Майкл Чабон Вундеркинды

Посвящается Айлет

Пусть они думают что хотят, но я не собирался топиться. Я намеревался плыть до тех пор, пока не пойду ко дну, а это совсем не одно и то же.

Джозеф Конрад

Первый настоящий писатель, с которым свела меня жизнь, подписывал все свои произведения именем Август Ван Зорн. Он жил в отеле «Макклиланд», принадлежавшем моей бабушке. Его комната находилась в маленькой башне в левом крыле отеля. Август Ван Зорн преподавал английскую литературу в местном колледже Коксли, расположенном на противоположном берегу небольшой речушки Пенсильвания, которая делила наш город на две части. Его настоящее имя было Альберт Ветч, а занимался он, если мне не изменяет память, творчеством Уильяма Блейка; я помню висевшую в его комнате копию с гравюры поэта «Былые дни»; заботливо вставленная в рамочку картинка, укрепленная над старой деревянной вешалкой с разболтанными крючками и щербатой полкой для шляп, некогда принадлежавшей моему отцу, ярким пятном выделялась на выцветших обоях комнаты нашего постояльца.

Жена мистера Ветча уже несколько лет лежала в больнице, она так и не смогла оправиться после смерти сыновей: близнецам было лет по двенадцать, когда случилось несчастье — на заднем дворе их дома взорвался газовый баллон. Мне всегда казалось, что мистер Ветч начал писать отчасти для того, чтобы содержать ее в хорошей лечебнице, которая находилась на живописном берегу озера Эри. Он работал в жанре мистического триллера, из-под его пера выходили сотни леденящих душу историй, многие из рассказов появлялись в таких популярных в то время журналах, как «Таинственные истории», «Чудеса и загадки», «Черная комната» и других подобных изданиях.

Рассказы мистера Ветча были написаны в духе готических новелл Лавкрафта и проникнуты духом мрачного Средневековья. Их действие разворачивалось в маленьких городках Пенсильвании, жители которых имели несчастье поселиться в местах, облюбованных злобными пришельцами, или на останках языческих капищ, где некогда ирокезы совершали свои кровавые жертвоприношения. Однако несомненным достоинством его произведений была внешне бесстрастная манера повествования, сочетающаяся с тонкой иронией и причудливым, порой несколько витиеватым стилем, отголоски которого я впоследствии уловил в прозе Джона Колье. Обычно мистер Ветч творил по ночам. Непременными атрибутами его работы были перьевая ручка с черными чернилами, деревянное кресло-качалка и клетчатый плед, которым он оборачивал колени, а также бутылка бурбона, всегда стоявшая перед ним на столе. Если работа над очередным шедевром шла удачно, скрип его качалки был слышен во всех уголках спящего отеля. Бешено раскачиваясь взад-вперед, он твердой рукой вел своих героев к ужасному и неизбежному финалу, который является наказанием за неосторожное вторжение в потусторонний мир, населенный существами, имена которых не принято произносить вслух.

Однако после окончания Второй мировой войны спрос на дешевые ужастики постепенно упал, и слегка помятые за время долгого пути белые глянцевые конверты, на которых красовались потрясающие воображение адреса знаменитых нью-йоркских изданий, уже не столь часто появлялись на подносе для корреспонденции, стоявшем на пианино в гостиной моей бабушки; если быть точным, они совсем перестали приходить. Август Ван Зорн пробовал приспособиться к изменившейся ситуации и новым литературным веяниям. Он перенес действие своих историй с мрачных городских улиц в пригороды, добавил к сельскому колориту изрядную долю юмора и долгое время пытался, впрочем совершенно безуспешно, пристроить эти безжизненные произведения в «Сэтэдэй Ивнинг Пост». А затем — к тому моменту мне уже исполнилось четырнадцать, и я был достаточно взрослым, чтобы по достоинству оценить литературный талант нашего постояльца, доброжелательного, тихого и мягкого человека, не обделенного вкусом и потому испытывающего стойкое отвращение к собственным творениям, жившего со мной и бабушкой под одной крышей в течение последних двенадцати лет, — в одно дождливое воскресное утро Хонория Ветч бросилась в быструю речку неподалеку от лечебницы, ту самую речку, которая протекала и через наш город, чтобы в конце своего пути соединиться с желтоватыми водами Аллегейни. Ее тело так и не нашли. В следующее воскресенье, когда мы вернулись из церкви, бабушка послала меня наверх, отнести мистеру Ветчу поднос с завтраком. Обычно она делала это сама, считая, что ни мне, ни ему нельзя доверять: мы непременно затеем пустые разговоры и только бездарно потратим драгоценное время; но в тот день бабушка была сердита на нашего постояльца: утром он отказался идти в церковь, хотя было совершенно очевидно, что других, более важных дел у него нет. Итак, бабушка приготовила пару сандвичей с цыпленком и, водрузив угощение на поднос вместе с большим спелым персиком и томиком Библии, отправила меня в комнату постояльца, где я, вскарабкавшись по ступеням, и нашел его с маленькой круглой дырочкой в левом виске, медленно покачивающимся взад-вперед в своем скрипучем кресле-качалке. В отличие от моего отца, который, как я подозреваю, уходя в мир иной, устроил страшный беспорядок, Альберт Ветч, несмотря на любовь к кровавым сюжетам, удалился тихо и мирно, пролив лишь самый минимум крови.

Я утверждаю, что Альберт Ветч был первым настоящим писателем, которого я знал, не только потому, что ему довольно долгое время удавалось пристраивать свои произведения в разные газеты и журналы, но и потому, что, познакомившись с ним, я впервые увидел человека, страдающего неизлечимым недугом, который я называю синдромом полуночника; он являлся обладателем скрипучего кресла-качалки, водил тесную дружбу с бутылкой бурбона и часто, умолкнув на полуслове, устремлял в пространство невидящий взгляд — верный признак того, что даже днем он продолжал блуждать в дебрях собственной фантазии. В любом случае теперь, оглядываясь назад, я понимаю: он оказался первым писателем, каким бы писателем он ни был — настоящим или не очень, — с которым свела меня жизнь, а надо признать, что в моей жизни было немало, пожалуй даже слишком много, представителей этого странного сословия — мрачных ворчунов и злобных безумцев. Мистер Ветч стал для меня неким примером, которому я, как писатель, всегда старался следовать. Я лишь надеюсь, что он не является плодом моего воображения.

История жизни и смерти Августа Ван Зорна и множество историй, вышедших из-под пера этого человека, вновь всплыли в моей памяти в ту пятницу, когда я отправился в аэропорт встречать моего друга Терри Крабтри. Каждый раз, встречаясь с Терри, я неизбежно вспоминал странные, окутанные туманом мистики и предчувствием смерти рассказы Августа Ван Зорна, потому что когда-то нас свела его бледная тень, и наша многолетняя дружба возникла благодаря безвестности и забвению, что стали уделом человека, которого моя бабушка сравнивала со сломанным зонтиком. Двадцать лет спустя сама эта дружба превратилась в нечто, напоминающее город-призрак из рассказов Ван Зорна: шаткая, возведенная на зыбкой грани реальности конструкция с неясными очертаниями, под фундаментом которой тяжело ворочается потусторонний Ужас; липкий, как кошмарный сон, он время от времени приоткрывает янтарный глаз и пристально смотрит на нас из своего подземелья.

Три месяца назад Крабтри был приглашен в качестве почетного гостя для участия в Празднике Слова — ежегодной конференции, которую устраивает факультет английской литературы нашего колледжа (чтобы добыть для него приглашение, мне пришлось воспользоваться личным обаянием и моей дружбой с ректором), но с тех пор, несмотря на многочисленные сообщения, которыми Терри замучил мой автоответчик, мы разговаривали с ним всего один раз: кажется, это было в конце февраля, когда я, забежав домой после вечеринки у ректора, чтобы надеть новый галстук в светло-синюю полоску и отправиться вместе с женой на другую вечеринку, которую устраивал ее шеф, машинально ответил на звонок. Перед уходом я успел выкурить косячок, и поэтому мне казалось, что трубка, которую я старательно прижимал к уху, обмякла и норовила свернуться в тугой узел, словно непослушная шелковая веревка, а сам я будто бы стою в длинном тоннеле и плавно покачиваюсь в потоке свистящего ветра, растрепавшиеся волосы щекочут мне лицо, а светло-синий галстук вьется и щелкает у меня за спиной. И хотя у меня было смутное ощущение, что в голосе моего старого друга слышатся назидательно-гневные нотки, его слова, похожие на закрученные в спираль завитки древесной стружки и прозрачную рыбью чешую, просто проносились мимо меня, а я махал им вслед, глядя, как они исчезали в жерле тоннеля. Сегодня, отправляясь в аэропорт, я с нетерпением ждал новой встречи с Терри, за все годы нашей дружбы такое случалось крайне редко; мысль о предстоящем свидании волновала меня и вселяла ужас.

Днем я закончил занятия с группой старшекурсников чуть раньше и отпустил их домой, под предлогом подготовки к конференции, однако студенты, сразу заподозрив неладное, все как один обернулись к несчастному Джеймсу Лиру; двигаясь к выходу из аудитории, они не переставали поглядывать в его сторону. Когда я собрал испещренные пометками и критическими замечаниями ксерокопии последнего рассказа Джеймса, затолкал их в портфель и накинул пальто, собираясь уходить, я заметил, что мальчик так и сидит в дальнем конце аудитории в окружении опустевших столов и беспорядочно разбросанных стульев. Я понимал, что должен что-то сказать, возможно, попытаться утешить парня, после того как беспощадные товарищи в пух и прах разнесли его произведение; мне показалось, что ему очень хочется услышать хотя бы звук моего голоса, но я торопился в аэропорт и к тому же не мог избавиться от чувства раздражения и досады: в процессе обсуждения он даже не пытался возражать своим критикам, словно они громили кого-то другого. Я пробормотал «до свидания» и пошел к двери. «Выключите, пожалуйста, свет», — попросил он. Джеймс говорил как обычно: тихим сдавленным голосом. Я знал, что не должен этого делать, и все же выполнил его просьбу. Пожалуй, эта надпись вполне подойдет для моей эпитафии или, точнее, для одной из них, поскольку на моей могиле потребуется установить большой мраморный монумент, который со всех сторон будет испещрен горестными изречениями и унылыми афоризмами, выгравированными мелким шрифтом. Итак, я оставил Джеймса Лира в темноте и одиночестве, а сам отправился в аэропорт. Я приехал за полчаса до прибытия самолета Терри, что дало мне возможность спокойно посидеть в машине и выкурить славный косячок под музыку Ахмада Джамала; не буду скрывать: я мечтал об этой тридцатиминутной идиллии с того самого момента, когда спустился с кафедры и объявил студентам, что на сегодня занятия окончены. За свою долгую жизнь я предавался многим порокам и соблазнам, среди них были спиртное, и табак, и различные виды наркотиков, выводящих нас за пределы земного тяготения, однако моим постоянным спутником и верным другом стала марихуана. Пару унций этой ароматной травки, надежно упакованной в пластиковый пакетик, я всегда держу наготове в бардачке машины.

Крабтри спускался с трапа самолета, держа в левой руке небольшой матерчатый саквояж, через правое плечо у него была перекинута спортивная сумка; рядом с моим другом вышагивал очень высокий и очень симпатичный человек. У человека были длинные темные кудри, ярко-красное пальто нараспашку из-под которого виднелось обтягивающее черное платье, на ногах поблескивали черным лаком туфли на пятидюймовых «шпильках»; Терри, заговорщицки скривив рот набок, что-то нашептывал своему спутнику, тот встряхивал рассыпавшимися по плечам локонами, то и дело разражаясь восторженным хохотом. Однако у меня почему-то не было уверенности, что передо мной существо женского пола, хотя ничего определенного я бы утверждать не стал.

— Трипп! — воскликнул Крабтри и двинулся мне навстречу, вытянув вперед не занятую сумками руку. Он заключил меня в объятия, и я, крепко прижавшись к нему, замер на секунду-другую, пытаясь определить по стуку его сердца, любит ли он меня как прежде. — Рад видеть тебя, старина. Ну, как ты тут?

Я отступил на шаг и посмотрел в лицо друга. На нем было обычное крабтрибовское выражение — смесь сарказма и снисходительной насмешки, яркие голубые глаза смотрели внимательно, но каких-либо явных признаков того, что он сердится на меня, я не заметил. С возрастом Терри стал носить более длинные волосы, но, в отличие от престарелых щеголей, которые пытаются таким образом компенсировать проклевывающуюся на макушке лысину, Терри делал это из врожденного кокетства, абсолютно чистого и невинного: у него были прекрасные волосы: густые темно-каштановые пряди красивой волной спускались ему на плечи. Одеваться Терри тоже умел: на нем был стильный оливковый плащ, небрежно перехваченный на талии широким поясом, модный итальянский костюм из серовато-зеленого с легким серебристым отливом шелка — оттенок, напомнивший мне цвет национальной валюты, и плетеные кожаные мокасины, надетые на босу ногу; на носу моего друга сидели круглые очки, какие обычно носят зубрилы-отличники, — новая для меня деталь в облике Терри.

— Шикарно выглядишь. — Я восхищенно поцокал языком.

— Грэди Трипп, — представил меня Терри, — это мисс Антония, э-э… Антония…

— Словиак, — певучим голосом капризной женщины произнесло стоящее рядом с Терри существо. — Очень приятно.

— Представляешь, оказывается, мы с Антонией практически соседи, она живет на Хадсон-авеню.

— Привет, это моя любимая улица в Нью-Йорке, — сказал я, исподтишка поглядывая на шею дамы. Но мисс Словиак надежно замотала горло цветастым шарфиком, что само по себе уже вызывало некоторые подозрения. Я повернулся к Терри: — Пойдем получать багаж?

Крабтри крепко вцепился в свой брезентовый саквояж, однако скинул с плеча спортивную сумку и передал ее мне. Сумка оказалась на удивление легкой.

— И это всё?

— Всё, — сказал Терри. — Послушай, я думаю, мы могли бы подвезти мисс Словиак?

— Конечно. — Я кивнул, внутренне содрогнувшись, поскольку прекрасно представлял, во что может превратиться сегодняшний вечер, и слишком хорошо знал, что означает этот коварный блеск в глазах Крабтри. Он смотрел на меня так, словно я был ужасным монстром, сотворенным с помощью его собственной фантазии и нескольких таинственных пассов; создателю надо лишь взмахнуть рукавом своего оливкового плаща, и я, извиваясь причудливыми кольцами, взмою в воздух и помчусь огнедышащим драконом над заливными лугами и тучными пашнями, неся разорение честным фермерам и нарушая мирное течение однообразной деревенской жизни. К тому же у моего старого друга имелась еще масса творческих идей, и коль скоро ему подвернулась новая жертва, он ни за что на свете не упустит возможность сегодня же вечером сотворить еще одно чудовище: если предположить, что мисс Словиак пока еще не была трансвеститом, то Крабтри непременно исправит этот маленький недостаток.

— В каком отеле вы собираетесь остановиться? — спросил я, обращаясь к даме.

— О, нет, — щеки мисс Словиак покрылись легким румянцем, — я живу здесь, вернее, здесь живут мои родители. Это в районе Блумфилда, но вы можете просто подкинуть меня до города, а там я возьму такси.

— Замечательно, так и поступим. Крабтри, мы ведь все равно должны заехать в центр, — сказал я, делая демонстративный упор на обособленном «мы» и всячески стараясь подчеркнуть, что мисс Словиак будет лишь временным попутчиком в нашей компании, — нам надо захватить Эмили.

— Угу. — Терри кивнул. — А потом куда? Где они устраивают вечеринку?

— В Пойнт-Бриз.

— Это далеко от Блумфилда?

— Нет, не очень.

— Ну вот и отлично, пойдемте. — Он взял даму под локоток и повел к залу выдачи багажа; ему приходилось делать короткие шажки, чтобы подстроиться под семенящую походку мисс Словиак. Я не двинулся с места, уставившись на тощие ноги моего друга в серо-зеленых, отливающих серебром брюках. — Трипп, не отставай, — бросил он через плечо.

Лента багажного транспортера была пуста, и мисс Словиак, решив воспользоваться задержкой, отправилась припудрить носик — естественно, она прошествовала в дамскую комнату. Мы остались вдвоем. Я взглянул на Терри и расплылся в счастливой улыбке.

— Что, старый негодник, опять под кайфом?

— Здорово, сукин сын, — сказал я. — Ну, как жизнь?

— Лучше не бывает. Вот, стал безработным, — жизнерадостным голосом сообщил он.

Я рассмеялся, но что-то в лице Терри, может быть перекатывающиеся желваки, подсказало мне, что он не шутит.

— Тебя уволили?!

— Нет пока, но, похоже, к этому идет. Ничего, я в полном порядке. Уже целую неделю только и делаю, что звоню по издательствам, кое с кем даже удалось встретиться. — Он по-прежнему ухмылялся, саркастически заломив одну бровь, словно все происходившее ужасно забавляло его. Мой друг Терри Крабтри всегда отличался значительной долей самоиронии и до некоторой степени и вправду воспринимал свалившиеся на него неприятности как нечто весьма забавное. — Правда, не могу сказать, чтобы работодатели выстраивались в очередь со своими предложениями.

— Боже мой, Терри, почему? Что случилось?

— Реорганизация.

Два месяца назад издательство «Бастион», с которым я много лет сотрудничал, было куплено крупным немецким медиа-холдингом «Блицеро Ферлаг», и слухи о безжалостной чистке, которую затеяли новые хозяева, долетели даже до такого захолустья, как наш Питсбург.

— Кажется, я не соответствую новому лозунгу корпорации.

— Какому именно?

— Компетентность и профессионализм сотрудников. — Терри ухмыльнулся и покачал головой.

— И что же ты намерен делать?

Он пожал плечами.

— Как ты ее находишь? — спросил Терри. — Я имею в виду мисс Словиак. Наши места в самолете оказались рядом. — Черный резиновый круг транспортера дернулся и издал пронзительный скрежет, означающий, что скоро начнется выдача багажа. Мне показалось, мы оба вздрогнули и отпрянули в сторону. — Ты и представить себе не можешь, сколько раз, поднимаясь на борт самолета, я лелеял в душе надежду, что в соседнем кресле обнаружу какую-нибудь красавицу вроде нее, особенно на маршруте Нью-Йорк — Питсбург. По-моему, уже сам факт, что Питсбург дал миру такую потрясающую мисс Словиак, очень многое говорит о вашем славном городе.

— Она трансвестит, — заявил я.

— О боже, какой кошмар! — Терри изобразил на лице неподдельный ужас.

— А разве нет?!

— Я готов поклясться, эта штука принадлежит ей. — Терри ткнул пальцем в направлении огромного кожаного чемодана, раскрашенного черно-белыми пятнами, как индейская лошадь. Чудовище торжественно въехало в зал, раздвинув резиновую бахрому в начале транспортера. — Еще бы, она не хочет, чтобы такая вещь запачкалась в дороге, — сказал Терри, уважительно глядя на чемодан, упакованный в пластиковый мешок на молнии, в каких обычно продают синтепоновые подушки.

— Терри, что же ты теперь будешь делать? — снова спросил я, чувствуя, как внутри меня зарождается тревога. «И что случится со мной? И с моей книгой?» — мысленно добавил я. — Сколько ты работаешь в «Бастионе», лет десять?

— Десять, если не считать последние семь, — сказал Терри, оборачиваясь ко мне. — А я полагаю, именно их ты и не берешь в расчет — Он внимательно посмотрел на меня, в его взгляде светилось ехидное злорадство, смешанное с грустью и почти отеческой заботой. Терри еще не успел открыть рот, а я уже знал, какой вопрос он собирается задать. — Как продвигается твоя книга?

Я рванулся к транспортеру и схватил пятнистый чемодан, не дожидаясь, пока он доедет до нас.

— Отлично, — ответил я, опуская чемодан на пол.

Речь шла о моем четвертом романе — ну, по крайней мере, предполагалось, что однажды он станет моей четвертой книгой. «Вундеркинды» — так назывался новый шедевр, который я давным-давно, еще до продажи «Бастиона», обещал издателям. Мой третий роман, «Королевство под лестницей», получил литературную премию «Пэн» и разошелся тиражом в двенадцать тысяч экземпляров, что в два раза превышало тиражи двух предыдущих книг вместе взятых. В результате отважные руководители «Бастиона», полные оптимизма и веры в то, что я семимильными шагами приближаюсь к статусу если не гения, то как минимум культового писателя, сочли возможным выплатить мне в качестве аванса баснословную сумму, получив взамен лишь идиотскую улыбку обалдевшего автора и название книги, взятое с потолка, который он, сочинитель, сосредоточенно разглядывал во время перерыва в бейсбольном матче, стоя над писсуаром в мужском туалете стадиона. К счастью, довольно скоро вслед за названием пришла идея сюжета: Пенсильвания, маленький провинциальный городок, наводненный оборотнями, призраками и прочей нечистью, на этом живописном фоне разворачивается история жизни и смерти трех братьев по фамилии Вандер [1]. Я немедленно взялся за работу и до сих пор прилежно трудился над романом, мужественно продираясь сквозь дебри замысловатого сюжета. Нет, творческий стимул, томительное ожидание вдохновения — с этими вещами у меня никогда не возникало сложностей, напротив, я всегда работал легко и с удовольствием, как и подобает настоящему профессионалу, даже творческие кризисы — и те обходили меня стороной, — если честно, я в них просто не верю.

Проблема, если таковая вообще существовала, заключалась как раз в обратном: у меня было слишком много идей, и в голове моей теснилось слишком много образов — темные лачуги и воздушные замки, которые я должен был построить, широкие улицы и глухие переулки, которым я должен был дать имя, и затерянные среди этих безымянных улиц городские башни со старинными часами, стрелки которых я должен был запустить собственной рукой; меня обступали толпы героев, которых я должен был создать, подняв из пыли и праха, словно растоптанные цветы, чьи лепестки я срывал один за другим, желая добраться до сердцевины и посмотреть, как устроен их хрупкий внутренний мир; меня ожидало слишком много ужасных загадок и постыдных тайн, которые я должен был извлечь из темных глубин дедовского шкафа, затем надежно похоронить на дне свежей могилы, чтобы в нужный момент вновь вытащить на поверхность; я нес ответственность за слишком большое число разводов, ждущих моего официального подтверждения, и за романтические свидания, которые я должен был устроить, и за многих богатых наследников, которых мне следовало лишить наследства, за кипы писем, которые я должен был отправить, перепутав адрес так, чтобы они попали в руки злодеев, и за невинных младенцев, которых я обрекал на смерть от жестокой лихорадки, и женщин, которым я разбивал сердца и оставлял в горьком одиночестве, и мужчин, которых я вел в пучину разврата и кровавых преступлений; вокруг меня полыхал огонь, который я должен был разжечь в каминах многочисленных домов, окутанных туманом зловещего прошлого. И, несмотря на многолетний кропотливый труд и тысячи слов, потраченных на то, чтобы прочертить сложную паутину нехоженых троп, мои герои все еще шагали по этим тропам, не пройдя и половины пути; а я блуждал вместе с ними и был так же далек от завершения работы, как в самом начале нашего путешествия.

— Книга готова, — сказал я, — почти готова. Осталось только немного отточить детали, ну, там кое-что подправить, отредактировать… Я сейчас этим как раз и занимаюсь.

— Замечательно. Я очень надеялся, что на этот раз ты сможешь показать мне хотя бы две-три главы. О, а вот еще один, — воскликнул Терри, указывая на небольшой аккуратный чемоданчик в черно-красную клетку. Чемодан, также надежно упакованный в пластиковый мешок на молнии, слегка покачиваясь, двигался в нашу сторону. — Как думаешь, из этого что-нибудь получится?

Я подхватил чемодан, который скорее напоминал изящный кожаный саквояж в форме сплющенного полумесяца с откидными клапанами по бокам, и поставил его на пол рядом с пятнистым монстром.

— Не знаю. — Я пожал плечами. — Помнишь, что случилось с Джо Феем?

— Да, он стал знаменитым. И прославился именно после четвертой книги.

Джон Джозеф Фей, еще один настоящий писатель, с которым я был знаком, написал всего четыре книги: «Дурные вести», «Король блюза», «Взлет и падение» и «Восемь световых лет». Однажды меня пригласили в университет Теннесси прочесть курс лекций, там мы и познакомились с Джо, который преподавал писательское мастерство. Это было почти десять лет назад. В то время он был настоящим писателем: дисциплинированным, собранным, полностью сосредоточенным на своем ремесле. Он обладал удивительным даром рассказчика, особенно хорошо ему удавались лирические отступления, уходящие от сюжета повествования настолько далеко, что казалось — обратной дороги уже не будет, — этот дар, по собственному утверждению Джо, достался ему от матери-мексиканки. Кроме того, он отличался на удивление мирным характером и практически полным отсутствием дурных привычек или каких-либо вызывающих опасения странностей. У него была изысканно-вежливая манера общения, иногда переходящая в подобострастную учтивость, а виски покрывала ранняя седина — годам к тридцати волосы Джо совсем поседели. После относительного успеха его третьего романа издатели, желая поощрить перспективного автора, выплатили Джо в качестве аванса сто двадцать пять тысяч долларов, в надежде получить четвертую книгу. Его первая попытка создать нечто путное провалилась почти мгновенно. Джо с энтузиазмом взялся за второй вариант; этот шедевр он мусолил года два, прежде чем увяз окончательно и бросил как безнадежный. Следующий вариант издатели отвергли, не дожидаясь, пока Джо закончит произведение, заявив, что роман уже и так слишком длинный, да и в любом случае книги подобного рода их не интересуют.

После этой неудачи Джон Джозеф Фей погрузился во мрак беспросветного отчаяния и полностью отдался смакованию своего провала. Ему пришлось приложить неимоверные усилия, чтобы добиться увольнения из университета: Джо регулярно являлся на работу пьяным, последними словами ругал студентов, обзывая их тупицами и бездарностями, а однажды, взобравшись на кафедру, начал размахивать заряженным пистолетом над головами перепуганных слушателей, — в тот день лекция по писательскому мастерству называлась «Тема страха в мировой литературе». Дома он вел себя как угрюмый отшельник, в результате жена ушла от него, впрочем, довольно неохотно, забрав после развода большую часть аванса, который издатели выплатили Джо за ненаписанный роман. Вскоре он тоже покинул Теннесси и, вернувшись в свой родной штат Невада, начал кочевать из одного дешевого мотеля в другой. Прошло, наверное, года три-четыре, и однажды, делая пересадку в аэропорту Рено, я случайно столкнулся с ним. Джо никуда не летел, он просто скандалил с барменом в ресторане аэропорта. Поначалу он попытался сделать вид, что не узнал меня, и разговаривал словно с незнакомцем, сухо и односложно отвечая на мои расспросы. Беседа не клеилась, кроме того до Джо трудно было докричаться, поскольку он оглох на одно ухо, однако от угощения не отказывался и, опрокинув пару «Маргарит», в конце концов все же рассказал, что буквально накануне отправил в издательство рукопись — седьмой и, как он надеется, окончательный вариант романа, который они сочтут приемлемым.

— А тебе самому нравится?

— Вполне приемлемый вариант, — холодно сказал он.

Я спросил, чувствует ли он удовлетворение от работы и счастлив ли, что его многолетний труд завершен. Мне пришлось дважды повторить вопрос.

— Счастлив как дитя, — отрезал Джо.

Потом до меня стали доходить разные слухи и сплетни. Я слышал, что вскоре после нашей встречи Джо попытался отозвать седьмой вариант своей эпопеи и отступил, только когда потерявшие терпение издатели пригрозили ему официальным судебным иском. Также я узнал, что из романа пришлось изъять целые главы, совершенно не вписывающиеся в сюжет и общую логику повествования, и большие куски, в которых просматривались намеки и обвинения явно личного характера. Я слышал множество неблагоприятных отзывов, внушавших опасение за судьбу многострадальной книги. Но в конце концов она была опубликована и оказалась вполне приличной, а безвременная и нелепая кончина автора — Джо погиб под колесами бронированного инкассаторского автомобиля, перевозившего выручку одного крупного казино, помните, об этой аварии на Вирджиния-стрит писали все газеты, — разожгла интерес читающей публики, и роман пользовался неплохим спросом, так что издателям удалось вернуть большую часть денег, выплаченных в качестве аванса. Какая жалость, вздыхали поклонники Джо, бедняга так и не дождался выхода своей книги, однако я не могу с полной уверенностью сказать, что разделяю их мнение. Восемь световых лет — такова должна быть толщина вашей брони, и примерно такова идея романа, — сообщаю для тех, кто еще незнаком с произведением Джона Джозефа Фея, — которой вам придется окружить себя, если вы захотите отгородиться от внешнего мира. Но, боюсь, все равно найдется кучка маленьких засранцев, которые достанут вас и за этой непроницаемой стеной.

— Ладно, Крабтри, я дам тебе почитать… не знаю, ну, может быть, страниц пятнадцать—двадцать.

— Любые двадцать страниц, — встрепенулся Терри, — по моему выбору?

— Конечно, как скажешь. — Я рассмеялся, хотя на самом деле мне было не до смеха: я почти наверняка знал, какие страницы выберет мой друг — двадцать последних. Но в этом-то и заключалась главная проблема: за последний месяц, готовясь к приезду Крабтри, я написал целых пять вариантов так называемой заключительной главы, где то обрушивал на головы моих бедных недоношенных героев прямо-таки библейские несчастья, то приводил их к кровавым шекспировским развязкам, то чудесным образом избавлял от всех напастей, изобретая замысловатые логические цепочки, состоящие из целого ряда счастливых случайностей и маленьких недоразумений, в отчаянных попытках поскорее посадить на твердую почву мой неуправляемый гигантский воздушный шар, безумным командиром и единственным пассажиром которого был я сам. Их просто не существовало, этих двадцати последних страниц, вернее, их было как минимум шестьдесят, и все — полные путаных переходов, до абсурда странных поворотов и неожиданно возникающих тупиков, словно над финалом моего романа трудился тот же незадачливый архитектор, который построил нелепое продуваемое всеми ветрами здание аэропорта в Лейкхарсте, штат Нью-Джерси. Я растянул губы в лучезарной улыбке голливудской звезды, позирующей перед объективами телекамер, повернулся к Крабтри и на секунду замер, демонстрируя полную уверенность и спокойствие. Крабтри сжалился надо мной и отвел глаза.

— Вон еще едет… э-э… вещь, принимай, — сказал он, кивнув на транспортер.

Я взглянул в указанном направлении. Приближающаяся к нам вещь, аккуратно упакованная, как и чемоданы, в толстую пластиковую пленку и перевязанная куском цветного электрического провода, оказалась черным кожаным футляром; большой, как мусорный бак, он имел причудливую форму, словно был предназначен для перевозки сердца, ушей и желудка слона, нуждающегося в срочной трансплантации органов.

— Это, должно быть, туба [2]. — Я прикусил губу и, критически прищурив один глаз, посмотрел на Терри. — Ты полагаешь…

— Да, думаю, это принадлежит ей, — сказал Крабтри. — Видишь, футляр тоже упакован в пластиковый чехол.

Я стащил футляр с ленты транспортера (он оказался гораздо тяжелее, чем я ожидал) и опустил на пол рядом с пятнистым чемоданом и клетчатым саквояжем. Покончив с багажом, мы отошли в сторону и уставились на дверь женского туалета, ожидая выхода мисс Словиак. Однако когда пять минут спустя она так и не появилась, мы решили, что стоит сходить за тележкой и погрузить на нее вещи нашей дамы. Я одолжил у Крабтри доллар и прикатил тележку. После небольшого сражения с ограничительной планкой тележки мы все же загрузили на нее оба чемодана и футляр и подобрались вплотную к двери туалета.

— Мисс Словиак, — позвал Крабтри и деликатно, как и подобает джентльмену, который ломится в дамскую комнату, постучал в дверь костяшками пальцев.

— Да-да, минутку, — раздался нежный голос.

— Наверное, заело молнию на пластиковом чехле, в котором она хранит свой пенис, — сказал я.

— Три-ипп, — укоризненно протянул Крабтри. Он повернулся и пристально посмотрел мне прямо в глаза. Он очень долго разглядывал меня, словно пытался выведать какую-то страшную тайну. — Книга действительно почти готова?

— Да, конечно готова, — не моргнув глазом ответил я. — Крабтри, а как же ты? Ты ведь по-прежнему будешь моим редактором?

— Конечно. — Он отвел глаза и задумчиво посмотрел на поредевший поток сумок и чемоданов, которые все еще неприкаянно крутились на транспортере. — Не переживай, все будет в порядке.

И тут на пороге дамской комнаты появилась преобразившаяся мисс Словиак: ее длинные черные волосы были тщательно расчесаны и уложены кокетливыми локонами, щеки нарумянены, веки искусно покрыты мягкими голубовато-зелеными тенями. Я уловил исходящий от мисс Словиак тонкий аромат, который был мне очень хорошо знаком, — «Кристалл», любимые духи моей жены Эмили, а также моей любовницы Сары Гаскелл. Запах, как вы, вероятно, понимаете, вызвал во мне печальные, чтобы не сказать горестные воспоминания. Мисс Словиак взглянула на нашу до отказа забитую тележку, затем вскинула глаза на Крабтри и расплылась в широкой невыносимо-обворожительной улыбке, от одного взгляда на ее сочные кроваво-красные губы перехватывало дыхание.

— Что за спешка, мистер Крабтри? — пропела она сладким голосом. — Вам не терпится показать мне свою тубу?

Я перевел взгляд на Терри и, к своему глубочайшему удивлению, обнаружил, что лицо моего друга сделалось темно-пунцовым. Я не смог припомнить, когда в последний раз видел его в таком смущении.

* * *

С Терри Крабтри мы познакомились в колледже — там, где я меньше всего ожидал встретить друга. Окончив среднюю школу, я приложил немало усилий, чтобы вообще не ходить ни в какой колледж, и особенно в Коксли, который любезно пригласил меня играть за их футбольную команду — предполагалось, что я займу место левого полузащитника под стартовым номером одиннадцать, — и даже предложил мне ежегодную стипендию. Я был и остаюсь здоровенным громилой ростом шесть футов и три дюйма, правда, с годами я растолстел и мои габариты стали еще больше, а в то время меня отличали своеобразное изящество и легкость движений, сравнимые разве что с грацией молодого кита, резвящегося в открытом море. Я носил большие очки в черной роговой оправе, остроносые ботинки, чесучовые брюки и строгие жилеты на шелковой подкладке, которые, по мнению бабушки, подобает носить молодому человеку из приличной семьи, поэтому требовалась известная доля воображения, чтобы представить меня в роли полузащитника футбольной команды. К тому же у меня не было ни малейшего желания играть в футбол ни за Коксли, ни за какой-либо другой колледж, и в один прекрасный день в конце июня 1968 года я, оставив моей бедной старой бабушке вполне разумную записку, какую может написать лишь глупый и самоуверенный юнец, сбежал подальше от угрюмых холмов, сумрачных городов и пасмурного неба Западной Пенсильвании, пронзенного покосившимися шпилями серых каменных башен, которые всю жизнь, словно призраки, преследовали Августа Ван Зорна. Я ушел, чтобы вернуться лишь двадцать пять лет спустя.

Не стану утомлять вас долгим рассказом о тех событиях, которые последовали за моим трусливым побегом из дома. Скажу лишь, что примерно за год до того я увлекся философией Керуака и вообразил себя этаким одиноким поэтом-правдоискателем, который, погружаясь в собственное сознание, пытается постичь тайны мироздания. Погружению способствовала хорошая доза амфетамина, а для записи открывшихся тайн в заднем кармане моих потрепанных джинсов всегда лежал блокнот в солидном переплете из мелованной бумаги с красивыми мраморными разводами, купленный в дешевой канцелярской лавке. Думаю, что до сих пор вижу себя именно в этой роли, и вполне допускаю, что совершенно не гожусь для нее. Как и полагается правдоискателю, я шел куда глаза глядят, ловил попутные машины и без всякой видимой цели колесил по дорогам Америки, вовсю веселился с милыми и сговорчивыми девчонками из провинциальных городков, которые не отказывались поразвлечься где-нибудь в укромном уголке парка; я нанимался на работу к фермерам, таскал ящики на заднем дворе супермаркета, торговал сандвичами и газировкой с уличного лотка; я видел суровые и прекрасные пейзажи великих североамериканских штатов, которые проносились мимо меня, когда я, сидя у открытой двери товарного вагона, потягивал дешевое красное вино из горлышка плетеной бутылки. Как-то летом я целый месяц работал на ярмарке, выступая в роли клоуна-задиры, которого полагается толкнуть в бочку с водой после того, как он обзовет вас вонючим засранцем. Я принимал участие в пьяных драках и даже был ранен: мне прострелили левую руку в баре на окраине Лa-Kpocca, штат Висконсин. Все эти яркие впечатления и богатейший опыт я в полной мере использовал в моем первом романе «Пойма большой реки», вышедшем в 1976 году. Книга получила доброжелательные отклики критики, и порой в минуты отчаяния мне начинает казаться, что это была моя лучшая и самая честная книга. После нескольких лет бесшабашной, чтобы не сказать порочной жизни я, в полном соответствии с законом жанра, нашел пристанище в Калифорнии, где влюбился в студентку философского факультета университета Беркли, которая убедила меня не растрачивать в бесплодных скитаниях то, что она называла спасительной верой человека в собственное великое предназначение. Эта вера стала впоследствии причиной многих моих страданий, а также, и об этом я ни на секунду не забываю, послужила для меня толчком к творчеству. Искреннее восхищение девушки моей несомненной гениальностью привело меня в состояние шока, я долго не мог опомниться — настолько долго, что этого времени вполне хватило, чтобы собрать необходимые документы и подать заявление в университет. Однако, придя в себя, я уже собирался покинуть город — увы, без моей философски настроенной подруги, — когда пришло письмо, в котором говорилось, что я принят.

С Терри Крабтри я познакомился на первом курсе, оказавшись с ним в одной группе, где нас учили, как правильно писать рассказы, — предмет, который я честно пытался осилить в течение нескольких семестров. Крабтри записался на курс совершенно случайно, можно сказать, повинуясь внезапному импульсу, и был принят благодаря рассказу, который написал еще в десятом классе школы: история о психологической дуэли между престарелым Шерлоком Холмсом и молодым Адольфом Гитлером; события разворачиваются на модном курорте, будущий диктатор приезжает из Вены в Карлсбад с самыми черными намерениями — прикарманить драгоценности отдыхающих здесь больных и немощных дам. Весьма странная тема для пятнадцатилетнего подростка, но это была своего рода уникальная вещь, в том смысле, что за всю жизнь Крабтри так больше ничего и не написал — ни единой строчки.

История изобиловала сложными эротическими аллюзиями и вообще казалась какой-то странной, как, впрочем, и сам автор: тощий нескладный молодой человек, с высоким шишковатым лбом и выступающими вперед крупными зубами, он ни с кем не общался и обычно сидел в самом конце аудитории. В то время Крабтри всегда ходил в одном и том же костюме: коротковатые брюки, старомодный плохо сшитый пиджак, темный галстук и неизменный красный кашемировый шарф; если на улице было холодно, он поднимал лацканы пиджака и, словно аристократ, собирающийся на аудиенцию к королю, изящно повязывал шарф вокруг шеи. У меня тоже был свой любимый уголок в классе, где я обычно сидел во время лекции и, беспрестанно теребя только что отпущенную жиденькую бородку и поправляя съезжающие на кончик носа новые очки в тонкой металлической оправе, старательно записывал каждое слово лектора.

Наш учитель считался настоящим писателем; статный широкоплечий красавец, уроженец Центральных равнин, где многие поколения его суровых предков занимались разведением скота. В дни своей молодости он написал пухлый ковбойский роман, вызвавший большую полемику среди историков и литературных критиков; по его роману был поставлен фильм с Робертом Митчем и Мерседес Маккембридж в главных ролях. Наш преподаватель обладал истинным даром превращать любую мысль в изящный афоризм; я тщательно конспектировал его потрясающие своей метафорической красотой высказывания и заполнил ими целую тетрадку — увы, давно потерянную, — а по вечерам, не жалея времени и сил, загружал ими мою бедную память — увы, с тех пор безвозвратно загубленную. Я могу поклясться, хотя, к сожалению, не в состоянии предоставить подтверждение из независимых источников, но одно из его наставлений звучало примерно так: «В конце рассказа у читателя должно возникнуть ощущение, что перед ним приоткрылась невидимая завеса, словно автор рассеял облака, скрывающие бледный лик луны». Он ходил степенной поступью древнеримского патриция, носил ботинки на толстой подошве, сделанные из кожи гремучей змеи, и гордо восседал за рулем новейшей модели «Ягуара», но у него были плохие зубы, вечно расстегнутая молния на ширинке и невероятная способность попадать в разные неприятности: его преследовала нескончаемая череда несчастных случаев, падений, ушибов, вывихов и порезов, в результате чего нашего наставника регулярно отправляли в больницу, где он был своего рода знаменитостью. Казалось, он, как и Альберт Ветч, был погружен в мир своих видений и все время пребывал в каком-то рассеянном забытьи. Наш учитель принадлежал к тем странным людям, что могли с холодной проницательностью, от которой захватывает дух, рассказать вам обо всех горестях и сомнениях, таящихся в глубине вашего сердца, а в следующую секунду повернуться и, радостно помахав на прощание рукой, направиться к выходу, но вместо двери прямиком врезаться в стеклянную перегородку, отделяющую класс от коридора, — после этого инцидента наш преподаватель в очередной раз отправился в больницу, где ему наложили на лицо и голову двадцать пять швов.

Именно на лекциях этого человека я впервые начал задумываться, а не страдают ли все сочинители чем-то вроде легкого помешательства. В результате долгих раздумий, вспомнив, как Альберт Ветч, словно безумец, часами раскачивался в своем скрипучем кресле, я пришел к мысли о существовании недуга, который назвал синдромом полуночника. Синдром полуночника — своего рода эмоциональная бессонница; каждую секунду сознательного существования жертва этого недуга, независимо от того, в какое время суток он или она берется за перо — будь то серые предрассветные часы или яркий солнечный день, — чувствует себя как человек, который лежит возле настежь распахнутого окна в душной темноте спальни и, беспокойно ворочаясь на скомканных простынях, смотрит в высокое небо, где мерцают звезды и огоньки на крыльях самолетов, прислушивается к тихому, похожему на невнятное бормотание шороху колышущихся на ветру занавесок, к надрывному вою мчащейся где-то вдалеке машины «скорой помощи» и к монотонному жужжанию мухи, попавшей в бутылку из-под кока-колы, в то время как все его соседи, затворив двери и окна, мирно спят в своих постелях. Вот почему, по моему глубокому убеждению, с писателями, как и с людьми, страдающими бессонницей, постоянно происходят разные недоразумения и несчастные случаи, вот почему их одолевает болезненная страсть к воспоминаниям о собственных неудачах и дотошным подсчетам упущенных возможностей, вот почему они так склонны к томительно долгим размышлениям и неспособны отвлечься от навязчивых мыслей; они не в состоянии выбраться из этого замкнутого круга, даже если вы попытаетесь силой вытолкнуть их в реальный мир.

Но окончательно моя теория сформировалась гораздо позже, много лет спустя, когда я на собственном опыте узнал, что такое синдром полуночника. А в то время я просто находился под огромным впечатлением: я трепетал от одной мысли, что наш учитель знаменитый писатель, и как завороженный смотрел на его ботинки из змеиной кожи и ловил каждое его слово, веря, что этот человек откроет нам секреты мастерства, которыми, как мне тогда казалось, он обладает. Вскоре нам было дано задание написать рассказ и представить его на суд товарищей. На каждом занятии мы обсуждали по два рассказа, я и Крабтри оказались в самом конце этой длинной очереди, и нам предстояло вместе выступать перед толпой суровых критиков. Я заметил, что Крабтри никогда не делал попыток записывать аксиомы, которые густым туманом клубились под сводами нашей аудитории, и никогда не участвовал в общей дискуссии, лишь изредка вставлял несколько скупых, но неизменно вежливых слов, каким бы занудно-банальным не было обсуждаемое произведение. Естественно, его отрешенность казалась нам высокомерием, мы считали его снобом, особенно когда Крабтри обматывал шею своим кашемировым шарфом; однако я сразу же обратил внимание на его обкусанные ногти и на то, как робко звучал его голос, в котором не было ни капли надменности, и как он вздрагивал, стоило кому-нибудь обратиться к нему с вопросом. Он тихо сидел в дальнем углу класса в своем старомодном плохо сшитом костюме, всегда бледный, с каким-то болезненным выражением лица, словно наша компания внушала ему отвращение, но он был слишком деликатным и хорошо воспитанным человеком, чтобы показать, насколько мы ему неприятны.

Я подозревал, что он страдает синдромом полуночника. А я, был ли я поражен этой болезнью?

Прежде у меня никогда не возникало сомнений в моих писательских способностях, но время шло, неделя проходила за неделей, и мы, овладевая техникой писательского мастерства, все больше сгибались под невыносимой ношей знаний: нам уже были знакомы шаблонные приемы и алгоритмы, необходимые настоящим профессионалам, мы прекрасно разбирались в таких понятиях, как «стержень», на который должна нанизываться история, и знали, на каком этапе в жизнь героя должны вторгнуться сверхъестественные силы судьбы и рока, которые, словно таинственные болотные огоньки, будут сопровождать его на протяжении всего повествования, и понимали важность того, что наш наставник называл «психологической напряженностью» — исключительно важный момент в тонком искусстве создания характера, — в результате моя горячность и стремление к совершенству, оттененные холодным спокойствием Крабтри, привели к тому, что я не мог закончить ни один из начатых рассказов. Целую неделю я ночи напролет просиживал за пишущей машинкой, пил бурбон и тщетно пытался разобраться в том хаотическом нагромождении символов, в которое превратилась простая история, когда-то рассказанная мне бабушкой, — о том, как в детстве какой-то злой мальчишка из негритянского поселка убил ее собаку.

В тот день, когда должно было состояться мое выступление, часов в шесть утра я наконец сдался и решился на бесчестный поступок. В течение последних часов я мысленно блуждал по дому, где прошла жизнь моей бабушки (год назад я позвонил ей из обшарпанной телефонной будки, случайно попавшейся мне на глаза возле бара в каком-то захудалом городишке штата Канзас, и узнал, что как раз в то утро вырастившая меня пожилая женщина умерла от пневмонии), и вдруг — очевидно, причиной внезапного озарения стал характерный для бурбона привкус жженого сахара, — я поймал себя на том, что думаю о нашем постояльце и о его многочисленных, наверняка никому не известных историях, в которых Альберт Ветч излил всю тоску и одиночество своей вселенской бессонницы. Одну историю я помнил довольно хорошо — это был его лучший рассказ, он назывался «Сестра тьмы». Главный герой, археолог-любитель, и его сестра, парализованная старая дева, живут в мрачном каменном доме. Однажды, занимаясь раскопками индейского кургана, он находит пустой саркофаг, на крышке которого с трудом просматривается полустертое изображение женщины со зловещей улыбкой на лице. Трепещущий от восторга археолог под покровом ночи притаскивает саркофаг в дом и берется за реставрацию своей находки. В процессе работы он случайно ранит палец, капли крови падают на крышку саркофага, и в этом месте возникает странное радужное свечение; порез на руке археолога мгновенно заживает, и одновременно он чувствует необычайную бодрость и прилив сил. Проведя несколько экспериментов над несчастными домашними животными, которых он, нещадно искромсав, тут же исцелял, наш герой уговаривает свою скрюченную полиомиелитом сестру лечь в саркофаг; женщина забирается в ящик и во время лечебного сеанса каким-то необъяснимым образом превращается в ужасную Ястакста — этакий злобный суккуб из одной далекой галактики, — которая тут же и соблазняет ученого, — жанр Ван Зорна допускал известную долю пикантных подробностей при условии, что эротические сцены носят гротесковый и эвфемистический характер; затем, высосав все жизненные соки из незадачливого героя, она берется за остальных жителей города. По крайней мере, именно так я представлял дальнейшее развитие событий, втайне надеясь, что однажды в непроглядной тьме глухой пенсильванской ночи за моим окном возникнет фигура пышнотелой женщины с огромными клыками и горящими неутолимым желанием глазами.

Я взялся за работу и как мог подкорректировал оригинал, приглушив оккультный аспект и превратив Безымянную Сущность, пришедшую из черных глубин безвременья, в галлюцинацию, преследующую моего героя, который страдает каким-то загадочным душевным расстройством и от лица которого ведется повествование; также я усилил тему инцеста и добавил жесткости в эротические сцены. Я лихорадочно строчил страницу за страницей, переписывание ванзорновской истории заняло у меня шесть часов; поставив последнюю точку, я сгреб листочки и выскочил на улицу; всю дорогу до колледжа мне пришлось бежать, но все равно я ворвался в класс с пятиминутным опозданием. Учитель уже приступил к чтению рассказа Крабтри. Он читал вслух, это был его любимый способ дать нам возможность почувствовать историю, и мне потребовалось совсем немного времени, чтобы понять, какую именно историю он читает: не бессвязный пересказ готического триллера, сделанный в псевдофолкнеровской манере каким-то никому не известным автором, но оригинальную версию рассказа «Сестра тьмы», написанного чистым, изящным и неторопливым слогом самого Августа Ван Зорна. Шок, который я испытал, поняв, что застигнут на месте преступления, пойман и разоблачен, но главное, что меня опередили и мною же затеянная игра проиграна, мог сравниться лишь с удивлением, что я, оказывается, не единственный в этом мире, кто читал рассказы бедного старого Альберта Ветча. Сквозь стыд, обиду и ужас, всякий раз сжимавшие мое сердце, когда я видел, как учитель, дочитав страницу, перекладывает ее в конец рукописи и переходит к следующей, сквозь плывущий у меня перед глазами туман пробился тонкий лучик любви к Терри Крабтри, до сих пор, словно мерцающий огонек свечи, живущий в моей душе.

За все время обсуждения я не сказал ни слова; рассказ Ван Зорна никому не понравился, — мы были слишком серьезно настроены, чтобы по достоинству оценить эту милую мистическую чепуху, и слишком молоды, чтобы понять скрытые в ней отголоски страдания и одиночества, — но в любом случае никто ни о чем не догадался, и для Крабтри все закончилось благополучно. Это мне предстояло пережить страшный позор и унижение. Я протянул мою рукопись преподавателю, и он начал читать в своей обычной манере: монотонным голосом, скучным, как бескрайние просторы прерий, и сухим, как заброшенный колодец. Я так и не понял, было ли это продуманным приемом или он утонул в лабиринте многословных, лишенных пунктуации фраз, с которыми ему пришлось иметь дело, читая мою Мокнапатофу [3], или причиной его невнятного чтения стал столь же невнятный, неподдающийся пониманию финал, который я лишил мистической окраски, превратив в разнузданно-сексуальную сцену, написанную за десять минут после двух бессонных ночей. Но, так или иначе, ни сам он, ни студенты не заметили, что, по сути, мое сочинение ничем не отличалось от рассказа Крабтри. Учитель закончил чтение и посмотрел на меня с выражением тихой печали и отеческого благословения, словно видел, какую потрясающую карьеру торговца электротоварами мне суждено было сделать. Те, кто уже успел задремать, встрепенулись и приняли участие в вялой дискуссии по поводу достоинств моего произведения. В конце обсуждения преподаватель решился на осторожное определение, сказав, что в моей прозе, несомненно, присутствует «мощный заряд энергии». Десять минут спустя я уже шагал по Банкрофт-Вэй, я возвращался домой с чувством огромного стыда и разочарования, однако, как ни странно, у меня не было ощущения провала, ведь на самом деле этот рассказ нельзя назвать моим. Напротив, я находился в каком-то приподнятом настроении и чувствовал себя почти счастливым: полагаю, причиной послужил ударивший мне в голову мощный заряд энергии, который учитель разглядел в моей прозе, в результате плотину прорвало и на меня обрушился целый поток гениальных идей, требующих немедленного воплощения, а кроме того, я просто радовался, что все обошлось и меня не разоблачили.

Или почти не разоблачили. Стоя под светофором на углу Дуайт-стрит, я почувствовал, что кто-то тронул меня за плечо, и, обернувшись, увидел Крабтри. Глаза Терри радостно сияли, закинутые за спину концы красного кашемирового шарфа бодро развевались на ветру.

— Август Ван Зорн, — произнес он, протягивая руку.

— Август Ван Зорн, — ответил я. Мы обменялись рукопожатием. — Невероятно.

— У меня нет таланта, — сказал он. — А какое у тебя оправдание?

— Отчаяние. А другие его рассказы ты читал?

— Конечно. «Людоеды», «История Эдварда Анжело», «Дом на улице Полфакс». Потрясающие вещи. Просто не верится, что ты тоже о нем слышал.

— М-м, да, — протянул я, подумав, что не только слышал, но даже видел его живым и мертвым. — Пойдем, выпьем пива, я угощаю.

— Я не пью, — сказал Крабтри. — Лучше купи мне кофе.

Я предпочел бы пиво, однако добыть кофе в лабиринтах университетских коридоров было гораздо проще, и мы отправились в небольшое кафе, которое в последнее время я обходил стороной, поскольку там обитала одна милая и ужасно проницательная студентка философского факультета, убедившая меня не растрачивать попусту мой бесценный дар. Через два года она ненадолго стала моей женой.

— В углу под лестницей есть симпатичный столик, — сказал Крабтри. — Я там часто сижу: не люблю, когда на меня смотрят.

— Почему?

— Хочу оставаться для моих подданных загадочной фигурой, — с королевским достоинством изрек Крабтри.

— А-а, понятно. Тогда почему же ты разговариваешь со мной?

— «Сестра тьмы». Я почти сразу догадался, как только услышал про волосы, которые росли у него на лбу, образовывая «странный треугольный выступ, нарушавший пропорции лица».

— Наверное, фраза отложилась у меня в подсознании, поэтому получилась невольная цитата, я ведь работал по памяти.

— Ну, в таком случае у тебя очень плохая память.

— Зато у меня есть талант.

— Возможно. — Он скосил глаза и посмотрел на пламя спички, которую поднес к кончику сигареты. В то время он курил «Олд голд» — крепкие сигареты без фильтра. Теперь Крабтри перешел на легкие сигареты с низким содержанием никотина и ярко-голубой полосой вдоль фильтра; я их называю педерастическими сосульками, когда хочу, чтобы Терри сделал вид, будто он вне себя от гнева.

— Если у тебя нет таланта, то как же ты прошел творческий конкурс? — задал я коварный вопрос.

— У меня был талант, — сказал он беспечным тоном и дунул на спичку, — которого хватило всего на один рассказ. Но это не имеет никакого значения, я все равно не собираюсь быть писателем. — Крабтри сделал паузу, словно хотел придать особый вес своему заявлению, у меня сложилось впечатление, что он очень давно ждал возможности завести этот разговор. Я представил, как он стоит дома перед зеркалом с зажженной сигаретой в руке и, время от времени выдыхая в потолок причудливые кольца дыма, прикидывает, как поизящнее обмотать вокруг шеи свой красный кашемировый шарф. — Я посещаю занятия, чтобы как можно больше узнать о писателях. — Он откинулся на спинку стула и начал петлю за петлей разматывать шарф. — Я собираюсь стать вторым Максом Перкинсом [4].

У него было чрезвычайно серьезное выражение лица, но в уголках глаз плясали едва заметные искорки, словно он, внутренне усмехаясь, ждал, осмелюсь ли я признаться, что понятия не имею, кто такой Максвелл Перкинс.

— О, неужели? — небрежно бросил я, полный решимости противопоставить его высокомерию и самоуверенности грандиозность моих планов. Я тоже достаточно времени провел перед зеркалом, упражняясь в острословии и впиваясь в собственное отражение устрашающе-проницательным взглядом истинного писателя. Я натягивал толстый вязаный свитер с высоким воротом и льстил себе мыслью, что у меня хемингуэевский изгиб бровей. — Ну, в таком случае я собираюсь стать вторым Биллом Фолкнером.

Крабтри улыбнулся.

— В таком случае тебе предстоит проделать гораздо более долгий путь, чем мне.

— Да иди ты к черту, — сказал я, вытягивая сигарету из пачки, лежащей в нагрудном кармане его рубашки.

Пока мы пили кофе, я рассказывал о себе и моих странствиях по дорогам Америки, щедро приукрасив повествование откровенными деталями, касающимися моего богатого сексуального опыта. Я почувствовал, что разговор о девчонках приводит Терри в некоторое смущение, и спросил, есть ли у него подружка, но он отвечал неохотно, отделываясь какими-то невнятными фразами. Я не стал настаивать и, быстро переключившись на другую тему, начал вспоминать историю Альберта Ветча. Мой рассказ глубоко тронул его.

— Итак, — произнес Крабтри с торжественным видом и, сунув руку в карман пальто, достал тонкую книжечку в потрепанной желтовато-коричневой суперобложке. Он протянул книгу через стол, держа обеими руками, словно это была чашка, до краев наполненная горячим чаем. — Ты, должно быть, видел это издание.

Это был сборник из двадцати рассказов Августа Ван Зорна, выпущенный издательством «Аркхэм Хауз».

— «Загадки Планкеттсбурга и другие истории», — прочел я название книги. — Когда она вышла?

— Года два назад. Они специализируются на таких вещах.

Я полистал плохо сброшюрованные страницы книги, которую Альберту Ветчу так и не довелось подержать в руках. На обложке были помещены восторженные отзывы неведомых критиков и четкая черно-белая фотография автора: мужчина в очках с зачесанными назад волосами — невзрачное лицо человека, который много лет сопротивлялся собственной судьбе, сидя в маленькой комнате в башне отеля «Макклиланд» один на один с серой пустотой, заполнявшей его повседневную жизнь, со своими страданиями и сомнениями и разрушающим душу и тело недугом, который я называю синдромом полуночника. Но на фотографии ничего этого вы не могли видеть, здесь он выглядел очень спокойным, даже красивым, его волосы были слегка растрепаны — прическа, вполне соответствующая образу ученого, занимающегося творчеством Уильяма Блейка.

— Оставь книгу себе, — сказал Терри. — Думаю, это будет справедливо, учитывая твое близкое знакомство с автором.

— Спасибо, Крабтри. — Я почувствовал внезапный прилив нежности к этому щуплому парню с его кашемировым шарфом и напускным высокомерием. Со временем его надменность утратила столь явный характер наигранности и превратилась в естественную манерность, которая отнюдь не всегда вызывает восторг окружающих. — А что, — усмехнулся я, — может быть, в один прекрасный день ты станешь моим редактором?

— Может быть, — сказал он. — Ты нуждаешься в хорошем редакторе, это уж точно.

Мы улыбнулись друг другу и скрепили наш договор рукопожатием. В следующую секунду у меня за спиной возникла та самая девушка, которую я так старательно избегал последние несколько месяцев, и вылила мне на голову кувшин ледяной воды, утопив не только мою репутацию любимца женщин, но и книгу Августа Ван Зорна; во всяком случае, в моих воспоминаниях гибель книги выглядит именно так.

* * *

Щетки бегали по ветровому стеклу машины, исполняя свой привычный танец, пока мы, припарковавшись на Смитфилд-стрит, покуривали травку и дожидались, когда моя третья жена Эмили покажется в дверях «Бакстер-билдинг» — двадцатиэтажной стеклянной коробки, где она работала составителем объявлений в рекламном агентстве. Главным клиентом «Ричард, Рид и К0» была известная фирма, специализирующаяся на производстве польских колбасок, которые славились своими поражающими воображение размерами, что значительно облегчало задачу составления рекламных слоганов, но одновременно требовало от автора чрезвычайной деликатности в выборе слов и сравнений. Я видел, как через крутящуюся дверь прошла секретарша Эмили — девушка сердито встряхнула не желавший раскрываться зонтик и побежала к автобусной остановке, — затем вышли Сьюзан и Бен, друзья Эмили, за ними показался человек, чье имя вылетело у меня из головы, но я безошибочно узнал в нем Возбужденную Колбасу — роль, которую он исполнял на карнавале, устроенном фирмой на прошлое Рождество. Обитатели «Бакстер-билдинг» появлялись на крыльце и один за другим исчезали в мягкой сероватой дымке раннего вечера — дантисты и ортопеды, бухгалтеры и аудиторы, последним вышел печальный эфиоп, который продавал полудохлые цветы в маленьком киоске в вестибюле здания. Люди бросали взгляд на небо, раскрывали зонты или, просто прикрыв голову газетой, со смехом выскакивали под дождь и торопливо шагали по тротуару в предвкушении развлечений, которые сулил им вечер пятницы, освещенный яркими огнями, слегка подрагивающими в потоках дождя. Но когда пятнадцать минут спустя Эмили так и не вышла, хотя по пятницам она обычно ждала меня на крыльце — по давно заведенной традиции в конце недели я заезжал за ней, и мы отправлялись в какой-нибудь симпатичный ресторанчик, — я вынужден был признать, что неприятность, мысль о которой я старательно гнал от себя в течение всего дня, все же случилась: рано утром, когда я, ничего не подозревая, крепко спал, Эмили ушла от меня. Проснувшись, я обнаружил на кухне прислоненную к кофеварке записку и удручающую пустоту во всех ящиках и шкафах, где хранились ее вещи.

— Крабтри, дружище, — сказал я, — она меня бросила.

— Что она сделала?

— Бросила меня, сегодня утром. Я нашел записку. Я даже не уверен, пошла ли Эмили на работу. Скорее всего она сразу поехала к родителям отмечать Песах [5]. Завтра должен состояться первый седер [6]. — Я повернулся и взглянул на мисс Словиак. Они с Крабтри устроились на заднем сиденье, поскольку изначально предполагалось, что Эмили сядет впереди рядом со мной. Им пришлось немного потесниться, чтобы освободить место для тубы — гигантский футляр каким-то странным образом тоже оказался в машине, хотя я до сих пор не был уверен, действительно ли инструмент принадлежит мисс Словиак. — Их будет еще восемь, я имею в виду пасхальные трапезы.

— Он шутит? — спросила мисс Словиак. У меня возникло подозрение, что за время пути от аэропорта до Смитфилд-стрит она решила еще раз подкрасить глаза и губы, но, очевидно, на ходу это было не так-то легко сделать, и поэтому черная полоска туши оказалась где-то в районе бровей, а обведенные помадой губы съехали на щеку, от чего лицо нашей дамы приобрело смазанный вид, словно плохо наведенный на резкость кадр.

— Почему же ты ничего не сказал? — спросил Крабтри. — То есть, я имею в виду, зачем мы здесь сидим?

— Ну, просто я подумал… не знаю. — Я отвернулся и, уставившись на бегающие по лобовому стеклу щетки, стал слушать монотонный шум дождя; капли барабанили по крыше изумрудного «форда-гэлекси» 1966 года выпуска с откидным верхом — автомобиля, владельцем которого я стал меньше месяца назад. Я вынужден был принять этот раритет в качестве возмещения довольно крупного долга. В свое время я имел глупость одолжить денег Счастливчику Блэкмору — старому пьянице, который писал спортивные репортажи для «Пост-газетт» и в настоящее время проходил лечение в реабилитационном центре где-то в Голубых Холмах Мэриленда, куда Счастливчик попал с диагнозом «маниакально-депрессивный психоз». Он был размером с океанскую яхту, этот мой шикарный «форд», с норовистым характером, проржавевшим сцеплением, дряхлой проводкой и огромным задним сиденьем, которое будоражило воображение романтически настроенного человека. Однако я старался не думать, что происходило у меня за спиной, пока мы ехали из аэропорта в город.

— Я подумал, что… может быть, все это мне только показалось. — За долгие годы дружбы с марихуаной я привык, что многие гораздо более жуткие вещи при ближайшем рассмотрении оказывались всего-навсего плодом моего воспаленного воображения; в течение всего дня я старался убедить себя, что сегодня утром, часов около шести, пока я храпел, свободно раскинувшись на только что опустевшем супружеском ложе, мой брак не рассыпался на части, как старая треснувшая чашка. — Вернее, я хочу сказать, что надеялся на это.

— Вы хорошо себя чувствуете? — спросила мисс Словиак.

— Великолепно, — сказал я, пытаясь понять, как же чувствую себя на самом деле. Я горько сожалел, что вынудил Эмили уйти от меня, но совсем не потому, что мог поступить как-то иначе, причина моих сожалений крылась в другом: Эмили с таким упорством старалась предотвратить крушение нашего брака — исход, которому она, и это навсегда останется для меня загадкой, так долго сопротивлялась. Ее собственные родители поженились в 1939 году и до сих пор были женаты, со стороны их отношения даже походили на счастье. Я знал, что Эмили считает развод шагом, к которому прибегают слабохарактерные и безнадежно отсталые люди, не знающие, как правильно вести себя в кризисных ситуациях. У меня было гадкое чувство, какое возникает, если вы просите человека, не умеющего врать, снять трубку телефона и сказать, что вас нет дома. Так же я чувствовал, что люблю Эмили, но мое чувство было каким-то фрагментарно-умозрительным, похожим на любовь, которую вы испытываете к окружающим, находясь в состоянии сильного алкогольного опьянения. Я закрыл глаза и подумал, что подол шелковой юбки Эмили напоминал волну, захлестывающую ее стройные ноги, когда однажды вечером она танцевала под звуки музыкального автомата, играющего мелодию «Barefooting» в каком-то маленьком баре в Саут-сайде; я вспомнил плавный изгиб ее шеи и мягкие контуры тела, проступавшие сквозь ночную рубашку, когда Эмили склонялась над раковиной, чтобы умыть лицо; я отчетливо увидел большой сандвич с тунцом, который Эмили протянула мне, когда мы сидели за раскладным столиком на берегу океана и, щуря глаза от ветра, наблюдали за плывущими вдалеке китами; в то лето мы две недели провели в Люции, штат Калифорния. Я чувствовал, что люблю Эмили, как любил ее тогда, как до сих пор люблю все эти случайные воспоминания — с грустью и необъяснимой тоской, от которой хочется вздохнуть и печально опустить голову, но это была любовь, до боли похожая на ностальгию. Я вздохнул и опустил голову.

— Грэди, что случилось? — Крабтри наклонился вперед и положил подбородок на спинку моего сиденья. Я поежился — его длинные волосы щекотали мне шею. Благодаря соседству мисс Словиак Терри насквозь пропитался запахом «Кристалла». Аромат заставил меня вспомнить одновременно о жене и любовнице — в данной ситуации это выглядело настоящей жестокостью. — Что ты натворил?

— Я разбил ей сердце. Думаю, она узнала о моем романе с Сарой.

— Каким образом?

— Не знаю. — Я вспомнил, что несколько дней назад Эмили ужинала в ресторане со своей сестрой Деборой, которая работала секретарем на факультете изящных искусств в университете Питсбурга. Эмили вернулась из «Али-Бабы» в каком-то подавленном настроении. Наверное, Дебора что-то пронюхала и сочла своим долгом поделиться новостью с сестрой. — Не знаю, — повторил я, — честно говоря, мы с Сарой не особенно соблюдали конспирацию.

— Сара? — раздался голосок мисс Словиак. — Это к ней мы собираемся на вечеринку?

— Верно, — подтвердил я, — это к ней мы собираемся на вечеринку.

* * *

Вечеринку, знаменующую начало Праздника Слова, можно было назвать демонстрацией хороших манер и торжественной увертюрой к нашей литературной конференции: участникам предоставляли возможность познакомиться поближе и немного поболтать, прежде чем прозвучит команда «на старт» и гости, слегка покачиваясь, отправятся в Тау-Холл. Вечеринку устраивали часов в шесть вечера и делали в форме фуршета, с единственной целью, чтобы людям приходилось демонстрировать чудеса эквилибристики, пытаясь удержать на коленке тарелки и бокалы; затем примерно без четверти восемь, когда незнакомцы уже успевали подружиться, а легкое опьянение переходило в приятное головокружение, собравшихся приглашали проследовать на первую из двух лекций, с которыми выступали наиболее выдающиеся представители литературной элиты, согласившиеся в этом году принять участие в конференции. В течение одиннадцати лет и по сей день факультет английской литературы, возглавляемый Вальтером Гаскеллом — мужем Сары Гаскелл, собирал по нескольку сотен долларов с молодых честолюбивых авторов за право встретиться и получить массу бесценных советов от более или менее известных писателей, а также редакторов, литературных агентов и прочих нью-йоркских знаменитостей, отличающихся потрясающей способностью в неимоверных количествах поглощать алкоголь и почти беспрерывно молоть языком. Гостей размещали в пустующих во время весенних каникул комнатах студенческого общежития и, словно пассажиров круизного лайнера, твердой рукой вели через мероприятия, которыми изобиловала программа конференции: дискуссии критиков и литературоведов, похожие на старинный танец, с множеством расшаркиваний, исполняемых под тягучие звуки волынки, беседы с писателями, напоминающие сеансы психотерапевта, и бодрые наставления столичных издателей в зажигательном ритме ча-ча-ча. Подобные творческие конференции проходят во многих университетах, и я не вижу в этом ничего плохого, во всяком случае, они смущают меня ничуть не больше, чем распространенная среди туристических компаний практика организации осмотра достопримечательностей: загрузить огромную плавучую копию Лас-Вегаса толпой перепуганных американцев и, щелкая кнутом над их головами, прогнать на скорости тридцати узлов в час по всем местам, которые обязан посетить уважающий себя турист. Однако среди участников конференции обычно все же попадалась парочка перспективных авторов, а однажды, несколько лет назад, я познакомился с молодым человеком, который попросил меня посмотреть его рассказ; вещь оказалась настолько хорошей, что ему удалось подписать контракт с моим литературным агентом и получить гонорар под еще ненаписанный роман; вскоре роман был написан и опубликован, к несказанному восторгу читающей публики, права на экранизацию успешно проданы, после чего нераспроданные остатки тиража разошлись по сниженным ценам. Я в тот момент находился примерно на трехсотой странице моих «Вундеркиндов».

Поскольку в свое время идея Праздника Слова зародилась у Вальтера Гаскелла, то и вечеринку всегда устраивали в его доме: странном сооружении из красного кирпича, построенном в тюдоровском стиле; похожий на приплюснутую шляпу злой колдуньи, дом стоял в глубине аллеи, надежно отгороженный от улицы высокими кронами деревьев; как мне однажды сказала Сара, дом был перестроен из особняка, некогда принадлежавшего королю консервированных супов Г. Дж. Хайнцу. Вдоль подъездной аллеи виднелись фрагменты покосившейся старинной решетки из массивного кованого железа, а на заднем дворе возле оранжереи лежали поросшие травой ржавые рельсы: остатки миниатюрной железной дороги — детского увлечения одного из давно умерших потомков Хайнца. Дом был слишком велик для Гаскеллов, которые, как и мы с Эмили, никогда не имели детей, зато в нем хватало места для обширной коллекции Вальтера: экспонаты, посвященные истории бейсбола, расползлись по всему дому от чердака до подвала, так что даже в тех редких случаях, когда я приходил к Саре домой, нас не покидало чувство, будто мы не одни: повсюду ощущалось присутствие ее мужа, а по огромным комнатам и длинным темным коридорам бродили призраки ушедших в небытие великих игроков и знаменитых бейсбольных магнатов. Мне нравился Вальтер Гаскелл, и я, ложась в его постель, никогда не мог избавиться от чувства стыда, которое неприятно скребло меня изнутри, словно жесткая нить, вплетенная в мягкий радужный шелк моей страсти к его жене.

Однако я не стану утверждать, что у меня никогда не было осознанного желания завести роман с Сарой Гаскелл. Я принадлежу к тому типу мужчин, которые легко влюбляются и действуют с полным безрассудством, совершенно не думая о последствиях, так что едва вступив в мой первый брак, я почти мгновенно, можно сказать по определению, превратился в неверного мужа. В моей жизни было три брака, и каждый раз вина за развод лежала на мне, и только на мне, без каких-либо оговорок и оправданий. С первой же секунды, как только я увидел ее, у меня возникло вполне осознанное желание завести роман с Сарой Гаскелл, влюбиться в ее порхающие руки, которые при разговоре ни на миг не остаются в покое, в сложное инженерное сооружение из гребней и заколок, которое удерживает ее рыжевато-каштановые волосы, не давая им рассыпаться по плечам и тяжелой волной накрыть ей спину, в ее манеру говорить, когда беседа, словно корабль, потерявший своего капитана, мечется от одного берега к другому, переходя от нежного воркования к резким, полным жесткой иронии замечаниям, и в дым ее бесконечных сигарет.

У нас была квартира в Ист-Окленде, где мы встречались раз в неделю. Квартира принадлежала колледжу — Сара Гаскелл была ректором, и я влюбился в нее в мой первый рабочий день. Наш роман продолжался почти пять лет. Он не стал причиной каких-либо существенных перемен, разве что, в отличие от первого свидания, когда двое людей дрожащими руками пытаются справиться с незнакомым замком, теперь в казенной квартире колледжа был установлен телевизор, чтобы днем в среду мы с Сарой могли, лежа в постели, смотреть старые фильмы. Никто из нас не хотел бросать свою вторую половину или иным образом нарушать привычное течение нашей жизни, в которой было достаточно места для любви, вполне заслужившей право называться долгой и прочной.

— Она хорошенькая? — шепотом спросила мисс Словиак, когда мы, шаркая подошвами ботинок по гладким каменным ступеням, взбирались на крыльцо особняка Гаскеллов. Мисс Словиак слегка ткнула меня пальцем в живот, очень точно изобразив внешне небрежно-снисходительную, но, по сути, чрезвычайно доброжелательную манеру поведения хорошенькой женщины, когда она обращается к невзрачному мужчине.

«Да, мне так кажется», — наверное, я должен был ответить нечто подобное.

— Не такая хорошенькая, как вы, — сказал я.

Также ей было далеко до моей жены. Сара не обладала изяществом и легкой непринужденной грацией Эмили, она была крупной дамой с пышной грудью, внушительным задом, и, как это обычно случается с рыжеволосыми женщинами, ее своеобразная красота казалась странной и какой-то неуловимо изменчивой. Ее лоб и щеки были густо усеяны веснушками, а нос, хотя и выглядел симпатичным слегка вздернутым носиком, если вы смотрели на Сару в профиль, производил впечатление спелой картофелины, когда Сара поворачивалась к вам лицом. К двенадцати годам она уже достигла своего теперешнего роста и комплекции, и я полагаю, эта детская психологическая травма, а также необходимость соответствовать занимаемой должности послужили причиной того, что ее повседневный гардероб в основном состоял из просторных черных брюк, строгих блузок из белой хлопчатобумажной ткани и бесформенных твидовых пиджаков, отличающихся невероятным разнообразием расцветок — от грязно-желтого до пыльно-серого. Свои шикарные длинные волосы она пыталась усмирить с помощью целого арсенала заколок и шпилек, нанести макияж в понимании Сары означало подкрасить губы помадой бледно-морковного цвета, а единственным украшением помимо обручального кольца были висевшие у нее на шее очки в тонкой металлической оправе, которые Сара носила на шнурке от кроссовок. Процесс раздевания Сары превращался в акт отчаянного безумия, это было чем-то вроде вандализма — все равно что открыть клетки зоопарка и выпустить на волю стаю диких животных или подложить динамит и взорвать плотину, сдерживающую могучую реку.

— Привет, малыш, рад тебя видеть, — прошептал я на ухо Саре, когда она распахнула дверь и, отступив на шаг назад, пригласила Крабтри и мисс Словиак пройти в большой холл, отделанный панелями из темного дуба. Мне приходилось шептать довольно громко, потому что пес Сары, эскимосская лайка по кличке Доктор Ди, взял за правило всякий раз при моем появлении в доме Гаскеллов, независимо от цели моего визита, выражать душившие его чувства бешеным лаем. Доктор Ди лишился зрения еще в щенячьем возрасте, переболев тяжелой формой менингита; однако его незрячие голубые глаза имели необыкновенное свойство оживляться при вашем приближении, хотя, казалось, пес смотрел совершенно в другую сторону и вы думали или, как это было в моем случае — надеялись, что пес забыл о вашем существовании. Сара приписывала его враждебность некоторому помутнению рассудка в результате перенесенного в детстве заболевания, — для начала надо отметить, что Доктор Ди был законченным психом, страдавшим маниакальным пристрастием к рытью всяческих норок, дырок и ямок, куда он прятал ценные по его мнению кости и прочие объедки, — но, кроме того, до появления в доме миссис Гаскелл он был собакой Вальтера Гаскелла, и я полагаю, именно этот факт каким-то образом сказался на его отношении ко мне.

— Всё, Доктор Ди, успокойся. Извините, дорогая, просто не обращайте на него внимания, — сказала хозяйка, пожимая руку мисс Словиак. Сара окинула незнакомку быстрым взглядом, в котором промелькнуло едва заметное любопытство ученого-натуралиста, столкнувшегося с необычным экземпляром растения. — Здравствуй, Терри. Шикарно выглядишь.

Сара с энтузиазмом пожимала гостям руки и, казалось, была искренне рада нашему приходу, но, заметив ее рассеянный взгляд и легкую напряженность в голосе, я сразу понял, что Сара чем-то обеспокоена. Она наклонилась вперед, подставляя Крабтри щеку для поцелуя, но неожиданно оступилась, неловко покачнулась и едва не упала. Я подхватил ее под локоть.

— Эй, полегче с поцелуями, — сказал я, возвращая Сару в состояние равновесия. Одним из самых приятных моментов, из-за которых я особенно любил ежегодные вечеринки в доме Гаскеллов, была возможность полюбоваться на Сару, одетую в платье и вышагивающую на высоких каблуках.

— Извините, — пролепетала Сара и залилась краской, так что даже ее покрытые веснушками обнаженные руки порозовели. — Проклятые туфли. Не представляю, как люди ухитряются ходить на этих штуках.

— Дело практики, — заметила мисс Словиак.

— Мне надо поговорить с тобой, — прошептал я, перекрывая вопли Доктора Ди. — Это очень срочно.

— Надо же, какое забавное совпадение, — произнесла Сара в своей обычной полушутливой манере. Однако ее саркастическая ухмылка была обращена к Терри, для которого, как она знала, наш роман не являлся тайной, — мне тоже очень надо поговорить с тобой.

— Думаю, ему нужнее, — сказал Крабтри, передавая Саре пальто мисс Словиак и свой оливковый плащ.

— Сомневаюсь. — Сделав широкий жест рукой, Сара повела нас через холл к дверям гостиной. Подол ее платья — какого-то бесформенного одеяния, похожего на мешок с короткими рукавами, сделанный из черного искусственного шелка, наэлектризовался и все время прилипал к колготкам. Туфли на высоких каблуках, гулко цокающие по дубовому паркету, подворачивающиеся лодыжки, покачивающаяся походка, напряженно вытянутая вперед шея, обнаженные руки, рыжие волосы, зачесанные вверх и заколотые на затылке с нарочитой небрежностью, — прическа, предназначенная для особо торжественных случаев, — все придавало облику Сары неуклюжую величественность, которая казалась мне безумно привлекательной. Сара Гаскелл понятия не имела, как она выглядит и какое сногсшибательное впечатление могут производить на некоторых мужчин ее пышные формы. Глядя на то, как она балансирует на двухдюймовых «шпильках», вы первым делом подумали бы об отчаянной дерзости, словно вдруг увидели перед собой современный небоскреб в стиле модерн — шестьдесят три этажа из стекла и света, насаженные на тонкий стальной стержень.

— Трипп, что ты сделал с этим псом? — спросил Крабтри. — Почему он так пристально смотрит на твое горло?

— Он слепой. Доктор Ди не видит ни меня, ни моего горла.

— Но знает, как до него добраться.

— Тихо, Доктор Ди, — прикрикнула Сара, — замолчи немедленно!

Мисс Словиак боязливо покосилась на пса, который занял свое излюбленное место: усевшись между Сарой и мной, он надежно уперся передними лапами в пол, оскалил зубы и перешел с истеричного лая на утробное рычание.

— В чем дело, почему вы ему так не нравитесь? — спросила мисс Словиак.

Я в недоумении пожал плечами и, чувствуя, что заливаюсь краской — нет ничего более постыдного, чем оказаться в немилости у такого симпатичного и умного пса, — попытался отшутиться.

— Я должен ему денег.

— Грэди, дорогой, — вмешалась в разговор Сара, передавая мне пальто мисс Словиак и плащ Терри, — если тебе не трудно, пожалуйста, поднимись в комнату для гостей и брось это на кровать. — Она говорила напряженным голосом, словно произносила слова пароля.

— Боюсь, я не знаю, где находится комната для гостей, — ответил я, хотя мне не раз доводилось бросать на кровать для гостей саму Сару.

— Ну, тогда, пожалуй, будет лучше, если я покажу тебе дорогу. — Теперь в голосе Сары слышалась откровенная паника.

— Да, думаю, так будет лучше, — согласился я.

— А мы устроимся поудобнее и будем чувствовать себя как дома, — сказал Крабтри. — Если, конечно, наш милый Доктор не возражает. А ты как, старина, не против? — Он присел перед Доктором Ди на корточки и, ткнувшись лбом в нахмуренные брови пса, забормотал проникновенным голосом какие-то ласковые слова утешения, — искусство, которым владеет любой профессиональный редактор. Доктор Ди тут же успокоился и стал внимательно обнюхивать длинные волосы Крабтри.

— Терри, не мог бы ты найти моего мужа и сказать, чтобы он запер Доктора Ди в подвале? — попросила Сара. — Спасибо, ты очень любезен. О, ты его сразу узнаешь, он самый красивый мужчина в комнате, и глаза у него такие же, как у Доктора Ди. — Это была правда, Вальтера Гаскелла ни с кем не спутаешь: высокий широкоплечий мужчина с пышной седой шевелюрой, — настоящий богемный красавец, каких полно на Манхаттане, с прозрачными голубыми глазами, в которых застыло выражение тоски и внутренней опустошенности, — типичный взгляд бывшего алкоголика. — Какое милое платье. мисс Словиак. — Сара любезно улыбнулась гостье и двинулась вверх по лестнице, ведущей на второй этаж.

— Она мужчина, — сказал я, шагая вслед за Сарой с охапкой верхней одежды в руках.

* * *

Летом 1958 года в газетах Питсбурга появились сообщения о том, что некий Джозеф Тодеско, уроженец Неаполя, работавший помощником смотрителя в клубе «Форбс Филд», в чьи обязанности входило содержать в порядке бейсбольное поле, был уволен с работы за то, что самовольно занял свободный клочок земли возле ограды клуба и разбил там небольшой огород. Это был третий год его работы в «Форбс Филде», в прошлом мистер Тодеско не раз безуспешно пытался организовать собственный скромный бизнес: среди его начинаний числились цветоводство, разведение плодовых деревьев и тепличное хозяйство.

Он был хорошим садовником, но плохим бизнесменом и страшным транжирой, двух своих предприятий он лишился из-за нарушений в финансовой отчетности, остальные потерял благодаря беспробудному пьянству. Его ухоженные, но слишком буйно разросшиеся помидоры, цуккини и итальянские бобы, которые карабкались по длинным четырехфутовым шестам и мешали зрителям видеть стоящего на подаче игрока, привлекли внимание одного недружелюбно настроенного агента по продаже недвижимости. Агент как раз вел спорное дело между клубом и Питсбургским университетом, пожелавшим купить бейсбольный стадион. И вскоре мистер Тодеско оказался безработным. Попавшая в газеты история о несправедливом увольнении садовода-любителя вызвала протест общественности и резкое заявление со стороны профсоюзов, в результате через неделю Джозеф Тодеско был восстановлен на работе с условием, что вызвавшие скандал растения будут выкопаны и пересажены в его собственный садик размером с носовой платок. Еще несколько недель спустя мистер Тодеско праздновал день рождения своей единственной дочери — младшей из детей. Девочке исполнилось восемь, счастливый отец выпил лишку и, подавившись куском бифштекса, умер на руках любящей жены, в окружении детей, двух внуков и дорогих его сердцу томатов, кабачков и фасоли. На его дочь это событие произвело неизгладимое впечатление, в памяти девочки остался почти мистический образ отца: большой, толстый, неподвижно лежащий человек, который совершил нечто вроде гастрономического самоубийства.

Не знаю, верно ли я излагаю подробности этой трагической истории, но данный факт показывает, насколько далеко мне пришлось зайти в моих умозаключениях, чтобы понять, почему такая рассудительная женщина, как Сара Гаскелл, которая всегда старалась держаться подальше от разного рода сомнительных типов и панически боялась совершить какой-нибудь необдуманный поступок, обратила внимание на такого мужчину, как я. Ее мать, полька по происхождению, которую я видел всего дважды, была суровой, не склонной к проявлению сентиментальных чувств дамой с сильным характером, железной волей и жесткими седыми усиками, торчащими над плотно сжатыми губами. Она одевалась исключительно в черное и всю жизнь проработала в прачечной. Эта женщина постаралась, и, надо сказать, небезуспешно, искоренить в характере дочери все те отрицательные черты, которые могли передаться ей по наследству от несчастного Джозефа Тодеско, особенно склонность к авантюризму и любого рода невоздержанность, и воспитать женщину здравомыслящую, способную сделать правильный выбор в пользу пускай скромных, но реально достижимых целей. Таким образом, Сара предпочла посвятить себя изучению бухгалтерского дела, подавив свои творческие наклонности и рано проснувшийся интерес к литературе; затем последовал экономический факультет университета, диссертация и докторская степень в области менеджмента. Она успешно строила карьеру, отвергла предложения двух преданных поклонников и лишь в возрасте тридцати пяти лет, заняв должность ректора нашего колледжа, позволила себе подумать о замужестве.

Сара выбрала декана факультета английской литературы: его финансовые дела находились в отличном состоянии, социальное положение и карьера тоже соответствовали требованиям, склад характера и привычки говорили о том, что он станет хорошим мужем, и, кроме того, его внушительная библиотека, насчитывающая семь тысяч томов, содержалась в идеальном порядке — все книги были не только расставлены по алфавиту, но и рассортированы в соответствии с хронологией и национальной принадлежностью авторов. Также Сару Тодеско, которая была восьмым ребенком из бедной семьи, жившей в районе Гринфилда, привлекли благородные манеры Вальтера Гаскелла, его блестящее образование, полученное в Дортмундском университете, умение управлять красивой двухмачтовой яхтой и шикарная квартира его родителей неподалеку от Центрального парка. Мама одобрила выбор дочери, и Сара убедила себя, что Вальтер Гаскелл — это поистине блестящая партия. Но, тем не менее, несмотря на все усилия матери, где-то в глубине души Сара сохранила остатки неаполитанской чувствительности; возможно, она, эта чувствительность, а также остатки моего бурного темперамента и стали причиной того, что у Сары возникло желание рискнуть своим прочным и стабильным положением ради сомнительной радости общения со мной.

Другое обстоятельство, которым я объяснял возникший у нее интерес к моей персоне, было увлечение Сары (или, скорее, непреодолимое влечение, похожее на тяжелый случай наркотической зависимости, причем соблазнителем, посадившим ее на иглу, оказался именно я): Сара постоянно читала, она читала все, что попадалось ей под руку, будь то Джин Райс, Джин Шепард или Джин Дженет. Словно хорошо отлаженный механизм, она проглатывала книги со скоростью шестьдесят пять страниц в час; Сара читала с ожесточением фанатика и непроницаемо-мрачным выражением лица без какого-либо видимого удовольствия. Она читала в постели перед сном и едва проснувшись, сидя на унитазе и примостившись возле окна на заднем сиденье машины; когда Сара отправлялась в кино, она брала с собой книгу, чтобы почитать перед началом сеанса, а сколько раз я заставал ее на кухне с книгой в одной руке и вилкой в другой: разогревая куриный бульон, поставленный в микроволновку ровно на одну минуту, она в третий раз перечитывала, ну, скажем «Леди Молли» (Сара обожала серийные романы, где действовали одни и те же герои). Если под рукой не оказывалось книги, она бралась за газеты и журналы, — чтение было для нее чем-то вроде пиромании, — а когда в доме не оставалось ни одной непрочитанной газеты, Сара переходила к рекламным проспектам, инструкциям по пользованию бытовой техникой, надписям на консервных банках и на пакетах с сухим завтраком или просто длинным спискам продуктов на чеках из супермаркета. Однажды я стал свидетелем того, как Сара внимательно изучает этикетки на бутылках с шампунем и жидким мылом, — она как раз принимала ванну в надежде немного подлечить свой радикулит, но процедура занимала много времени, а Сара слишком быстро расправилась с толстым томом Чарлза Перси Сноу. Сара даже прочла мою первую книгу, задолго до того как познакомилась с автором, и я тешу себя мыслью, что она была моим лучшим читателем. Каждый писатель мечтает об идеальном читателе, и мне несказанно повезло, что мой идеальный читатель согласился еще и спать со мной.

— Можешь положить пальто сюда, — нарочито громким голосом произнесла Сара и, словно экскурсовод, указала мне на дверь комнаты, выдержанной в нежно-голубых тонах, со светлым паркетным полом и высоченным потолком.

Я переступил порог комнаты, Сара вошла вслед за мной и плотно прикрыла дверь. На левой стене рядом с большим зеркальным шкафом висели два прямоугольных футляра, в каких обычно хранят коллекции бабочек, у меня уже была возможность рассмотреть их, и я знал, что под стеклом находятся билеты на серию матчей чемпионата по бейсболу 1949 и 1950 годов. Противоположная стена была сплошь увешана фотографиями игроков команды «Нью-Йорк янки». Под фотографиями стояла широкая кровать с высокой спинкой и витыми ножками, на кровати лежало покрывало, отороченное мелкими оборками. Белоснежное покрывало напоминало пышное платье невесты. Я повалил Сару на кровать, красное пальто мисс Словиак и оливковый плащ Крабтри соскользнули на пол. Я плюхнулся рядом с Сарой и, приподнявшись на локте, заглянул в ее испуганные глаза.

— Привет, — сказал я.

— Здравствуй, ковбой.

Я задрал подол ее вечернего платья и провел ладонью по тому месту, где резинка от колготок плотно впивалась в бедро Сары, затем скользнул рукой под тугие колготки и в стотысячный раз добрался до курчавых волос у нее на лобке. Я действовал машинально, как хронический неудачник, который привычным движением лезет в карман пиджака, чтобы достать свой верный амулет — засушенную кроличью лапку. Она припала губами к моей шее где-то в районе уха. Я почувствовал, как она, пытаясь расслабиться, прижалась ко мне всем телом. Сара расстегнула пуговицу у меня на рубашке, просунула руку в образовавшуюся щель и сжала ладонью мою левую грудь.

— Эта, левая, принадлежит мне.

— Верно, — сказал я. — Они обе принадлежат тебе.

Мы помолчали. Спальня находилась прямо над гостиной, я отчетливо слышал музыку: Оскар Питерсон плел свою витиеватую джазовую мелодию.

— Итак?

— Нет, ты первый начинай.

— Ладно. — Я снял очки, внимательно посмотрел на мутноватые, заляпанные какими-то непонятными пятнами стекла и снова надел их. — Сегодня утром…

— Я беременна.

— Что? Ты уверена?

— У меня задержка, уже девять дней.

— Ну, девять дней, это еще ничего не…

— Значит, — сказала Сара, — Грэди, я абсолютно уверена. Понимаешь, год назад, когда мне исполнилось сорок пять, я перестала надеяться, что у меня когда-нибудь будет ребенок, но по-настоящему примирилась с этой мыслью только недели две назад. Или, точнее, поняла, что примирилась. Помнишь, мы как-то обсуждали эту тему.

— Да, помню.

— Ну вот, именно поэтому мне ничего не кажется, я действительно беременна.

— И как ты к этому относишься?

— Лучше скажи, как ты к этому относишься?

Я задумался.

— Пожалуй, я бы назвал твою новость интересным дополнением к моей, которая состоит в том, что сегодня утром от меня ушла Эмили. — Сара замерла, я почувствовал, как напряглось ее тело, словно она прислушивалась к раздающимся снизу голосам. Я замолчал и тоже стал слушать, пока до меня, наконец, не дошло, что Сара ждет продолжения. — Она уехала к родителям в Киншип, но думаю, после Пасхи Эмили не собирается возвращаться домой.

— Понятно, — сказала Сара, стараясь придать своему голосу безразличную интонацию, как будто я только что поделился с ней вычитанным в газете сообщением о производстве сверхпрочной цементной смеси. — Значит, теперь ты разводишься с женой, я — с мужем, мы женимся и воспитываем ребенка. Так?

— Да, такой вот простенький план. — Я откинулся на подушку и несколько минут разглядывал висящие у меня над головой фотографии бейсболистов: молодые загорелые парни улыбались в камеру рассеянной улыбкой чемпионов. Слушая прерывистое дыхание Сары, я и сам начал задыхаться. Моя левая рука, которую я опрометчиво подсунул Саре под спину, затекла, я чувствовал, как в кончиках пальцев начинается легкое покалывание. Я поймал обращенный на меня с фотографии грустный взгляд Джонни Майза. Мне показалось, что Джонни принадлежал к той породе мужчин, которые не задумываясь уговорили бы любовницу сделать аборт и избавиться от ее первого и, вероятно, единственного ребенка.

— А что, подруга твоего друга Терри на самом деле мужчина? — спросила Сара.

— Да, думаю, что да. Во всяком случае, насколько я знаю Терри…

— И что он тебе сказал?

— Он сказал, что хочет посмотреть мою книгу.

— Ты ему покажешь?

— Может быть. — Придавленная рука окончательно занемела, ноющая боль стала подбираться к плечу. — Я не знаю, что делать.

— Я тоже. — Глаза Сары наполнились слезами, слезы хлынули через край и потекли по щекам. Она зажмурилась. Я лежал достаточно близко, чтобы во всех деталях рассмотреть тоненькую сетку сосудов на ее плотно сомкнутых веках.

— Сара, милая, я так больше не могу, — я осторожно пошевелил рукой, пытаясь освободиться, — ты лежишь на моей руке.

Она не пошевельнулась, только открыла совершенно сухие глаза и смерила меня ледяным взглядом.

— Ладно, — сказала она, — похоже, тебе нужно время, чтобы переварить эту новость.

* * *

Я пил многие годы, потом бросил и понял одну печальную истину, касающуюся всех без исключения вечеринок. На вечеринке трезвый человек так же одинок, как писатель за письменным столом, и так же безжалостен, как прокурор, и печален, как ангел, взирающий со своего облака на наш суетный мир. Это поистине глупо — приходить на вечеринку, где собирается большое количество мужчин и женщин, и смотреть на окружающих трезвым взглядом, не защищенным спасительным розоватым фильтром и не затуманенным той волшебной дымкой, которая ослепляет вас, смягчает вашу проницательность и склонность критиковать себе подобных. Да, кстати, я не считаю трезвость великой добродетелью. Из всех способов достижения совершенства, доступных современному потребителю, этот кажется мне наиболее сомнительным. Я бросил пить не потому, что у меня были проблемы с алкоголем, хотя вполне допускаю, что были, просто алкоголь вдруг каким-то загадочным образом превратился для моего организма в настоящий яд: однажды вечером полбутылки «Джорджа Дикеля» остановили мое сердце на целых двадцать секунд (позже, правда, выяснилось, что у меня аллергия на этот сорт виски). Однако в ту пятницу, о которой идет речь, я, выждав положенные пять минут, последовал за Сарой и сияющим, как морская жемчужина, сгустком протеина, поселившимся в глубинах ее мягкого живота, и войдя в комнату, где Первая Праздничная Вечеринка была в полном разгаре, понял, что сама мысль на несколько часов влиться в толпу гостей, оставаясь при этом в трезвом состоянии, приводит меня в ужас. Впервые за многие месяцы я почувствовал желание взять стакан побольше и плеснуть в него хорошую порцию виски.

Меня заново познакомили с робким, похожим на эльфа человечком, чьи произведения считаются классикой современной американской литературы, беседа с ним на прошлогодней конференции доставила мне истинное наслаждение, но в этот раз он показался мне напыщенным, выжившим из ума похотливым стариком, который флиртует с молоденькими девушками, всеми силами пытаясь заглушить страх приближающейся смерти. Меня представили женщине, чьи рассказы я вновь и вновь перечитывал в течение последних пятнадцати лет, каждый раз заливаясь слезами как младенец; но сейчас, глядя на нее, я видел лишь сухую дряблую шею и пустые глаза человека, бессмысленно растратившего свою жизнь. Я приветливо улыбался и пожимал руки талантливым студентам, молодым, жаждущим славы писателям, профессорам и преподавателям нашего факультета, не любить которых у меня не было ни малейших оснований; я слышал их фальшивый смех, видел, как они задыхаются в своих тугих крахмальных воротничках и в смущении переминаются с ноги на ногу, и чувствовал идущий у них изо рта отвратительный запах — смесь имбирного пива и виски. Я избегал Крабтри, понимая, что стал для него тяжелой обузой, и старался не смотреть в сторону мисс Словиак — этот переодетый мужчина, расхаживающий на высоких каблуках, явление само по себе столь печальное, что даже не хотелось о нем думать. Я был не в том настроении, чтобы вести светские разговоры. Решив, что пришло время выкурить хороший косячок, я потихоньку выскользнул из комнаты, пробрался на кухню и вышел на заднее крыльцо дома.

Дождь прекратился, но в воздухе по-прежнему висела тяжелая сырость, вода с шумом неслась по переполненным водостокам. Легкий туман радужным облаком окутывал ярко освещенный дом Гаскеллов. С крыльца мне хорошо была видна отливающая влажным металлическим блеском крыша оранжереи. Года три назад у Сары неожиданно проснулась любовь к цветоводству, и она с энтузиазмом взялась за выгонку фуксий и пинцирование хризантем, но у меня возникли опасения, что нежные растения зачахнут, оставшись без внимания хозяйки, если в ближайшие месяцы Сара займется выращиванием младенца. Однако это казалось маловероятным, учитывая тот факт, что ректор колледжа принадлежит к тем людям, карьера которых держится на таких старомодных понятиях, как честность, порядочность и хорошая репутация. До сих пор мне удавалось избегать неприятностей благодаря чистому везению, а также осознанной привычке пользоваться противозачаточными средствами, — ни одна из моих женщин не забеременела, но я знал, что Сара и Вальтер уже давно не спят вместе, и не сомневался: отцом ребенка был я. Я был удивлен и слегка испуган: при слове «аборт» мне казалось, что я вижу сияющий белизной кафель и чувствую специфический больничный запах. «Это простейшая операция, они подкачивают немного воздуха и…»

Мне было жаль Сару и ужасно стыдно перед Вальтером, но больше всего меня угнетало чувство разочарования в самом себе. Большую часть жизни я провел в ожидании: я мечтал, что однажды окажусь в каком-нибудь самом обыкновенном городе, которому предназначено стать моим родным городом, и проснусь самым обыкновенным утром в объятиях женщины, которая предназначена мне самой судьбой; я мечтал общаться с обыкновенными людьми, делать хорошую работу, которая приносит удовольствие, но по сути ничего не меняет в размеренном течении моей жизни. А вместо этого к чему я пришел? Мне сорок один год, я побывал во множестве городов, ни один из которых так и не стал для меня родным, я потратил уйму денег на покупку ненужных вещей, которые потом бесследно исчезли, и на мимолетные развлечения, воспоминания о которых давно стерлись из моей памяти; я безоглядно влюблялся и столь же легко расставался, — их было как минимум семнадцать, моих бурных и бестолковых романов; моя мать умерла, когда я был младенцем, а отец покончил с собой, когда мне еще не исполнилось четырех; сейчас я вновь оказался в ситуации, когда все в моей жизни может перемениться, и неизвестно, к чему приведут эти перемены. Как ни странно, но, несмотря на весь мой богатый опыт, я так и не смог привыкнуть к столь захватывающему непостоянству вещей. Единственным более-менее стабильным явлением среди этого безумного хаоса была моя книга. Мне пришла в голову печальная мысль — само собой, она посещала меня далеко не в первый раз, — что мой роман вполне может пережить своего создателя, так и оставшись незавершенным. Тяжело вздохнув, я полез в нагрудный карман рубашки, где лежал дюймовый окурок сигареты, которую мы с Крабтри курили в машине, дожидаясь пока Эмили покажется на крыльце «Бакстер-билдинг».

Я поднес спичку к разлохмаченному концу окурка и, сделав первую затяжку, начал погружаться в приятное забытье, похожее на голубоватый туман, плавающий в незрячих глазах Доктора Ди, как вдруг справа от меня послышался шорох и легкое поскрипывание, словно кто-то ступал резиновыми подошвами по влажной траве. Я поднял глаза и увидел появившийся из тени дома неясный силуэт; человек прошел через сад и приблизился к освещенной оранжерее. Теперь я смог разглядеть незнакомца: это был высокий мужчина, одетый в длиннополый плащ. Он шел, опустив голову и глубоко засунув руки в карманы плаща. Обогнув оранжерею, он двинулся в направлении двух тускло поблескивающих стальных рельсов, которые пересекали сад Гаскеллов с востока на запад и по которым некогда разъезжал будущий глава консервной империи, осматривая свои скромные владения. В первую секунду я испугался, вспомнив, что пару месяцев назад в дом Гаскеллов забрались грабители, но, приглядевшись повнимательнее, узнал и этот длиннополый плащ, и сутулую спину человека, и его иссиня-черные волосы, гладкие и блестящие, как стеклянная крыша оранжереи. Это был мой студент. Между старыми проржавевшими рельсами, подняв лицо к темному небу, словно ожидая, когда из глубин космоса появится летающая тарелка пришельцев и, выбросив смертоносный луч, сразит его наповал, стоял Джеймс Лир.

Я удивился, увидев его здесь. Если студентов и приглашали на вечеринку в дом ректора, то обычно это были старшекурсники, которым доверяли распечатать программки конференции и раздать их гостям. Правда, иногда для особо одаренных студентов делались исключения, чтобы дать им возможность встретиться с настоящими писателями и посмотреть, как ведут себя в непринужденной обстановке корифеи современной литературы. Джеймс Лир, безусловно, был одаренным студентом, но он не принадлежал к тем милым мальчикам, которые вызывают у окружающих желание сделать ради них исключение из правил. Я попытался напрячь мозги и вспомнить, не мог ли я сам пригласить Джеймса на вечеринку. Он постоял еще несколько мгновений, уставившись в абсолютно пустое небо, на котором не было ни одной звезды, и вдруг резким движением выдернул руку из кармана. В его кулаке что-то сверкнуло — то ли осколок стекла, то ли зеркало, то ли какой-то металлический предмет.

— Джеймс? — позвал я. — Это ты? Что ты там делаешь? — Я спустился с крыльца и, все еще сжимая двумя пальцами окурок сигареты, пошел к нему по влажной траве.

— Это просто игрушка, — сказал Джеймс, показывая лежащий у него на ладони крошечный, размером не больше колоды карт, серебристый пистолет с перламутровой рукояткой. — Добрый вечер, профессор.

— Привет, Джеймс. Не думал, что встречу тебя здесь.

— Это пистолет моей мамы, — произнес он. — Она выиграла его в автомате, знаете, такой, с клешней. Мама тогда училась в Балтиморе, в католической школе. Я раньше стрелял из него пистонами, но теперь трудно найти пистоны подходящего размера.

— Зачем он тебе? — Я осторожно потянулся к пистолету.

— Не знаю. — Пальцы Джеймса стиснули рукоятку. — Случайно нашел в ящике стола и стал носить с собой, на удачу, наверное. — Он быстро опустил пистолет в карман плаща.

Этот знаменитый плащ Джеймса был чем-то вроде его фирменного знака. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять: такую вещь можно купить только на барахолке; сделанный из водоотталкивающего материала, на клетчатой фланелевой подкладке, с широкими лацканами и большими накладными карманами, плащ выглядел заслуженным ветераном, который многие годы пытался защитить от дождя длинную череду своих сутулых владельцев: мелких бандитов, одиноких бродяг и просто никчемных засранцев. Он настолько прочно пропитался запахом грязных подворотен и заплеванных автобусных остановок, что стоило вам несколько минут просто постоять рядом, и вы понимали: удача в панике бежала от вас и вряд ли когда-нибудь вернется.

— Вообще-то у меня нет официального приглашения, — сказал Джеймс. — Это на тот случай, если вы заинтересуетесь, что я тут делаю. — Он сердито дернул плечом, поправляя лямку висевшего у него за спиной рюкзака, и впервые с начала разговора посмотрел мне в глаза. Джеймс Лир был симпатичным мальчиком: большие темные глаза, казавшиеся влажными, словно в них постоянно стояли слезы, прямой нос, гладкая чистая кожа, красиво очерченные губы, — однако его лицо выглядело каким-то неотчетливо-расплывчатым, словно он находился в раздумьях и пока не решил, какое хочет иметь лицо. В мягком свете, падавшем из окон особняка Гаскеллов, Джеймс казался совсем юным и болезненно хрупким. — Я пришел с Ханной Грин.

— Понятно. — Ханна Грин считалась самым талантливым молодым писателем у нас на факультете. Она была очень хорошенькой и в свои двадцать один год уже успела опубликовать два рассказа в «Пари ревю». Ее стиль отличался простотой и поэтичностью, такой же незатейливой, как капля дождя на нежном лепестке маргаритки, — особенно хорошо Ханне удавалось описание бесплодных пустынь и лошадей. Девушка жила на первом этаже моего дома: Ханна Грин платила за аренду сто долларов в месяц, а я был безнадежно влюблен в юную писательницу. — Можешь сказать, что пришел со мной. Тем более что мне следовало пригласить тебя.

— Профессор, а что вы делаете в саду?

— Ну, честно говоря, собирался выкурить косячок. Хочешь, могу угостить?

— Нет, спасибо. — Он неловко переступил с ноги на ногу. По-видимому, мое предложение смутило Джеймса, он машинально начал расстегивать пуговицы плаща, и я увидел, что на нем был все тот же черный костюм, узкий, похожий на удавку галстук, который он счел наиболее подходящим для такого важного события, как обсуждение его рассказа, и блеклая серая рубаха. — Не люблю терять контроль над своими эмоциями.

Мне показалось, он очень точно определил главную проблему всей своей жизни, но, решив оставить его высказывание без комментариев, я молча поднес сигарету к губам и глубоко затянулся. Приятно было стоять посреди темного сада на мягкой, примятой дождем траве, вдыхать свежий, наполненный запахом приближающейся весны воздух и прислушиваться к тому, как внутри тебя зарождается предчувствие неминуемого несчастья. Вряд ли стоящий рядом Джеймс пребывал в том же состоянии расслабленного спокойствия, но я не сомневался: окажись он сейчас на диване в гостиной с бутербродом-канапе в одной руке и бокалом в другой, ему было бы еще неуютнее. Джеймс Лир принадлежал к натурам молчаливым и замкнутым. Трудно представить, в каком окружении этот мальчик мог бы чувствовать себя более-менее уверенно, и поэтому Джеймсу было гораздо спокойнее, когда его никто не окружал.

— Вы с Ханной дружите? — помолчав немного, спросил я, зная, что они действительно были просто друзьями и вместе ходили смотреть фильмы в «Плейхауз» и «Филммейкерз». — Встречаетесь?

— Нет, — поспешно сказал Джеймс. При тусклом освещении невозможно было понять, покраснел ли он, я лишь видел, что Джеймс нахмурился и уставился себе под ноги. — Мы просто ходили в кино. — Он поднял голову и снова взглянул на меня, его лицо оживилось, как это обычно случалось, если речь заходила о его любимом предмете. — Смотрели «Дитя гнева» с Тирон Пауэр и Френсис Фармер.

— Ммм… Хороший фильм?

— По-моему, Ханна похожа на Френсис Фармер.

— Она сошла с ума, я имею в виду Френсис Фармер.

— Ага, как и Джин Тирени. Она тоже там играет.

— Наверное, классный фильм.

— Неплохой. — Он расплылся в улыбке; у Джеймса Лира была широкая плутоватая улыбка, придававшая ему совсем мальчишеский вид. — Думаю, мне нужно было немного развеяться.

— Да уж, — согласился я, — сегодня утром тебе досталось.

Он пожал плечами и снова отвернулся. Во время обсуждения в аудитории нашелся один-единственный человек, который сказал добрые слова в адрес Джеймса Лира, — Ханна Грин; и даже критическая часть ее выступления в основном состояла из расплывчатых замечаний, поданных в очень корректной и мягкой форме. Насколько мне удалось уловить сюжетную линию рассказа, если ее вообще можно было уловить за нагромождением рваных предложений и сумбурной, точно конвульсивные подергивания эпилептика, пунктуацией, характерной для стиля Джеймса Лира, речь шла о мальчике, которого соблазнил священник, а затем, когда у ребенка появляются первые признаки нервного расстройства, выражающиеся в грубости и плохом поведении, мама отводит его к тому же священнику, чтобы мальчик покаялся в своих прегрешениях. В финальной сцене мальчик смотрит через решетку исповедальни вслед уходящей матери, женщина медленно движется вдоль прохода и со словами: «Падет на нас огонь небесный» — погружается в солнечный свет, сияющий за открытыми дверями церкви. Рассказ назывался «Кровь и песок» — сложно понять, чем руководствовался автор, придумывая название для своего произведения. Как и все остальные, это название было позаимствовано у голливудского фильма. В послужном списке Джеймса уже имелись такие рассказы, как «Время свинга», «Огни Нового Орлеана», «Алчность», «Ножки за миллион долларов». Все его истории были наполнены какими-то туманными ассоциациями и непонятными наплывающими друг на друга образами, и все как одна сосредоточены на мрачных коллизиях взаимоотношений детей и взрослых. Названия, казалось, не имели никакой логической связи с содержанием, и повсюду прослеживалась навязчивая тема: суровое католическое воспитание, ломающее души и судьбы людей. Моим студентам приходилось изрядно поломать голову, чтобы оценить его произведения и попытаться сформулировать свое отношение к творческим опытам Джеймса Лира. Они видели, что Джеймс пишет со знанием дела, и понимали, что он, безусловно, талантлив, но выходящие из-под его пера вещи настолько озадачивали читателя и несли в себе такой сильный заряд враждебности, что в результате вызывали ответное раздражение, вылившееся в то утро в настоящий разгром, устроенный студентами во время дискуссии.

Загрузка...