Людей вижу много - появились какие-то новые, неожиданные. Мало интересные, впрочем.

Почти нигде не бываю - из зрелищ, не хочу. Скучно и в театре и везде. Но люди интересуют. Люди и мужские глаза. Очень часто двойные.

Письмо все время прерываю, бегаю то открывать дверь, то к телефону. Я одна, Поли нет, Гриша Широков сейчас забежит за письмом, повезет на вокзал. Что это он сказал, что пропусков тоже нет у вас? Когда предполагаете выехать? ...

Гриша пришел, мы с ним немного закусили. И сейчас он должен бежать. Татьяне я не успею написать сегодня. Я её крепко, крепко целую. Передай ей, что за квартиру твою уплочено - управлением. Я видела жировки.

Будь здоров, милый. Целую тебя. Елена".

Елена Сергеевна была, конечно же, человеком незаурядным, умела вдруг сказать нечто неожиданное, яркое. "Но люди интересуют. Люди и мужские глаза. Очень часто двойные". Эти загадочные слова, скорее, отсылают к образу Маргариты в романе Булгакова. К той сосредоточенной на своей беде и в то же время очень любопытной женщине, которая успевала увидеть человека, оценить, не помято ли его лицо, какая походка, острый ли у него взгляд или "двойной".

Черновик ответного письма Елене Сергеевне был обнаружен в архиве Луговского совершенно случайно. Оно оказалось среди рукописей и бумаг ташкентского периода, связанных с работой над "Серединой века". Предполагалось, что Луговской много писал к Елене Сергеевне, делился с ней тем, как шла работа над книгой, которой она сама отдала столько сил, но пока его письма к Булгаковой найти не удалось.

Предположительно октябрь-ноябрь 1943 года:

"... Уже связная смычка с "Крещенским вечерком". Все уже начинает связываться: "Дербент" с "Верх и низ" с "Могилой Абу-Муслима" (до сих пор не доделана), а русские главы с "Псковом". Работа на полный ход, а самая энергичная работа была именно в те времена, когда мне было труднее всего. Из этого я заключаю, что стою на ногах, а в руках чувствую властность и власть над материалом. Новые главы кипят в голове, масса записей, мыслей. Ужасает меня только то, что все это в черновиках, переписанное рукой Елены Ивановны, а с машинки нет.

Возня с пропусками мешает мне уехать. Сейчас взял командировку от "Правды Востока", "Узитаго" и кино и еду с авансами, правда скромными, в Андижан. Командировка на столе, деньги в кармане. Пробуду дней 8. Привезу, что нужно. Твое поручение будет исполнено. Вот насчет дынь что-то не видно, но там, вероятно, уже имеются. Исполню работу для железнодорожников, чтобы были сразу билеты нам домой. И вообще выезжаем немедленно по получении пропусков. Итак, вместо того чтобы сомневаться, лучше узнай через Сашу или через кого-нибудь достаточно о пропусках и нажми. Неприятно ведь приезжать в холод и изморозь. А здесь просто царство синего, зелено-золотого, можно задохнуться от прохладного света и легкой высоты неба.

Ты не беспокойся, проживем, и не так плохо проживем. Здесь мой лимит отоваривают по пустякам и жульничают нещадно, а в Москве этот "лимит Б" уже много значит. Будем работать по всей форме. Если я работаю сейчас очень хорошо, то вдвоем будет гораздо продуктивнее. Не надо никаких "переделкинских" и родной сволочи погодинского склада. Кстати, здесь твои переделкинские планы широко известны (Регигин? и др.), вызвали сенсацию крайне неинтересного типа. О непонятных для меня разногласиях последних месяцев забудем и встретим друг друга, как полагается нам, прошедшим через горы испытаний и самую большую близость. Повторяю тебе, все мои силы, все, чем я обладаю духовно и материально, - в твоем распоряжении. Я тебя хорошо и глубоко знаю, много тяжелого перенес из-за тебя и прощаю это, много чудесного видел и не забывал никогда. Держи выше свой носик, встреть, как меня встречала Тюпа, плюнь на все и торжествуй. Помоги, чем можешь, в приезде, а главное, телеграфируй, хоть о брюках или вяленых соловьях. В. Луговской".

Это спокойное, дружеское послание писалось с надеждой на спокойную совместную жизнь, где Елене Сергеевне отводилась определенная роль. Она нужна ему для работы - в этом недвусмысленный подтекст письма. Он пропускает мимо ушей её рассказы о "Пушкине", о булгаковских рукописях, он хочет встретить в Москве свою прежнюю Тюпу, о которой он всерьез думает как о будущей жене. Но она не торопилась, взвешивая все "за" и "против", и явно роль, которую ей готовил Луговской, её не устраивала.

О лимитах в военную и послевоенную пору говорили постоянно. Ахматова, которая тоже получала свой лимит - повышенный паек, который выдавался деятелям искусства, с горечью написала:

Отстояли нас наши мальчишки.

Кто в болоте лежит, кто в лесу.

А у нас есть лимитные книжки,

Черно-бурую носим лису.

Луговской присылает Елене Сергеевне телеграмму из Андижана. "Булгаковой. Приехал Андижан Получил пачку телеграмм полном восторге ... Твой Дима". Она выполняла его просьбы и присылала почти ежедневно смешные телеграммы. Например, такую:

"Телеграмма: Ташкент. Жуковская 54. Луговскому Володя я умираю но если ты привезешь много вяленой дыни и черную материю я выздоровлю=Тюпа".

В Андижане он пробыл недолго, деньги на отъезд заработал, пропуски были готовы. Собирались в дорогу. Из Москвы летела телеграмма от Елены Сергеевны:

"Телеграмма: Ташкент. Жуковская 54. Луговскому Тусенька и Поля помните меня и мои советы перечитайте мои дорожные впечатления Целую=Лена".

Перед отъездом Татьяна Луговская заболела: "Я опять больна (это превратилось уже в привычку). В самом деле, я соревнуюсь с А.А. Ахматовой, с которой мы, к слову сказать, подружились. Это была, пожалуй, одна из самых трудных побед в моей жизни", - писала она 21 ноября 1943 года Малюгину.

На прощание Ахматова подарила Луговской свою книгу, вышедшую в Ташкенте - "Избранное". На её титуле было написано: "Милой Татьяне Александровне Луговской - на память о карантинных вечерах на знаменитой балахане - дружески - Анна Ахматова. 29 ноября 1943. Ташкент".

Отъезды. Конец эвакуации Конец 1943 - начало 1944 года

Уезжать из Ташкента начали ещё в 1942 году, как только немцы были отброшены от Москвы. Понемногу возвращались в столицу те, у кого была возможность, кто мог получить вызов. Начала собираться и Ахматова. Тяжелый быт, зависимость от помощников. Тогда это была семья драматурга Штока. Лидия Чуковская в дневниках отражала панические настроения тех дней: "Во время нашего чаепития пришли Штоки. Ольга Романовна жена Штока в последние дни хворает, ссорится с мужем и истерически твердит: "В Москву! В Москву". Они обе советовали NN (Ахматовой) немедленно написать письмо Фадееву, что она просит присоединить её к эшелону Берестинского, едущему в Москву. "Неужели вы не понимаете, Лидия Корнеевна, что здесь NN погибнет? Если мы уедем, некому будет даже чашку чая подать" и пр. Я высказалась против. ... Москва сейчас - это тот же сложный ташкентский быт + мороз + бомбы. ...

NN сказала, что посоветуется с Ел.С. Булгаковой, у которой могут быть приватные сведения. (От Фадеева или Шкловского.)". Но Елена Сергеевна тогда, в начале 1942-го ехать Ахматовой отсоветовала, и та осталась в Ташкенте неожиданно для себя и для других аж до мая 1944 года.

Со своим нехитрым уютом прощался Корней Иванович Чуковский 26 января 1943 года: "Прощай, милый Ташкент. Моя комната с нелепыми зелеными занавесками, с шатучим шкафом; со сломанной печкой, с перержавелым кривобоким умывальником, с двумя картами, заслоняющими дыры в стене, с раздребезженной дверью, которую даже не надо взламывать, с детским рисуночком между окнами, выбитым стеклом в левом окне, с диковинной форточкой, - немыслимый кабинет летом, когда под окном галдели с утра до ночи десятка три одесситов". В Москве его ждет удар: в газете "Правда" о его сказке "Одолеем Бармалея" выходит статья П. Юдина "Пошлая и вредная стряпня К. Чуковского". Основанием для разносной статьи послужила вовсе не сама сказка, а донос художника П. Васильева. Он был соседом Чуковского в Москве, автором серии рисунков из жизни Ленина. Как-то по-соседски он зашел к Чуковскому, а на столе у того лежала "Правда" с репродукцией картины Васильева "Ленин и Сталин в Разливе". Чуковский и сказал: "Что это вы рисуете рядом с Лениным Сталина, хотя все знают, что в Разливе Ленин скрывался у Зиновьева". Васильев побежал прямо в ЦК и донес об этом разговоре, Чуковского вызвал Щербаков, кричал на него, матерился, топал ногами. Хорошо, что дело закончилось только разносом в "Правде", а ничем более серьезным.

Самым экзотичным был отъезд Марии Белкиной, который она описала в своей книге "Скрещенье судеб". В самом конце 1942 года Белкина бегала по городу перед предполагаемым отъездом. "Муж умолял меня этого не делать, но, видя мое упрямство, советовал обратиться в Москве в Политуправление Военно-Морского Флота и просить направить меня на Балтику, мобилизовав на флот. Однако в Москву был нужен специальный пропуск, который мне никто в Ташкенте не выдал бы. Мне помог Иван Тимофеевич Спирин, ... он готовил в Марах штурманов для фронта и часто летал в Москву через Ташкент на своем "дугласе". Мы с ним договорились, что он заберет меня с собой. Чтобы лететь в его "дугласе", не нужно было никаких пропусков. Ну а в Москве?! Конечно, это был риск... Когда мы приземлились в Москве на Центральном аэродроме, напротив нынешнего метро "Аэропорт", то прямо к самолету был подан "опель" Спирина. Иван Тимофеевич велел мне быстро лечь на заднее сиденье, бросил на меня свой тулуп, скомандовал, чтобы я не вздумала чихать или кашлять, и сам повел машину к проходной. Он был в военном мундире, при всех орденах, с Золотой Звездой Героя. У проходной машину остановили, стали проверять документы.

- Что у вас в машине, товарищ генерал-майор? - спросил часовой.

- Личные вещи, - ответил Иван Тимофеевич и тут же включил стартер и дал газ.

Как "личные вещи" я и была доставлена на Конюшки в пустой, заколоченный дом.

В армию меня не мобилизуют, у меня обнаружат туберкулез. Но на фронт, на Ладожскую военную флотилию, туда, где в это время находился мой муж, я проберусь..."

Георгий Эфрон, Мур, писал, в мае 1943 года сестре Але: "Уезжает на днях также вся Академия наук, в том числе и 3 профессора, живущие в нашем доме: Цявловский, Благой, Бродский (один - седой с бородкой, другой - лысый в очках, третий - с закрученными усами и пенсне). Они поедут целым поездом. Москва, Москва! Сильнейшим образом туда, пожалуй, надо возвращаться. Но я фаталист и не сетую на судьбу, задерживающую меня здесь. Написал письмо Людмиле Ильиничне жене А.Толстого; по моим соображениям, это письмо ей должно понравиться и побудить её к действиям, полезным делу моей реэвакуации".

Луговские пытались добиться получения пропусков, что было непросто, судя по тому, что телеграммы Фадееву шли с середины 1943 года, а отъехать они смогли только 1 декабря 1943 года.

"Телеграмма. Ташкент Жуковского 54 Луговскому Москвы 11.07.43.

Ближайшее время добудем пропуск тебе семьей срочно телеграфь имя отчество фамилию год рождения татьяны поли тчк сердечный привет=фадеев"

"Телеграмма: Ташкент. Первомайская 20. Союз писателей. Луговскому.

Москвы. 15.08.43.

Получением пропусков Москву обратитесь местные органы милиции куда главным управлением милиции Москвы дано распоряжение=Фадеев".

"Уезжая из Ташкента в Москву, - вспоминала потом Елена Леонидовна Быкова, - Луговской увозил дорогой подарок, который сестры Яковлевы сделали ему на прощанье. Это были десять записных книжек, переплетенных в ситец для чехлов.

"На эти книжки они не пожалели целого чехла с моего любимого кресла, а вы жалеете мне какой-то паршивый рукав со своей кофточки", - говорил Луговской, требуя с меня очередную записную книжку.

"Вы видите эти цветочки - желтые, красные? Они как бы танцуют, и радуют, и согревают, - указывал он на выцветший ситец. - Когда я их беру, то вспоминаю Ташкент, сестер, их дом, тепло, их доброту. Я доверяюсь этим книжкам, как друзьям".

В последних письмах из Ташкента Татьяна Луговская дарила Малюгину свой Ташкент, который он так и не увидел.

"Это описание настоящего художника: ... И все-таки я вас столько ждала. По совести говоря, я кончила вас ждать только 3 дня назад. Ну, ладно, и не надо. И не приезжайте, пожалуйста. И вы не увидите Ташкента. Не увидите улиц, обсаженных тополями, дали, покрытой пылью, верблюдов - по одному и целый караван, звездного неба, полушарием покрывающего землю, нашего дворика, убитого камнем, кота Яшку, бывшего ещё недавно таким толстым, какой я была в Плесе, и меня, ставшей такой худой, как кот Яшка, вынутый из воды, душа, с проломанной крышей, под которым течет арык, ещё много арыков, хозяйственную и сердитую Полю (впрочем, в последнее время заметно притихшую, так как у неё украли сумку с паспортом и всеми нашими карточками и пропусками), помидоры, величиной с детскую голову, загулявшего Луговского, нашу соседку-стерву, узбечек в паранджах, Алайского базара, "старого города", мои этюды, солнца, от которого можно закуривать папиросы, хмеля на наших окнах, скамейку в парке, на которой я писала вам письма, мангалы, дымящие днем и волшебные по вечерам, москитов и мух, величиной с наперсток, луну, словно взятую из плохого спектакля, скорпионов, ишаков, виноград 20 сортов (правда, очень дорогой, но красивый), белую собачку Тедьку, которая кусает почтальонов и которой кто-то аккуратно и в абсолютно трезвом виде красит брови черной краской, тихое и прохладное ташкентское утро, телеграф, с которого я отправляю телеграммы, розовые стены и голубые тени в переулках, коз на всех улицах, ботанический сад и зоосад, где есть 3 дохлых крокодила, много козлов, ещё больше кур, ещё больше маленьких юннатов, ещё больше цветов и тишины и один маленький медвежонок (мой друг), Пушкинскую улицу, спекулянтов, карманных воров, торговок вареными яблоками и чесноком, ташкентских котов, особняков, самоваров, мою подругу Надю, Сашу Тышлера, Бабанову, дыню, ростом в бельевую корзину, изюм, грецкие орехи на дереве и на базаре, поэму моего брата, 22 карандаша, 15 записных книжек и маленького Будду - которые находятся на его роскошном столе, моих учеников и мою злость, мой красный зонтик, дома, под названием "воронья слободка", девочку Зухру и девочку Василю, которая продает кислое молоко, спящих во дворе людей, желтые цветы под окнами, кухню с провалившимся полом, очереди в распреде, улицу Карла Маркса и улицу "Весны", Бешаган и Урду, каменные ступени и траву, растущую на крышах нашего жилища, нашего уюта и беспорядка, старый веник, совок для угля, бумажные абажуры и лампу, сделанную из детской игрушки, глиняные кувшины, мебель, которую я сама красила, диван, на котором я пролила немало слез, папиросников на углу Жуковской, ташкентский трамвай, в который невозможно влезть, ярко-синего неба, белую акацию и Адамово дерево, решетки на окнах от воров, нашу дворничиху, вокзал, желтые занавески на моих окнах, привешенные на бильярдные кии, плиту в глубине комнаты, саксаул, Библию, сломанный штепсель, три разных стула и круглую черную печку в нашей комнате, мои самодельные карты, моих поклонников, и дворника Лариона в том числе, лесенку на балахану, Ахматову в веригах, звонок у калитки и булочную на углу, похожую на крысиную нору - всего этого вы не увидите".

Тот "уют и беспорядок" в комнатках Луговских на первом этаже под лестницей по наследству перейдут в ведение Анны Андреевны и Надежды Яковлевны.

Из рабочих тетрадей А. Ахматовой: "Ул. Жуковского, "Белый дом". Балахана с 1 июня 1943, и потом квартира Луговских. С Надей оттуда (13 мая 1944) улетаю в Москву. В Москве у Ардовых".

Татьяна Луговская почти все в этих комнатках сделала своими руками, придумывая, проявляя хитроумие художника, который из куска материи может сделать красивое платье; утлые комнатенки она превращала в уютные, от которых возникало ощущение настоящего дома.

Видимо, именно в этих комнатах ночного заколдованного дома на Жуковской написано стихотворение Ахматовой 1944 года.

Когда лежит луна ломтем чарджуйской дыни На краешке окна и духота кругом,

Когда закрыта дверь, и заколдован дом Воздушной веткой голубых глициний,

И в чашке глиняной холодная вода,

И полотенца снег, и свечка восковая Горит, как в детстве, мотыльков сзывая,

Грохочет тишина, моих не слыша слов,

Тогда из черноты рембрандтовских углов Склубится что-то вдруг и спрячется туда же,

Но я не встрепенусь, не испугаюсь даже...

Здесь одиночество меня поймало в сети.

Хозяйкин черный кот глядит как глаз столетий,

И в зеркале двойник не хочет мне помочь.

Я буду сладко спать. Спокойной ночи, ночь.

После отъезда Луговских Ахматова писала в ответ на письмо Татьяны 21 апреля 1944 года: "Дорогая Татьяна Александровна! Письмо Ваше было приятной и трогательной неожиданностью. Все считают меня уже уехавшей или вот-вот уезжающей, и поэтому я перестала получать письма. Я живу в вашей квартире, плющ уже пышный, и в комнатах прохладно. Сегодня зацвел во дворе мак. Ташкент великолепен. Зимы в этом году совсем не было. Мой муж просит меня дождаться здесь ленинградского вызова. Я рассчитываю быть в Москве в конце мая. Передайте мой привет Владимиру Александровичу и всем, кто ещё помнит меня. Целую Вас. Ваша Ахматова. Надюша кланяется низко".

И ещё выслала телеграмму, так как письма не всегда доходили:

"Благодарю за письмо. Привет всем друзьям. Целую Ахматова".

Спустя годы Татьяна Луговская вспоминала их отъезд из Ташкента: "Отчетливо помню, как глубокой ночью в 1943 году мы уезжали из Ташкента в Москву. Среди немногих провожающих выделялся профиль Анны Андреевны Ахматовой. Она любила нашу осиротевшую семью и очень высоко ставила поэму брата, интересовалась ею и всегда просила читать ей новые главы. На вокзале было промозгло и сыро, я сидела с Анной Андреевной на отсыревших досках. Хотелось сказать и услышать какие-то последние слова.

Сутулый, совсем больной, с папкой в руке появился мой брат.

- Татьяна!

- Что?

- Где моя поэма?

- Володя, она у тебя в руках, если хочешь, я уложу её куда-нибудь.

- Ни в коем случае!

И, хромая, двинулся в неопределенном направлении, прижимая к груди папку с поэмой".

Потом Татьяна Александровна ещё рассказывала: "...Когда мы уезжали из Ташкента с братом, Анна Андреевна провожала нас, я помню очень хорошо, как она была закутана и как она меня перекрестила три раза".

В те же дни, когда Ахматова писала свое письмо Татьяне Луговской, её брат, который привез из Ташкента самую огромную свою ценность - поэму, читал её всем своим друзьям, ближним и дальним.

В апреле 1944 года Тарасенков - после того как пришел в себя, подлечился, - вернулся в журнал "Знамя", где когда-то Луговской тоже работал в отделе поэзии. Спустя годы они встречаются, строгий Тарасенков, который писал из письма в письмо Марии Белкиной о том, что не подаст руки Луговскому, что не хочет ничего о нем знать, - утром, после чтения поэмы, ночных разговоров в чаду и дыму, утром, убегая, оставляет записку на столе. Явно делает это не совсем для самого Луговского, они и так проговорили всю ночь, делает это, скорее, для истории, чтобы осталась память.

"Милый Володя.

Совершенно очарованный твоей поэмой (утром она мне кажется ещё значительнее и лучше), гостеприимством, заботами Поли и яствами в количествах достойных Гаргантюа, я покидаю твой дом. Мирись с ЕСБ и тащи мне статей.

Люблю, благодарю, обожаю.

По гроб твой А.Т. (Тарасенков).

Утро 26 апр. 1944

Москва... Крыши в солнце, пар на окнах, Никола на Кукише, как писывал в дни нашей юности некий Пильняк".

ЕСБ - это все ещё предполагавшаяся партия с Еленой Сергеевной Булгаковой, о которой знали все друзья и привыкли к этой мысли. А вид из окна - до сих пор тот же из окон Лаврушинского. Намек на "некоего Пильняка" - это знак не умирающего в них прошлого. Расстрелянный писатель живет только в их памяти.

Записка Тарасенкова стала завершением обозначенного в самом начале конфликта тех, кто пошел на фронт и воочию столкнулся с ужасом войны, с теми, кто встретился с безднами собственного сердца в то время в тылу. Тарасенков узнал на войне нечто такое, что позволило ему - человеку очень прямолинейному, написавшему много раз о том, как и кого они будут судить за жизнь в тылу, научиться понимать и прощать.

Эпилог. После Ташкента

Пора забыть верблюжий этот гам И белый дом на улице Жуковской.

Пора, пора к березам и грибам,

К широкой осени московской. ...

А. Ахматова

Георгий Эфрон

Георгий Эфрон в конце 1943 года попал в Москву, даже поступил в Литературный институт, где проучился около четырех месяцев, и был призван в армию. Он прошел унизительную службу в строительных ротах, куда отправляли таких, как он, с подозрительным происхождением. Обстановка в ротах была столь тяжела, что все мечтали о фронте как об освобождении. "Ротный старшина наш - просто зверь; говорит он только матом, - писал Мур теткам в Москву, - ненавидит интеллигентов, заставляет мыть полы по три раза, угрожает избить и проломить голову. ... 99% роты - направленные из тюрем и лагерей уголовники, которым армия, фронт заменила приговор". Он жалуется на жизнь, по-своему, наверное, вновь высокомерием, противостоит хамству, оскорблениям, из последних мальчишеских сил старается не сломаться.

В конце мая Мура отправили на Западный фронт, его рота находилась в составе 1-го Прибалтийского фронта. 7 июля 1944 года он был ранен где-то под Витебском, далее никаких сведений о нем нет, он исчез среди умерших от ран солдат, его тело, видимо, было оставлено медсанбатом где-то в тех местах.

К сожалению, о нем некому было хлопотать, как это было в случае с Сережей Шиловским, сыном Елены Сергеевны и Евгения Александровича Шиловского, видного генерала. Ему не повезло, как Льву Гумилеву, сыну Анны Андреевны, который прошел войну и встретил её окончание в Берлине. После войны на его долю, правда, опять выпадет очередное тюремное заключение и лагерь.

Встреча Мура с "настоящим" оказалась роковой. По его же теории, "прошлое" удушило Марину Ивановну, "будущее" погубило Сергея Эфрона, его отца. Он же сам пал жертвой "настоящего". В одном из последних писем он определил на то время главное в своей жизни: "Очень хочется верить, что, несмотря ни на что, мне удастся сохранить человеческий облик, что все неокончательно потеряно. Если бы ты только знал, как я люблю цивилизацию и культуру, как дышу ими - и как ненавижу грубость и оскал невежества, как страдаю и мучаюсь от них".

А.Н. Толстой

Не надолго пережил Георгия Эфрона и его покровитель А.Н. Толстой. Раневская, очень любящая писателя, говорила, что его жизнь сократило пребывание на Нюрнбергском процессе - те материалы, которые он увидел на суде, были гибельны для него. Так это или нет, но несомненно, что это было последним сильным потрясением в его жизни.

А.А. Ахматова

Уезжая в те прекрасные майские дни из цветущего Ташкента, Анна Андреевна надеялась на счастье, на встречу с дорогим для неё человеком, на новый дом, на возвращение сына с фронта и на изменения к лучшему в стране.

Белым камнем тот день отмечу,

Когда я победе пела,

Когда я победе навстречу,

Обгоняя солнце, летела, - писала она, полная ожиданий, в самолете 14 мая 1944 года.

Ахматова прилетела в Москву и остановилась на несколько дней у своих друзей Ардовых. Встретившаяся с ней Маргарита Алигер, восхитилась: "Я никогда не видела её такой радостной, как в третью нашу встречу, когда весенним московским вечером я пришла к Ардовым повидать Ахматову, только что приехавшую из Ташкента. Она была оживленная, преображенная, молодая и прекрасная .... Больше я никогда не видела её такой откровенно счастливой".

31 мая, пообщавшись с московскими друзьями, Анна Андреевна выехала в Ленинград. Там её ждал Владимир Гаршин. Он встретил её. На перроне вокзала были и её друзья. Они предполагали, что Ахматова сразу же уедет вместе с Гаршиным. Но он поцеловал ей руку и сказал: "Аня, нам надо поговорить". По воспоминаниям Адмони, они ходили по перрону недолго. Гаршин снова поцеловал ей руку и ушел. Ахматова попросила, чтобы её отвезли к её друзьям Рыбаковым. Около двух недель Гаршин ходил к ней объясняться. Наконец, Анна Андреевна сказала ему, чтобы он больше не приходил. Они расстались навсегда.

Лучше б я по самые плечи Вбила в землю проклятое тело,

Если б знала, чему навстречу,

Обгоняя солнце, летела, - отвечала она самой себе спустя всего две недели.

До сих пор до конца не понятно, что же произошло между ними. Ведь он ждал её, строил планы, это видно по сохранившимся письмам к сыну. Возможно, осознав перспективу общей судьбы с такой известной женщиной, как Ахматова, Гаршин испугался. Она же была оскорблена. Все знали, что Анна Андреевна едет к мужу. Она знала, что жизнь её на виду. Были уничтожены его письма, она потребовала вернуть свои. Все посвящения, упоминания о Гаршине были убраны. Она истребляла даже память о нем. И только иногда в стихах звучали ноты отчаяния:

Я все заплатила до капли, до дна,

Я буду свободна, я буду одна.

На прошлом я черный поставила крест,

Чего же ты хочешь, товарищ зюйд-вест...

В. Гаршин спустя некоторое время женился на cверстнице Анны Андреевны, профессорше, с которой вместе работал. Он умер в 1965 году, за год до смерти Ахматовой.

Ахматову ждали постановление 1946 года, новые гонения, неофициальное почитание и огромная слава. Наверное, пережитый удар разучил её надеяться на личное счастье. Она навсегда останется поэтом печали, достойно несущим крест одиночества. Судьба не дала ей семейного счастья, оставив иной удел.

Ташкент она помнила всегда, он возвращался в стихах, в дружбе с Козловскими, Раневской, Татьяной Луговской и многими другими, кого Ахматова обрела именно там.

Елена Булгакова

Жизнь Елены Сергеевны Булгаковой после войны приобрела абсолютно иное направление.

Так или иначе, но дороги Елены Сергеевны и Луговского расходились все дальше. Судьба Булгаковой навсегда будет связана только с Татьяной Луговской и Сергеем Ермолинским.

В 1948 году умерла Ольга Бокшанская. Елена Сергеевна поехала в город их детства и юности - в Ригу. Она тосковала по рано ушедшей сестре. Татьяне Луговской пришло от неё из Риги письмо:

"Дорогая Танюша, как давно мы с Вами не виделись. Как приеду, мы непременно встретимся.

Эти последние два месяца мне хотелось быть только с людьми, которые знали и любили Олю, ведь Вы это понимаете. От этого я и не звонила к Вам.

А вообще Вы же знаете, что мы с Вами не просто знакомые, а нас навсегда связала прочная веревочка.

Что Вы делаете, да и в Москве ли Вы еще? Как здоровье Владимира Александровича? Когда я уезжала, я встретила Вашу Полю, и она мне сказала о его тяжелом состоянии.

Тусенька, мне все ещё очень тяжело, и здесь тяжелее, чем в Москве. Рига так неразрывно связана с Олей, с нашей беготней по всем улицам, с нашими детскими и юношескими воспоминаниями, - что я как выйду в город, так и замираю от безвыходной тоски. Хожу одна, разговариваю сама с собой, твержу кому-то: никогда не возвращайтесь туда, где Вы были когда-то счастливы.

Напишите мне, голубчик мой, если Вы получите это письмо до 20 августа.

Целую Вас нежно. Ваша Лена".

Впереди её ждали публикация романа "Мастер и Маргарита", вечера Булгакова, заграничные путешествия и долгая счастливая слава Маргариты.

Татьяна Луговская

Татьяна Луговская после войны стала жить в доме брата на Лаврушинском. Отношения с мужем не складывались. После войны, вернувшись к прежней жизни, многие чувствовали дискомфорт. Причины его сформулировать в тот момент было невозможно. Но известно, что переломы в личной судьбе происходили на каждом шагу: военные женились на медсестрах и женщинах, с которыми прошли войну; многие писатели переживали личный кризис Пастернак, Паустовский, Шкловский и другие.

Татьяна Луговская вернулась в семью, но не надолго. В 1947 году на вечере у Фрадкиной она познакомилась с на тот момент ссыльным, проживавшим в Грузии. Он произвел на неё сильное впечатление: не был похож на московских знакомых твердостью и интеллигентностью: "...навстречу мне поднялся с дивана какой-то очень длинный (так мне показалось), белокурый и очень бледный человек в очках, очень худой и больной, и рука была тонкая и узкая. Это были Вы". После чтения пьесы незнакомца "Грибоедов" все, как водится, выпили, поговорили. Когда вышли вечером, стало понятно, что ему некуда идти. Почему-то Татьяна позвала его к себе и очень обрадовалась, когда муж встретил её нового знакомого с радостью. Оказалось, что они знали друг друга с незапамятных времен. Это был сценарист Сергей Ермолинский. После ареста и ссылки жизнь в больших городах ему была запрещена.

"Я проснулась наутро, - вспоминала Луговская, - от телефонного звонка. Вы звонили Лене Булгаковой: "Я у Татьяны Александровны Луговской. Так получилось. Я был пьяный, и она взяла меня в свой дом".

Оказалось, что это был тот самый Сережа, который дружил с Михаилом Афанасьевичем и Еленой Сергеевной, а после смерти писателя буквально через полгода был арестован "по булгаковскому делу". Потом Ермолинский для Елены Сергеевны нашелся в местечке недалеко от Алма-Аты, послал ей письмо. Счастливая Елена Сергеевна вместе с Татьяной собрали посылку для него. Их пути пересекались неоднократно, и, наконец, они встретились в Москве.

"Вот так состоялось наше знакомство.

Потом Вы уехали и писали мне короткие скорбные письма. И в каждом письме - грузинский рассказ. Получалось очень толстое письмо.

Вы пили грустное вино и тихо погибали в Тбилиси, а я в Москве все время думала о Вас".

Почти десять лет испытаний потребовалось им, чтобы, наконец, оказаться вместе.

Бог подарил им ещё одну жизнь. Они прожили её в квартире возле метро "Аэропорт" долго и счастливо. Сначала умер Сергей Ермолинский, а спустя десять лет, день в день, - Татьяна Луговская. Можно даже сказать, что она задумала уйти в день его смерти, так и случилось... Их дом много лет был магнитом, центром притяжения для замечательных людей, здесь царили любовь, внимание к собеседнику, неторопливая, несуетная беседа не любые темы.

Владимир Луговской

Вернувшись в Москву в начале 1944 года, Луговской работал над поэмами, показывал друзьям, читал. Москва возвращалась к мирной жизни. Все жаждали перемен и государственных, и личных. Отношения с Еленой Сергеевной, которая в первые месяцы 1944 года ездила к сыну в Кировскую область в военное училище, куда устроил его отец, были теплыми, но не более того. Внутренне они все более отдалялись друг от друга.

Он вспоминал о Ташкенте и мечтал, надеялся на счастье: "Пустая балахана. Дворик с чужой жизнью. Улица Жуковского. Куда же все это ушло? Ушло в песни. Только там оно и живет. Где ты, горе мое? Страдания мои нечеловеческие. Первая свеча. Гибель вселенной. Горе мрака и бешеного упоения.

Заслужил ли я крестной муки моей души, этот скрип кровати за стеной. Сырые ростки, огороды, лопаты поутру. Радуюсь этому движению маленьких ростков, ледяных и острых.

Грозная сила вещей толкнула меня на край света и принесла обратно. Отставной поэт. Меня вызвала к жизни, к спору, к жадности холодноватая московская весна, мышь-землеройка, запаханные окопы, диковатая и горькая твоя любовь. Сначала снег в своем полете покрыл все, и выморозил, и заставил заснуть. Потом пришла весна, и вышли твердые ростки, и я вернулся к отцовской могиле. Так возвращается ветер в свои кручи.

Из горя моего выросло чужое горе, из груди моей поднялся зеленый мир.

Ничего ещё не решено в мире, но будет решено во славу жизни. Гимн её зеленым превращениям. От жертвенного безумия матери к мудрости отца.

Будем жить.

Будем жить сначала.

Пора снова возводить города. Все это было и будет. Смертная воронка поросла юной травой.

Приходит снова пора юности.

Ничего не понимающая жизнь раскрывает свои холодноватые, ясные глаза. Они - как твои, и они смотрят на меня.

Я слышу тебя, я иду навстречу горю и радости".

Они познакомились в метро, на станции "Новокузнецкая". Елена Быкова работала поблизости в химическом институте, и Луговской время от времени встречался ей - красивый, высокий седой мужчина, опирающийся на палку. Везде и всегда он носил с собой папку с поэмами, боясь, что она может пропасть.

Елена Леонидовна была химиком. Очень красивая, замужняя, моложе его почти на двадцать лет. Начался роман. Он не мог не начаться: уж очень Луговской ждал весны, обновления всего - страны, природы, себя. Елена Быкова познакомила его со своим немного чудаковатым мужем, Александром Стрепехеевым, тоже химиком, который впоследствии стал ближайшим другом Луговского. Они ушли из жизни друг за другом, сначала от инфаркта умер Стрепехеев, потом - Луговской (в 1957 году).

Дочка Луговского рассказывала, как Елена Леонидовна Быкова её, четырнадцатилетнюю девочку, пригласила в "Националь". Это после трех голодных лет!.. Их кормили чем-то необыкновенно вкусным. Подавали бесшумные официанты. Когда же отец, может быть шутки ради, спросил дочь, на ком ему жениться: на Елене Сергеевне или Елене Леонидовне, Муха, вспомнив дымящиеся серебряные судки, почти не раздумывая, сказала, что, конечно же, на Елене Леонидовне. Смеясь, она признавалась, спустя годы, что её выбор произошел через "желудок".

После войны, в 1946 году, они с Еленой Быковой только-только начинали строить общую жизнь. Луговской вылетел в Ташкент для очередной переводческой работы, а вслед за ним туда прилетела Елена Леонидовна. Он столько рассказывал ей о Ташкенте, об эвакуации, об Ахматовой, что ей было ужасно любопытно посмотреть на все своими глазами.

"На улицу Жуковского он повел меня, чтобы показать дом, в котором жил во время войны.

Небольшой дом и дворик, балахана, в которой жила Елена Сергеевна, были мне уже хорошо известны по его рассказам. Вошли в дом и оказались в затрапезной прихожей. Луговской постучал своей палкой в дверь. Ее открыла маленькая, очень некрасивая женщина. На худом, загорелом, морщинистом лице как-то особенно выделялись светлые, прозрачные глаза. Женщина, увидев Луговского, улыбнулась, обнажив торчащие желтые зубы.

- Луговской! Какими судьбами?! - Платье на ней было обтрепанным и грязным, как на нищенке.

Луговской почтительно склонился к её маленькой, темной и сухой, как у обезьянки, ручке и поцеловал её с совершенно непонятным мне подобострастием.

- Проходите, - сказала она, - проходите. Это ваша жена? Хорошенькая.

В закопченной, полутемной комнате царил бедлам. На столе и грязной постели - книги, бумаги, газеты, тарелки. Перевернутый табурет, везде окурки. ...

Я ничего не могла понять. Что это? Кто это?

- Почему ты с ней здороваешься, как с королевой?

- Она и есть королева. Это Надежда Яковлевна Мандельштам! ...

Очень довольная, Надежда Яковлевна появилась с четвертинкой в руке. Взяв с полки два грязных стакана и чашку с отбитой ручкой, разлила водку на троих.

- Выпьем! - сказала она весело.

Все это могло бы шокировать, если бы не её глаза, смотревшие с таким умом и пронзительностью, что я невольно тушевалась под этим взглядом, чувствуя свою несостоятельность и малость.

- Это великая женщина, - говорил мне на обратном пути Луговской. Она может служить примером подвижничества и верности. Надежда Яковлевна хранит в памяти все его стихи..."

Надежда Яковлевна оставалась все это время в Ташкенте. Ей удалось устроиться работать в Ташкентском университете преподавателем английского языка. Однажды к ней заехал друг её и погибшего Осипа Мандельштама, живший в то время в Алма-Ате Борис Кузин, адресат множества её писем. Их житье на Востоке, вдали от столиц, было, конечно же, связано с тем, что негласно они имели статус ссыльных, и только в середине 50-х им удалось вырваться в Москву и Ленинград.

Луговской прожил до 1957 года, успел опубликовать часть глав из "Середины века", значительно переделав их, по его собственным словам, "к ХХ съезду партии", написал две книги лирических стихотворений. Ушел он, по ощущению многих близких людей, на взлете. Ташкентские поэмы были напечатаны, но та трагическая логика, которая связывала их, тот резкий и обнаженно исповедальный тон были убраны. Татьяна Луговская как-то привела разговор, который состоялся у неё с Владимиром Александровичем в присутствии его учеников:

"Мы сидели на диване. Огромное окно было перед нами...

На диване с нами сидел его бывший ученик, имя которого мне не хотелось бы называть.

- Интересно, когда я умру, кто из них меня оболжет, кто предаст, кто забудет? Кто будет помнить? Кто поймет и объяснит меня? - раздумчиво спросил брат.

Третий, сидящий на диване, точно и быстро ответил на этот вопрос. Ответ был так неожидан и печален, что у меня перехватило горло, но брат начал хохотать так весело и беззлобно, что мне стало страшно за него и обидно.

- Предадут тебя, - сказала я. - Они ведь предадут себя?

- Черта лысого! - хохотал Володя. - Черта лысого! Это очень хорошо, если из моей шкуры сделают трамплин для себя. Это жизнь, Татьяна! Я-то буду уже мертвый, а мертвые сраму не имут. А защищать меня будет Поэма (он называл так "Середину века").

Этот разговор мне приходится вспоминать иногда. Грустно мне его вспоминать, но приходится".

Мария Белкина

Мария Белкина пробралась на Ладогу к мужу, на фронт ей попасть так и не удалось: слабое здоровье, подозренье на туберкулез. В маленьком гарнизоне на Ладоге её удалось пристроить писать статьи в газете "Краснофлотец", где она публиковала их под мужским псевдонимом. Они жили с Тарасенковым в крохотной комнате, в трудных условиях; у стены стояла их узкая койка, а напротив - отгороженная столом койка журналиста Пронина с женой. Так они и существовали до тех пор, пока не случилось скандального происшествия в духе купринского "Поединка". Жена Пронина, преподававшая немецкий язык молодому летчику, в занятиях с ним зашла так далеко, что Пронин вызвал злополучного летчика на дуэль, где секундантом вызвался быть Тарасенков. Дуэль сорвалась. Несчастный Пронин ушел в партизаны, попал в руки немцев и погиб.

На Ладоге корабли и самолеты охраняли знаменитую Дорогу жизни, по которой тянулись в блокадный Ленинград ниточки грузов с продовольствием, спасавшие город от полного вымирания. Когда начались бои неподалеку от гарнизона, Марию Белкину выставили с военным аттестатом, и она была вынуждена отправиться в Москву. Там её тут же арестовали, пропуска в столицу у неё не было. Как говорила Мария Иосифовна, вытащил её из "кутузки" Ставский, помог прописаться.

В Москве она совершенно случайно устроилась на работу в Софинформбюро. Увидела, какие там дают на завтрак булки с икрой и колбасой, и, страдая от голода, пошла в отдел кадров. Народу в городе было мало, анкета у неё была чистая, её взяли. Работала там до 1946 года.

Под конец войны в отношениях с Тарасенковым возник кризис; как она говорила, люди отвыкли друг от друга и очень устали. Хотела даже написать роман о том, как после войны мужьям и женам, оставшимся в живых, надо было заново привыкать друг к другу.

Тарасенков после войны работал в ведущих литературных журналах. Умер он в день открытия ХХ съезда, в 1956 году, оставив после себя самый полный библиографический справочник поэзии первой половины ХХ века.

Воспоминания М.И. Белкиной о ташкентской эвакуации станут частью её книги о Марине Цветаевой "Скрещенье судеб". Книга задумывалась в те печальные годы, когда можно было только мечтать о возможности опубликовать такой труд. Но письма, домашние архивы, устные рассказы множились и превращались в цепочки глав. С этими главами-историями Мария Иосифовна ехала на "Аэропорт" в дом Татьяны Луговской и Сергея Ермолинского и рассказывала книгу "как Шахерезада". Они с удовольствием слушали, она с упоением рассказывала, так шли месяцы, годы. Книга складывалась. Никого из слушателей уже нет, а себя Мария Иосифовна иронически называет "уходящая натура".

Трудно представить, но уже почти нет людей, чья юность выпала на 30-40-е годы ХХ века. М. Белкина ещё общалась с Пастернаком и Ахматовой, Цветаевой и Твардовским, К.Чуковским, училась вместе с Константином Симоновым, дружила с Лилей Брик, Маргаритой Алигер, А. Фадеевым, Павлом Антокольским, Владимиром Луговским и многими, многими другими. Живет Мария Иосифовна по-прежнему в писательском доме на Лаврушинском.

Мы можем окликнуть их из сегодняшнего дня, заброшенных ветром войны в Ташкент. Они могут рассказать нам об обретенном внутреннем опыте, о том, как война и эвакуация дала каждому свою судьбу.

О том, как научились жить сначала. Среди изменившихся людей. Среди изменившегося мира. Как остались живыми людьми. С открытыми глазами и с открытым сердцем.

Загрузка...