— Вот именно! — смеется Монна-Лида.

— Ну, и как? — глупо спрашивает Семенов.

— Ах, все равно скучища! — пьяно морщится Монна-Лида. — И в Вечной Женственности счастья нет!

— В чем же оно, наконец?

— В любви! — Монна-Лида говорит это серьезно, глубоко заглянув в глаза Семенову. — В любви и обязанностях перед близкими.

— Общие слова! — возражает Семенов.

Ситуация начинала его непомерно злить. «Ревную!» — пронеслось у него в голове.

— Я-то тебя любила, — говорит Монна-Лида. — И в этом не было общих слов…

В ее голосе звучит боль.

— А ты продал меня, миленький. И теперь я ничья!

— Что это она говорит? — бормочет в пустоту Семенов.

— А ты вспомни — разве не так? — спрашивает она с бесконечной грустью.

«Никогда она так не говорила, — подумал Семенов. — И тогда — когда жили в Летнем театре, и потом — когда я жениться приходил…»

— А за что его любить-то было? — вмешивается вдруг подошедший Барило; в зубах он держит непомерно большую козью ножку и пыхтит ею, как паровоз. — Работал он у меня, знаю: лодырь он, Петька! Ни скирдовать не хотел, ни пахать! Сколько у меня хороших работников померзло! А энтот остался! Квартиру вон какую занимает… Правда что говорят: зерно ветер унес, а полова осталась…

Из-за спины Барило возникает вдруг остроносая, красная рожа Гинтера.

— Чувства ответственности у него не было! — кричит Гинтер. — Вот посмотрите, — он выставил в руке керосиновый фонарь «летучая мышь».

Все с интересом уставились на ровный огонек фонаря.

— Вот этот самый фонарь я у него из-под носа унес, когда он заснул на посту, охраняя керосин! Я тогда из-за него чуть в тюрьму не попал! Триста литров украли!

Семенову кровь ударила в голову.

— Да ты же сам и украл, сволочь! — заорал Семенов, кидаясь с кулаками на Гинтера, но того и след простыл…

Семенова обступили. Директор МТС Либединский сует ему в руку ампулу с нитроглицерином.

— Он наш большой советский художник! — заискивающе, высоким бабьим голосом воркует Либединский. — Я ведь его еще там — в степи — художником называл…

— Напрасно вы волнуетесь, — подходит Гольдрей. — Плюньте, Семенов! В прошлом это все.

— Действительно! — подтверждает Дюрер. — Да и к чему Семенову пахать или керосин охранять! Рисовать ему надо!

— Вот эт-то точно! — радостно всплескивает руками его друг летчик. — Товарищ Семенов! Дайте я вас расцелую, мать дорога! Гордость вы наша! Вот я за вами прилетел — пора на Север!

— Да что вы все прилипли к нему! — возмущается Монна-Лида. — Мне его отдайте. Миленький ты мой, — она гладит Семенова по голове. — Я ж все равно тебя люблю!

«Какие руки нежные!» — думает Семенов.

Он взглянул на нее внимательно и вдруг увидел, что это вовсе не Монна-Лида — а мать его: в том же сереньком старом платье, в котором тогда уходила, седая…

— Мама! — несказанно обрадовался Семенов. — И ты здесь?

— Здесь, здесь! Ты только не волнуйся, тебе нельзя… приляг вот на тахту… Теперь мы никогда не расстанемся…

Семенов ложится: это же Эмилия!

— Привет, старик! — говорит Эмилия странным голосом.

И Семенов видит, что лежит вовсе не на тахте, а в прохладных струях Вангыра — голова на камне — и в лицо ему заглядывает знакомый скелет…

— Как это ты здесь очутился? — удивляется Семенов. — Ты же в Самаркандском училище стоишь, я по тебе анатомию изучал…

— Какая там анатомия! — скалится скелет. — Я Двойник твой — не узнал?

— Врешь! — крикнул Семенов.

— Сам знаешь, что не вру! — лязгает скелет. — И этот вернисаж тоже я устроил — напомнить тебе кой о чем… Хоть ты меня и убил, а живой я, курилка! Назло тебе!

— Проклятый! — прохрипел Семенов, силясь подняться из Вангыра. — и очнулся… он с удивлением увидел темную полосу бурлящей реки далеко внизу…

148

Он все еще сидел на скале, глядя в уходящий день: провожал взглядом красный диск солнца, скатывавшийся по склону горы, — солнце уходило в ночь. И все уходило в ночь: освещенные снизу облака и тайга, освещенная сверху, и горы, побледневшие от разлитого света — как за розовой занавеской. Все уходило в ночь. И Семенов уходил в ночь, сидя на освещенной лучами скале…

«Многое мне тут вспомнилось… и еще больше надо вспомнить… Времени-то впереди много: месяц! Сегодня ночью еще вспоминать буду — во сне — и завтра… Все вспомню, обдумаю, отдохну. А потом вернусь — и за работу! Главное — вперед!»

«И с Лидой все-таки увидеться надо бы, — подумал он еще. — Вернусь в Москву — позвоню ей… а то нехорошо как-то…»

149

«Странно, что я вижу во снах не тех, кто сейчас со мной в Москве, — продолжал размышлять Семенов. — Ни жену не вижу, ни детей… И из Союза художников — никого… Только тех, кто уже умерли или потерялись на моих дальних дорогах», — он стал мысленно пересчитывать…

Умер его отец — наивный коммунист — член партии с 1905 года, — погиб где-то здесь, на Севере, неизвестно даже в котором году; умерла мать — в противоположном конце страны, в тюрьме номер один города Фрунзе, о чем он знает точно, ибо так написано было в справке о реабилитации; умерла его набожная тетка Фруза Гавриловна; потерялся после войны лучший друг детства, который отбил у него первую любовь, за что он ему сейчас заочно благодарен; умер ложный бог искусства Беньков, а подлинный — Гольдрей — застрял где-то в залитой солнцем Средней Азии; умер Барило — еще когда Семенов был в командировке в колхозе: под конец Барило присылал за ним проститься и сказал перед смертью только одну фразу: «Прости, Петя, зверем был»; исчезла бесследно рыжая дама, которая дважды не принимала его в МИПиДИ, — а ее-то он так хотел повидать; потерялся по тюрьмам бригадир Гинтер — сел-таки за свои темные махинации… и Эмилия Яцентовна в своей Литве умерла… никого не осталось. А те, которые еще живы, которых он даже в Москве иногда видит — как, например, Сима и Фима, — те, еще живые для самих себя и для других, давно уже умерли для него…

— А Лиде надо будет позвонить! — сказал он опять.

150

Семенов встал: дышалось легко, без боли… Он посмотрел вдаль и увидел своих коней на лугу — они кланялись ему тонкими головами — трава бежала волнами к горизонту — и Семенов лежал в ней — на спине — раскинув руки — смотрел в небо.

Цепляясь рукой за редкие елочки и выступы скалы, он стал скользить вниз по хвойной тропинке…

151

— Надо всех в одной картине написать, — разговаривал он с собой вслух. — И себя тоже. И назову я эту картину «Реквием». Обнаженными всех напишу… или в простынях, как в бане… и всех в движении, в разговоре друг с другом… и себя напишу тоже…

— Вот это хорошо! — говорит сзади Дюрер. — И надо все это написать в серебристых тонах.

— Я и хочу в серебристых, — кивает Семенов. — Ну, а тех, кого я не люблю, — предателей — вписывать?

— Вписывать, — говорит Дюрер. — Это жизнь…

— И я так думаю, — соглашается Семенов. — Но тут у меня еще одна мысль… о матери…

— Какая?

— Я вам уже, кажется, говорил: как мне ей поклон передать? Как ей передать, что я жив, победил! И что сбылись все ее мечты обо мне?

— Дорогой мой Семенов, — странно глядя на него, говорит Дюрер. — Я уверен, что вы скоро встретитесь… и все ей сами расскажете…

— Но… — сказал было Семенов — и не кончил.

Он хотел сказать, что не верит ни в Бога, ни в черта, ни в загробную жизнь, но решил вдруг, что это будет бестактно…

— Эх, я бы и сам написал такой «Реквием»! — сказал с завистью Дюрер. — Идея идеальная! Как она мне в голову не пришла? Давайте вместе напишем?

— Нет уж, — возразил Семенов. — Это моя вещь… я ее сам напишу…

152

Он уже спустился к реке и шел теперь вдоль плоского каменного берега между скал — обходя одинокие камни — к своей семужной яме. Большой шар солнца вновь показался справа от второй скалы — и длинные лучи его осветили поверхность реки, и берег, и человека в комбинезоне, звенящего каблуками по гальке… Белая блесна на кончике спиннинга — болтаясь на карабине — все время вспыхивала, поворачиваясь к солнцу то выпуклой, то вогнутой стороной…

153

Он отцепил от верхнего колечка спиннинга блесну и — держа ее в руке — вошел в воду. Дно было ровным, усыпанным, как и весь берег, мелкою галькой, которую Семенов теперь ощущал в мутной воде подошвами. Волнуясь, смотрел он в пенные, освещенные красным солнцем волны над ямой — куда он сейчас блесну бросит…

154

Небо между тем совсем очистилось. На востоке оно было зеленовато-синее, холодное, и все там было холодное — горы, тайга, камни, река. А на западе все горело, как в огромном костре, посреди которого возвышались тлеющие гигантскими головнями горы. Солнце плавало раскаленным шаром под крайней над левым берегом горой, готовясь закатиться за еловый горизонт: самая яркая точка во всем мире — «как, впрочем, всегда, когда оно есть, — подумал Семенов. — А вот напиши эти пылающие горы — никто не поверит!»

155

Блесна совсем потерялась в бурлящей воде — куда убегала невидимая в воздухе леска, — Семенов привычно чувствовал большим пальцем, прижатым к виткам на катушке, пустую игру блесны на другом конце.

— Лучше бы пошел писать, — сказал он. — Но никогда не знаешь, что лучше… Но будет еще такой закат, должен быть!

156

А солнце уже скрылось… Семенов посмотрел на часы: 18 часов 25 минут… август! Он опять взглянул в сторону заката — на фоне темно-оранжевого неба горы подернулись голубою дымкой. Полоса тумана под горой, залезая брюхом на скалу, тоже похолодела, ели на берегу стали черными, охристо-зелеными пятнами выделялись среди них березы. Берег над водой стал темно-коричневым, а вода в реке еще продолжала тускло светиться небом, и далекие камни посреди течения, в неясных нимбах пены, были темно-лиловыми.

«Сейчас совсем темно станет, — подумал Семенов. — Пора назад, к палатке, чай пить…»

Он подтащил обленившуюся в тихих прибрежных струях блесну к самым ногам — она вяло поворачивала в мутном подводном сумраке серебристые бока, — выдернул ее на воздух.

«Наконец-то я думаю только о красках да о рыбалке, а не о прошлом», — подумал он, но тем самым признал, что все еще об этом думает… и он сердито плюнул себе под ноги.

157

— Нацеплю-ка я красную блесну, мою любимую, — кину в последний раз и пойду…

Придерживая локтем спиннинг, Семенов достал из нагрудного кармана комбинезона жестяную коробку, отцепил вместе с грузилом белую блесну, потом открыл коробку и, поменяв блесны, сунул коробку обратно. Он мгновение любовался на вынутую блесну, держа ее в раскрытой ладони, — блесна была из темно-красной меди, толщиной в три миллиметра — тяжелая! — с большим синим каленым тройником на конце. Ее можно было бросать без грузила. Похожа она была на большой осенний ивовый лист и прекрасно, таинственно играла в воде — Семенов не раз наблюдал. Он всегда боялся потерять ее, зацепив где-нибудь за корягу или камень, пользовался ею редко, но она почти всегда приносила ему счастье — и щук в подмосковных водах, и судаков, и здесь — на Севере — больших хариусов и семгу…

— Работяга ты моя! — любовно сказал Семенов.

Он прикрепил ее стальным колечком к карабину — отпустил на воздух, в котором она закачалась, тускло отсвечивая, потом — расставив в воде ноги — прицелился — размахнулся — и бросил ее вдаль… блесна упала точно в начале кипящего потока под обломком скалы.

158

Семга схватила сразу. Семенов почувствовал живой удар, подсек, остановив на мгновение бег лески, и тут же чуть не упал от ответного рывка. Разбрызгивая у берега воду и распугав в ней мальков, он сделал несколько неуклюжих прыжков вперед, чтобы удержаться на ногах, и включил тормоз катушки… Он понял, что рыбина попалась здоровенная. Он сразу весь напрягся, тяжело задышал, крепко сжимая обеими руками спиннинг, — большой палец на тормозе — чтобы в любой момент выключить его и отпустить леску, если рыба рванется…

«Тринадцатая! — пронеслось в мозгу. — Моя тринадцатая!»

Сердце Семенова радостно забилось, потом вдруг заныло, и проклятая знакомая боль судорожно стиснула грудь, отозвавшись в локтях.

— О, черт возьми! — глухо забормотал Семенов. — Что это она сейчас выкинет… — он имел в виду рыбу.

Он пересиливал боль в груди и локтях и лихорадочно соображал: как быть, если семга помчится вниз по потоку или прыгнет вверх и устремится против течения? Он ждал решения рыбы.

Семга, стоя в мчащейся мимо нее воде, с застрявшими в горле острыми жалами тройника, тоже превозмогала режущую боль и тоже соображала, как быть дальше…

«Если рыба помчится — все равно — вверх ли, вниз — и леска кончится — бежать тут за ней некуда», — соображал Семенов. Окидывая глазами берег, он едва поворачивал голову: старался не выпускать из виду то место, под обломком скалы, где семга стояла. «Вверх по реке не побежишь и вниз тоже — и там, и там скалы…»

«В катушке у меня сто метров. Надо дать ей побегать, но не очень… главное: не пускать далеко ни вверх, ни вниз…»

Тут его опять схватило — во второй раз.

Он залез было в нагрудный карман — за нитроглицерином, — но семга, приняв наконец решение, рванулась вон из потока! Розоватой ракетой сверкнула она в воздухе — почти вертикально — и опять шлепнулась в реку… Хоть она и показалась издали небольшой, но Семенов знал, что впечатление обманчиво, — рыбина была что надо, килограммов на тридцать…

Катушка на спиннинге оглушительно затрещала — это семга рванулась сломя голову вниз по течению.

— Врешь! Не уйдешь! — азартно крикнул Семенов.

Он еще успел выключить тормоз, когда почувствовал, как все вокруг — вода, камни, горы, небо — все закружилось перед глазами — кровь жаркой волной ударила в затылок — желудок сжался и вытолкнул вверх содержимое… Выпустив из рук спиннинг — который пружинисто прыгнул в волны реки, — Семенов упал в мутные струи: его стало мучительно рвать.

«Что же это?» — удивленно подумал он, корчась в холодной воде от боли. Но река была спокойна, она приняла содержимое человеческого желудка как нечто совсем естественное, даже щедрое: подарок рыбам… Через минуту Семенова отпустило, и он, обессиленный, затих. «Не победила ты меня, однако, — еле прошептал он посиневшими губами. — Больное сердце не в счет!»

159

«Ну, как, Петрович, — отбываете? — услышал он голоса своих друзей-вертолетчиков. — Не соскучились у нас на Вангыре?» — вместе с тем были это голоса вовсе не вертолетчиков, а тех самых, которые всю жизнь незримо опекали его: пускали куда-нибудь или — наоборот — не пускали: «Отбываете?» — «Отбываю!» — покорно пробормотал он и подумал: «А вдруг не пустят?» — «Охота назад?» — «Охота», — хотел он сказать, но уже не мог. «Ну, ничего, бывайте! За вами, правда, должок: портрет обещали да картину… но мы еще встретимся, отдадите!» — Семенов судорожно кивнул…

160

Он опять увидел себя кудрявым маленьким мальчиком на руках у мамы — они идут под Москвой на даче — сквозь сосны светит солнце, и невдалеке пасется табун — Семенов хорошо видит за деревьями кивающих коней…

— Мой маленький! — говорит мама ласково. — Малыш мой! Животик у тебя разболелся.

Она поцеловала его.

«Живот у меня болит, это правда», — еще раз подумал Семенов.

Он почувствовал себя очень маленьким… беспомощным…

— Мамм-ма, — косноязычно пробормотал Семенов и бессознательно заплакал.

— Ну, что ты! Не надо. Ты же у меня мужчина…

161

А спиннинг Семенова сумасшедше прыгал по волнам Вангыра: обезумевшая от боли и страха семга тащила его вдаль — и волны тащили его вдаль — он то нырял, то выныривал тонким кончиком — катушка на его погруженном комле разматывалась в быстротекущей воде. Семга почувствовала ослабевшую леску — нырнула в глубину — и стала тереться раскрытой пастью о камни на дне реки… А спиннинг плыл все дальше, дальше, прыгая, ныряя, пока тоже не застрял где-то между камней порога.

162

Художник Семенов лежал в реке — голова под водой — и уже ни о чем не думал, не вспоминал. Сердце его, разорвавшись, остановилось, мозг — овеваемый ледяными струями — быстро остывал. В нем еще мерцали незавершенные картины прошлого — как в старой, рвущейся киноленте, — но никто уже не мог ни разобрать, ни осознать их. И не было там уже ни чистых белил, ни ярких цветов — через мгновение и это потухло, и ничего, мучившего его всю жизнь, не осталось. Весь его мир исчез.

И тут подплыли к человеческой голове золотистые рыбки — тальма, малек семги, — стали тыкаться в посиневшие губы, в небритые седые щеки, в белую бороду, в нос, и одна — осмелев — даже заплыла в открытый рот, жадно глотая смешанную с кровью мутную воду.

163

Швейцарские замечательные часы на откинутой в воде руке Семенова все еще шли: большая и маленькая стрелки показывали 19 часов 10 минут, а красная секундная весело скакала, не останавливаясь, — вперед, к следующему дню.

164

Темнота вокруг сгустилась, и река заревела сильней — это вода все выше поднималась в ней после ливня в горах. Но ни камней, ни желтой пены уже не было видно. Небо и река, разделенные черными горами, светились одинаковым тусклым блеском, и непонятно было — где ревет? — то ли вверху, то ли внизу…

165

И кто теперь скажет: зачем он приходил сюда, на эту землю? Но на это могут ответить только те, кто его любили…

Загрузка...