго замолк. Джэмс уже готовился задать вопрос, когда он снова заговорил: "Все это то же самое, все это то же самое, все это до ужаса однообразно... Поставка революционерам ржавого и почти негодного оружия принесла мне существенные комиссионные. Я принял, затем, участие в экспедиции против волков, которые, в горах, нападали на стада. Во время этой экскурсии я познакомился с директором консорциума мясных консервов, которому принадлежали стада. Мне удалось занять у него денег и открыть мыловаренную фабрику. Дело это я успешно и скоро развил, так что {193} не только вернул заем, но еще и с пользой продал. Тогда я занялся шоколадом. Он принес мне миллионы. Какой ваш седьмой вопрос?"

- "В чем заключается главное удовлетворение, доставляемое богатством?" - "Что до меня, то оно мне никакого удовлетворения не доставило. Я предпочитаю бедность. " - "Но кто же вам мешает стать бедным? Это, наверно, гораздо проще чем разбогатеть." - "Вы меня спросили о главном удовлетворении, приносимым богатством, и я ответил. Что до пути, ведущем к бедности, вы меня о нем ничего не спросили, не так ли?" - "Это верно. Это могло бы быть темой другого интервью.'' - "Отлично. Этим и займемся, без задержки. Вы можете задать мне вопрос номер первый, который будет, приблизительно, следующим: что вы предполагаете сделать, чтобы обеднеть? Говорите." - Джэмс смотрел на Дениса с тревогой: не издевается ли над ним этот странный господин? - "Говорите", - повторил Денис, повелительно. "Что вы предполагаете сделать, чтобы обеднеть?" - пробормотал Джэмс. "Уступить вам мое место", - ответил Денис. - "То есть как?" - не понял Джэмс. - "Очень просто: уступить вам все мои права в Северо-Восточном Шоколадном Тресте. Они велики. Мне принадлежат почти все акции. Вы станете единственным хозяином. Расширите вы дело, или погубите - мне безразлично. Что до меня, то я буду бедным. Таково мое, уже довольно давнишнее, пожелание. Когда оно совсем созрело, я сказал себе, что уступлю права первому, кто вызовет меня по телефону, и вызвали меня вы. Я колдовал. Вы согласны?" - Джэмс молчал. "Я повторю свой вопрос трижды, - промолвил Денис, - и если вы так и не решитесь ответить, стану искать другого. Идет?" Не зная, попал ли он в глупое положение, служит ли он предметом насмешек, имеет ли дело с сумасшедшим, - Джэмс, вытаращив глаза, молчал. - "Вы согласны?" - снова спросил Денис. Было ли это вторым разом? Считался, или не считался, вопрос, заданный до того, как Денис сказал, что спросит трижды? Пока Джэмс, словно парализованный, не мог пошевелить языком, Денис повторил: "Вы согласны?" - "Да", - ответил Джэмс.

- Ваше дело, Аллот, подумал я, искажать действительность до неправдоподобия. Что хотите, то и придумываете, над кем хотите, над тем и издеваетесь... Но, так думая, я знал, я наверно знал, что перед самим собой хитрю: все, что я прочел, меня задавило! Даже в такой искаженной, фантастической, нелепой форме это было игрой с моей правдой! И если бы только одно это? Я начинал угадывать затаенный смысл приемов Аллота и предчувствовал, что он меня принудит к повиновению приблизительно так, как уже однажды принудил, когда, после прочтения истории железнодорожного разъезда, отвез меня посмотреть на пьяную Зоину мать. И снова побежали неумолимые строчки.

"А я, - продолжал Денис, - вернусь домой, чтобы {194} посмотреть, как все шло в моем отсутствии". - "Быть может, - рискнул вполголоса опасавшийся отповеди Джэмс, - вы могли бы оставить часть акций для вашей семьи?" - И действительно, отповедь не заставила себя ждать. - "Какой вы пошлый городите вздор, - воскликнул Денис. - Думаете ли вы, что меня может соблазнить классическая схема, по которой юноша, чтобы получить разрешение родителей девушки на бракосочетание, исчезает и возвращается разбогатевшим? Что я этим, или этому подобным, мог руководствоваться? Муж, исчезнувши бедным, и вернувшийся с деньгами? Глупость, пошлость. Если бы таким был мой образ мыслей, я должен был бы начать с наведения справок, так как за эти (10, 15, 20 лет? - Л. А.) моя семья может быть перестала существовать. Стала не моей. При чем акции? При чем средства? Я возвращаюсь к отправной точке, это все. После ряда лет, проведенных в мире иллюзий, я возвращаюсь в мир реальный. Я бросил уходя духовное сокровище, променял его на богатство. Теперь я бросаю богатство в надежде найти хотя бы осколки того, от чего отвернулся. Я подойду к прилавку. Крынка с молоком должна еще на нем стоять. Я ее возьму и поднимусь к себе. Промежуток времени, соответствующий моему отсутствию, был иллюзорен. Он не считается..." - И надолго Денис замолк. - "Акции, акции, облигации, - пробормотал он, наконец. Представьте себе, что моя жена вышла замуж, или что она умерла. С акциями, с облигациями я буду, в какой-нибудь гостинице, пробовать найти моральное равновесие? Когда вы думаете начать?" - "Как можно скорей". - Денис нажал на кнопку. Вошла секретарша. - "Вызовите юрисконсульта, - распорядился Денис, - пригласите моего помощника и приходите сами, с блокнотом". Пришлось, после того, журналисту Джэмсу А. Кадогану присутствовать при том, как Денис Далле, ровным и спокойным голосом, без малейшей запинки, продиктовал сложный документ, который, затем, был передан для проверки как раз прибывшему юрисконсульту.

Затем Денис приказал составить подробный финансовый отчет, дал указания касательно нескольких текущих операций и распорядился сделать полный инвентарь имущества и товара. Чрезвычайная простота и ясность всего того, что Денис говорил, поразили Джэмса. Помощники Дениса и его служащие слушали его с явно выраженным уважением. И они, без сомнения, понимали, что такое дисциплина. Джэмс верил, что Денис знает чего хочет. Во всем его облике - во время заготовки документа - была властность, отличающая настоящих начальников. "Вот почему он разбогател, - подумал Джэмс, - и вот главный ответ на мои вопросы". Когда все было составлено, переписано на машинке, подписано, Денис Далле представил персонал новому директору-владельцу Джэмсу А. Кадогану. - "Если вы женаты, - сказал Денис, - идите все рассказать жене". - "Я не женат". - "А! Жаль". - "Почему жаль?" - "Ваша жена была бы довольна". Потом, уже на порога, Денис добавил: "До свидания. Верней, прощайте", и вышел, оставив Джэмса в состоянии абсолютного удивления. - Он подозвал, у вокзала, такси и назвал улицу, на которой была молочная, вышел за двести метров до лавки и зашагал в ее направлении. Наступали сумерки, зажигались огни. Денис обратил внимание на перемены: магазины были заново отделаны, сигнализация на перекрестка усовершенствована. В общем (за 10, 15, 20 лет. Л. А.) не так все это было значительно. Молочную лавку Денис отличил издали. Она оставалась выкрашенной в белый цвет и выделялась на общем сероватом фоне. Освещение было теперь неоновое.

Сквозь витрину Денис увидал новый, очень блестящий, прилавок, перед которым стояло несколько покупателей. Мадам Като была почти такой же как раньше. Постаревшей, конечно, пополневшей, но такой же. Чтобы она его не узнала, Денис отступил на шаг. Несколько минут он постоял в полной неподвижности, прислушиваясь к тому, как бьется сердце, потом, решительными шагами, направился к дому, где когда-то жил".

Конечно, сжатое изложение Аллота только приблизительно совпадало с тем, что меня постигло на самом деле. Все же - и без всякого сомнения сюжетом его был я, так что дойдя до того места, где Аллот коснулся "решительных шагов" Дениса, направившегося к своему дому, я испытал удвоенную удрученность. Не предстояло ли мне забежать вперед, узнав о том, что постигло Дениса, приблизиться к тому, что, в мыслях своих, Аллот готовил мне? Он был в нескольких метрах, больной, угасающий. Но в моих руках были страницы написанные нарочно для меня, и из за каждой буквы текста выглядывал его беззрачковый взгляд. И я не мог отогнать мысли, что, прочтя заключение повести? рассказа? монографии? - я окажусь лицом к лицу с неизбежностью вывода, последнего шага, заключительного аккорда.

"Перед ним обрисовалась дверь, на которую падал мерцающий свет уличного фонаря. В прихожей же, куда он проник, и где электричество еще не включили, этот мерцающий проходивший сквозь стекла двери свет порождал полумрак. Денис подумал, что может быть умирающие, когда боль и страх утихли, перед самым уже уходом, задерживаются на мгновение в таком вот мерцающем, состоящем из ряда вспышек и потуханий мире. Но уже чья-то рука включила свет, и Денис различил ни в чем не изменившуюся за годы его отсутствия прихожую. Чтобы избежать возможного любопытства швейцарихи, он поскорей шагнул к лестнице и начал подниматься по деревянным ее ступенькам. Одна из них должна была скрипнуть и так как она не скрипнула, Денис подумал, что (10-ти, 15-ти, 20-ти лет? - Л. А.) было достаточно чтобы ее починить. Перед дверью Денис еще раз заколебался. Кого он {196} увидит? Что скажет? Возможно ведь, что в квартире живут другие, ему неизвестные люди, которые сами ничего о нем не знают. И тогда, в одно мгновение, всякая надежда вступить во владение моральным сокровищем исчезнет. Он нажал на кнопку звонка и до того, как раздались шаги, успел с необычайной ясностью сделать сравнение между этими мгновениями и тем, что с ним было за эти (10, 15, 20? Л. А.) лет. Смиренно и робко он прошептал: я хорошо сделал, что вернулся, я прав, мне непременно надо было вернуться. Дверь распахнулась и Денис увидал Анну. - "Что вам угодно?" - спросила она, до того, как его узнала. И тотчас же в глазах ее мелькнул страх, к которому примешивалось что-то неопределенное: не то упрек, не то мольба. Денис вошел и Анна, не спуская с него глаз, стала пятиться, слегка, точно защищаясь, протянув перед собой руки. Упершись в стану она приложила их к сердцу и Денис увидал, как по щекам ее потекли слезы. "Анна", - сказал Денис. Она ничего не ответила. Ее душила спазма. В следующую секунду ему пришлось ее поддержать, иначе она упала бы. Но, как то было в комиссариате, лет (10, 15, 20? - Л. А.) тому назад, она справилась с собой почти мгновенно. Она виновато улыбнулась и прошептала: "Это ничего, это пройдет", - и, взяв Дениса за руку, увлекла его в столовую. Первое, что он увидал, были старинные часы, и то, что маятник мерно раскачивался, показалось Денису почти угрозой".

Должен признаться, что прочтя это я просто не смел ни о чем думать. И чтобы ни о чем не думать, поспешил возобновить чтение. Я подчинился. Подчинение не снимает ли оно ответственности?

"Денис подумал, что ему надо попросить прощения, - заговорил Аллотов текст, - но тут же ему показалось, что это слишком условно, слишком поверхностно, что это не соответствует ни его собственным чувствам, ни тем, которые он угадывал в Анне. Снова он промолчал. За эти (10, 15, 20? - Л. А.) лет Анна изменилась, конечно, но не очень. Немного, может быть пополняла, - что скорей ей шло, - едва различимый морщинки, кажется, собрались возле глаз, у края губ, - но только нежней, только мягче делалось от этого ее выражение. - "Ты боишься?" - спросил, наконец, Денис, как бы отзываясь на собственную догадку.

- "Да, - прошептала Анна, - я не знаю, как теперь все будет".

- "Что будет? Ты больше меня не хочешь? Ты разлюбила? Ты не можешь забыть, что я ушел?" - "Я думала, что ты ушел навсегда, что ты не вернешься, что ты умер, и вышла замуж". - "Ты вышла замуж?" - спросил он, покорно, считая, что возмездие заслужено. Незаслуженным конечно было мучение Анны, и теперь надо было все сделать, чтобы его смягчить. - "За кого ты вышла замуж?" - произнес он. - "За Джиованни Джиованнини", прошептала она, еле слышно. - "Джиованни {197} Джиованнини? Кто это?" "Часовщик". - "Ах да, - подумал Денис, - я его позвал, чтобы починить часы как раз накануне''. - "Он мне помог, - продолжала Анна, все так же тихо, с двумя детьми мни было очень трудно. Он меня спас. Сначала я заболела. Он обо всем заботился". - "А дети?" - "Роза вышла замуж. Максим работает с Джиованни, в его магазине. Они придут через полчаса. Я готовлю им обед". Было ли это намеком на то, что ему надо уйти? Денис не мог догадаться. Его единственной целью теперь было причинить Анне как можно меньше мучения. Совсем не причинить мучения было невозможно. С другой стороны ему хотелось дать понять, что он берет на себя всю ответственность за свой поступок. Никакого смягчения приговора он не хотел. Он был готов нести всю тяжесть своей вины до последнего своего вздоха. Решение должно было быть найденным без промедления и стать окончательным. - "Это и будет моим сокровищем", сказал он себе. - "Ты любишь Джиованни?" - спросил он, не отдавая себе отчета в том, что из всех возможных вопросов этот был самым жестоким. "Нет, - ответила Анна, - но я не могу... я не могу...".

- Аллот, - подумал я, Аллот, понимали ли вы, когда писали это, что вы пишете?

"Чего ты не можешь?" -- продолжал Денис. - "Почему ты ушел? - ответила Анна вопросом на вопрос, - из-за женщины?"

- "Нет, никакой женщины не было. Я не знаю, почему я ушел".

- "И что ты все это время делал?" - "Все. И везде побывал".

- "И почему ты вернулся?" - "Потому, что я ошибся уходя". - "Ты меня любишь?" - "Люблю". - "Тогда уйди еще раз. Я с собой справлюсь, никто ничего не заметит. И ты никому ничего не говори. Знать будем мы двое. Да?" - "Да". - Денис смотрел на нее и с удивлением, и с восхищением, и с благодарностью. Чем большей была на его плечах тяжесть, тем ему было проще. Встав, он направился к выходу. Анна смотрела на него, не двигаясь. Когда он уже открывал дверь, она, показалось ему, сделала какое-то движение руками, точно хотела - и не решалась - их поднять. Он вышел и закрыл за собой дверь".

Стояло потом слово: "конец". Ниже было приписано: "о том, что предпринял Денис, сведений еще не поступило. Когда они поступят? 10, 15, 20?". На отдельном листке, приклеенном к папке, было написано:

"Вассершлаг (это был издатель, с которым, как я знал, Аллот поддерживал отношения) утверждает, что из этой повести можно сделать целый роман. Но, наверно, я умру раньше".

{198}

45.

Мне писал Аллот, не обо мне. Писал как пишут письма. При этом даже не зная, прочту ли я его письмо-новость, так как не знал, появлюсь ли я вообще когда-нибудь. Несмотря на это, он явно, все время, каждое выводя слово, был обращен в мою сторону! И я подумал, что давать мне такого рода приказания, не могло не приносить ему удовлетворения. Может быть это было его единственным удовлетворением! Что несколько его стесняло, так это сроки. Не спрашивал ли он себя, время от времени: 10, 15 или 20 лет? Что до всего остального, - характеры, действие, обстановка, даже пейзажи, - он всем этим располагал как хотел, не испытывая, по-видимому, ни малейшего затруднения. В одном отношении его проницательность оказалась безупречной: он подчинил своего Дениса Далле чужой воле, угадав, что я тоже подчинился чужой воле, больше чем угадав, зная, что именно так было. Независимо от фантасмагорической и произвольной перетасовки и измышленных дополнений повесть Аллота была повестью обо мне. Я был в центре его "сюжета"! И даже если, прислушавшись к совету Вассершлага, он предпринял бы переделку этой повести в роман, сохранив только отправную точку, все равно главным было бы то, что случилось со мной и тогда-то вот именно я стал подозревать, что настоящий роман придется писать не ему, а мне!

Зоя все не возвращалась, и я себя спрашивал, продолжать мне ожидание или попытаться поставить конечную точку? И как только об этом подумал, как только себе представил, что, на подобие Дениса, начну приближаться, приближусь и войду, так все во мне застонало, и с удвоенной, утроенной, удесятеренной силой нахлынули мысли, которые меня душили, когда я ходил, из угла в угол, по низкой комнате Заза. Я взял кроки (так в оригинале) Зои. Какая, какая именно боль Мари была передана в этих штрихах? Что было первопричиной ее мучения? Что другое могла она делать, как не замалчивать правды? И что другое - как не уйти мог сделать я, когда меня уткнули носом в эту правду? И все-таки, что-то оставалось еще в тени, не совсем было точно установлено. Не эта ли, еще покрытая тенью сторона побудила меня придти прежде всего к Аллоту, не желание ли с ним рассчитываться? Я пожалел, было, что не довел своей руки до его кадыка, и машинально взял папку с надписью "Учитель истории Ермолай Шастору".

"Такого нервного, - побежали строки, - такого только собой занятого, такого несдержанного на рассказы о себе человека как Ермолай Шастору, я не знал, и никогда, конечно, не узнаю. Он был худ, подвижен, суетлив, носил волосы бобриком, вследствие чего казался выше своего роста. Глаза его горели как угли, были тревожными и вопросительными. Он вечно находился в каком-то полуисступлении, всех всегда в чем-нибудь подозревал, осуждал, ко всем испытывал враждебность и недоверие. Точно во всем мире не было ему равного и точно {199} весь мир состоял из злоумышленников, глупцов, циников, лгунов! Если, изредка, он усматривал в ком-нибудь какие-нибудь достоинства, то тотчас делал оговорку, что если хорошенько присмотреться, это может быть и не так. Считалось, что мы друзья. Считалось это с давних пор и до самого последнего времени я в этом не сомневался. А так как, - не знаю почему, - я находился от него в какой-то зависимости и подчиненности, - то каждый раз как он осуждал, выводил на чистую воду, докапывался до подлинных побуждений, всегда предосудительных (хороших он не допускал) всякого, вновь встреченного, человека, и со мной этими домыслами делился, я стал, отчасти, его подпевалой. Выходило, что мы осуждаем оба. Мы вместе учились в лицее и вместе поступили в университет. Он был много способней меня и, к тому же, располагал отличной памятью, все ему давалось без усилий, в то время как я просиживал над книгами и тетрадями целые ночи. Он мне помогал, объясняя то, чего я не понимал, давая советы, доверяя мне свои записки. Позже, после экзаменов и конкурса, он посвятил себя педагогической карьере. Характер его от этого не изменился, - он остался таким же подозрительным, таким же недоброжелательным и нервность его не уменьшилась. Его сразу же возненавидели, как ученики, так и коллеги. Не было, кажется, такого недостатка, в котором он каждого из них не обвинял бы: и в глупости, и в низости, и в интриганстве, и в невежестве. Что до меня, то зная свои не слишком большие силы, я ограничился лицензией. Но даже роль секретаря адвоката, на которую я, добившись лицензии, стал претендовать, оказалась мне недоступной и мне пришлось согласиться на совсем скромную, подчиненную должность. Мы жили с Ермолаем в соседних гостиницах и постоянно виделись; я всегда ему был нужен для желчных излияний! Мы часто вместе обедали, завтракали и даже совместно проводили каникулы. И уж, само собой понятно, встречались в кафе, немного артистическом и богемном, в одном из оживленных кварталов столицы. Там мы и познакомились с Мартой. Марта была некрасивой, неважно сложенной, не отличалась ни большим умом, ни образованием, не располагала никакими собственными средствами и не ожидала никакого наследства. Она работала в книжной лавке в качестве помощницы продавщицы, и дорогие туалеты были ей недоступны. Несмотря на все эти неблагоприятные обстоятельства, она была привлекательна. Во-первых, она была очень доброй, очень ласковой, очень женственной. Во-вторых, у нее была высокая, красивая грудь. В-третьих, она умела, с помощью какой-нибудь ленты, пли пестрого шарфика, или самодельного свитера, придать себе своеобразный шик. Ее темно-шатеновые волосы были пышны, и, зная об этом, она уделяла много внимания прическе, {200} в частности, очень охотно носила великолепные косы. Мы влюбились в нее одновременно. Ермолай открыто, нервно, с ревностью, с подозрениями, требовательно, нетерпимо. Я - тайно. Через год он на ней женился. И так как в течение этого года я был его конфидентом и он рассказывал мне решительно обо всем, о всех своих хитростях, о том, как протекали свидания, как шли разговоры, о намеках, сомнениях, колебаниях и, наконец, о согласии, - то и выпали на мою долю довольно мучительные часы, тем более, что в тайне я, просто-напросто, сомневался в том, что Марта его любит. Ему, кажется, такое подозрение в голову не пришло ни разу и он относил колебания и отсрочки за счет некоторой слабости ее характера.

Марта могла не спешить с замужеством, у Марты мог быть еще не совсем завершившийся роман, Марта могла быть неуверенной в его будущей супружеской верности. Ермолай мне признался, что на поцелуи она отвечала холодно, что, в смысле любовных сближений, она ни разу ни малейшей инициативы не проявила и что даже тех небольших чувственных авансов, которые в наши дни общеприняты, он не получил. Как так вышло, что я не понял унизительности моего положения и мирился с тем, с чем мириться было нельзя, - я не понимаю.

После свадьбы стало еще хуже. Может показаться невероятным, что Ермолай счел нужным ставить меня в известность о всех подробностях супружеской близости! Но как это ни невероятно, это было так. И я начал понимать. что я Ермолая ненавижу ! Не ревностью это было, а именно ненавистью, - и я должен уточнить, что в силу какого-то ретроспективного феномена, я осознал тогда, что, в сущности, всегда его ненавидел, что самое дружественное мое к нему отношение было формой ненависти! Его ''отчеты" об альковных тайнах, его подозрительность, его уверенность в том, что все решительно, кроме него, циники и негодники, - все это было, разумеется, достаточным поводом для разрыва. К тому же, не разрывая с ним, не делался ли я его сообщником? Но на разрыв я не шел из-за Марты. По истечении некоторого времени выяснилось, что Ермолай непременно хочет сына, н каждый месяц надежды его были обмануты. Каждый месяц мне приходилось выслушивать его, просто неимоверные, восклицания, которые сопровождали вести; возможные гипотезы касательно тайных и постыдных действий самой Марты. Года через два, или два с половиной, мы были - Марта, учитель истории Ермолай Шастору и я - неразрывным трио, хотя и была между нами большая разница. Ермолай худой, взъерошенный, с блестящими глазами, вечно в движении, с жилистыми руками, тонкими пальцами, длинной шеей; Марта, казавшаяся немного сонной (позже она мне объяснила, что вялость была средством защиты от непрерывного нервного давления, исходившего от Ермолая) и я, скрытный, всегда самого себя {201} пересиливающий и подавляющий. О себе знаю, что у меня странные глаза, что у меня странная улыбка, что у меня странная походка. Насчет этой походки мне часто говорили, что я не иду, а точно скольжу! Но не описывать же мне, во всех подробностях, мою внешность? И так, кажется, наговорил лишнего. Само собой понятно, что на наш счет шли разные росказни, и мою роль все полагали за особенно недостойную. Именно к этому времени относится то, что я называю "моим видением". Ничего общего с призраками, с блестящими во тьме глазами, со страшными шепотами и прохождением сквозь стены у "видения" этого не было. Странной встречей это было, не больше! Характер видения ей придал я, и задним числом! Все началось в полдень, в том самом кафе, где мы имели обыкновение пить аперитив, и кончилось в небольшом садике, расположенном по ту сторону площади, у подножья старинной церкви. Ко мне подошел очень безличного вида господин, скорей пожилой, лысый, круглолицый, неряшливо одетый, и спросил меня, я ли Леонард Аллот? Когда я ответил, что да, я Леонард Аллот, он тоже назвался, прибавив: "сочинитель". Надо, конечно, принять во внимание, что он не сказал ни "писатель", ни "автор", а "сочинитель". К этому он присовокупил насколько замечаний насчет трудности найти издателя и невозможности мало-мальски прилично зарабатывать пером. "Я рискую впасть в босячество, - пояснил он, - так приходится туго". - Потом он сказал, что можно сочинять и не трогая пера, не покупая бумаги, не написав ни единой строчки, и что так даже получается интересней. Пока он это объяснял, я увидал в окно Марту и Ермолая. которые подходили к кафе каждый со своей стороны. Заметив, что я на них смотрю, сочинитель спросил: "Они вас знают?" - "Да". - "Меня они не знают, и так лучше.

Но так как вы знакомы, предпочтительно, чтобы они нас вместе не видели. Пойдемте в скверик". - Я согласился и, пересекши площадь, мы уселись на скамеечке. - "Я живу в той же гостинице, в которой живут Шастору, - сказал сочинитель, - и при этом в смежной с ними комнате. В поисках впечатлений я решил поинтересоваться их переживаниями и просверлил в стене дыру. Не только я все слышу, но еще многое вижу. Мне известно, что Ермолай хочет иметь сына и что его усилия, в этом смысле, ни к какому результату не приводят". - "Мне это тоже известно". - "Знаю, знаю. Ермолай, в разговорах, не стесняется, и если он с легкостью говорит обо всем посторонним, то можете себе представить степень его несдержанности в разговорах с женой? Это почти цинизм". - "Могу себе это представить". "Так вот: в одну из последних ночей он довел ее своими упреками в бездетности до нервного припадка; не в первый раз уже, впрочем. Но было и новое. Марта ему сказала, что может повинна в бездетности не она, а он. Ермолай впал в {202} бешенство! Он стал кричать, что это вздор, что еще до свадьбы у него была любовница, которая забеременела, так что пришлось им даже обратиться к врачу-специалисту, чтобы предупредить рождение, так как от нее он детей не хотел. И что он с ней порвал, чтобы жениться на Марте". - "И что же сделала Марта?" - "Марта стала рыдать и, кажется, лишилась чувств. В этом я, впрочем, не уверен, так как, из-за передвинутого Ермолаем стула, мне больше видно не было. Но я продолжал слышать, как он бормочет, дует, посвистывает. Потом он ушел, хлопнув дверью. Тогда-то вот я и узнал то, из-за чего обратился сегодня к вам".

- "Что именно?" - "Оставшись одна, Марта сразу встала. Я вполне допускаю мысль, что она в обморок и не падала, а только притворилась. Несколько театрально она тогда произнесла, что если бы только могла предположить, что так все получится, то вышла бы замуж не за Ермолая Шастору, а за Леонарда Аллота. Таким образом, вы можете живым войти в сюжет, в живом принять участие романе, стать сочинителем". - "То есть как?"

- "Несколько варьянтов. Вы можете заменить Ермолая, и если у Марты родится ребенок, убедить ее выдать этого ребенка за ребенка Ермолая. Вы можете поспособствовать разводу. Вы можете, если родится ребенок, рассказать всю правду Ермолаю, что, на мой взгляд, было бы очень курьезным варьянтом. Мало ли еще что?.. Мало ли на что можете его подтолкнуть?.." - И так как я молчал, то он, с расстановкой, прибавил: "Сочинителям все позволено. Без этого они не могли бы сочинять". - Он распрощался и ушел. Глядя ему вслед я испытывал и отвращение, и страх. Больше всего в его облике была отталкивающей неряшливость. На воротнике его лежала перхоть, волосы были давно не стриженными, башмаки - стоптаны и сквозь дыры носков виднелись грязные пятки. Но главное это то, что всего нескольких минут разговора с ним было достаточно, чтобы я мог понять какая во мне живет ненависть к Ермолаю! Кроме того я теперь точно знал, что раньше лишь подозревал, именно, что, в свое время. Марта колебалась, может быть даже просто ждала, что я попрошу ее руки. Открылись мои глаза и на тайные радости мести ! Я был введен полноправным членом в мир сочинителей и понял, что романы можно "творить" без пера и бумаги, постиг, как искать и находить сюжеты, их видоизменять, дополнять и совершенствовать в самой жизни. Так я сопричислился к сонму тех, кому позволено все ! Мы, по-прежнему, часто встречались, вместе завтракали, или вместе обедали. По-прежнему Ермолай ходил в лицей и по-прежнему всех осуждал, по-прежнему связывавшее нас условное равновесие казалось достаточным и даже прочным. В действительности, с предосторожностями вора, или хирурга, я стал ухаживать за Мартой. Она откликнулась сразу и навстречу мне двинулась так умело, что я удивился. Потом, {203} - все в той же тайне, - мы стали высчитывать, и скоро высчитали, что Марта беременна и беременна от меня..."

Хлынувшая в голову кровь затуманила мое зрение, - на несколько секунд я был погружен в тьму. Удар уничтожал мое единственное средство самозащиты: не смотреть туда, куда я себе смотреть запретил. В груди, там где сердце, мне стало неимоверно больно! Но я не закричал, не вскочил, не побежал в комнату Аллота, не схватил его обеими руками за горло, не раздавил его кадыка, не бил его живого ли, мертвого ли по лицу, по глазам! Разве в этом было дело? Кто придумал, что лучше знать правду? - спрашивал я себя. Потом я ощутил тошноту и мне хотелось умереть от отвращения.

И у самого последнего, у крайнего, у необратимого моего мучения, остался вопрос:

- А сама Мари, знала ли она, что она не падчерица, а дочь Аллота?

46.

Я подумал: не найдется ли ответ в непрочитанной мной еще части повествования Леонарда Аллота об Ермолате Шастору? Оставалось всего несколько страниц. Я взял их, как берут тяжести.

"Родилась дочь. Мы ее назвали Мари-Анжель-Женевьева. Ермолай проявил такую же несдержанную радость, какими были его гнев и разочарование в дни бесплодных ожиданий. Марта оказалась отличной матерью, и он ей, как мог, помогал. Свободные часы он проводил теперь дома. Нельзя, однако, сказать, что он был нужным, хорошим, любящим отцом. Он был "безумным" отцом ! Слушая его неимоверные высказывания, я вопреки своему скептицизму себя спрашивал, не скрыта ли, в нас связывающем взаимном притяжении, некая темная сила? И припоминал "сочинителя'', его слова о том, что "сочинителям" позволено все, и что, стало быть, чем больше греха, тем лучше. Подавленный, почти истерзанный неистовствами Ермолая, его каким-то бешенством, почти больной от горя, я все чаще и чаще думал, что безоговорочное соблюдение канонов порчи может дать успокоение".

- Что вы читаете? - спросила, входя, Зоя, и голос ее был глух. - Я боялась...

- Чего вы боялись?

- Что вы уйдете.

Приблизившись, она положила мне на плечо обе руки и все таким же сдавленным голосом прибавила:

- Мне страшно и я мучаюсь.

И так как я не ответил, то она сказала:

- Мучаюсь и за вас, и за себя, и за Анжель. Мне кажется, что станет еще хуже.

{204} - Какое слова имеют значение? И что мог бы я сказать, даже если у них было бы значение? В коридоре раздались поспешные шаги. - Мадам Аллот, - сказала сиделка, не входя, - вашему мужу опять хуже. Идите скорей!

Ничего не ответив, опустив голову, Зоя вышла. Я слышал, что она обменялась с сиделкой какими-то фразами, но не обратил на это ни малейшего внимания.

"Но думать так, это одно, - побежали строчки, - а узнать в чем именно заключаются каноны порчи - другое. Прошел год, вероятно, самый тяжкий год моей жизни. Моя угнетенность начинала приобретать патологические оттенки. Тогда представился случай. Я уже собирался бежать, скрыться, уехать куда попало, когда Ермолай попросил меня сопровождать его в экскурсы на прославленный своей красотой остров. В море предстояло провести всего одну ночь. Когда мы уходили, стояла отличная погода, внезапно испортившаяся с наступлением темноты. На палубе была тьма, завывал ветер, все дрожало, волны если не захлестывали, то доходили до самого борта. На верхушке мачты сигнальный огонь просто таки метался из стороны в сторону. Моря видно не было я в небе, внезапно задернувшемся тучами, нельзя было разыскать ни одной звезды. Я пробрался к корме. В сущности, я знал, что Ермолай должен быть там, но о встрече мы не уславливались. "Я смотрю в ночь, - сказал он, - и нахожу, что в бурю она очень привлекательна. Да и возможно это только потому, что я не знаю, что такое морская болезнь. Хорошо, что и Марта ею не страдает. Но Анжель? Как это может действовать на ребенка? Я поговорил с доктором до отъезда, но наш доктор совершенный дурак. Он только умеет выписывать рецепты и получать гонорар, больше он ни на что не способен. Что до меня..." - и Ермолай пустился в рассуждения насчет медицинских обычаев, регламентирующих эти обычаи постановлений, как всегда все осуждая и все больше и больше раздражаясь. Bетеp, между тем, крепчал, невидимые волны шумели, все сильней и страшней били о борта парохода. - "Чем других-то бранить, ты бы лучше о самом себе подумал", - прокричал я. - "Что? Что тебя сегодня разбирает?

- Что я о себе должен думать?" - "Например, что ты отец, и что это налагает на тебя ответственность". Я делал большую ставку, я шел ва-банк! Я даже обернулся, чтобы посмотреть, не стоит ли за мной ''сочинитель". Его не было. - "Отец, отец! Кто бы говорил, а кто бы молчал, - крикнул Ермолай, у тебя не только ребенка, у тебя и жены нет.'" - "Ты так думаешь? Так разреши доложить, что ты ошибаешься". - "Что? Ты женат? Ты, мой единственный друг, от меня это скрыл, от меня, твоего единственного друга? Может быть еще скрыл, что у тебя есть сын? Дочь? Надо думать, что я ошибся, что ты не дороже других стоишь!" - "Я такой же как все". - "Как все! Как все!" - {205} "Замолчи, Ермолай. С меня достаточно того, что ты всюду только пакости и пакостников видишь, всех подозреваешь во всем самом плохом, даже тех, кто тебе оказывает услуги". - ''Это ты-то мне оказываешь услуги? А?" - "Да". - "хотел бы знать какие?

Уж не считаешь ли ты за услугу, что признался мне в том, что у тебя есть дети? А? Хотел бы на них посмотреть". - Из-за ветра мы оба кричали. Пароход раскачивало все больше и больше, волны ревели. Вдобавок пошел дождь. - "Настоящий ад, - надрывался Ермолай, - как раз для лгунов подходящая обстановка!" - "Я не лгу. Мари-Анжель-Женевьева не твоя дочь. Моя". - "Что? Что ты еще городишь? Хочешь, чтобы я тебя за борт швырнул? И мало этого еще было бы, знаешь ли! За такое вранье!" - "Я не вру!" - "Ты врешь! Ты врешь даже когда говоришь, что не врешь!" - "Я не вру!" - "Ты врешь, ты врешь, ты врешь, ты врешь, мерзавец!.." - "Я не вру. Сколько лет ты старался? Напрасно? Я тебе помог по просьбе самой Марты. Анжель моя дочь. Не твоя". - "Врешь, врешь, врешь, врешь!.." - кричал он точно у него никакого другого слова в запасе не было. Он старался меня схватить, но я увиливал. Дождь лил, как из ведра. - "Я не вру, я не вру, - кричал я, пойдем спросим у Марты, сейчас пойдем. И послушаешь! И посмотришь, на кого она похожа, на тебя или на меня. До сих пор ты ничего не заметил. Теперь заметишь". - "Посмотрим, послушаем!" - Он был точно безумный. Хватаясь за что попало, падая и вставая мы направились к каюте. Меня охватила тревога, я стал было его удерживать, но он меня с силой отпихивал. В сущности мы почти дрались. Перед самой каютой он уперся в стену и словно вытянулся. Потом открыл дверь. Я хотел за ним последовать, но он меня оттолкнул. Если мы все-таки оказались в каюте одновременно, то это из-за внезапного скачка парохода. Марта лежала. Тошнота, с которой она вначале справлялась, ее одолела: качка была слишком сильной. Голова Марты была закинута и щеки почти белыми. Мари плакала и вся была перепачкана в рвоте. Сама обессиленная Марта не могла ее вытирать. - "Марта! - крикнул Ермолай, - это правда, что он говорит?" - Марта даже глаз не открыла. Да и не знала она, чего он хочет! Я же взял Мари на руки и прижал к груди. Девочка обняла меня обеими ручками за шею и смотрела на Ермолая. Почувствовав, вероятно, ее взгляд, он обернулся. Было ли такое освещение, или вызванная морской болезнью бледность подчеркнула то, что в обычных обстоятельствах было не так заметно, но сходство Мари со мной так и бросалось в глаза: как раз я был против стенного зеркала и в отражении даже меня самого это сходство поразило. Когда же оно попало в поле зрения Ермолая, то точно ток какой-то электрический по нам прошел. И все качалось, все дрожало, - так трудно было сохранять равновесие!

{206} Ермолай взглянул еще раз на молчавшую жену. Губы его дрогнули. Повернувшись, опираясь о стену, он вышел. Я же, сказав себе, что самое трудное теперь позади, остался. Продолжение объяснения я откладывал на завтра; я говорил себе, что когда пароход причалит, мы, на берегу, разойдемся, каждый в свою сторону. И дальше будет видно. Я обтирал девочку и что-то успокоительное говорил Марте. Погода не унималась, - даже, кажется, становилась хуже. Пароход то ложился на бок, то взвивался на дыбы...".

На этом повествование Аллота обрывалось, - дальше были отдельные, связанные между собой только внутренним смыслом, фразы. Сказав несколько слов о прибытии на другое утро парохода в порт назначения, Аллот наскоро перечислял все обстоятельства, сопровождавшие этот приход. Ермолая Шастору среди пассажиров не оказалось. Заключить из этого рассказа, что Ермолай бросился в море, было нельзя. Но уверенности в том, что он упал в море случайно, или что его смыло волной, - тоже не было. Не было указаний и на то, как перенесла известие об исчезновении мужа Марта. От Мари я знал, что через год она вышла за Аллота. Сам Аллот мне сказал, что через шесть-семь лет после свадьбы овдовел. Умереть Марта могла так и не зная, покончил с собой Ермолай, или погиб случайно? Но Мари, когда говорила про смерть своего "отца", в самоубийстве не сомневалась, и мнение это ей было без сомнения внушено Аллотом. Урок "сочинителя" в сквере не пропадал даром, внушая девочке, что она дочь самоубийцы, Аллот сам становился "сочинителем".

47.

Были в этой папке и еще отрывки и заметки. Я их наскоро пробежал. Не могу сказать, чтобы эти планы рассказов, наброски и, в особенности, характеристики предположенных действующих лиц оставили меня безразличным. На всем стояла печать автора. Но тогда я это только почувствовал и полностью оценил гораздо позже, когда, - уже начав писать сам, - все с вниманием перечел. Ожидая Зои, я связал папки в пакет и задумался, глубоко, над неустранимой - казалось мне - зависимостью: "сочинитель" в сквере, Аллот, Мари и я! Доведя за руку до известной точки, Аллот уступал мне что-то вроде права.

По всей вероятности, Зоя была в его комнате, и, - тоже по всей вероятности, - я мог бы прокрасться по коридору и выскользнуть. Но я натыкался на внутренние сомнения: видь я уже ушел от Мари и потом от Заза; Денис Далле покинул Анну; наконец, Ермолай Шастору тоже ушел, совсем, навсегда. Пока я колебался, из коридора донеслись шумы, голоса, хлопанье дверей. Потом снова наступила тишина. Теперь я медлил умышленно. Теперь я наверно знал, что не уйду, не дождавшись какого-то, внезапно возникшего в самом, казалось, {207} воздухе, еще не оформившегося, но очевидно неизбежного указания.

Раздались шаги, дверь распахнулась и в рамке ее появилась Зоя. Не войдя в комнату, даже не выпуская дверной ручки, она немного, показалось мне, удивилась увидав меня стоящим с пакетом папок под мышкой.

- Идемте, - сказала она.

Я послушно за ней последовал по коридору. Когда она открыла дверь в комнату Аллота, то меня, как и в первый раз, поразила белизна стены против окна. Сильно пахло эфиром. Белый халат, стоявшей у кровати Аллота сестры, вносил больничный характер. Аллот лежал на спине со скрещенными на животе руками. Под подбородком его был скатанный в шар платок. Но глаза были открыты и, хоть и погасшие, сохраняли еще присущее им удивительное выражение. Зоя сделала рукой какой-то неопределенный знак, который мог быть а приглашением приблизиться, и приглашением остаться на месте. Я подошел.

Зоя посмотрела на меня в упор, и, закрыв тонкими своими пальцами глаза мертвеца, положила на каждый из них по большой серебряной монете. Заранее обдуманное намерение ее не подлежало, как будто, сомнению, и я вынужден был допустить, что путем такой почти церемонии, она хотела дать мне понять, что беззрачковый взгляд больше на нас, - ни на меня, ни на нее, - не давит, что мы свободны.

Я могу, конечно, ошибаться. Но если действительно Зоя готовилась к такому заключению, то ее разочарование должно было лишь усилиться. Я был поражен. Я всегда обращал исключительное внимание на взгляд Аллота, на его "беззрачковость". Теперь я, впервые, заметил, что у него были такие же ресницы, как у Мари. Не сказав ни слова, я повернулся и направился к двери.

- Вы уходите? - спросила Зоя, дрогнувшим голосом. Я молча достал из кармана ключ от ее квартиры и положил его на стол. На площади, прикрывая за собой дверь, я почувствовал, что мне очень жарко.

48.

На улице все сверкало: стекла витрин, лакированные кузова автомобилей, афиши, цветы ; и все было в движении. Я подумал, - довольно вскользь, - о том, что между присутствием Зои у смертного одра Аллота и Мари у постели умиравшего хозяина шоколадной фабрики, может была некоторая аналогия. Но если судьба Мари оказалась тесно связанной с моей, и если связи этой я, несмотря на мои усилия, оборвать не мог, - то судьба Зои, и то, что она может стать злой, жестокой, мстительной, и кончить жизнь так же, как ее кончила ее мать, мне было безразлично. Не касалось это меня...

Я подозвал такси.

{208} Пробираться через автомобильную толпу оно могло только медленно, а на перекрестках, у красных сигналов, нам приходилось, иной раз, довольно долго ждать. Но по мере приближения к нарядному кварталу, в котором была расположена моя квартира, скорость возрастала. Мысленно я сравнил это приближение к цели с приближением к цели Дениса Далле. Только тот направлялся в квартал, заселенный служащими и рабочими, где, за время его отсутствия, были введены разные новшества и усовершенствования. Широкие авеню, по которым я теперь ехал, оставались ими же, какими были, когда я покинул столицу. Да отсутствие мое не продлилось и года, в то время как Денис странствовал по миру: 10? 15? 20 лет? Аллот не знал.

Я попросил шофера остановиться у моего дома, но с другой стороны улицы. Опустив стекло, я стал смотреть на окна моей квартиры, полуприкрытые цветными ставнями. Окно моего рабочего кабинета было распахнуто, и я мог видеть тюлевую занавеску, которая слегка колыхалась от теплого ветерка. Я, настороженно, ждал какого-нибудь проявления жизни, но ничего заметить не мог. Так продолжалось около получаса, и я спрашивал себя, чего же я жду, почему не иду по пути, намеченному Аллотом, по тому самому, по которому пошел Денис Далле? Что мешает мне проникнуть в мою квартиру, подвести окончательный итог, все себе, другим, всем открыть? Страх? Подлость? Преимущества молчания?

Внезапно, совсем поблизости, раздались звонкие детские голоса, которых не узнать я не мог: это щебетали и смеялись мои девочки. И к ним присоединился голос нерс, той самой, которую мы наняли после рождения Мари-Женевьевы, и которой всегда были так довольны. Надвинув шляпу, подняв воротник, прикрыв половину лица рукой, как то делают грабители и воры, я выглянул в окно автомобиля. Нерс собиралась переводить детей через улицу. Одной рукой она держала ручку Мари-Женевьев, другой Доротею. И все трое казались чем-то очень заинтересованными. Все трое смеялись.

- Какие хорошенькие ! - воскликнула нерс.

Обернувшись, я увидал игравших на тротуаре котят. Но умилиться я не смог. Прямо на меня были направлены глаза Доротеи. Два пристальных, немигающих, беззрачковых глаза!

Конечно, теперь я знал. Конечно, теперь неожиданного в этом ничего быть не могло. Все же новое доказательство и, присоединенное к нему, неотвратимое сознание моего соучастия, осветили все, что мог охватить мой мысленный взор, странно-ярким светом. Узнала меня Доротея, или не узнала я не понял. Но не могу не прибавить, что личико ее, в противоположность личику Мари-Женевьевы, было серьезным, было напряженным, может быть было почти испуганным. Да и было бы оно не почти, а совсем испуганным, если бы у углов рта не дрожали две складочки, два завитка, два повторения слишком хорошо мне знакомой улыбки...

Нерс начала переходить авеню, в середине которого они, все трое, бросились бежать, весело вскрикивая и смеясь.

{209} - Вам еще надолго? - спросил шофер.

Я обещал дать большие чаевые и продолжал смотреть на окна. Из одного из них протянулась рука и по синему рукаву и белой манжете я узнал, что это рука нерс. Bcе, стало быть, были уже дома и, вероятно, скоро девочкам должны были дать какао. В былые времена они пили его в детской, так что если бы я поднялся, то Мари могла оказаться одна, по крайней мере я мог вызвать ее из детской и остаться с ней с глазу на глаз, так как девочек, которых всегда кормила нерс, - она, конечно, до меня не допустила бы.

- Подождите еще, - сказал я шоферу.

Я поднялся по лестнице. Ни одна ступенька не скрипнула. Не могла ни одна скрипнуть, - лестница, в моем доме, была не деревянной, а мраморной, устланной дорожкой!

Перед дверью я стал колебаться: позвонить или не позвонить? Ключ, так же как утром ключ от квартиры Зои, - был у меня в кармане, и уж конечно он скользнул бы в скважину, как одухотворенный предмет, как сообщник!

Я не открыл двери.

Зачем мни, было ее открывать? Чтобы услыхать из уст Мари, что она не знала? И, в этом случае, открыть ей глаза на правду? Услыхать, что она знала? И тогда что? Найти в этом удовлетворение? Найти удовлетворение в том, что из-за меня мука ее станет еще худшей?

Я представил себе так хорошо мне знакомую переднюю, и в ней, навсегда погибшие, охапки минут, теперь мертвых минут, в сущности мертворожденных минут! Постояв, в неподвижности, еще немного, я повернулся и пошел вниз. И тогда-то вот мной овладело желание, непременно, подробно, как можно более точно все описать. Не условную описать реальность, а настоящую, ту, которая в глубине, которой мы повинуемся.

49.

Начинавший становиться оранжевым солнечный свет, удлиняющиеся тени, нагретый воздух, уличные шумы приняли меня как полноправную составную часть городского обихода. Я занял место в такси. Шофер обернулся с вопросительным выражением. Какой назвать адрес? Какое выбрать направление?

Я подсчитал мысленно, сколько у меня могло оставаться денег и заключил, что при очень скромном образе жизни их может хватить на год, на полтора... И так как мне было отвратительно от мысли, что надо произнести хоть одно слово, - я написал на клочке бумажки: "Южный вокзал" и сунул его шоферу. С первым же поездом я выехал в приморское мое владение. Конечно оно могло быть проданным, и там мог кто-нибудь жить. Но какое это имело значение? Если, на месте, я увижу, - подумал я, - что поселиться, даже временно, невозможно, {210} то на месте же и приму какое-нибудь новое решение. Я не для того хотел туда направиться, чтобы вернуться, а потому, что так было всего проще.

"Там, - говорил я себе, - на выступе скалы, у моря, я проведу те несколько месяцев, которые мне нужны, чтобы обдумать и написать. А потом будь что будет".

Анжель? Девочки? Да, Анжель, да, девочки. Они теперь становились действующими лицами романа, который я готовился писать! А я становился ''сочинителем", и они мне принадлежали: - что хочу, то с ними и сделаю. Я а не Аллот! И уже, без всяких усилий, сами по себе, приходили мне на ум первые фразы: "Я был счастлив и стал несчастным, я был богатым и стал бедным, у меня была семья и теперь я одинок. Но быть несчастным лучше, чем быть счастливым, доля бедняка завидней доли богача, а одиночество это высшая свобода. К тому же все сложилось так просто, так естественно,..".

Главное было начать. И для того, чтобы, раз начав, кончить, мне было нужно немного времени, немного места, и много тишины, много молчания и много внимания.

Поезд мчался, поезд точно спешил, поезд точно боялся опоздать... Но когда я смотрел на поблескивавшие по обе стороны пути в деревнях огоньки и на звезды в небе - мне хотелось чтобы он мчался еще скорей.

На утро я оказался в знакомом мне небольшом городке. Наведя справки, я узнал, что мое владение не продано, что оно в запустении, что оно "брошено"! Лучше быть де могло!

Я купил велосипед, сделал большие запасы бумаги, консервов, сухарей, печенья, сахара, чая, спичек, - всего, вообще, что нужно для того чтобы жить одному и писать. "Ехать на велосипеде было трудно. И жарко было очень, и к велосипеду у меня ни малейшей привычки не было. К тому же я нагрузил его свыше всякой меры, так что иной раз приходилось идти и его подталкивать: в гору, или когда дорога становилась слишком плохой. Зато кругом были тишина и молчание.

Когда же, наконец, я оказался на площади, где продолжали стоять обгоревшие стены дома, где во флигеле, за давно не раскрывавшимися ставнями, было сыро и пусто, где пауки свили много паутины, где под стенами, под окнами, на порогах разрослась серая, колючая трава, - то мне показалось, что я как раз нашел то, чего искал. Но это было ошибкой: флигель был слишком велик.

И, главное, я обнаружил перед ним тропинку. По-видимому уединенное это место совсем уединенным, все же, не было, кто-то тут, время от времени, проходил. Мне же надо было остаться с глазу на глаз с самим собой. Я хотел, чтобы никакой до меня не доносился голос, чтобы никому и никак мне не нужно было не только ответить на вопрос, иди на поклон, но даже улыбнуться. Так что я покинул флигель, спустился под обрыв и, пихая нагруженный велосипед, до заросшему, одичавшему винограднику, по песку, по щебню, добрался до старой часовни. Дверь была на засове, {211} ставни закрыты, все кругом совершенно запущено, заброшено. На земле лежало несколько разбитых черепиц, - вероятно, их сорвал ветер.

Ни малейших нигде признаков человеческого присутствия, хотя бы случайного! Отодвинув засов, я толкнул дверь, прошел до окна и распахнул ставню. Жалкая обстановка была на месте, воздух был еще более сырым и затхлым, чем во флигеле, паутины, со всех сторон, было еще больше. Зеленая ящеричка быстро скользнула в щель между камнями стены. В общем я был в почти развалине. Но не этого ли я искал?

Я слегка убрал, поправил, как смог, кровать, устроил у окна стол, разложил по полкам привезенные запасы. Забравшись на крышу, я прикрепил сдвинутые ветром черепицы. Потом, собрав кое-какого хвороста, развел в камине легкий огонь, чтобы просушить. Проверил, можно ли таскать из колодца воду: ведро, хоть и заржавленное, висело на, тоже заржавленной, цепи, но вода была холодной и чистой. Недалекий пляж точно меня ждал. Солнце стояло высоко, небо было синим. И, как то было в первые мои два приезда, световые года, неизвестно откуда и неизвестно куда, проносились в неимоверном пространстве.

Позади часовни был обрыв. Он состоял наполовину из известняка, наполовину из щебня и глины, наверху его виднелась сероватая трава и низкорослые кустики. Я поискал глазами каких-нибудь уступов, по которым можно было бы добраться до верха, но ничего не было. Море с одной стороны, обрыв с другой и направо и налево песок, казалось, прочно ограждали меня от всяких вторжений.

Вернувшись в часовню я погрузился в мысли. За продолжительным закатом солнца последовала темная ночь и небо так разукрасилось звездами, что было удивительно, как может их там столько поместиться. Из кустов, росших в расселинах обрыва, донеслись тихие крики ночных птиц. Когда, чтобы раздеться, я зажег свечу, не закрыв, по неопытности, ставни, в комнату влетело много ночных бабочек. Я потушил. По своду, по углам, по полу сначала мотнулись, потом, насторожившись, застыли тени. Мерно и негромко шумело недалекое море.

Конец.

Lourmаrin 1958

Загрузка...