Рождение ребенка повсюду в Греции обставлялось как событие значительное и относилось к делам государственной важности. В этом смысле на протяжении большей части первого тысячелетия до н.э. мало что менялось. Поэтому мы можем пренебречь хронологическим изложением событий, которого по мере возможностей старались придерживаться.
Собственно, сама цель брака, согласно античной морали, сводилась к рождению и воспитанию детей — будущих достойных граждан. Платон считает деторождение «работой» на благо общества, за выполнением которой, как и за всяким общегосударственным делом, властям не грех и последить. Вот что он пишет: «Новобрачные должны подумать о том, чтобы дать государству по мере сил самых прекрасных и наилучших детей. Все люди, в какой бы работе (здесь и ниже курсив мой. — В.П.) они ни участвовали, делают все хорошо и прекрасно, пока они внимательны к своей работе, а также к самим себе. Когда же они невнимательны или не обладают разумом, все происходит наоборот. Пусть же молодой супруг обратит внимание на свою жену и на деторождение. То же самое пусть делает и молодая супруга, в особенности в тот промежуток времени, когда дети у них еще не родились. Блюстительницами тут будут женщины, которых мы изберем; число их может быть большим или меньшим по усмотрению правителей, точно так же и срок их деятельности. Они будут ежедневно собираться к святилищу Илифии… и здесь сообщать друг другу то, что каждая из них заметила относительно разных мужчин и женщин, производящих детей, а именно: не обращают ли те своих взоров на что-либо иное, а не на то, что было установлено свадебными священными жертвоприношениями. Срок для рождения детей и охраны лиц, их рождающих, пусть будет десятилетний, не более, в том случае, когда течение рождений идет хорошо. Если же в продолжение этого времени у некоторых супругов не будет потомства, то они, для взаимной пользы, расходятся, посоветовавшись сообща с родными и женщинами-надзирательницами»{34}.
Платон предлагает не только лишать избирательного права, но и «бить драхмой» тех, кто злостно уклоняется от деторождения: «…Если кто не будет повиноваться по доброй воле, станет вести себя как чужеземец, непричастный данному государству, и не женится по достижении тридцати пяти лет, он будет ежегодно платить пеню: гражданин, принадлежащий к высшему классу, — сто драхм, ко второму — семьдесят, к третьему — шестьдесят, к четвертому — тридцать»{35}.
Спустя полвека Платону вторит Полибий: «…Всю Элладу постигло бесплодие женщин и вообще убыль населения, так что города обезлюдели, пошли неурожаи, хотя мы и не имели ни войн непрерывных, ни ужасов чумы. Итак, если бы кто посоветовал нам обратиться к богам с вопросом, какие речи или действия могут сделать город наш многолюднее и счастливее, то разве подобный советчик не показался бы нам глупцом, ибо причина бедствия очевидна, и устранение ее в нашей власти… Дело в том, что люди испортились, стали тщеславны, любостяжательны и изнеженны, не хотят заключать браков, а если и женятся, то не хотят вскармливать прижитых детей, разве одного-двух из числа очень многих, чтобы этим способом оставить их богатыми и воспитать в роскоши; отсюда-то в короткое время и выросло зло. Ибо ясно и неизбежно, что при одном или двух детях, если одно похитит война или болезнь, дома пустеют, и как у пчел ульи, так точно у народов города постепенно приходят в упадок и бессилие. В этих случаях нет нужды вопрошать божество, каким способом избавиться нам от такого бедствия. Действительно, первый встречный сумеет сказать, что лучше всего нам самим исправить собственные наклонности или по меньшей мере законом обязать родителей вскармливать своих детей, так что в гадателях или чудесных знамениях здесь нет нужды»{36}.
Но существовало и такое мнение, что количество граждан не должно бесконтрольно увеличиваться, а соответствовать собственности, находящейся в руках семьи и общества. Аристотель предлагает «поставить предел скорее для деторождения, нежели для собственности, так чтобы не рождалось детей сверх какого-либо определенного числа. Это число можно было бы определить, считаясь со всякого рода случайностями, например с тем, что некоторые из новорожденных умрут или некоторые браки окажутся бездетными. Если же оставить этот вопрос без внимания, что и бывает в большей части государств, то это неизбежно поведет к обеднению граждан, а бедность — источник возмущений и преступлении»{37}.
Вышеприведенные цитаты отражают общественную тенденцию: греки не испытывали и тени сомнения в том, государство обязано проводить энергичную демографическую политику и активно вмешиваться в жизнь семьи. В свою очередь, семья, производя на свет потомство, выполняла не только свой долг перед родом, но и перед государством, чье недреманное око так и норовило заглянуть под супружеское одеяло. Те же, кто вообще избегал создания семьи, подвергались общественному порицанию. Переваливший рубеж в тридцать пять лет бессемейный гражданин карался поражением в правах и уж точно не мог рассчитывать на то, что к нему будут прислушиваться на общегражданских собраниях.
Это что касается Афин, а в Спарте семейная жизнь подвергалась куда более серьезной регламентации.
Озабоченное воспроизводством гомеев спартанское общество весьма строго взыскивало с тех, кто уклонялся от уз Гименея. Никакие уважительные причины в расчет не принимались. Более того, если под уважительными причинами понимать причины медицинские (скажем, импотенцию), то они только усугубляли вину, поскольку, по мнению спартанцев, болезнь сваливалась на человека неспроста — так его наказывали боги, а уж они-то не могли ошибиться. Следовательно, согласно спартанской морали, быть больным и неспособным вести полноценную жизнь — значило быть виноватым вдвойне.
Спартанских холостяков ждала атимия — наказание, сводящееся к лишению части гражданских прав, — и денежный штраф за безбрачие. Что характерно, аналогично наказывались безнадежные должники, те, кто не соблюдал обычаи предков, и воины, бежавшие с поля боя (если, конечно, им сохраняли жизнь), и таким образом не желающий жениться приравнивался к трусу. Подвергнутый атимии холостяк исключался из сословия гомеев и лишался имущественных привилегий; в частности, на него не распространялся обычай, согласно которому поровну всем гражданам выделялись в пользование захваченные земли и рабы.
Плутарх пишет, что холостяков «не пускали на гимнопедии[3], зимою, по приказу властей, они должны были нагими обойти вокруг площади, распевая песню, сочиненную им в укор (в песне говорилось, что они терпят справедливое возмездие за неповиновение законам), и, наконец, они были лишены тех почестей и уважения, какие молодежь оказывала старшим. Вот почему никто не осудил дерзости, которую пришлось выслушать даже такому прославленному человеку, как полководец Деркилид. Какой-то юноша не уступил ему места и сказал так: “Ты не родил сына, который бы в свое время уступил место мне”»{38}.
В старости — при том, что спартанский обычай обязывал почитать стариков, — мужчин, избежавших брака, и вовсе не ожидало ничего приятного, поскольку к ним этот обычай не имел никакого отношения; с приходом немощи они вынуждены были выбирать между голодной смертью и самоубийством.
Из предыдущей главки ясно, что в производстве потомства греки ответственно исповедовали государственный подход, а если вдруг рядовые граждане сворачивали с пути истинного, то власти не стеснялись их поправлять. Но было в их отношении к вопросу — да не покажется это странным после вышеизложенного! — и кое-что личное. Прежде всего это касается пола ребенка.
Увы, как ни обидно это будет прочитать сторонникам женского равноправия, но граждане первой на земле демократии предпочитали, чтобы в их семьях рождались мальчики, и даже предпринимали на этот счет некоторые усилия — и сама демократия, в лице властей, была с ними солидарна. У женщин, на взгляд древних греков, имелся ряд существенных недостатков. Во-первых, они не могли служить в армии — участвовать в походах во время войн и охранять границы в мирную пору; во-вторых, не могли, по определению, выполнять сакральные функции и поддерживать культ предков, без чего греки не мыслили свою жизнь, — в религиозных церемониях женщинам отводилась сугубо вспомогательная роль; в-третьих, они представляли меньшую, в сравнении с мужчинами, ценность в качестве рабочей силы, что для семей земледельцев (а они составляли основную часть населения полисов) имело решающее значение; в-четвертых, сочетавшись узами брака, они полностью оказывались во власти мужа и редко заботились о родителях, когда те достигали преклонных лет, — в отличие от сыновей, которых закон к этому обязывал (но только в том случае, если родители не поскупились и дали сыну образование). Ну а кроме того, мальчикам — в отличие от девочек, которых в будущем ожидало исключительно домашнее хозяйство и сопливые дети, — предстояло превратиться в полноправных граждан, чтобы вершить дела на агоре, ибо только мужчины, по мнению древних греков, могли отвечать за свои поступки, проявлять ответственность в решениях и демонстрировать мудрый государственный подход. В общем, ясно, почему именно мальчики были желанными детьми в греческих семьях.
Понятно, что медицинскими средствами определять пол до родов граждане полисов не умели — до ультразвукового исследования древнегреческая наука при всех ее достижениях еще не додумалась, но зато к услугам греков существовали целые армии предсказателей и гадателей, к которым они обращались по самым разным поводам, ну а тут-то уж, перефразируя известную поговорку, сам Зевс велел…
Предсказателей было великое множество — на любой вкус и достаток. Главными же считались несколько оракулов, а самым знаменитым, пожалуй, был оракул Аполлона в Дельфах, где, между прочим, в качестве прорицательницы выступала женщина — пифия, которая пророчествовала, сидя на треножнике над расселиной, откуда подымались, опьяняющие испарения. Все остальные греческие оракулы были мужчинами. Кстати, оракулом у древних греков назывались прорицание, место, где его можно получить, и сам жрец, через которого божество излагало свои соображения.
У древнего грека не было сомнений н тот счет, что устами жреца вещает высшее существо. Таким образом, оракул служил окошком в сферы, в которые простому смертному, если он, конечно, не мифологический персонаж, нельзя было попасть ни при каких условиях, но вот заглянуть туда с помощью жреца — полномочного представителя божества в бренном мире людей — было очень даже можно. И греки, разумеется, пользовались такой возможностью. При этом совсем не обязательно было ехать в Дельфы или в Додону, где находился древнейший, по свидетельству Геродота, оракул. Достаточно было обратиться к жрецу ближайшего храма (что приветствовалось) или к самодеятельному гадателю (что не приветствовалось), и он посредством ауспиции (гадание по полету птиц), ониромантии (толкование снов), гаруспиции (гадание по внутренностям животных), некромантии (вызывание духов) и т.д. — существовали десятки способов — давал прогноз на будущее.
Сразу возникает вопрос: какие прогнозы считались благоприятными и, следовательно, что надеялся услышать от прорицателя греческий гражданин, чья жена находилась на сносях? Ответ однозначен: он хотел, чтобы тот предрек появление на свет мальчика. Более того, обращаясь к оракулу и принося жертву (чем богаче человек, тем больше дань богам), люди рассчитывали порой не столько получить необходимую информацию, но и, коль скоро жертва должна была умилостивить богов, изменить уже запущенный сценарий. И некоторым, как гласила молва, это удавалось.
Столь явное предпочтение, оказываемое мальчикам, не означало, что все греки придерживались мнения, что чем больше сыновей — тем лучше. Последнее было характерно только для Спарты, неизменно озабоченной приростом числа воинов, а в других полисах — для людей богатых, способных обеспечить безбедную жизнь каждому новому члену семьи.
Нормальным считалось, если в семье растут двое сыновей. Второй сын служил страховкой на случай смерти первого — детская смертность в античном мире была, по нашим представлениям, очень велика, и греки воспринимали смерть своих отпрысков с фатализмом. Если же до взрослого состояния, то есть до получения гражданских и имущественных прав, доживали оба сына, то на отца падала обязанность обеспечить обоих таким образом, чтобы они могли начать самостоятельную жизнь.
Наличие в семье четырех-пяти взрослых сыновей, бывало, приводило к ее разорению, ибо приходилось дробить земельные наделы и все хозяйство на микроскопические части, каждая из которых не всегда могла прокормить новую семью. Так что соображение Аристотеля о том, что деторождение следует привести в соответствие с имеющейся собственностью, не было следствием отвлеченных рассуждений философа, а имело прямой практический смысл.
В ожидании появления младенца будущим матерям предписывалось всячески блюсти плод. Еще раз предоставим слово Платону: «…Беременная женщина должна гулять; младенца надо лепить, словно он сделан из воска… Все беременные женщины также должны во время беременности особенно заботиться о том, чтобы не испытывать многочисленных неистовых наслаждений, а равно и страданий; желательно, чтобы этот промежуток времени они прожили в радостном, безмятежном и кротком настроении»{39}.
Родовспоможением в греческом пантеоне ведала богиня Илифия (Эйлития), причем занималась этим еще с микенских времен (иногда, правда, ее обязанности брала на себя Артемида). Культ Илифии довольно старый — на Крите святилище, посвященное ей («пещера богини Илифии»), имелось еще в середине второго тысячелетия до н.э. Там же найдена табличка, написанная «линейным письмом В», которое, как мы помним, удалось расшифровать, — надпись сообщает о «кувшине меда для Илифии», то есть о жертвоприношении богине деторождения. Подношение было нелишним, поскольку богиня, которая представлялась греками молодой женщиной с обнаженными руками и закутанной в плащ головой, обладала довольно капризным характером: она могла помочь, а могла и, наоборот, если ей что-то не понравится, помешать и наслать муки — ей достаточно было сжать бедра и кулаки, и это незамедлительно сказывалось на роженице.
Обыкновенно Илифия держала факел, что символизировало начало жизни младенца, но, честно говоря, многие едва успевали увидеть свет этого факела, как отправлялись обратно в небытие. Очень часто роды заканчивались гибелью ребенка, а иногда смерть уносила и мать. Наземные представительницы Илифии — опытные в делах родовспоможения женщины — мало чем могли помочь, если не помогала сама природа, то есть, простите, Илифия, «помощная мукам родящих» (Гомер). Да и если сами роды прошли удачно, это еще было полдела — в первые дни жизни новорожденного подстерегало множество опасностей, и далеко не все из них были объективного свойства.
Начнем с самого очевидного: ребенок явился на свет из чрева матери и древнегреческая повивальная бабка, а то и просто рабыня, присутствующая при родах, или даже сама роженица (случалось, рожали и в одиночку, полагаясь только на Илифию) увидели, что младенец — девочка. Об этом доносили отцу, и тут уж ему приходилось принимать решение, как поступить, — и, увы, нередко это решение выносилось не в пользу только рожденного беспомощного существа.
Внимательное рассмотрение фактов показывает, что далеко не все было так гуманно и благостно в античном мире, как может показаться, если изучать его по книжкам, которые многие из нас читали в детстве. Устроен он был весьма рационально, и эта рациональность порождала вполне оправданную, с точки зрения древних греков, жестокость, которую, впрочем, они сами жестокостью не считали. Если небогатая семья не нуждалась в девочке (а греки полагали, что одной дочери в хозяйстве достаточно), отец, не испытывая душевных мук, мог распорядиться о том, чтобы ребенка отнесли куда подальше — например, «на вершину горы» или в иное уединенное место. В случаях же, когда новорожденной хотели дать шанс на выживание, ее клали прямо на улице, где бедняжку, при желании, мог поднять и забрать каждый случайный прохожий. «Если счастливо родишь и это будет мальчик — оставь его в живых, а если девочка — брось ее», — пишет жене муж, уехавший надолго по делам, и попутно беспокоится, как там живет-поживает их сын-первенец.
Поэт Посидипп (310–240 до н.э.), обыкновенно прославлявший выпивку и любовные утехи и, в общем-то, не склонный к морализаторству, пишет о происходящем в Афинах, что мальчиков оставляют в семье в любом случае, даже если речь идет о бедняках, а вот от девочек отрекаются и богачи. Хотя насчет мальчиков Посидипп несколько погорячился: от младенца отказывались, если он, независимо от пола, рождался калекой или если глава семьи, будь даже у крохи трижды «правильный» мужской пол, по какой-то причине отказывался признавать его своим — иногда просто не желая, чтобы в семье появился лишний рот. Случалось, не везло одному из близнецов, а то и обоим — новорожденные близнецы в первое время всегда несколько слабее и весят меньше других детей, и это снижало их шансы на сохранение жизни. Часто отказывались от незаконнорожденного, а таковым в Афинах, в отличие от Спарты, считался любой ребенок, один из родителей которого не имел гражданских прав.
Религиозная и семейно-бытовая мораль подобные действия никак не осуждала. И ребенка, обмытого в воде с добавкой оливкового масла (в Спарте новорожденных обмывали вином, почему — станет понятно чуть позже), выбрасывали, как ненужную вещь. Происходило это, между прочим, по всей Элладе, а том числе и в Афинах, уже ставших средоточием греческого искусства, где сочиняли свои произведения Эсхил, Софокл, Еврипид и Аристофан, создавали образцы классической скульптуры Фидий и Поликтет, развивались музыка и архитектура, созревали великие философские идеи!
Судьба подкидышей, которым удавалось выжить, складывалась по-разному. На острове Лесбос, к примеру, найденный ребенок считался свободнорожденным. В других полисах идеальным был вариант, если подкидыш попадал в бездетную семью, усыновлялся и получал все права состояния, словно был родным ребенком. Но так везло немногим. Дети, от которых отказались родители, вырастая, составляли значительную часть контингента публичных домов и уличной проституции. Еще чаще брошенного младенца в будущем ждала рабская доля со всеми вытекающими отсюда последствиями, и с позиций общественной морали это не выглядело предосудительным.
Найденыши были выгодным вложением капитала — их сызмальства использовали в хозяйстве (всех-то расходов — не досыта кормить) или же доводили до товарного возраста и продавали на невольничьем рынке. И вот что удивительно: отец, не «признавший» ребенка, по закону сохранял некоторые права по отношению к нему и мог, при предъявлении непреложных доказательств родства, вернуть его в семью даже через несколько лет, где бы его отвергнутое чадо ни находилось и чем бы ни занималось. Сцены «узнавания» брошенного ребенка не такуж редки в греческой драме.
Но все-таки большинство афинских младенцев ожидала более приятная участь. На пятый, седьмой или десятый день после родов происходило официальное, публичное признание ребенка законнорожденным — амфидромия, что в переводе с греческого означает «бег вокруг». И в самом деле, обряд заключался в том, что отец с ребенком на руках обходил вокруг очага и это сопровождалось бросанием зерен злаков, гороха и соли, дабы умилостивить домашних духов-покровителей. Кроме того, считалось, что, коль скоро огонь домашнего очага священен, происходит «очищение» ребенка перед его вступлением в жизнь.
Существует и такая версия, что название обряда связано с наречением новорожденного именем и хороводом, который при этом водили вокруг ребенка, лежащего в колыбели из ивовых прутьев. В придумывании имен родители давали волю фантазии; здесь не существовало никакой регламентации, поэтому могли наречь самым вычурным образом. Впрочем, многие не мудрили и называли детей именами предков.
Об амфидромии становилось известно всей улице, поскольку двери дома, где случилось прибавление семейства, полагалось украшать — если родился мальчик, венками из ветвей оливы, если девочка — сплетенными из шерсти. И гостей на праздничную трапезу, как правило, звали полный дом — столько, сколько позволял достаток семьи; по обычаю, каждый приносил что-либо младенцу в подарок — чаще всего это были амулеты на разные случаи жизни.
В Спарте вопрос признания права младенцев на жизнь решался иначе. Ответственность за это важное дело власти предпочитали брать на себя. Предоставим слово Плутарху: «Отец был не вправе сам распорядиться воспитанием ребенка — он относил новорожденного на место, называемое “лесхой”[4], где сидели старейшие сородичи по филе[5]. Они осматривали ребенка и, если находили его крепким и ладно сложенным, приказывали воспитывать, тут же назначив ему один из девяти тысяч наделов. Если же ребенок был тщедушным и безобразным, его отправляли к Апофетам (так назывался обрыв на Тайгете), считая, что его жизнь не нужна ни ему самому, ни государству, раз ему с самого начала отказано в здоровье и силе. По той же причине женщины обмывали новорожденных не водой, а вином, испытывая их качества: говорят, что больные падучей и вообще хворые от несмешанного вина погибают, а здоровые закаляются и становятся еще крепче»{40}.
Решение старейшин вступало в силу немедленно, и осуществлять его надлежало родителям ребенка. Если же кому из спартанских младенцев, обреченных на смерть, доводилось по каким-либо счастливым обстоятельствам уцелеть, то они оказывались вне рамок агогэ и, как уже говорилось, не могли по достижении соответствующего возраста надеяться на получение гражданских прав (и, разумеется, им не полагался земельный надел и рабы из общественного фонда). Правда, оставались в живых после столь авторитетного приговора немногие — милосердие, даже по отношению к собственным детям, было редким качеством у спартанцев; а на тот случай, если все-таки у кого-то дрогнет сердце, имелась жесткая, основанная на доносительстве система контроля, которая выявляла тех, кто посмел выступить против воли герусии. Эта система, каравшая проявлявших сердоболие, отлаживалась на протяжении нескольких веков и, к началу V века до н.э. достигнув совершенства, извела на земле Спарты характеры, склонные к чувствительности. Она выковала особый тип гражданина, который беспощадность к себе и окружающим считал нормой жизни, а сострадательность воспринимал как слабость.
Поэтому прямое детоубийство, коль скоро оно признавалось полезным для общества, не вызывало у спартанцев лишних эмоций. Да и само слово «убийство» здесь малоприменимо. Бросание новорожденных детей в пропасть не имело ничего общего с убийством человека, поскольку этих детей уже исключил из числа людей приговор герусии. Родителей, исполнявших этот приговор, никому не приходило в голову называть палачами; скорее они приравнивались к ассенизаторам, которые делают неприятную и грязную, однако же необходимую для всех работу, избавляя общество от обузы. Нормальным людям, живущим в XXI веке, отвратительны ловцы бездомных собак, но большинство из нас молчаливо соглашается с их существованием — только бы не видеть собственными глазами. Мало ли такого рода дел в каждом социуме? В конце концов, если исходить из установок спартанской этики, родители сами были виноваты в том, что вместо полноценного ребенка произвели на свет хилое существо, недостойное топтать священную землю Спарты. И что характерно, родители приговоренных к смерти младенцев сознавали свою вину перед обществом.
Все вышесказанное касается только мальчиков. С девочками спартанцы поступали примерно так же, как и в Афинах, — с той лишь разницей, что обычай, согласно которому в семье воспитывалось не более одной девочки, соблюдался неукоснительно. «Лишних» девочек не относили в лес или в горы, отдаваясь на волю случая и тем как бы оставляя лазейку для собственной совести, а без затей «отправляли к Апофетам», не видя в этом греха. Некоторые и вовсе отказывались от воспитания дочерей. Власть этому никак не препятствовала, поскольку женская жизнь вообще не ценилась — женщин к услугам спартанских мужчин хватало всегда. Главное, чтобы они сами не уклонялись от воспроизводства гомеев.
Традиция умерщвлять слабых или попросту ненужных детей имела в Спарте и оборотную сторону — здесь не было брошенных мальчиков и девочек, ибо каждый ребенок, чье дальнейшее существование на белом свете было одобрено старейшинами, окружался заботой государства, которое следило за тем, чтобы родители прилежно выполняли свои обязанности. И горе тем гражданам, которые не оправдывали оказанного им доверия и воспитывали свое чадо спустя рукава или, во всяком случае, не так, как это устанавливали местные традиции.
В семьях, где имелся хоть какой-то достаток, женщины, как правило, не выкармливали детей сами — для этого использовали рабынь или нанимали кормилиц из свободнорожденных или вольноотпущенных, которые нянчили ребенка в первые три года жизни. Эта традиция сохраняла жизнестойкость на протяжении веков, хотя греческие философы, разрабатывавшие тему воспитания, считали обязательным подчеркнуть важность эмоционального контакта ребенка с матерью. Но это их мнение бытовало параллельно с житейским обычаем и мало на него влияло. Существовали — постольку, поскольку этот вопрос можно было согласовать с природой, — профессиональные кормилицы; в периоды, когда по естественным причинам у них исчезала лактация, их функция видоизменялась — они ухаживали за детьми до трех лет.
По всей Греции славились кормилицы из захваченных Спартой областей Лаконии. В богатых афинских семьях брать их в качестве нянек и кормилиц считалось особым шиком. Они, по словам Плутарха, были «заботливые и умелые» — так что хоть в чем-то детям лакедемонян повезло. «…Иной раз даже чужестранцы покупали кормилиц родом из Лаконии, — пишет Плутарх в “Сравнительных жизнеописаниях”. — Есть сведения, что лаконянкой была и Амикла, кормившая афинянина Алкивиада…[6]»{41}. Лаконянки — сказывалась система, отбраковывавшая человеческий материал с малейшими изъянами, — отличались крепким здоровьем, исполнительностью и отсутствием сантиментов. Родители могли быть спокойны, что поблажек в воспитании их дети не получат: чрезмерно баловать потомство в Древней Греции — повсюду, а не только в Спарте — было не принято.
«Между тем, — добавляет Плутарх, — спартанских детей Ликург запретил отдавать на попечение купленным за деньги или нанятым за плату воспитателям…»{42}И это тоже понятно: власти полиса, поставив воспитание на государственную основу, были принципиально против того, чтобы доверять детей частным лицам — всем без исключения, в их круг включались даже отец и мать. До семи лет спартанский ребенок рос в семье, но за действиями родителей неусыпно следили многочисленные контролеры. «…Отец не мог воспитывать сына, как ему заблагорассудится»{43}, — замечает Плутарх. При таком раскладе невозможно представить при ребенке, рожденном в семье гомея, не то что женщину, происходящую из-за пределов Лаконии, но и просто неродную няньку из местных или рабыню.
Между прочим, спартанская идея о присмотре за родителями нашла отражение в педагогических воззрениях Аристотеля. Ничего не имея против домашнего воспитания до семилетнего возраста под руководством отца, он полагал необходимым учредить должность специальных государственных надзирателей за процессом воспитания — педономов (греч. παιδόνομος — буквально «руководитель ребенка»); так, кстати, назывались воспитатели в Спарте. И категорически выступал против того, чтобы воспитателями малолетних детей в возрасте, когда закладываются основы личности, были рабы, по сути своей неспособные взрастить человека вольного, но в то же время осознающего свои обязанности перед обществом.
В Аттике поставщиком кормилиц, если говорить о свободнорожденных женщинах, служили неимущие слои населения. Если вспомнить, как решалась в полисах судьба новорожденных, то можно предположить, что хватало таких женщин, чью грудь распирало молоко, а их собственные дети по решению мужей остались на съедение диким зверям где-нибудь в лесу. Охотно принимали на себя обязанности кормилиц и свободнорожденные и вольноотпущенные из бедных семей, сохранившие своего ребенка, — это давало некоторый заработок. Другое дело, что производить достаточно молока для полноценного кормления сразу двоих детей была способна далеко не каждая мать, и тогда уж приходилось решать, какого младенца выкармливать — чужого или обречь на голодную смерть своего. В ситуациях, когда новорожденный не был у женщины первенцем, выбор в свете всех подробностей древнегреческого быта очевидным уже не кажется…
И понятно, что совсем просто решался вопрос, если кормилицей назначалась рабыня, которой семья владела безраздельно: рожденного ею ребенка почти всегда ожидала печальная участь.
Продолжать грудное кормление рекомендовалось как можно дольше. Детей, преодолевших первые несколько недель земной жизни, прикармливали коровьим или козьим молоком, в которое добавляли мед. Повсеместно применялся и такой способ кормления: разжеванный кусок хлеба заворачивали в тряпку и давали младенцу пососать. Ревнители гигиены, несомненно, найдут, что сказать по этому поводу, но вспомним, положа руку на сердце, что примерно так же еще совсем недавно поступали в русских деревнях.
Обращение древнегреческих кормилиц с грудными детьми не так уж сильно отличалось от того, что мы видим в современных семьях. Вот что пишет Платон: «…И для тела, и для души младенцев, возьмем за первоначало кормление грудью и движения, совершаемые по возможности в течение всей ночи и дня. Это полезно всем детям, а всего более самым младшим, — так, чтобы они постоянно жили, если это возможно, словно на море. Всячески надо стремиться именно так поступать с новорожденными младенцами… Когда матери хотят, чтобы заснуло дитя, а ему не спится, они применяют вовсе не покой, а, напротив, движение, все время укачивая дитя на руках»{44}.
Как уже говорилось, воспитывать детей, по мнению древних греков, следовало с младенчества. «После речи о рождении детей мужского и женского пола, — замечает Платон, — всего правильнее было бы сказать об их воспитании и образовании», ибо только «надлежащее воспитание должно оказаться в силах сделать и тела и души прекраснейшими и наилучшими… Чтобы тело стало прекраснейшим, нужно, думаю я, просто-напросто взрастить его с малых лет наиболее правильным образом»{45}.
«Начальное воспитание мы поручаем вести матерям, кормилицам и дядькам…»{46} — говорит законодатель Солон (ок. 640 — ок. 560 до н.э.) в изложении Лукиана Самосатского (120–180). Платон воспитательницам-кормилицам отводит особую роль: «…Кормилиц мы под страхом наказания принудим законом постоянно выносить младенца в поля, или к святилищам, или куда-нибудь к родственникам до тех пор, пока он не сможет стоять на ногах. Но и тогда кормилицам надо остерегаться, как бы малолетние дети не искривили свои члены, когда они сильно опираются на что-то; кормилица и тогда должна еще чуть-чуть потрудиться и носить ребенка, пока он не достигнет трех лет. Она должна по возможности обладать силой и не быть одна при ребенке»{47}. При этом Платон несколько перегибает палку, утверждая, что детей следует «пеленать до двухлетнего возраста».
Спартанцы — при всем том, что немало заботились о детях, которых герусия признала годными для жизни, — подобными предосторожностями пренебрегали. Они вообще, пишет Плутарх, «детей не пеленали, чтобы дать свободу членам тела, растили их неприхотливыми и неразборчивыми в еде, не боящимися темноты или одиночества, не знающими, что такое своеволие и плач…»{48}. Спартанских детей, независимо от времени года, купали в холодной воде. Даже зимой, по понятиям гордых сынов Лакедемона, маленький ребенок должен был обходиться минимумом одежды, а об обуви вовсе не думали. Это вело к простудным заболеваниям и иногда заканчивалось летальным исходом, но зато те, кто при таких методах закалки выживали, навсегда обретали столь необходимый воину в походной жизни иммунитет от насморка или, страшно сказать, пневмонии.
Афиняне склонности к тепличному воспитанию тоже не испытывали, но на эксперименты такого рода смотрели не без содрогания. Для них было важно во всем сохранять баланс. «Изнеженность делает характер детей тяжелым, вспыльчивым и очень впечатлительным к мелочам, — говорит Платон. — Наоборот, чрезмерно грубое порабощение детей делает их приниженными, неблагородными, ненавидящими людей, так что в конце концов они становятся непригодными для совместной жизни»{49}. Во второй части цитаты чувствуется прямая полемика со спартанскими обычаями, при том, что великий философ во многом почитал Спарту за образец.
Платон продолжает: «…В правильной жизни и не надо стремиться к наслаждениям, и в свою очередь не следует совсем избегать страданий. Надо довольствоваться чем-то средним… обозначив это как радостное… Я утверждаю, что тот из нас, кто намерен стать божественным человеком, должен стремиться к подобному состоянию, так, чтобы ни самому не стремиться к одним только удовольствиям (ибо не миновать ему и страданий), ни всем нам остальным — старикам и юношам, мужчинам и женщинам — не позволять стремиться к тому же, а всего меньше по мере сил новорожденному ребенку. Ведь главные черты характера каждого человека складываются в силу привычки именно в этом возрасте… Следовательно, для малолетних воспитанников будет очень полезно, если к ним будут не между прочим, но очень тщательно применять все эти правила вплоть до достижения мальчиком или девочкой трехлетнего возраста»{50}. И в самом деле, правила на древнегреческих просторах были одинаковы для всех, от мала до велика. Так, кроме всего прочего, с младых ногтей воспитывалось уважение к закону и ответственное отношение к гражданским обязанностям. В Афинах, когда сыну исполнялся год, отец брал его с собой на агору и демонстрировал членам своей филы. Этот был своеобразный ритуал — нечто вроде подачи заявки на введение мальчика в сообщество равных. С этого момента он проходил этап за этапом, и наконец по достижении им восемнадцати лет, демарх (выборный глава дема — с конца VI века до н.э. основной административной единицы в Аттике) заносил его имя в особый список, а еще через два года он становился полноправным гражданином полиса, имеющим право голосовать, занимать выборные должности и вносить на обсуждение народного собрания проекты законов.
То, что детей с годовалого возраста приобщали к гражданской жизни, не означает, что у них не было детства в нашем понимании. Греки, во всяком случае, те, что исповедовали афинские принципы воспитания, не пытались сделать из ребенка взрослого раньше положенного срока. Они отлично понимали, что для развития детей необходимы игры. Даже Платон, который, похоже, жалел, что время, которое можно потратить на умственное воспитание, уходит на такую безделицу, признает в «Законах»: «…По своему душевному складу трехлетние, четырехлетние, пятилетние и даже шестилетние дети нуждаются в забавах». И тут же спешит добавить: «Но надо избегать изнеженности». «Я утверждаю… — пишет он далее, — что характер игр сильно влияет на установление законов и определяет, будут ли они прочными или нет. Если дело поставлено так, что одни и те же лица принимают участие в одних и тех же играх, соблюдая при этом одни и те же правила и радуясь одним и тем же забавам, то все это служит незыблемости… серьезных узаконений»{51}. Ту же мысль философ повторяет в «Государстве»: «Если же дети с самого начала будут играть как следует, то… они привыкнут к законности, и в полную противоположность другим детям эти навыки будут, постоянно возрастая, сказываться во всем, даже в исправлении государственного строя, если что в нем было не так»{52}.
Во всем, что пишет Платон об играх, заметно желание поставить их на пользу обществу: «…Человек, желающий стать достойным в каком бы то ни было деле, должен с ранних лет упражняться… Например, кто хочет стать хорошим земледельцем или домостроителем, должен еще в играх либо обрабатывать землю, либо возводить какие-то детские сооружения. Их воспитатель должен каждому из них дать небольшие орудия — подобия настоящих. Точно так же пусть он сообщит им начатки необходимых знаний, например строителя пусть научит измерять и пользоваться правилом, воина — ездить верхом и так далее, все это путем игры. Пусть он пытается при помощи этих игр направить вкусы и склонности детей к тому занятию, в котором они должны впоследствии достичь совершенства. Самым важным в обучении мы признаём надлежащее воспитание, вносящее в душу играющего ребенка любовь к тому, в чем он, выросши, должен стать знатоком и достичь совершенства»{53}. Между прочим, важной для «надлежащего воспитания» и развития умственных способностей Платон считал игру, отчасти похожую на современные шашки, поставив ее в диалоге «Горгий» в один ряд с арифметикой, искусством счета и геометрией.
Аристотель также признавал важность игр для развития детей, однако ж призывал находить «для них подходящее время, как бы давая их в качестве лекарства»{54}.
В качестве игрушек в ходу у маленьких греков были разного рода погремушки, куклы, волчки, свистульки — их делали из глины или дерева. Плутарх сообщает, что спартанский полководец Агесилай (ок. 442 — ок. 358 до н.э.) «дома, играя с маленькими детьми в лошадки… скакал на палочке»{55}. На древнегреческих сосудах есть изображения детей на качелях, с обручами, воздушными змеями и небольшими тележками, явно игрушечными. Семьи побогаче баловали своих чад игрушками по «спецзаказу» — например, мебелью для кукол и миниатюрной посудой. О том, сколь важное внимание уделялось детским развлечениям, свидетельствует наличие специальной отрасли ремесленничества, которая занималась исключительно производством игрушек.
Удивительно, но одна из самых любимых игрушек древнегреческих детей, дошла до наших дней, причем в последнее время ее популярность только нарастает, и даже проводятся чемпионаты, где определяются те, кто лучше всего с нею управляется. Это йо-йо, в древнегреческом варианте состоящая из двух одинаковых весом и размерами частей из окрашенной терракоты, дерева или металла, соединенных короткой осью, к которой привязана веревка. Половинки йо-йо должны иметь форму дисков или хотя бы приближаться к ней. Именно таким йо-йо играет мальчик, изображенный на расписном керамическом килике — чаше для питья, — который датируется примерно 440 годом до н.э.
Как называлась йо-йо у древних греков, не известно. Современное название игрушки уходит корнями в илоканский язык, на котором говорят на Филиппинах, а тот когда-то позаимствовал его из другого языка филиппинцев — тагальского. Филиппинцы, изобретшие йо-йо независимо от древних греков, использовали его в качестве охотничьего оружия — на манер бумеранга, только возвращался йо-йо к ним не самостоятельно, а с помощью веревочки. Нынче йо-йо чаще всего делают из пластика и других материалов, о возможности существования которых древние греки знать не могли, но принцип действия игрушки с V века до н.э. остался неизменен: она раскручивается и двигается по веревке вперед-назад, словно маятник. Кстати, на тагальском «ой-йо» означает «иди-иди» или «возвращение»…
Весьма популярна была в Древней Греции игра в мяч под названием «басилинда». Заключалась она в том, чтобы как можно больше раз, не опуская мяч на землю, ударить им о стену (мяч шили из кожи и набивали поплотнее). Победитель в этой игре получал «титул» басилевса, то есть царя, и какое-то время «правил» своими товарищами, а проигравший вынужден был отзываться на «осла». Не исключено, что именно с этой игрой связано выяснение истинного происхождения персидского царя Кира Великого{56}. Следовательно, можно предположить, что в басилинду играли не только в Греции.
Другая игра в мяч — фенинда — требовала изрядной физической силы и ловкости; в нее играли мальчики постарше. Чем-то она напоминает регби: участники делились на две команды и за их спинами проводились две черты, за которые надо было забросить мяч; при этом разрешалось толкаться, хватать соперников руками, делать подножки и т.п. Греческий писатель Афиней (кон. II — нач. III века), ссылаясь на грамматика и историка, царя Мавретании (не путать с Мавританией!) Юбу II (ок. 50 до н.э. — 23 н.э.), сообщает, что изобретателем фенинды был преподаватель гимнасия Фенестий.
Игра, называемая «хитринда», сводилась к тому, что один из участников сидел в центре круга, а другие, как могли, задевали его, цепляли, толкали. Задача водящего была в том, чтобы, не отрываясь от земли, схватить кого-либо, и тогда они менялись местами.
Были приняты у древнегреческих детей и кое-какие подвижные игры, понятные их сверстникам, живущим через две с половиной тысячи лет: салочки, прятки, жмурки. Последняя игра носила — почему нам уже не понять — название «бронзовая муха». Так же как и современные дети, они любили возиться с животными — благо, что были значительно ближе к природе. Участниками их игр становилась едва ли не вся живность, которую можно было увидеть во дворе, — козы, собаки, домашняя птица. На одном из сосудов запечатлены дети, играющие с черепахой.