С Борисом Николаевичем Полевым, писателем и журналистом, автором всемирно известной «Повести о настоящем человеке», на сюжет которой композитор С. Прокофьев написал оперу, нас связывает старинная дружба. Мы встречаемся на литературных вечерах, заседаниях, съездах. Последний раз мы виделись в писательском доме творчества, под Москвой. Здесь Борис Николаевич работал над своими фронтовыми воспоминаниями.
В годы войны корреспондент «Правды», он был свидетелем и участником многих исторических сражений. Узнав о том, что я работаю над книгой «Встречи с песней», Полевой рассказал мне интересную историю, связанную с именем маршала Советского Союза Георгия Константиновича Жукова.
С разрешения Бориса Николаевича привожу отрывок из его записей о той памятной ночи, когда он впервые познакомился с маршалом.
Вместе с писателем Александром Александровичем Фадеевым Полевой выехал по заданию редакции на Калининский фронт. Стояла суровая зима. Полевой рассказывает:
— На ночлег располагаемся в пещерке, недурно обжитой офицерами связи, людьми молодыми, веселыми, с энтузиазмом встретившими Фадеева и великодушно уступившими ему единственный широкий, сплетенный из ветвей лежак. Жарко. Отличный воздух. Мы уже предвкушали, как хорошо заснем, но едва успеваем сбросить валенки и вытянуть к огоньку усталые ноги, как влетает порученец командира дивизии.
Увидел Фадеева, звонко стукнул каблуками.
— Товарищ бригадный комиссар, приказано срочно привести вас и ваших товарищей к командиру дивизии.
— Что случилось?
Молчит. Но вид у него такой многозначительный, что мы безропотно начинаем обуваться.
— Есть там у командира кто-то?
— Так точно, есть.
— Кто?
— Там увидите, товарищ бригадный комиссар, — произносит порученец каким-то особым, благоговейным шепотом.
По обледеневшим ходам сообщения движемся все к блиндажу на высоте Воробецкой. Докладывают. Входим. От карты, лежащей на столе, поднимаются две головы: черная, цыгановатая, с хохолком на затылке — командира дивизии и седеющая, с высоким шишковатым лбом — его гостя.
— Ах, вот тут кто пришел... Здравствуйте, Георгий Константинович, — произносит Фадеев и крепко, дружески жмет руку невысокому плечистому человеку в вязаном шерстяном свитере. На спинке складного стула висит мундир с маршальскими звездами на погонах.
Я сразу узнал маршала Советского Союза Жукова, хотя видел его всего один раз в Сталинграде. Но разве спутаешь с кем-нибудь эту характерную лобастую голову, мужественное лицо, на котором каждый мускул говорит о твердости, о воле? Глаза, зорко смотрящие из-под нависающего на них лба, и, наконец, эту продолговатую ямку на подбородке, добродушную ямку, которая так контрастирует со всеми остальными чертами сурового лица?
Первый раз я увидел Жукова в жаркий ясный день степной осени на артиллерийской позиции под Сталинградом. В высокой фуражке, в плаще, он шел по ходу сообщения в сопровождении нескольких командиров. Как раз в эти минуты над степью появилась вереница «хенкелей», шедшая журавлиным строем. Вдали раздалось тягучее «Воздух!». Жуков только посмотрел на небо и продолжал идти как ни в чем не бывало. Командиры невольно поглядывали на небо. Он шел не оглядываясь. И действительно, вереница «хенкелей» прошла севернее и сбросила бомбы где-то за горизонтом...
Теперь, в решающие дни штурма Великих Лук, он здесь, представитель Ставки, заместитель Верховного Главнокомандующего. Жмет руку Фадеева.
— А что делает здесь автор «Разгрома»? Вы садитесь, садитесь, товарищи. Мы с командиром тут все уже обсудили, обо всем договорились. Сейчас вот как раз ужинать собираемся. Воюет он неплохо. Посмотрим, какая у него кухня...
Кухня у полковника Кроника оказывается хорошей. Тут выясняется одно почти невероятное, прямо кинематографическое скрещение разных судеб: командир дивизии Александр Кроник служил когда-то старшиной в кавалерийском эскадроне, которым командовал комэск Георгий Жуков. Фадеев же знал маршала еще по боям на Дальнем Востоке. Все трое встретились как старые друзья. А на Руси там, где встретятся старые друзья, без песни никак дело не обойдется.
Выясняется и совершенно уже невероятное. Полководец, оказывается, играет на баяне.
Где-то в охране штаба отыскали старенький инструмент. Ремень привычным движением кладется на плечо, пальцы делают молниеносную пробежку по ладам, широко развернуты меха, и возникает тихая, задумчивая и печальная мелодия. Два голоса — тонкий фадеевский и хрипловатый баритон Жукова — переплетаются, как бы обгоняя друг друга:
Позарастали стежки-дорожки,
Где проходили милого ножки...
И когда дело подходит к припеву, в приятный этот дуэт вплетается хриплый после вчерашних телефонных разговоров бас комдива:
Позарастали мохом-травою,
Где мы гуляли, милый, с тобою...
Грустит баян. Три голоса ведут задумчивую песню о разлуке, о несчастной любви, о девичьем горе. Согласно, дружно поют и славный полководец, и знаменитый писатель, и командир дивизии, которому на рассвете предстоит развернуть штурм немецкой группировки, отказавшейся сложить оружие.
Мне вдруг на ум приходит дикая мысль. А что если бы кто-нибудь из гитлеровских полководцев, ну, скажем, генерал Браухич или фельдмаршал Кейтель, или еще кто-нибудь из тех, кто с той, фашистской стороны руководит войной, увидел бы эту сцену, услышал бы эту песню? Поверил бы он своим глазам и ушам? И что бы он при этом подумал?
Песня сменяет песню. А там, за обитой плащ-палаткой дверью, обдуваемая сырым, почти весенним ветром, обливаемая лунным светом, затаилась высота Воробецкая. Изрытая, источенная ходами сообщения, ощетинившаяся в сторону крепости стволами орудий. В теплеющей тьме фырчат моторы. Лязгают гусеницы. Войска готовятся для нового, решающего штурма!