— Нет, вы только посмотрите, — сказал потрясенный Фил, когда Дебора появилась на нижней площадке лестницы.
— Ты в этом собираешься отмечать Песах? — спросил Ирвин.
Не удостоив его ответом, Дебора плюхнулась на стул рядом с братом, упрямо вскинула подбородок, как человек, приготовившийся терпеливо сносить выпавшие на его долю страдания, и замерла, дожидаясь, когда мы придем в себя и осознаем тот факт, что вместе со злосчастным малиновым платьем она также скинула колготки и туфли и явилась к столу босиком, в халате на голое тело. Правда, это был очень симпатичный халат — тут мы все сошлись во мнении — длиннополый, из тяжелого плотного шелка, разрисованный яркими ромбами, он напоминал одеяло странствующего торговца.
— Это халат Алвина, — объявила Дебора. Произнося имя последнего из своих бывших мужей, она выразительно захлопала глазами. — Мы больше не увидим его за этим столом, верно? Но, по крайней мере, его халат может присутствовать на нашем празднике.
— Как мило, — фыркнул Фил.
— Всем привет, — сказала Мари, появляясь на пороге кухни, ее щеки раскраснелись, а тонкие желтоватые волосы растрепались и слегка покачивались при каждом шаге. В руках она несла две тарелки с мацой, на одной серебряной тарелочке лежало всего три лепешки, на другой большой тарелке маца была сложена высокой стопкой. Пока Мари обходила стол, чтобы поставить угощение, она успела заметить, что мы с Эмили мирно сидим бок о бок, и обратить внимание на экстравагантный наряд, который ее вторая невестка выбрала для сегодняшнего торжества. Но Мари ничего не сказала, только устало улыбнулась Ирвину. Большую тарелку с мацой она поставила между Эмили и Деборой, маленькая серебряная тарелочка предназначалась ведущему седера. Опуская ее на стол перед Ирвином, Мари наклонилась и запечатлела на его высоком лбу легкий полный сочувствия поцелуй. Затем она села рядом с Филом. Теперь за столом осталось только одно свободное место — напротив Ирвина.
— Что ты там копаешься? — крикнул Ирвин в сторону кухни. — Айрин, иди сюда. Джеймсу не терпится приступить к делу.
— Ничего, я не тороплюсь, — слабым голосом сказал Джеймс.
— Иду, иду. — Айрин влетела в гостиную. Она выглядела еще более возбужденной, чем Мари: на щеках играл лихорадочный румянец, на лбу блестели капельки пота. На Айрин было одно из ее любимых просторных одеяний, которые она называла праздничными платьями. Как модельер, Айрин тяготела к этническим мотивам, предпочитая стиль «муму», характерный для традиционных нарядов жительниц Гавайских островов; к созданию платья, которое она выбрала для сегодняшнего семейного торжества, ее, насколько я мог судить, подтолкнули некоторые эпизоды из фильма «Звездный путь». — Просто у меня возникла одна небольшая проблема с этим блюдом для седера, которое мы в прошлом году купили в Мексике: никак не могу вспомнить, что на нем должно лежать. — Айрин держала на вытянутых руках большое керамическое блюдо. Поставив его на стол рядом с мацой, она нахмурилась и сокрушенно покачала головой. Это было очень красивое блюдо, разрисованное темно-зелеными виноградными листьями, желтыми подсолнухами и причудливыми голубыми разводами, напоминающими морские волны. На блюде лежали необходимые для ритуальной трапезы продукты. — Так, морор и горькие травы — есть, харосет [27] и куриная ножка на косточке — есть, яйцо и… Черт, вечно забываю, что нужно положить в шестой лоток.
— В какой шестой лоток? — спросил Ирвин таким нетерпеливым тоном, что всем сразу стало ясно: проблема, из-за которой Айрин задерживала начало пасхального седера, была не то что незначительной, скорее всего, ее вообще не существовало. — Хрен, петрушка, харосет, берцовая кость, яйцо. Пять предметов, всё на месте.
— Ну не знаю, сам считай. — Айрин пододвинула к нему тарелку.
Загибая пальцы, Ирвин взялся пересчитывать разложенные на тарелке продукты, каждый предмет находился в специальном маленьком круглом лоточке. Он еще раз прошелся по списку, бормоча себе под нос названия:
— Кость, яйцо и… ага! — Ирвин радостно прищелкнул пальцами: — Маца! Шестой лоток для мацы, — объявил он.
— Что ты болтаешь, какая еще маца! — Айрин слегка шлепнула его ладонью по затылку. — Маца сюда не влезет. Или прикажешь ее раскрошить? Ты лучше прочти вот это. — Она ткнула пальцем в слово, выведенное голубыми буквами на дне пустого лоточка. Надпись была сделана на иврите. — Тут написано все что угодно, только не «маца»!
Эмили немного оттеснила меня, наклонилась вперед и вытянула шею, пытаясь прочесть надпись. Ее левая грудь коснулась моей руки. Мы оказались так близко, что я услышал, как поскрипывал кожаный ремень у нее в джинсах.
— Каперс, — предложила она свой вариант.
— Кап… кар… — попробовала прочесть Айрин. — Карпес.
— Карпес? — Ирвин скептически фыркнул. — Что еще за карпес! Посмотрите, здесь же ясно написано — маца. Первая буква «м». — Он закатил глаза и возмущенно запыхтел. — Ох, уж эти мне мексиканцы.
— Ничего общего с «мацой» это слово не имеет.
— Может быть, это лоточек для соленой воды, — выдвинул свою версию Фил.
— А может быть, пепельница, — сказала Дебора.
— А может быть, это блюдо не для седера, — вставил я, пытаясь припомнить, бывали ли в прошлом случаи, когда мы обходились без подобных дискуссий. — Может быть, оно предназначено для какого-нибудь другого праздника.
— Я думаю, это слово «карпас» [28], — тихо произнесла Мари.
— Карпас? — хором переспросили мы.
Мари кивнула:
— Возможно, какой-то овощ. — Она говорила неуверенным тоном, старательно делая вид, что с трудом выуживает из памяти обрывочные сведения из своего скудного запаса знаний по иудейским обрядам, которые для присутствующих здесь компетентных людей являются чем-то само собой разумеющимся. Однако я видел, что Мари точно знала, о чем идет речь. Она всегда очень внимательно следила за тем, чтобы в вопросах, связанных с религией, не оттеснить на задний план родственников, имеющих официальный статус евреев — урожденных или считавшихся иудеями с раннего детства. — Наверное, это какой-то горький овощ?
— Нет, дорогая, горьким считается хрен — морор, — снисходительно-ласковым голосом пояснила Айрин. — И петрушка — горькие травы.
— Я знаю, но мне кажется, что карпас — тоже горький. Может быть, это что-то вроде одуванчиков?
— Отлично, Айрин, положи сюда несколько одуванчиков, — сказал Ирвин, решив довериться эрудиции своей невестки, что в данной ситуации было самым мудрым шагом.
— Одуванчики?! С чего вдруг я буду класть на блюдо для седера одуванчики?
— Вместо карпаса. — Он устало вздохнул, как будто ему приходилось объяснять элементарные вещи очень бестолковому человеку. — Возле пруда растет масса одуванчиков.
— Ирвин, я не собираюсь тащиться посреди ночи к пруду и, увязая по колено в грязи, собирать одуванчики. Даже и не надейся.
— Или, может быть, карпас похож на цикорий? — предположила Мари.
— А что, если положить редьку, — робко вставил Джеймс, отважившись вмешаться в ритуальные препирательства семьи Воршоу.
— Редьку! — воскликнула Айрин.
— Я знаю. — На губах Эмили промелькнула коварная улыбка. — Почему бы нам не положить немного кимчи? [29]
Все захохотали и согласно закивали головами. Из холодильника была извлечена кимча, хранившаяся в специальном герметично закрывающемся контейнере, и солидная порция ярко-красной остро пахнущей смеси заняла свое место на блюде для седера. Мне показалось, что пока все складывалось очень удачно. Потом я вспомнил, что это не имеет никакого значения — совсем скоро я перестану быть членом семьи Воршоу, а после того, как сообщу Эмили свою потрясающую новость, хорошее настроение и все надежды на счастливое будущее растают как дым.
— Что ж, начнем, пожалуй, — сказал Ирвин. — Джеймс, подай мне, пожалуйста, агады.
Он указал на стоящий у нас за спиной комод. Джеймс протянул руку и взял стопку тоненьких книжечек. Этими брошюрками Ирвин пользовался из года в год — подобные дешевые издания, написанные на корявом английском, раздают на улицах благотворительные организации; в нижнем углу каждой страницы красовался фирменный знак давно не существующей марки кофе. Ирвин достал из нагрудного кармана рубашки пластмассовый футляр, вынул из него очки и, водрузив их на нос, торжественно кашлянул. Мы раскрыли свои брошюрки, приготовившись в очередной раз отметить начало долгого путешествия через одну небольшую пустыню толпы бывших рабов, не отличавшихся особым благочестием и чистотой помыслов. Ирвин начал с чтения короткой вступительной молитвы, где речь шла о таких давно вышедших из моды и политически устаревших понятиях, как дружба, семья, чувство благодарности, дух свободы, справедливости и демократии. Джеймс в ужасе повернулся ко мне. Я показал ему, как следует обращаться с еврейскими книгами: перелистав его экземпляр «Агады», я добрался до того места, где, как считал Джеймс, книга кончается, и открыл страницу, помеченную цифрой 1, после чего склонил голову и стал слушать, поглядывая из-под очков на сидящих за столом людей. Все внимательно следили по тексту за выступлением Ирвина — все, кроме Деборы, которая даже не смотрела в раскрытую книгу. Я поймал ее взгляд, некоторое время она разглядывала меня с полным равнодушием, потом покосилась на Эмили и, опустив глаза, уткнулась в свою брошюрку.
— А теперь мы наполним вином первую чашу, — объявил Ирвин, покончив со вступительной молитвой. — Всего их будет четыре, — пояснил он, обращаясь к Джеймсу.
— Осторожно, — воскликнул Фил, — Джеймс уже выпил четыре стакана пива.
— Ему не обязательно пить все четыре чаши, — озабоченным тоном сказала Айрин. — Джеймс, тебе совсем не обязательно пить.
Я повернулся к Джеймсу:
— И правда, Джеймс, не стоит усердствовать.
— Ах, господин Учитель, какие мудрые слова, — съязвила Дебора. Она смотрела на Джеймса. — Слушай, что он говорит, этот парень плохому не научит.
— Дебби, — предостерегающим тоном произнесла Эмили. Мы подняли чаши с вином. Ирвин прочитал благословляющую молитву. Меня охватило чувство такой безмерной благодарности к жене, что я едва не расплакался. Неужели Эмили решила простить меня? А я? Неужели я собираюсь отвергнуть ее великодушный жест, это незаслуженное прощение? Густое вино горячей солоноватой струйкой потекло мне в рот. Уголком глаза я заметил, что Джеймс выпил свою чашу до дна.
— Отлично, — Ирвин поднялся из-за стола. — А теперь я должен совершить омовение рук.
— Я тоже хотела бы помыть руки, — сказала Мари.
Почему-то желание Мари помыть руки вызвало у Деборы сильнейшее раздражение.
— А мне казалось, что по правилам омовение совершает только папочка. Или я ошибаюсь? — притворно-невинным тоном спросила она.
— Помыть руки может любой из участников седера, — отчеканил Ирвин.
— Конечно, мы все можем вымыть руки, — подхватила Мари. Разговор все больше напоминал игру в шарады.
— Действительно, почему бы Мари не помыть руки? — спросила Айрин, строго посматривая на Дебору.
— Может быть, и тебе стоит помыть руки? — Фил выразительно подмигнул сестре. — Я не уверен, что на них не осталось коровьих какашек.
— Да пошел ты, — зашипела Дебора. — И прекрати подмигивать, ненавижу, когда ты подмигиваешь.
— А можно и мне помыть руки? — спросил Джеймс.
— Конечно, конечно, — воскликнула Айрин. Она с улыбкой проводила троицу, которая отправилась на кухню мыть руки. Мы услышали, как струя воды застучала по дну металлической мойки. Айрин повернулась к Деборе, улыбка медленно сползла с ее лица. — Ты очень милый человек, Дебора. Находиться в твоем обществе — одно удовольствие.
— Да-а уж, — протянул Фил. — Какая муха тебя укусила?
Дебора бросила на меня красноречивый взгляд. У меня на лице сама собой появилась вымученная улыбка.
— Что ж, замечательно. — Дебора вскочила со стула. Я подумал, что наш праздничный ужин закончится, не успев начаться. — В таком случае, я тоже отправляюсь мыть эти чертовы руки.
Эмили посмотрела на меня и страдальчески закатила глаза — дескать, не обращай внимания, сестричка, как всегда, невыносима. Я кивнул. Наш безмолвный обмен взглядами, в котором было столько взаимопонимания, заставил мое сердце болезненно сжаться. Когда любители омовений вернулись в гостиную, мы приступили ко второй части церемонии: обмакивая веточки петрушки в соленую воду, мы по очереди читали отрывки из «Агады», где рассказывалось о воссоединении еврейского народа, об их мечтах, заблуждениях и страданиях и о древних восточных традициях hors d'oeuvres [30]. Затем Ирвин потянулся к серебряной тарелочке, на которой лежали три лепешки из мацы, взял среднюю и, сломав ее пополам, завернул в полотняную салфетку.
— Ну, а теперь твоя очередь. — Ирвин так резко повернулся к Джеймсу, который, слегка приоткрыв рот, с восторгом следил за происходящим, что тот вздрогнул и отшатнулся.
— Что? — испуганно спросил Джеймс.
— Это называется афикоман [31]. — Ирвин постучал указательным пальцем по лежащему на столе свертку, его седые кустистые брови сурово сошлись на переносице. — И не пытайся его украсть.
Глаза Джеймса округлились.
— Нет-нет, что вы, — прошептал он.
— Да не пугайся ты так, — сказал я. — На самом деле ты должен его украсть. А потом Ирвин предложит выкуп.
— И ты сможешь заработать немного денег. — Ирвин слегка подтолкнул сверток к тарелке Джеймса и кашлянул, стараясь скрыть улыбку. — Итак, продолжим. — Он взял свой экземпляр «Агады», мы все дружно перевернули страницу, и я увидел, как глаза Джеймса наполнились ужасом. Еще в начале церемонии он дрожащими руками перелистал книгу и сделал пометку ногтем. И вот теперь этот страшный момент настал. Он побледнел и кинул на меня умоляющий взгляд. Я похлопал его по плечу: — Давай, приятель, не трусь.
— Но я не смогу прочесть на иврите.
— Ничего. Мы знаем.
— Не спеши, — ободрила его Айрин. — Подготовься. Сделай глубокий вдох — и вперед.
Джеймс глубоко вдохнул, выдохнул и начал читать свой отрывок — список из четырех пунктов, который мы столько раз слышали в исполнении Фила Воршоу — обычно Фил торопливо бубнил слова на иврите. Джеймс выспрашивал у Ирвина, почему в этот вечер, посвященный воспоминаниям о страданиях и чудесах, он ест мацу, хрен и горькие травы и отчего сидит, откинувшись на оранжевую диванную подушку. Все члены семьи Воршоу, оставив в стороне свои бесконечные споры и ядовитые насмешки, перестали ерзать на стульях и замерли, прислушиваясь к чтению Джеймса. Он читал с выражением, старательно выговаривая каждое слово своим высоким ломающимся голосом, похожим на голос мальчика из церковного хора, словно его агада была инструкцией по применению какого-то сложного бытового прибора, который мы притащили в гостиную и теперь все вместе пытались понять, как с ним следует обращаться.
— Это было замечательно, — сказал Айрин, когда Джеймс закончил читать.
Джеймс зарделся и одарил Айрин ослепительной улыбкой, как будто они были любовниками.
— Мистер Воршоу, — начал он звенящим от возбуждения голосом.
— Зови меня Ирвин.
— Ирвин, а можно мне тоже… о, нет…
— Что, Джеймс? Что ты хотел сказать?
— А можно мне подушку, чтобы я тоже мог… э-э… возлежать.
— Принесите ему подушку, — сказал Ирвин.
Дебора поднялась со стула и направилась в дальний угол гостиной, куда были сдвинуты кресла и два дивана, заваленные грудой разноцветных подушечек. Эти раскиданные по всему дому подушечки, коврики и салфеточки, словно пласты древней породы, могли рассказать внимательному наблюдателю о разных увлечениях, одолевавших обеих дочерей Воршоу, — вслед за эпохой вязания крючком наступала эра макраме, сменившаяся затем веком кружевоплетения. Дебора вернулась с подушкой, на которой был вышит Микки-Маус с зелеными ушами и ядовито-желтыми глазами, и подсунула ее под спину Джеймсу.
— Вот так, красавчик ты наш. — Она потрепала его по щеке. Джеймс залился краской.
Ирвин приступил к ответам на поставленные вопросы. Окинув взглядом стол, за которым сидели трое корейцев, обращенная в иудаизм баптистка, один заблудший методист и один католик — человек, придерживающийся сомнительных взглядов на церковь и ее служителей, но сам, безусловно, принадлежащий к когорте мучеников, Ирвин поднял свою «Агаду» и на полном серьезе начал читать: «Когда мы томились в египетском рабстве…» Джеймс Лир внимательно следил за жестикуляцией Ирвина, который время от времени вскидывал указательный палец и покачивал им на уровне собственного уха, иногда он переводил взгляд на его седую голову, слегка подрагивающую на тощей сухой шее, и слушал ответы на свои Четыре Вопроса; на его лице была написана вселенская сосредоточенность, обычно появляющаяся на лицах сильно пьяных молодых людей, пытающихся вникнуть в суть вещей, которые не представляют для них абсолютно никакого интереса.
Затем мы по очереди начали читать историю о четырех сыновьях, об этих единокровных, но таких разных братьях: один ханжа и лицемер, другой полный тупица, третий откровенный подлец, а четвертый просто инфантильный растяпа — догадайтесь, в ком из них я узнал себя, — всю жизнь братьев критиковали и сравнивали друг с другом всякими изощренными способами, которые впоследствии были взяты на вооружение еврейскими родителями и в течение многих веков служили им настоящим пособием по воспитанию детей. Далее шел длинный пересказ трагической и по-оперному масштабной, но, насколько я мог судить, вполне типичной истории о жизни евреев в египетском рабстве, с невероятным количеством самых разных сюжетов от удивительных подвигов Иосифа до избиения еврейских младенцев. Как правило, примерно на этом месте у меня возникало желание попросить подушку и предаться моему собственному небольшому пасхальному возлежанию. Я откинулся на спинку стула, прикрыл глаза и почувствовал, что уплываю в какую-то туманную даль: я, одинокий и беззащитный, лежу на дне маленькой корзины из ивовых прутьев и под шорох прибрежного тростника ритмично покачиваюсь на волнах большой илистой реки; Египет превратился для меня в высокое лазурное небо, в злобное ворчание голодного крокодила и в звонкий смех принцессы и ее служанок, играющих на берегу, неподалеку от того места, к которому прибило мою корзину. Я почувствовал резкую боль в левом боку и распахнул глаза. Джеймс изо всех сил заехал мне локтем под ребра.
— Что? — я встрепенулся. — Моя очередь читать?
— Если тебя не затруднит, — сухо, с нескрываемой досадой в голосе бросил Ирвин. Я посмотрел на сидящую рядом жену и на всех ее родственников. «Опять под кайфом», — было написано на их лицах. В этот момент желудок Ирвина издал долгий протяжный звук, похожий на ворчание голодного крокодила, и все засмеялись. — Думаю, нам стоит немного прибавить темп, — сказал Ирвин.
Он в двух словах изложил нам историю обо всех десяти казнях египетских. Мы, соблюдая ритуал, вкусили сандвичи из мацы, затем вторая чаша была наполнена вином, Ирвин благословил напиток, и вновь Джеймс, если не считать десяти капель, пролитых в память о египтянах, на которых обрушились все эти несчастья, одним махом выпил свою чашу, после чего расплылся в счастливой улыбке, как моряк, благополучно добравшийся до родных берегов.
— Возьми яйцо, — сказал Ирвин. — Джеймс, возьми яйцо.
Наконец наступило время трапезы. Пока мы уплетали сваренные вкрутую яйца, Айрин, Мари и Эмили раскладывали по тарелкам первое блюдо: холодные скользкие куски фаршированной рыбы — рыба никогда не относилась к числу моих любимых блюд. Джеймс, упорно игнорируя предложение Ирвина разрезать рыбу, пытался разделаться со своей порцией без помощи ножа, орудуя одной лишь вилкой и немного придерживая кусок указательным пальцем левой руки.
— Это щука, — сообщил Ирвин таким обнадеживающим тоном, словно данный факт должен был придать Джеймсу сил и пробудить в нем зверский аппетит.
— Щука?!
— Хищник, — успокоил его Фил. — Живет под гнилыми корягами. Одному богу известно, чем эта рыбина питается.
Прибегнув к маленькой хитрости, Джеймс спрятал недоеденную рыбу под розовой кашицей из тертого хрена и отодвинул тарелку. Когда подали второе блюдо — восхитительно пахнущий суп с клецками из мацы, Джеймс с трудом подавил вздох облегчения.
— И что это символизирует? — спросил Джеймс, поддев ложкой плавающий у него в тарелке комочек теста.
— Что это? — не понял Ирвин.
— Вот эти круглые штучки, и фаршированная рыба, и вареные яйца. Почему мы едим так много маленьких белых шариков?
— Потому что у Моисея тоже были яйца, — выдвинул свою версию Фил.
— Да, возможно, это символ жизни и плодородия, — согласился Ирвин.
— Ну, с плодородием в этой семье не очень, — вставила Дебора. Она посмотрела в мою сторону и демонстративно отвернулась. — По крайней мере, у некоторых из ее членов.
— Деби, пожалуйста, — начала Эмили, неверно истолковав замечание сестры как намек на наши неудачные попытки зачать ребенка; я прекрасно знал, что, по общему мнению семьи Воршоу, во всем были виноваты мои неповоротливые сперматозоиды, утратившие подвижность в результате моего многолетнего пристрастия к марихуане. Если бы только они знали, — подумал я, — ах да, скоро они все узнают. — Давай не будем…
— Не будем что?
— За всем этим не кроется никаких символов, договорились? — Фил широким жестом указал на стол, заставленный тарелками и салатницами. — Все это можно есть… ну, вы понимаете, просто есть — это называется обед.
Обед состоял из жареной бараньей ляжки с хрустящей, посыпанной розмарином корочкой, на гарнир подали свежий картофель, жаренный в кипящем масле. Баранину с картофелем, суп с клецками, а также огромную миску зеленого салата, приправленного сладким перцем и красным луком, как нам было сказано, готовила Айрин. Мари была автором трех других блюд: сладкого картофеля, тушенного с луком и черносливом, цуккини под томатным соусом с чесноком и укропом и вкуснейшего печенья багелах [32], — в изготовлении которого, естественно, не обошлось без манипуляций все с той же мацой, — печенье было сочным и рассыпчатым одновременно. К сожалению, утверждение Фила, что во всем этом изобилии блюд нет ничего символического, было не совсем верным, поскольку Эмили также внесла свою лепту в приготовление пасхальной трапезы — на ней лежала ответственность за кугел, или пудинг, в данном случае также картофельный. Она трудилась над ним все утро, сообщила Айрин таким серьезным тоном, как будто хотела предупредить нас о смертельной опасности. Когда мы поднесли ко рту первый кусок пудинга, в комнате воцарилась гробовая тишина, казалось, сам воздух вокруг Эмили вдруг сгустился и наполнился странным, физически ощутимым напряжением.
— Ммм… — я закатил глаза, — потрясающе.
— Очень вкусно, — сказала Айрин.
Все остальные, осторожно прожевав первый кусок, согласно кивнули.
Наконец Эмили решилась попробовать свое произведение. Ей даже удалось выдавить робкую улыбку. Затем она опустила голову и закрыла лицо руками. Больше всего Эмили ненавидела себя за неумение готовить. Она была торопливым, рассеянным и крайне нетерпеливым поваром. Большинство ее кулинарных шедевров прибывали на стол с подгоревшим боком, непропеченной серединой и сопровождались униженно-смиренными извинениями расстроенной хозяйки. Думаю, в этих кулинарных неудачах Эмили виделся некий метафорический образ, относящийся к ее характеру и творческим способностям в целом: честолюбивые мечты юности, в которых она видела себя автором захватывающих романов, закончились карьерой рекламного агента — непревзойденного специалиста по сочинению текстов, прославляющих самую длинную колбасу в мире. Эмили вечно казалось, что она взяла не те специи, или забыла что-то положить, или слишком рано вытащила блюда из духовки.
— Твой пудинг напоминает… что-то связанное со школой… — сказала Дебора с невозмутимым выражением лица. — О, вспомнила, — она уверенно кивнула, — канцелярский клей.
Эмили послала сестру к черту и сказала, что ненавидит ее.
— Извините, — вздохнула она и уставилась в свою тарелку.
— Дорогая… — Впервые с момента нашей встречи я прикоснулся к Эмили. Я тронул ее за плечо и осторожно провел рукой по прохладным волосам. Эмили была тонким, умным и эмоциональным человеком, умеющим вести диалог и слушать собеседника, она была верной и преданной женой и очень красивой женщиной, но то, что я когда-то влюбился в ее красивое лицо, не означало, что я любил ее саму. Мне безразлично, что вы обо мне подумаете, — случается, люди женятся по гораздо более ничтожным поводам. Как и все хорошенькие личики, лицо Эмили вводило вас в заблуждение, заставляя приписывать его обладательнице те качества, которых у нее не было. С первого взгляда она могла сойти за сильную женщину, способную противостоять любым трудностям, хотя на самом деле в сложных ситуациях Эмили совершенно терялась и впадала в какое-то странное оцепенение, или вам могло показаться, что перед вами эмоционально холодный человек, взирающий на этот мир с философским спокойствием, в то время как Эмили была настолько не уверена в себе, что, приглашая друзей на день рождения, сама покупала за них подарки, на тот случай, если друзья забудут принести свои; почти каждую фразу она начинала с извинений и сожалений, и, несмотря на все свои сочинительские способности, Эмили не могла написать даже коротенького рассказа. — Мне действительно очень нравится твой пудинг.
Она перехватила мою руку и с благодарностью сжала мне пальцы:
— Спасибо.
На лице Деборы появилась гримаса отвращения.
— Эй вы, сладкая парочка… — Она устало махнула рукой. — Да пошли вы…
Дебора обладала врожденным даром сквернословия, но в данном случае за ругательствами моей золовки скрывался гораздо более глубокий смысл, хотя истинная причина ее негодования была понятна только мне. Я оскорбил Дебору своим неосторожным замечанием по поводу ее индийского платья, и она, безусловно, злилась на меня за эту бестактность, но я также видел, что другое мое признание привело Дебору в состояние тихого бешенства, оно клокотало у нее внутри, однако объект, на который его можно было бы выплеснуть, пока не нашелся, и Дебора злилась на весь мир. Ее бешенство, а также нежные чувства к сестре странным образом переплелись, словно загадочный лист Мёбиуса [33], одно переросло в другое, и в результате Дебора заявила, что кугел Эмили похож на слипшийся комок канцелярского клея.
— Грэди, — обратилась ко мне Айрин, решившись на смелую, но крайне опрометчивую попытку сменить тему разговора, — как продвигается твоя книга? Эмили сказала, что в эти выходные ты собираешься повидаться со своим редактором.
— Да, собираюсь.
— Терри приехал? — спросила Эмили жизнерадостным голосом. — Как у него дела, все в порядке? — Она натянуто улыбнулась.
— О, замечательно. На всех парах мчится вверх по карьерной лестнице. — Я поковырял вилкой в салате. — Словом, все как обычно.
— А что он сказал по поводу твоей книги?
— Сказал, что хотел бы ее посмотреть.
— Так, значит, книга готова? И ты собираешься отдать ему рукопись?
Я на мгновение замешкался и обвел взглядом присутствующих. Все ждали, что я отвечу. Я отлично понимал, о чем они сейчас думали, и не винил их за это. Каждый раз, задавая вопрос, как продвигается моя книга, они получали один и тот же расплывчатый ответ, что буквально завтра-послезавтра я допишу мой бесконечный роман. Если бы в один прекрасный день они услышали, что мой труд окончен, то, полагаю, все члены семьи Воршоу почувствовали бы невероятное облегчение. Наверное, я стал для них кем-то вроде бестолкового мастера, который уже несколько лет сидит на крыше их дома, пытаясь убрать поваленное молнией старое трухлявое дерево. Этот человек, как вековое проклятие, преследует их семью: приглашают ли они соседей на вечеринку, или собираются на семейные торжества, или садятся на кухне, чтобы обсудить планы на отпуск, они слышат приглушенный, но ни на миг не смолкающий визг его пилы.
— Почти готова, — сказал я с улыбкой, напоминавшей если не внешне, то по сути улыбку того беззубого, распутного, вечно пьяного и слегка придурковатого Эверетта Триппа, который некогда помогал Ирвину строить его новый дом.
После моего заявления в комнате воцарилась тишина, таким молчанием могло бы быть встречено сообщение смертельно больного человека, что он купил билеты на чемпионат мира по теннису, который состоится следующей осенью.
Дебора откинула голову и горько расхохоталась:
— Понятно, другого ответа мы и не ждали.
Вилка Эмили с грохотом упала на тарелку.
— Дебора, хватит. Я серьезно говорю — прекрати немедленно.
— Прекратить что, Эми?
Эмили открыла было рот, собираясь ответить, но вспомнила о присутствии Джеймса и промолчала. Она взяла вилку и принялась крутить ее в пальцах, разглядывая зубчики, как будто искала на них царапины. Не в ее правилах было устраивать скандал за обеденным столом. Я перевел дух, радуясь (хотя не без некоторого тайного разочарования), что моя жена отступила и не стала ссориться с сестрой. Мне не хотелось даже думать о том, какие удивительные открытия поджидали Эмили, прими она вызов Деборы. Когда дело доходит до открытого столкновения, вы всегда можете рассчитывать на умение Эмили держать себя в руках. За восемь лет нашей совместной жизни у нас был всего один настоящий семейный скандал: если мне не изменяет память, речь шла о сырном фондю и вишневой водке. Больше всего на свете Эмили не любила устраивать сцены и вообще привлекать к себе внимание.
— Пожалуйста, оставь Грэди в покое, — произнесла она наконец своим глубоким голосом, похожим на бархатный голос Казановы. — Хотя бы на сегодня, — добавила Эмили, попытавшись свести их препирательства к шутке.
Дебора откинулась на спинку стула и на секунду смолкла, видимо, обдумывая просьбу сестры.
— Ты идиотка, Эмми, — сказала она.
— Я идиотка?! Да ты на себя посмотри.
— Ну, посмотрела, что дальше?
— Нет, я сказала — посмотри на себя! — Эмили с такой силой сжала в кулаке вилку, что у нее побелели костяшки пальцев. Мне пришло в голову, что, раздразнив сестру, Дебора может напороться на гораздо более серьезные неприятности, чем просто словесная перепалка. Я вспомнил, как в тот удивительный вечер, когда мы разругались из-за сырного фондю, Эмили наступала на меня, угрожающе размахивая маленькой вилочкой для пирожных. — Ты явилась в гостиную в купальном халате! Ты даже не удосужилась расчесать волосы.
— Дебора, Эмили, — Айрин грохнула по тарелке своей вилкой, — вы, обе, прекратите немедленно. — Уголки ее губ поползли вверх — изобразив на лице улыбку, она посмотрела на Джеймса. — Хорошее же у Джеймса сложится впечатление о нашей семье.
Эмили послушно и с видимым облегчением разжала пальцы и положила вилку на стол. Ее напряженная спина и плечи расслабились. Эмили сдалась — меня снова охватила горечь и безумное разочарование.
— Извините. — Она улыбнулась Джеймсу. — Извини, Джеймс.
Джеймс кивнул, хотя кивок напомнил скорее испуганное подергивание, чем жест прощения, и, схватив свой стакан, сделал большой жадный глоток калифорнийского вина, как будто у него вдруг ужасно пересохло в горле. Дебора тоже смолкла, несколько секунд она сидела, уставившись в одну точку, и задумчиво поглаживала черный клубок спутанных волос у себя на голове, потом резко вскочила и запахнула разошедшиеся полы халата.
— Черт тебя подери, вечно ты перед всеми извиняешься! — Она уставилась на Эмили долгим взглядом, в котором читались жалость и презрение. В гостиной Воршоу кроме двух диванов, трех кресел и многочисленных пуфиков стояло также восемь стульев из светлой карельской березы, с красивыми резными спинками и гнутыми ножками; когда Дебора вскочила из-за стола, она так резко отодвинула свой стул, что передние ножки оторвались от пола, пару секунд стул балансировал на задних ножках, потом покачнулся и с грохотом упал на пол. Дебора резко обернулась, пытаясь поймать его, концом пояса от халата она зацепила свой бокал с вином, бокал печально звякнул и опрокинулся. — Все, — объявила Дебора с видом страшно усталого человека, — я сыта по горло. — Она сделала глубокий вдох и снова открыла рот. Я зажмурился и приготовился выслушать продолжение.
Услышав, как хлопнула дверь на кухню, я открыл глаза и обнаружил, что Деборы в комнате не было. Мари тоже исчезла. Через мгновение она снова появилась на пороге кухни с мокрой тряпкой в руках. Мари подошла к столу и накрыла ею расползающееся по скатерти большое кроваво-красное пятно. Повинуясь ее приказанию, Фил бросился поднимать опрокинутый стул. Ирвин избрал свою обычную тактику, к которой он прибегал, когда в доме разгорался скандал, — если речь шла о Деборе, Ирвин предпочитал называть скандал «приступом раздражения», — и полностью сосредоточился на еде: уткнувшись в тарелку, он с решительным видом взялся за толстый ломоть кугела. Джеймс погрузился в изучение стоящей перед ним бутылки калифорнийского вина: он читал текст на этикетке с таким озабоченным видом, как будто вдруг обнаружил, что напиток, который он пил весь вечер, называется вином, и теперь искал, не сообщает ли производитель, что нужно сделать, чтобы перестать пить. Я взглянул на Эмили — она внимательно смотрела на Айрин, которая, к моему величайшему изумлению, смотрела на меня. Мне в голову пришла безумная мысль, что, возможно, Дебора поделилась моим секретом вовсе не с сестрой, а с матерью. Но в следующее мгновение я понял, о чем думала Айрин: все тот же оптимизм, который заставлял ее верить, что наш брак с Эмили еще можно спасти, вселил в нее надежду, что странное поведение Деборы объясняется какими-то иными, внешними причинами. Она считала, что я угостил Дебору марихуаной.
— Дебора… — Я улыбнулся и сокрушенно покачал головой. Возле моего правого уха что-то зашуршало, и ко мне в тарелку плюхнулась ярко-голубая лепешка — моя пасхальная ермолка упала в праздничный салат.
Эмили поднялась из-за стола.
— Сейчас вернусь, — бросила она и решительным шагом направилась на кухню. Затем мы услышали, как хлопнула входная дверь, и через мгновение со двора донеслись возбужденные голоса. Мы остались вшестером. В гостиной воцарилась тишина. Мы сидели за столом и смотрели на разбросанные по скатерти кусочки мацы — они были похожи на белые страницы, вырванные из наших молитвенников. Мари, Айрин и Ирвин предприняли отчаянную попытку завести разговор: они стали вспоминать документальный фильм, который видели накануне вечером, в фильме рассказывалось о нескольких евреях, собиравших средства на восстановление Иерусалимского храма. Но разговор быстро иссяк. Все, на что мы были способны, это молча есть, стараясь не подавиться праздничным угощением и побороть безумное желание прислушаться к долетавшим со двора приглушенным голосам. Мне, естественно, это не удалось. Я не слышал, о чем говорят сестры, но мне и не требовалось слышать их реплики — я сам мог дословно воспроизвести весь диалог.
— А как тебе сюжет про шведскую ферму, где они уже начали разводить телок особой рыжей масти? — спросила Мари.
— Невероятно, — воскликнула Айрин, — я просто поверить не могла, когда узнала, что Абрамовичи, — помнишь, Кен и Джанет из Тинека, — собираются перевести на счет фермы пять тысяч долларов, чтобы у них была своя собственная жертвенная телка.
— Угу, — хмыкнул Ирвин. — Я, пожалуй, отзову наш вступительный взнос.
Мы услышали, как хлопнула входная дверь. Эмили вернулась в дом. Промчавшись через кухню, что уже само по себе было необычным, она ворвалась в гостиную и бросилась к стенному шкафу. Схватив длинный кожаный плащ, в котором вчера утром она сбежала из Питсбурга, Эмили кинулась обратно к дверям. По пути она на секунду остановилась, чтобы бросить на меня полный страдания взгляд, и выскочила из комнаты. Еще секунд тридцать мы неподвижно сидели за столом — Грэди Трипп и все эти люди, которые очень внимательно разглядывали его. Затем послышался осторожный скрип половиц, и в гостиной появилась Дебора. Вид у нее был довольный, энергично двигая челюстями, она перекатывала во рту большой кусок жвачки.
— Где твоя сестра? — спросил Ирвин.
— Поехала проветриться. — Дебора слегка пожала плечами.
— С ней все в порядке?
— Лучше не бывает.
Со двора донеслось сердитое фырканье мотора — старенький «жучок» Эмили завелся, послышался хруст гравия под колесами автомобиля, и она укатила. Я надеялся, что с Эмили ничего не случится, пока она в расстроенных чувствах будет носиться по окрестным дорогам в своей машинке с тусклыми фарами. Бешеная езда всегда успокаивала ее: Эмили промчится по вязовой аллее, проскочит Киншип и, добравшись до шоссе, свернет в сторону Барквилла, минует Нектарин и в районе Шэрона пересечет границу штата Огайо.
Дебора окинула взглядом разоренный стол с остатками ужина. От того легкого, беззаботного настроения, в котором начинался вечер, не осталось и следа.
— Какая мерзкая пирушка, — сказала Дебора и двинулась вокруг стола. Когда она проходила у меня за спиной, я уловил горьковато-гнилостный запах и заметил оттопыренный карман ее халата. Я понял, что Дебора жевала отнюдь не жвачку.
Она остановилась возле Джеймса и положила руку ему на плечо:
— Эй, красавчик, поднимайся, пойдем прятать эту чертову мацу.
Остатки ужина были убраны со стола, и наше поредевшее племя вновь собралось в гостиной, чтобы закончить прерванную церемонию. Деборы не было. Она потихоньку улизнула наверх и заперлась в спальне, — как я полагал, дожидаться, когда ее галлюциногенные грибы окажут свое магическое действие. Эмили тоже не вернулась. Ирвин усталым голосом бормотал благодарственную молитву, он то и дело прерывал чтение, щурился и тер кулаком глаза. Затем пришло время открывать дверь для пророка Илии. Это дело доверили самому младшему участнику седера. Джеймс Лир с трудом заставил себя подняться со стула и побрел на кухню, чтобы впустить в дом того долгожданного призрака, для которого мы налили стакан вина и торжественно поставили его в центре стола. Я знал, что по традиции, некогда существовавшей в семье Воршоу, открывать эту таинственную дверь должен был Сэм Воршоу.
— Не туда, — слегка осипшим голосом произнес Ирвин, — парадную дверь.
Джеймс остановился и, обернувшись, посмотрел на Ирвина. Затем медленно качнул головой, развернулся и направился к парадному входу. Ему пришлось всем телом навалиться на дверь и толкнуть ее плечом. Дверь открылась, издав приличествующий случаю мрачный стон, от которого кровь стыла в жилах. Ворвавшийся с улицы холодный ветер колыхнул пламя свечей. Я взглянул на Ирвина: он сидел, положив обе руки на стол, и смотрел в пространство, как будто мог видеть движение заполнившего комнату свежего воздуха. Я не сомневался, что если пророк Илия когда-нибудь и явится, чтобы выпить свой стакан вина, это будет означать, что сам Мессия идет вслед за ним — «и небо скрылось, свившись как свиток; и всякая гора и остров двинулись с мест своих» [34], — и отцы воссоединятся со своими утонувшими сыновьями.
Джеймс вернулся к столу, тяжело плюхнулся на стул и одарил нас слабой улыбкой.
— Спасибо, сынок, — сказал Ирвин.
— Послушай, Ирвин, — начал я, решившись после стольких лет знакомства задать наконец Пятый Вопрос, который никогда никто не задавал: — Как же так получилось, что старина Яхве позволил евреям целых сорок лет скитаться по пустыне? Что бы ему сразу не указать им верный путь? Они бы уже через месяц добрались до места.
— Они не были готовы вступить в Землю обетованную, — сказала Мари. — Евреям потребовалось сорок лет, чтобы выдавить из себя рабов.
— Да, возможно. — Ирвин с грустью поглядел на Джеймса. Я заметил появившиеся у него под глазами темные круги. — А возможно, они просто заблудились.
На слове «заблудились» Джеймс неожиданно откинулся на спинку стула и тихо закрыл глаза. Очередной стакан «Манишевича», который он сжимал в руке, выскользнул из его ослабевших пальцев, ударился о край стола, звякнул и покатился по полу.
— Черт, — выдохнул Фил, — парень отключился.
— Джеймс! — Айрин вскочила и, обежав вокруг стола, бросилась к нему. — Эй, Джеймс, очнись. — Ее голос звучал резко и отрывисто — так говорит испуганная мать, которая опасается худшего. — Поднимайся, дорогой, поднимайся, пойдем наверх, тебе надо прилечь.
Она помогла Джеймсу выбраться из-за стола и повела его наверх. Они стали взбираться по скрипучим ступеням лестницы; прежде чем скрыться из вида, Айрин обернулась и, сурово поджав губы, бросила на меня осуждающий взгляд: «И ты еще называешь себя учителем?» — я не выдержал и отвернулся. Мари тоже вскочила и в очередной раз побежала на кухню за мокрой тряпкой.
Десять минут спустя Айрин вернулась. Поверх просторного платья на ней был надет черный атласный жакет с воротником из белого меха. Жакет плотно обтягивал пышные формы Айрин.
— Посмотрите, что он мне подарил, — сказала Айрин, поглаживая воротник. — Горностай.
— Как он? Все в порядке? — спросил Фил.
Айрин покачала головой:
— Я только что говорила по телефону с его мамой. — Она кинула на меня озадаченный взгляд, как будто не могла понять, зачем я наговорил ей столько чудовищной лжи об этом милом несчастном мальчике, который сейчас лежал без чувств на кровати покойного Сэма Воршоу. — Их не было дома, но экономка дала мне телефон, по которому с ними можно связаться. Это оказался загородный клуб в городке… какой-то там Сент… не помню. У них клубная вечеринка. Но они сказали, что немедленно выезжают. Через два часа родители Джеймса будут здесь.
— Через два часа? — повторил я, пытаясь связать слова «мама» и «загородный клуб» с тем, что мне было известно о Джеймсе Лире. — Они успеют добраться из Карвела за два часа?
— Из Карвела? — переспросил Ирвин.
— Ну да, они живут в маленьком городишке под названием Карвел, это где-то в районе Скрэнтона.
Айрин пожала плечами:
— Не знаю, я звонила по местному номеру — 412.
— Подождите минутку, сейчас проверим. — Ирвин поднялся из-за стола и, шаркая подошвами, направился к висевшей под лестницей книжной полке. Притащив большой дорожный атлас, он пригладил свои растрепавшиеся седые волосы, открыл книгу и деловито послюнил палец, радуясь возможности вновь вернуться на твердую почву, погрузившись в свое любимое занятие — перелистывание энциклопедий и толстых справочников. Мы три раза просмотрели алфавитный указатель, но никакого Карвела так и не нашли.
Я сидел за рулем «гэлекси» Счастливчика Блэкмора и смотрел в высокое звездное небо. Я свернул симпатичный косячок, похожий на большой огурец, на длинную соломину для коктейля, на толстый пенис старого спаниеля. Я собирался выкурить этого симпатягу до самого основания, пока окурок не начнет жечь мне губы. Вглядываясь в ночное небо, я искал седьмую звезду в созвездии Плеяды. Я думал о Саре и старался не думать о Ханне Грин. В саду было так тихо, что я слышал, как дом поскрипывает своими больными суставами и как похрапывают коровы в хлеву. Иногда до меня долетал приглушенный шум машин, проносящихся по янгстаунской дороге — шорох шин напоминал тихие печальные вздохи. Окна в нижнем этаже дома были темными, однако в комнатах наверху, за исключением спальни Джеймса Лира, все еще горел свет. Эмили так и не вернулась, но она позвонила родителям из телефона-автомата и сказала, чтобы они не волновались и ложились спать — с ней все в порядке, но ждать ее не нужно. Я пару часов провел вместе с Филом на диване перед телевизором, наблюдая, как Эдвард Робинзон бродит в сандалиях на босу ногу по пыльным дорогам Мемфиса. Затем позволил Ирвину и Айрин втянуть меня в угнетающе-занимательную игру под названием «Скрэббл» [35]. В конце концов все устали от бесплодного ожидания и разошлись по своим комнатам. Родители Джеймса опаздывали уже на два часа.
И все же я не мог не думать о Ханне Грин. Интересно, как она воспримет известие о том, что рассказы Джеймса о его тяжелой жизни были сплошной выдумкой, рассчитанной на то, чтобы вызвать сочувствие и завоевать наши симпатии. Она знала Джеймса Лира гораздо лучше, чем я; теперь же получается, что она не знала его вовсе. Мне и самому трудно было расстаться с привычным отношением к Джеймсу и перестать считать его бедным мальчиком из рабочей семьи, душу которого, словно незаживающая язва, разъедает тоска по умершей матери. Однако, как выясняется, на самом деле все эти душевные муки были всего-навсего страданиями главного героя его романа «Парад любви». Интересно, какие еще из историй Джеймса Лира окажутся эпизодами из жизни его литературных персонажей?
Я бросил взгляд на темное окно во втором этаже и вспомнил вычитанное в какой-то научной статье утверждение, что очень часто в сознании больных, страдающих тяжелой формой бессонницы, грань между сном и бодрствованием становится расплывчатой, свою реальную жизнь они странным образом воспринимают как один утомительно долгий кошмар. Возможно, с людьми, страдающими синдромом полуночника, происходит то же самое. Через какое-то время они уже не в состоянии отличить собственную фантазию от окружающего их подлинного мира; они смешивают себя со своими героями, а случайные события, происходящие в их жизни, принимают за продуманные повороты сюжета. Поразмыслив, я пришел к выводу, что если все это соответствует истине, то Джеймс Лир представляет собой самый тяжелый случай заболевания, с которым мне когда-либо приходилось сталкиваться.
Но потом я вспомнил другого одинокого фантазера, который сидел, удобно откинувшись на спишу своего кресла-качалки, и очень медленно покачивался — туда-сюда, вперед-назад, — его рука, сжимавшая пистолет, тоже слегка покачивалась. Возможно, и Альберт Ветч перепутал себя с кем-нибудь из своих литературных героев. Его археологи-отшельники и чокнутые библиоманы из маленьких городков Пенсильвании тоже нередко предпочитали густить себе пулю в лоб, нежели быть перемолотыми челюстями очередного слюнявого монстра с клыками и щупальцами, которого их неосторожное любопытство впустило в наш мир; лучше покончить с собой, чем провалиться в эту ухмыляющуюся пасть, такую же черную и бездонную, как холодная пустота вселенной.
Сигарета погасла. Я до отказа вдавил зажигалку на приборной доске и, уткнувшись концом окурка в красные угольки, снова раскурил косячок. Теперь я ясно понимал, что, несмотря на обилие монстров, смотрящих на нас из вселенского Небытия пустыми глазницами и разевающих свои гигантские черные пасти, по сути, во всех рассказах Августа Ван Зорна речь шла об одном — об ужасе пустоты: о пустоте гардероба, в глубине которого валяется забытая пара женских туфель, о пустоте белого листа бумаги и бутылки бурбона, которую приканчивают за одну ночь и отставляют на подоконник в половине шестого утра. Возможно Альберт Ветч, как и его герой Эрик Уолденси из «Дома на улице Полфакс», оказавшийся в огромном особняке с множеством длинных коридоров и пустых комнат, пустил себе гулю в лоб, потому что в его комнате в отеле «Макклиланд» было слишком много зияющих черных дыр, из которых тянуло смертельным холодом пустоты. Это и есть настоящий доппельгэнгер писателя, решил я, а вовсе не тот порочный бесенок, который напяливает ваш костюм и кладет в карман ключи от вашего дома, и не тот невидимый озорник, который время от времени вылезает неведомо откуда, чтобы напакостить вам и устроить в вашей жизни полную неразбериху; нет, это скорее типичный герой ваших произведений — Родерик Ашер, Эрик Уолденси, Френсис Макомбер, Дик Дайвер — чьи истории, бывшие поначалу лишь слабым отражением реального мира, со временем вторгаются в него и подчиняют себе сам ход вашей жизни.
Я вспомнил моих собственных незадачливых героев — пеструю толпу запутавшихся и полностью дискредитировавших себя романтиков: Дэнни Фикса из «Поймы большой реки», который в финальной сцене романа изо всех сил гребет веслом, направляя лодку в непроглядную темноту большого грота на побережье Мексиканского залива, чтобы спрятать там тело Слейни по прозвищу Большой Пес; и Уинтропа Пиза из «Поджигательницы», он умирает от сердечного приступа, копая яму на заднем дворе своего дома, на дне ямы мой герой собирался похоронить обуглившиеся лохмотья — все, что осталось от смокинга, в который он нарядился, чтобы устроить свой последний пожар; и Джека Хауорта из «Королевства под лестницей», который, сидя в подвале своего дома, управляет целой империей, построенной из детской железной дороги; он ведет войны, расширяет границы своих владений, устанавливает строгие законы и дает новым городам имена своих жен и детей, в то время как наверху, над головой императора, медленно разрушается его дом, его семья и вся его жизнь. Раньше я никогда не задумывался на эту тему, но во всех моих книгах неизменно присутствовал образ пещер и подземелий (еще одна классическая метафора, любимая писателями, работающими в жанре мистического триллера) и сцены, связанные с выкапыванием могил и похоронами. Для «Вундеркиндов» я тоже планировал написать одну «подземную» сцену: после того как Валери Свит соблазняет Лоуэлла Вандера, тот в ужасе бежит на окраину города, где находит убежище в развалинах своей старой школы; просидев там три недели, он, исхудавший, бледный и полуслепой, вылезает на поверхность, чтобы узнать, что его отец, Каллоден Вандер, отправился на тот свет. Кажется, мои герои, совершая опрометчивые поступки, все время либо сами забиваются в разные пещеры, склепы и подвалы, надеясь спрятаться от собственных ошибок, либо пытаются скрыть последствия этих ошибок — избавиться от них, закопав поглубже в землю. Ага, в землю, подумал я. Глубоко вздохнув, я щелчком отшвырнул окурок, затем вылез из машины, обошел ее и открыл багажник.
Лампочка на крышке давным-давно перегорела, но при ярком свете полной луны рассмотреть содержимое моего багажника не составляло труда. Я постоял, глядя на труп и тубу, лежавшие рядом, как два верных товарища. Нет, решил я, так не годится — нельзя оставлять беднягу валяться на дне багажника. Правое ухо пса неловко загнулось, так что на него было больно смотреть. К тому же Доктор Ди начал слегка припахивать. Две отличные армейские лопаты, воткнутые в землю под углом друг к другу, должны находиться возле заднего крыльца — образ лопат, заляпанных желтоватой глиной, как живой стоял у меня перед глазами. Позапрошлым летом мы с Ирвином с помощью этих лопат выкопали в саду перед домом аккуратную ямку, чтобы установить скворечник, укрепленный на высоком березовом шесте. Это был очень красивый скворечник, сделанный в форме русского терема с разноцветными витыми куполами-луковками, но, к сожалению, изобретенный Ирвином всепогодный универсальный клей, которым он склеил свое сооружение, за зиму растворился, скворечник развалился на части, и вместо терема на снегу осталась лежать кучка цветных щепок. Я посмотрел на белые известковые камни, похожие на костяшки пальцев, раскиданные по траве под цветущим каштаном, затем взглянул на Доктора Ди. Мне показалось, что он как прежде смотрит на меня своими пустыми безумными глазами. Я поежился.
— Сейчас, дорогой, подожди еще чуть-чуть, я достану тебя оттуда, — сказал я, захлопывая крышку багажника.
Я обогнул дом и нашел лопаты именно там, где и ожидал. Прихватив одну, я направился к каштану, разбухшие от воды кочки смачно хлюпали у меня под ногами. Освещенные луной надгробные камни отбрасывали длинные зубчатые тени. Я вонзил лопату в землю и начал копать, ссыпая комья мокрой глины на свободное место между могилами Эрмафаила и Вискоса — если мне не изменяет память, так звали длинношерстную морскую свинку. Наверное, потому, что я чувствовал себя виноватым, или просто оттого, что находился под кайфом, каждый раз, когда лопата врезалась в землю, я слышал какие-то сердитые голоса; я не мог понять, рождаются ли они у меня в ушах или это злобное бормотание было рассерженным голосом фермы Воршоу. Я рыл могилу, ожидая, что в любую минуту кто-нибудь выйдет из дома и спросит, какого черта я здесь делаю. И мне придется сказать, что я собираюсь закопать на их лужайке еще одну мертвую собаку.
Однако десять минут спустя мое дебютное выступление в роли одного из моих героев-гробокопателей бесславно провалилось. Я больше не мог копать. Совершенно обессиленный, я прислонился к стволу каштана и заглянул в яму — по моим расчетам, достаточно глубокую, чтобы похоронить средних размеров шпица. Да, прямо скажем, слабовато для крутого парня вроде моего пресловутого доппельгэнгера. Я тяжело вздохнул, в ответ на мой вздох с дороги донесся приглушенный шорох. Обернувшись, я заметил в темноте два длинных бледных луча, ползущих вдоль аллеи, они то и дело ломались, наскакивая на стволы вязов. Машина быстро приближалась к дому, с треском ломая сухие ветви, которыми была усыпана дорога. Автомобиль подпрыгивал на кочках, разражаясь тяжелым металлическим грохотом, после чего с болезненным скрежетом проваливался в очередную рытвину. Я бросил взгляд на дом. В спальне Сэма Воршоу горел свет, за окном покачивалась неясная тень. Джеймс Лир смотрел, как машина его родителей въезжает в ворота.
Это был «мерседес-седан» последней модели. Ласковое урчание мотора наводило на мысль, что он работает на содовой воде. В лунном свете серебристо-серый красавец выглядел изящным и высокомерно-величественным, как мягкая вельветовая шляпа. Затормозив в нескольких дюймах от заднего бампера моей машины, «мерседес» немного постоял, ослепительно сияя галогеновыми фарами и нежно урча мотором, как будто сидящие внутри люди сомневались, туда ли они приехали, или раздумывали, стоит ли им вылезать наружу. Затем водитель дал задний ход, резко затормозил и в три приема аккуратно развернул автомобиль капотом к воротам, после чего заглушил мотор, — на тот случай, если им придется спешно удирать, решил я.
Дверца со стороны водителя распахнулась, и наружу высунулась остроносая туфля, в ярком свете пасхальной луны она сияла благородным черным лаком. Судя по темному носку и полоске бледной кожи, мелькнувшей между носком и задравшейся брючиной, туфля принадлежала мужчине, одетому в вечерний костюм; через шею мужчины был перекинут белый шелковый шарф, который я в первое мгновение принял за талес священника. Мужчина был тощим и долговязым, хотя и не таким высоким, как Джеймс, но его сутулые плечи точно так же были сведены вперед, словно он чего-то опасался. Поприветствовав меня унылым взмахом своей бледной руки, он протянул ее сидевшей на пассажирском месте женщине. Это была высокая полная женщина, завернутая в поблескивающий белым мехом палантин из шкуры какого-то животного. Она остановилась на посыпанной гравием дорожке, слегка покачиваясь на устрашающе высоких каблуках. Мужчина захлопнул дверцу, и они двинулись в мою сторону. Оба улыбались, как будто заскочили на огонек к старым знакомым. Мужчина шел на полшага позади, чуть придерживая женщину за талию, словно они собирались исполнить веселый танец ча-ча-ча. В своих мрачно-черном и ослепительно белом нарядах они походили на фигурки, сошедшие с рекламной картинки французской горчицы, на двух маленьких куколок, стоящих на вершине свадебного торта, на пару элегантных призраков, чьи тела остались лежать в искореженном лимузине, направлявшемся на бал-маскарад.
— Добрый вечер, меня зовут Фред Лир, — сказал мужчина, приблизившись к ступеням крыльца, где я поджидал гостей. Я оставил лопату на кладбище домашних животных, воткнув ее в землю возле незаконченной могилы, в два прыжка домчался до дома и вскочил на крыльцо, как будто это было традиционное место встречи посетителей. Я стоял на нижней ступеньке, заложив руки за спину, и улыбался во весь рот — Грэди Трипп, приветливый хозяин уютной придорожной гостиницы. — А это моя жена Аманда.
— Грэди Трипп, — я протянул руку. Его пальцы крепко стиснули мою ладонь — умелое машинально-вежливое рукопожатие опытного торговца. — Учитель Джеймса. Добрый вечер. Как поживаете?
— Ужасно, — ответила миссис Лир, — нам ужасно стыдно. — Они поднялись вслед за мной на крыльцо и остановились у меня за спиной, терпеливо дожидаясь, пока я возился с ключами. Я тысячу лет не пользовался своим комплектом ключей от дома Воршоу. — Мы бы хотели извиниться за поведение Джеймса.
— Ну что вы, он не сделал ничего плохого.
Надавив плечом на дверь, я ввалился в гостиную и щелкнул выключателем. Когда зажегся свет, я увидел, что они были как минимум лет на пятьдесят старше того седовласого миллионера и бывшей предводительницы команды девушек-болельщиц, размахивающих разноцветными султанчиками, чей образ возник у меня в воображении, пока дама трусила ко мне по залитой лунным светом дорожке. Они были одеты словно пассажиры океанского лайнера, собравшиеся на прием, который устраивает капитан корабля, но их щеки были изрезаны морщинами, белки глаз казались желтоватыми, а волосы отливали серовато-стальным блеском, хотя Фред Лир носил прическу бравого матроса, а короткая стрижка его жены напоминала стрижку примерного бойскаута. Я прикинул, что Фреду не меньше шестидесяти пяти, Аманда, вероятно, на пару лет моложе. Должно быть, Джеймс стал одной из последних безделушек, которыми они решили украсить свой особняк.
— Боже, какой очаровательный домик, — воскликнула Аманда Лир. Она осторожно переступила порог гостиной. Учитывая рост и возраст дамы, каблуки ее туфель казались несколько высоковатыми. Это были очень красивые и очень дорогие туфли из черной телячьей кожи, украшенные маленькими черными бантиками. Ее черное платье с рукавами из легкой прозрачной ткани и тремя пышными оборками вдоль подола хотя и выглядело довольно скромным, однако отнюдь не соответствовало облику почтенной пожилой леди. Длинные ногти Аманды были покрыты ярко-красным лаком, глаза и губы накрашены, от дамы исходил густой аромат духов «Шанель № 5». — О, просто восхитительный домик.
— Грэди, у вас прекрасный дом, — сказал Фред Лир.
Я обвел взглядом комнату. Мебель вернулась на свои места, и в гостиной воцарился обычный беспорядок, отличавшийся строго продуманным отсутствием симметрии в расстановке стульев, пуфиков и скамеечек для ног. Оставшегося свободного пространства едва хватало, чтобы человек моих габаритов мог протиснуться к камину и к деревянной лестнице, ведущей на второй этаж. Вместо картинок со сценами утиной охоты, пасторальных пейзажей и пожелтевших иллюстраций, вырезанных из сельскохозяйственного календаря-справочника с изображением старинных сенокосилок и веялок, которые, казалось, просились на стены, обшитые шероховатыми сосновыми панелями, дом был забит репродукциями картин Элен Франкентейлер и Марка Шагала, открытками с панорамными видами Иерусалима и Питсбурга, плакатами Дианы Эрбуз и фотографиями, на которых были запечатлены дети и родственники Воршоу: выпускной бал, церемония бар-мицваха, свадьба кузена Эндрю Эйбрахама. Над камином висели две отвратительные копии с полотен Миро — школьное творчество Деборы. На инкрустированном комоде из орехового дерева валялся спутанный клубок колючей проволоки, считавшийся аллегорической композицией под названием «Израиль». На журнальном столике лежала забытая доска для «Скрэббла», на разграфленном поле, точно на алфавитном круге для спиритического сеанса, было набрано ОВУЛЯЦИЯ и СПРИНЦОВКА — словосочетание, похожее на таинственный совет, оставленный добрыми духами. На тумбочке возле телевизора стояло две вазочки с растаявшим мороженым.
— Это дом моего тестя. Мы приехали на выходные.
— Ваша теща очень добрая женщина, — воскликнула Аманда Лир. — Она так беспокоилась о Джеймсе, когда мы говорили с ней по телефону.
— Кхе… да… они очень хотели познакомиться с вами. Но, знаете, все так устали… у нас сегодня был небольшой праздник. Они просили извиниться, что не дождались вас.
— О, нет, нет, это мы должны извиниться за опоздание. — Фред Лир вскинул руку и, отогнув рукав своего элегантного смокинга, взглянул на часы. Я мгновенно узнал золотые часы «Хамильтон» с удлиненным циферблатом в стиле «арт-модерн», с которыми Джеймс иногда появлялся на занятиях и нервно накручивал колесико, если товарищи накидывались на него с особенно жестокой критикой. — Боже мой, на целых два часа.
— Мы не смогли уехать так быстро, как нам хотелось, — вставила Аманда. — Видите ли, сегодня день рождения Фреда, и мы решили устроить вечеринку в гольф-клубе. Мы готовились к ней целый год. О, это была славная вечеринка.
— Извините, в каком гольф-клубе вы праздновали? — спросил я, хотя заранее знал ответ. Они принадлежали к тем, кого Джеймс окрестил «богатыми ублюдками».
— В клубе Сент-Эндрю, — сказал Фред. — Мы живем в Суикли-Хайтс.
Итак, все эти загадочные вспышки молний, озаряющие грозовые небеса в рассказах Джеймса Лира, и трагические мотивы, связанные с лицемерием и похотью, таящейся под маской католицизма, — тоже чистый вымысел, одна сплошная фальшивка.
— А теперь, — Аманда сделала шаг вперед, сладкая пресвитерианская улыбка сползла с лица пожилой дамы, — я бы хотела знать, где он.
— Наверху. Спит. Думаю, он не знает, что вы приехали. Я сейчас схожу за ним.
— О, нет, я сама схожу за ним.
— И все же позвольте мне. — Я отступил к лестнице, уловив в голосе Аманды угрожающие нотки, как будто она собиралась схватить Джеймса за ухо, выволочь из постели, протащить вниз по лестнице, выпихнуть на улицу и затолкать в поджидавший у ворот «мерседес». Я уже начал сомневаться, стоило ли вообще звонить родителям Джеймса. Он был достаточно большим мальчиком. Люди в его возрасте имеют право напиваться до потери сознания. Я даже готов был поспорить, что иногда им следует это делать. — Там наверху масса комнат. Ха-ха-ха. Вы можете разбудить не того человека.
— О, да-да, конечно, Грэди, вы абсолютно правы. — Ласковая улыбка вернулась на место. — Мы лучше подождем здесь.
— Ах, Грэди, как неловко, мы доставляем вам столько хлопот. — Фред удрученно покачал головой. — Хотелось бы мне знать, что происходит с нашим Джеймсом.
— Я знаю, что с ним происходит, — мрачным тоном заявила Аманда. — О господи, — вздохнула она, однако в подробности вдаваться не стала.
— Ну, он, без сомнения, очень любит кино, — сказал я.
— О, я вас умоляю, давайте оставим эту тему, — отрезала Аманда.
— Давайте оставим, — сказал отец Джеймса. Он улыбнулся, пытаясь превратить разговор в шутку, однако я уловил в его голосе умоляющие нотки.
— Ладно, пойду позову Джеймса. — Я начал взбираться по скрипучим ступеням. — Да, Фред, с днем рождения.
— Спасибо, Грэди.
Я нашел Джеймса на верхней площадке лестницы. Он уже успел натянуть свой длинный черный плащ и стоял возле перил, поджидая меня, словно я был палачом, явившимся за узником, чтобы отвести его к месту казни.
— Я не хочу с ними ехать.
— Послушай, Джеймс, — начал я шепотом. На площадке было еще три двери, из-под которых пробивались яркие полоски света, и мне совершенно не хотелось, чтобы все обитатели дома выскочили из своих комнат. Взяв Джеймса за плечо, я слегка подтолкнул его в сторону ванной, потом сам юркнул внутрь и запер дверь. — Послушай, приятель, думаю, тебе лучше вернуться домой.
— Со мной все в порядке. Я очень хорошо провел время.
— Я бы сказал, слишком хорошо. Честное слово, Джеймс, в данный момент я не самая подходящая для тебя компания.
Он не смотрел на меня.
— Джеймс. — Я положил руку ему на плечо, чувствуя, что нарушаю какое-то очень важное обещание, которое дал ему на определенном этапе нашего путешествия, начавшегося двадцать четыре часа назад. Я бы многое отдал за то, чтобы вспомнить, что это было за обещание. — Послушай, сейчас у меня сложный период, и… со мной происходят странные вещи… Понимаешь, я должен принять очень важные решения. Я… видишь ли, я и сам запутался… немного. Мне и так приходится отвечать за очень многие мои поступки… и я не мoгy взваливать на себя дополнительную ответственность… если еще и с тобой случится что-нибудь плохое… Джеймс, я серьезно — поезжай домой.
— Это не мой дом, — бросил он холодно.
— Нет? А где же он в таком случае? В Карвеле? — Я снял руку с его плеча. — Или, может быть, твой дом находится в Сильвании?
Джеймс опустил голову и уставился на свои тяжелые черные башмаки. Снизу доносились приглушенные голоса двух стариков, поджидавших нас в гостиной.
— Джеймс, зачем ты мне все это наговорил?
— Не знаю, — он вздохнул. — Правда, я не знаю. Извините. Пожалуйста, не заставляйте меня идти сними.
— Джеймс, они же твои родители.
— Нет, — он вскинул голову. — Они мне не родители. — Глаза Джеймса округлились. — Они мои бабушка и дедушка. Мои родители умерли.
— Бабушка и дедушка? — Я опустил крышку стульчака и уселся на унитаз. После упражнений на кладбище укушенная лодыжка снова начала ныть, а затхлая вода, по которой я шлепал, пробираясь на задний двор, испортила повязку Ирвина. — Я тебе не верю.
— Клянусь. У моего отца был собственный самолет. Мы на нем летали в Квебек. Он был родом из Канады. Честное слово. У нас был дом в районе Канадского плато. А однажды они полетели без меня. Самолет разбился. Правда, клянусь! Об этой катастрофе писали все газеты.
Я внимательно посмотрел на Джеймса. У него в глазах стояли слезы, на бледном лбу и возле висков проступила тонкая голубоватая сеточка сосудов. В голосе звучала неподдельная искренность.
— О катастрофе писали все газеты. — Я устало потер пальцами глаза, пытаясь вернуть своему взгляду былую проницательность.
— Мой отец был вице-президентом «Драво». Серьезно. Он дружил с Калигури [36], ну и все такое. Моя мама тоже из известной семьи. Ее девичья фамилия Гуггенхайм [37].
— Угу, помню. Читал в газетах. Лет пять-шесть назад.
Джеймс кивнул.
— Их самолет упал неподалеку от Скрэнтона, — сказал он.
Мне нечего было возразить.
— Прямо на окраине Карвела? — уточнил я.
Он пожал плечами и смущенно потупился:
— Да, наверное. Пожалуйста, не заставляйте меня идти с ними. Ладно? — Он почувствовал мою нерешительность. — Просто спуститесь вниз и скажите, что не смогли меня разбудить. Пожалуйста. Они уедут. На самом деле им все равно.
— Нет, Джеймс, им не все равно, — сказал я, хотя, честно говоря, мне показалось, их гораздо больше волновало, что о них подумает семейство Воршоу, чем благополучие их сына. Или внука.
— Они обращаются со мной как с буйнопомешанным. А она… она даже заставляет меня спать в подвале моего собственного дома! Это мой дом, профессор Трипп. Родители мне его завещали.
— Почему же тогда они назвались твоими родителями? Джеймс, какой в этом смысл?
— Они так сказали? — На лице Джеймса было написано искреннее удивление.
Я закатил глаза к потолку и прикусил губу, пытаясь восстановить детали разговора.
— М-м, да, вроде бы так и сказали. Но, вообще-то, я не помню.
— Ха, это что-то новенькое. О господи, вы даже не представляете — они такие обманщики. Не понимаю, как я мог дать миссис Воршоу их телефон?! Наверное, я был сильно пьян. — Он зябко поежился, хотя в ванной было тепло, даже душно. — Они ужасно холодные люди.
Я выпрямился на унитазе и внимательно вгляделся в его бледное и такое юное лицо с красивыми и одновременно неуловимо-размытыми чертами, всеми силами пытаясь поверить ему.
— Джеймс, что ты болтаешь? Этот человек твой отец. Вы же похожи как две капли воды.
Джеймс захлопал глазами и отвернулся. Помолчав секунду, он тяжело вздохнул и глубоко засунул руки в карманы своего «счастливого» плаща, способного отпугнуть любую удачу. Он снова посмотрел на меня — очень твердо и пристально — и произнес осипшим голосом:
— Похожи. И на это есть свои причины.
Я на мгновение задумался.
— Джеймс, — наконец сказал я, — выметайся отсюда.
— Поэтому она и ненавидит меня. Поэтому и заставляет спать в подвале, — он перешел на шепот, — в ужасной темной дыре.
— Ага, в ужасной дыре, — повторил я, зная, что он опять врет, — с крысами и пауками среди бочек с первоклассным амонтильядо [38].
— Клянусь, — сказал Джеймс. Но он зашел слишком далеко и сам понимал, что увлекся. Его взгляд был устремлен в пол, и на этот раз он не поднял глаза. Эти двое внизу могли быть только его родителями и никем больше; даже если Аманда не говорила мне, что она его мама, то уж в разговоре с Айрин она точно назвалась матерью Джеймса. Я поднялся на ноги и решительно тряхнул головой:
— Все, Джеймс, хватит. Мне надоело слушать твои россказни.
Я взял его за локоть и подтолкнул к выходу. Он молча прошел по коридору и начал медленно спускаться по лестнице. Внизу я передал его в руки поджидавших родственников.
— Ты только посмотри на себя, — воскликнула Аманда, когда мы появились в гостиной. — Какой позор.
— Пошли, — буркнул Джеймс.
— Что это на тебе? — ужаснулась Аманда, окидывая его взглядом с головы до ног. — Я же выбросила этот плащ на помойку.
— А я его достал. — Джеймс пожал плечами.
Она повернулась ко мне. Впервые с момента нашей встречи я увидел, что Аманда Лир по-настоящему расстроена.
— Профессор Трипп, надеюсь, он не ходит в этом на занятия.
— Нет, ну что вы. Никогда раньше не видел этого плаща.
— Пойдем, Джимми, — сказал Фред и, шагнув к Джеймсу, обхватил его тощую руку чуть повыше локтя. — Мы и так причинили массу неудобств этим добрым людям. До свидания, Грэди, спокойной ночи.
— До свидания. Рад был познакомиться. — Я вежливо улыбнулся. — Позаботьтесь о Джеймсе, — добавил я и мгновенно пожалел о сказанном.
— О да, мы о нем позаботимся, — заверила Аманда. — Можете не беспокоиться.
— Пусти меня, — прошипел Джеймс, пытаясь высвободиться из железной хватки Фреда. Но пальцы старика крепко впились ему в руку. Он протащил Джеймса через гостиную и резко распахнул дверь на улицу, собираясь вытолкнуть его в непроглядную ночную тьму. Уже стоя на пороге, Джеймс обернулся. Он посмотрел на меня многозначительным взглядом и скривил губы в саркастической усмешке.
— Братья Вандеры, — сказал он.
Затем родители торопливо проволокли его через двор и, точно похитители младенцев из дешевого боевика, без особых церемоний затолкали на заднее сиденье своего красивого автомобиля.
Проводив Джеймса, я снова поднялся наверх и остановился на пороге спальни Сэма. Я смотрел на залитую лунным светом комнату и на смятую постель, она выглядела опустевшей и невероятно холодной. Мне захотелось лечь в эту покинутую постель. Я вошел в комнату, прикрыл дверь и зажег свет. Через несколько лет после смерти Сэма его комната в доме на Инвернесс-авеню была переделана в мастерскую для Айрин, но комната в загородном доме навсегда осталась спальней Сэма, и все в ней выглядело так, как при жизни этого давно ушедшего мальчика. Старое потертое покрывало по-прежнему лежало на кровати, нарисованные на нем лихие ковбои на лошадях с развевающимися гривами по-прежнему бросали свои тугие лассо. На книжной полке, висящей над письменным столом, стояли книги Сэма. Я прочел несколько названий: «География Канады», «Путешествие на Луну», «История военно-морской академии», «Космический хирург» Лема Уолкера. Письменный стол, шкаф и кровать составляли гарнитур, резной узор в виде переплетенных канатов и кренгельсов, судя по всему, означал «морской» стиль. Все вещи были потрепанными и выцветшими, на обоях проступила плесень, на мебели повсюду виднелись следы работы термитов. Ирвин и Айрин никогда не говорили о том, чтобы превратить комнату Сэма в нечто вроде алтаря или музея их погибшего сына — их единственного родного ребенка, — но тем не менее факт оставался фактом: они сохранили комнату в неприкосновенности, не изменив в ней ни одной детали. Некоторые из его старых вещей: пластмассовая коробка с морскими камушками и ракушками, статуэтка Кали, трехцветное знамя школы Резенштейна, где учился Сэм, — также перекочевали из питсбургского дома в Киншип.
Я опустился на узкую кровать и, откинувшись, упал на скомканное одеяло. Когда я попытался закинуть на кровать ноги, моя здоровая лодыжка зацепилась за какую-то веревку. Я снова сел и обнаружил, что запутался в лямках рюкзака. Взглянув на забытый рюкзак Джеймса, я поморщился и прикусил губу, внутри у меня шевельнулось острое чувство вины: нельзя было позволять этим привидениям увозить его в своем сером автомобиле-призраке.
«Прости меня, Джеймс». Я сунул руку в рюкзак и вытащил рукопись. «Парад любви». Закинув ноги на одеяло, я прислонился головой к деревянной спинке кровати. Дом Воршоу затих, погрузившись в сон. Свет стоящей на тумбочке лампы окутал меня непроницаемой стеной, словно отделив от внешнего мира. Я поудобнее устроился на постели Сэма и начал читать.
Действие романа разворачивалось в сороковых годах двадцатого века, в каком-то мрачном захолустном городке, затерянном среди столь милых сердцу Джеймса Лира унылых просторов Центральной Пенсильвании. Главный герой, Джон Игер, восемнадцати лет от роду, живет в полуразвалившемся доме на берегу грязной речушки вместе с отцом, водителем автопогрузчика на зейтзовской фабрике манекенов, и дедом, старым паразитом по имени Гамильтон Игер, который появляется в самом начале романа: на странице номер три дедушка подкладывает яд в миску маленького китайского мопса — любимой собачки мальчика. Мама Джона, болезненная молодая женщина, работавшая посудомойкой в фабричной столовой, умерла прошлой весной от пневмонии. «Ты красивый мальчик», — были ее последние слова, обращенные к сыну.
«Он был таким красивым, что казался невидимкой», — гласил следующий абзац.
Его лицо напоминало лицо зейтзовского манекена. Нос как плавник акулы. Губы красные, как запрещающий сигнал светофора. Черные глаза с длинными пушистыми ресницами были блестящими, как стеклянные глаза, вставленные в оленью голову, которая смотрит на вас со стены прихожей. Черты этого лица не задерживались в памяти видевших его людей. У них оставалось лишь смутное ощущение красоты. На фотографиях его лицо всегда выглядело так, словно в последнюю минуту перед щелчком камеры он повернул голову.
Первые сто пятьдесят страниц были посвящены событиям детства и юности, сформировавшим характер героя. Джон Игер предается воспоминаниям о своем прошлом, сидя у окна автобуса, в котором он направляется в Уилкез-Барр, чтобы купить пистолет, из которого на странице номер 163 он убьет Гамильтона Игера, выстрелив ему точно между глаз в отместку за то, что тот когда-то отравил его любимую собаку по кличке Уорнер Оланд. Это были неторопливые поэтические воспоминания, иногда слишком затянутые, хотя эпизоды с соблазнением малолетних, изнасилованием, псовой охотой, поджогом, пожаром и попытками самоубийства, приправленные обычным лировским сарказмом в адрес католицизма, а также сцены, в которых юных герой переживает моменты полного восторга, сидя в первом ряду кинотеатра, были живописно-убедительны. Читателя ничуть не удивляет, что Джон Игер в результате превращается в замкнутого молодого человека, который постоянно врет, рассказывая окружающим чудовищные небылицы, и нянчится с разъедающей душу ненавистью к самому себе.
После убийства деда Джон Игер неожиданным гостем является на бал выпускников, где убивает местного хулигана по имени Нельсон Макул, который всю жизнь мучил героя столь изощренными и жестокими способами, что читатель облегченно вздыхает, когда мерзавец наконец получает по заслугам. Разгоряченный этими преступлениями, не замечая кровавых пятен на обшлагах своих брюк, Джон Игер спешит в церковь, чтобы преклонить колени и покаяться в грехах. После чего снова садится в автобус и покидает город. Второе автобусное путешествие, которое занимает всего несколько страниц, по сравнению с первым кажется просто молниеносным; оно приводит Джона Игера в Лос-Анджелес, где наш герой безуспешно пытается пройти на территорию голливудской киностудии, затем становится жертвой уличных бандитов, которые грабят его на ступенях церкви Святой Девы Марии, далее следует напряженная сцена — романтическая и жестокая одновременно: Джон Игер близок к тому, чтобы превратиться в уличную проститутку и продать свое юное тело оставшемуся не у дел старому актеру, бывшей звезде немого экрана; в конце концов он отправляется на Венис-бич и, погрузившись в воды Тихого океана, сводит счеты со своей никчемной жизнью. По дороге к пляжу герой знакомится в вагоне трамвая с пухленькой блондинкой, милой и трогательной девушкой по имени Норма Джин Мортенсон, в которой он узнает родственную душу, прямо-таки живое воплощение собственной души, этой бесформенной груды желаний, неясной тоски, лжи, презрения к самому себе и пустоты, скрывающейся в самой ее сердцевине. Трикотажный свитер, плотно обтягивающий соблазнительные формы девушки, чулки со спущенными петлями, дешевая косметика и амбициозное желание стать звездой кинематографа каким-то странным образом — я, правда, не очень хорошо понял, каким именно, — приводят героя к мысли, что ему следует утопиться.
Я на одном дыхании прочел все двести пятьдесят страниц и закончил книгу меньше чем за два часа. Я не знал, как относиться к роману Джеймса.
Стремительно-уверенный тон повествования был характерен для первой хорошей книги, написанной начинающим автором с его абсолютной и совершенно ошибочной убежденностью, что все шокирующие подробности и крайности проявления человеческой натуры, которые он столь ярко описывает в своем произведении, вызовут в душе потрясенного читателя новые, доселе неведомые чувства гнева и удивления. Это был циничный, нелепый и захватывающий роман, пронизанный искренней грустью, которая, как балласт, не позволяла ему скатится в откровенную мелодраму. То ли Джеймс перерос свою страсть к лингвистическим экспериментам, то ли забыл о своем увлечении, или, может быть, ему просто надоело выслушивать мои замечания и раздраженные вопли товарищей-критиков, — но он оставил идиотские опыты с синтаксисом и пунктуацией: несмотря на витиеватый стиль и сбивчивую манеру повествования, ему удавалось вести внятный рассказ, по крайней мере в пределах одного предложения или даже целого абзаца выстраивая логическую цепочку событий и поступков героев.
И все же, закрыв книгу, я не мог отделаться от ощущения, что передо мной одна сплошная фальшивка, похожая на киношную декорацию. Характерные приметы времени были выписаны с поразительной точностью, но тем не менее их появление в тексте выглядело каким-то старательно-надуманным: в романе то и дело мелькали женские шляпки, звучали популярные мелодии сороковых и проносились, сверкая хромированными бамперами, длинные черные автомобили — образы, явно позаимствованные из старых фильмов. Кроме нескольких волнующих сцен, связанных с воспоминаниями героя о детстве и юности, и странного эпизода с престарелым актером в напудренном парике, большая часть «Парада любви» казалась скроенной из огрызков пожелтевшей кинопленки. Люди двигались, говорили и реагировали на реплики друг друга, как актеры в кино. И происходящее с ними тоже напоминало события, которые случаются только в кино. За исключением определенной эмоциональной напряженности, в книге не было практически ничего, что заставило бы читателя поверить в реальность рассказанной истории. Это была выдуманная история, написанная человеком, который знаком только с выдуманными историями. Подобно Миранде из шекспировской «Бури», знающей жизнь лишь по романтическим книгам из библиотеки ее отца.
Я положил рукопись на тумбочку и задумался. Возможно, меня нельзя считать объективным судьей. Потому что в глубине души я знал, что завидую этому мальчику: я завидовал его таланту, хотя и у меня был талант, и его молодости, хотя мне не приходилось сожалеть о моей ушедшей юности, но главным образом я завидовал тому, что он просто закончил свою книгу. Несмотря на все ее недостатки, Джеймс мог гордиться своей работой. Динамика, острота, богатство воображения и широта наблюдений — все эти элементы в полной мере присутствовали в романе, а сцена знакомства с пока еще никому не известной Мэрилин, если и не выглядела достаточно убедительной с точки зрения развития сюжета, была написана со страстью истинного поклонника актрисы и производила сильное впечатление. Но в самом начале книги был еще один эпизод, воспоминание о котором преследовало меня до конца романа, и сейчас я вдруг понял, что меня до сих пор гложет какое-то смутное беспокойство. Я снова открыл рукопись на пятьдесят второй странице: это была жесткая сцена, где старый Гамильтон Игер насилует молодую жену своего сына. Автор называл точную дату — август 1928 года.
Старик схватил ее за шею и, повалив на кровать, как цыпленка вдавил лицом в пыльный матрас. Она задохнулась. Рано утром он ходил в лес за черникой, и его пальцы были испачканы лиловым соком.
Джон Игер, продолжал автор все тем же бесстрастным тоном, родился девять месяцев спустя. Я перечитал абзац, чувствуя, как волосы на голове встают дыбом. Я уже не был так безоговорочно уверен, что Джеймс Лир врал мне, хотя прекрасно знал, что искусные лжецы даже после разоблачения продолжают долго и упорно врать. Я, конечно, не верил, что Фред Лир является одновременно отцом и дедом Джеймса, однако я все же не мог избавиться от чувства вины за то, что позволил этим двум призракам похитить его. Отложив рукопись, я вскочил с кровати и принялся мерить шагами комнату. Мысли о Джеймсе Лире не давали мне покоя.
Почему «Парад любви»? Казалось, Джеймс, как обычно, выбрал название книги просто потому, что оно было хорошим, без какой-либо явной связи с сюжетом и характерами главных героев. В этой манере Джеймса давать своим произведениям абсурдные названия было что-то невероятно трогательное, как будто, назвав книгу «Дилижанс» или «Алчность», он надеялся, что сможет превратиться из писателя в целую киностудию и создать на том голом пустыре, которым была его жизнь, волшебный город, наводненный костюмерами, звукооператорами, древнегреческими воинами в блестящих доспехах, одноглазыми морскими пиратами и кровожадными индейцами, а сам он будет продюсером и режиссером, сценаристом и осветителем, гримером и безмолвным статистом, которому суждено стать звездой, и знаменитой актрисой, находящейся на пике славы.
За свою жизнь я видел немало киноманов, от похотливых фантазеров, млеющих при виде красивых женских лиц, до страдающих ностальгией мечтателей, которые садятся в первый ряд кинотеатра, словно забираются в машину времени, и устанавливают тумблер на приборной доске в положение «никогда не возвращаться назад»; в той или иной степени эта киномания, как и любая другая страсть, подразумевает наличие некой внутренней пустоты. Для Джеймса главную привлекательность составляет зыбкая неопределенность того мира, где обитают актеры и актрисы: биографии, сочиненные пресс-службами кинокомпании, псевдонимы, которые они себе придумывают, и маски, которые они свободно натягивают, а затем так же легко сбрасывают. А еще — и это было видно из его романа — Джеймса просто завораживали картинки дружной общинной жизни в маленьких провинциальных городках — образы, столь часто навязываемые классической голливудской продукцией.
Джеймс был достаточно умен, чтобы понимать всю иллюзорность этих образов — его ощущение иллюзорности нашло отражение в «Параде любви», — и все же до такой степени заражен ею, что мог поверить в чудо, скрывающееся за белым полотном экрана, и переживать за судьбу старлетки, которая мелькнула в левом нижнем углу кадра, а позже проглотит двадцать девять таблеток нембутала и свалится вниз головой с балкона, и сожалеть, что какой-нибудь сценарист попал в черный список и лишился работы, и размышлять о патологических пристрастиях киношного героя-любовника, и, закатив глаза, перечислять имена голливудских самоубийц. Возможно, подумал я, истинным символом этой любви стали два слова, выгравированные на запястье Джеймса: «Франк Капра». Капра всегда считался романтиком, но мир его фильмов наводнен тенями, за которыми часто скрывается предчувствие упадка, саморазрушения и великого позора. Оплакивая смерть своего героя, романтизировавшего образ маленького американского городка, Джеймс с помощью иголки вырезал этот образ на собственном теле.
Я присел на кровать, обхватил себя руками за плечи и уставился в одну точку, слегка покачиваясь из стороны в сторону, потом тряхнул головой и снова вскочил на ноги. Я снял с книжной полки «Космического хирурга» Лема Уолкера и внимательно прочитал первую главу, из которой узнал, как на Альтаире IV проходят церемонии вручения дипломов Медицинской академии и что небо Альтаира постоянно озаряется вспышками позитронных молний. Я открыл ящик письменного стола Сэма и не нашел в нем ничего, кроме засохшего леденца и десятицентовой монеты 1964 года выпуска. Я всеми силами пытался избавиться от чувства, что из всех людей, чье доверие мне стучалось обманывать, Джеймс Лир окажется тем человеком, которому труднее всего будет пережить мое предательство.
— Ладно, — произнес я вслух, тоскливо поглядывая на рюкзак Джеймса. В моей мелкой эгоистичной душонке, черной и сморщенной, как завалявшаяся изюмина, было одно-единственное желание: лежать на кровати Сэма Воршоу и, покуривая толстенький косячок, читать об эпидемии китузианской лихорадки, поразившей людей-пчел на маленькой планете под названием Бетелгейз V. Но мое черствое и холодное сердце было там, на заднем сиденье серебристо-серого «мерседеса», который безмолвным призраком мчался по ночному шоссе, увозя своего пленника обратно в Питсбург. — Кажется, я знаю, что надо делать.
Я пихнул под мышку рукопись Джеймса, вскинул на плечо рюкзак, выскользнул из спальни и начал осторожно спускаться по лестнице. На последней ступеньке я споткнулся и подвернул вторую ногу. Пробравшись на кухню, где стоял телефон, я снял трубку и набрал свой домашний номер. Мне ответила Ханна. Я сказал ей, что нахожусь в Киншипе.
— Мы тебя потеряли, — перекрикивая шум, сообщила Ханна. На заднем фоне мне удалось разобрать голос Уилсона Пикетта, пушечную канонаду, трубные вопли целого стада слонов, истеричные женские крики и еще какой-то звук, похожий на трещотку гремучей змеи.
— Крабтри там? — спросил я, с трудом сдерживаясь, чтобы самому не орать во всю глотку.
— Да. Он устроил вечеринку.
— Боже, какая потрясающая новость. — Я затолкал рукопись Джеймса в рюкзак и затянул тесемки. — Проследи, чтобы он никуда не сбежал. Хорошо?
— А? Ладно, постараюсь. Послушай, Грэди, — завопила Ханна, — я хотела тебе кое-что сказать! К нам приходил полицейский. Сегодня днем. Эй, слышишь? Какой-то Попник.
— Пупсик. Чего он хотел? — Айрин повесила подарок Джеймса на спинку стула. Я поднес жакет к лицу и понюхал белый горностаевый воротник — от меха исходил слабый запах витамина В.
— Понятия не имею. Сказал, что хочет поговорить с тобой. Грэди, ты сегодня вернешься домой?
Входная дверь скрипнула и приоткрылась, потом с грохотом захлопнулась, и мгновение спустя на кухне появилась Эмили. От нее за версту разило табаком, лицо с расплывшимся макияжем было похоже на застывшую маску. Эмили двигалась, как-то странно переставляя негнущиеся ноги и прижимаясь к стене, точно испуганная кошка. Когда она проходила мимо меня, наши глаза встретились. Заглянув в эти черные размазанные круги, я почувствовал себя героем одного из рассказов Августа Ван Зорна, приблизившегося к последней черте, за которой следует ужасающая развязка. Я ничего не увидел в этих глазах, на меня смотрела пустота, черная дыра в пространстве вселенной.
— Убирайся, — сказала Эмили.
Я подхватил рюкзак Джеймса, перекинул через плечо украденный им жакет и поднес трубку к самым губам.
— Уже еду, — прошептал я.
Когда я вырулил на вязовую аллею, колеса «гэлекси» переехали что-то большое и твердое. Когда я ударил по тормозам, машину слегка повело на какой-то тошнотворно скользкой жиже. Я вылез из машины и пошел посмотреть, что это было. В кроваво-красном свете габаритных огней я увидел нечто вроде толстого электрического кабеля, лежащего поперек дороги, один конец кабеля был сильно расплющен. Я переехал мистера Гроссмана. В первое мгновение я испугался и метнулся обратно в машину, чтобы просто сбежать, рвануть с места и ехать куда глаза глядят, пока впереди не покажется берег Тихого океана. Я так и сделал, но, проехав ярдов десять, снова затормозил и дал задний ход. Тело мистера Гроссмана оказалось на удивление тяжелым. Я подумал, что никто в доме Воршоу не пожалеет об исчезновении этого подлого и страшно неблагодарного члена семьи. Дотащив его до машины, я открыл крышку багажника и положил останки мистера Гроссмана рядом с тубой и Доктором Ди.
Я возвращался в Питсбург. Все, что осталось в моей памяти, это неуклюжие попытки свернуть сигарету одной рукой и тихое потрескивание радиоприемника. Я включил первую попавшуюся станцию, оказавшуюся общественной радиостанцией колледжа Коксли, — призрачный голос прошлого, плывущий по зыбкой эфирной волне. В ту ночь они крутили мелодии Ленни Тристано. Около двух часов я въехал в город и, проскочив по пустынным улицам, направился в сторону Сквирелл-Хилла. Я ехал домой, но не собирался задерживаться там дольше, чем потребуется, чтобы забрать Крабтри, — если, конечно, предположить, что он еще вменяем. Я задумал совершить один дерзкий, безрассудный и совершенно идиотский поступок, а в таких случаях трудно найти более надежного компаньона, чем Терри Крабтри.
Посреди нашей мирно спящей улицы мой дом сиял огнями, как взлетная полоса аэродрома. Подходя к крыльцу, я услышал скабрезный хохот саксофона, оконные стекла вибрировали в такт басовым. Мой дом был до отказа забит писателями. Писатели были повсюду: они сидели на диванах в гостиной и наблюдали за другими писателями, которые, скинув туфли, отплясывали в центре комнаты; на кухне толпа писателей вела оживленную литературную дискуссию, свободно переходя от благопристойной лжи к неприглядной правде, они яростно дымили сигаретами и стряхивали пепел в банки из-под пива. Еще с полдюжины писателей устроилось на полу в холле: литераторы, точно племя индейцев, собравшихся вокруг своего идола, расселись кружком возле небольшой хозяйственной сумки с марихуаной и сосредоточенно наблюдали, как на экране телевизора кровожадная Гидра бесчинствует на улицах Токио. На диване позади них, свившись в тугой клубок, лежала пара моих студентов — очень «сердитых молодых людей» [39], которые украшали пирсингом носы и губы и никогда не снимали тяжелые армейские ботинки с металлическими застежками. На ступеньках лестницы, ведущей к моей спальне, сидели трое литературных агентов из Нью-Йорка. Одетые несколько лучше, чем писатели, и гораздо менее пьяные, они обменивались между собой конфиденциальной дезинформацией. Во всех остальных комнатах было столько местных поэтов, что, если бы в эту ночь на крышу моего дома рухнул гигантский метеорит, мы бы никогда больше не услышали ни одной строфы о тронутых ржавчиной отцах, о зараженных половым бессилием прокатных станах и о бессемеровских ретортах любви.
Еще одна писательница сидела у меня в кабинете. Она с ногами забралась на мой зеленый диван и, подтянув колени к подбородку, спрятала их под подолом свитера, так что наружу торчали только острые носы ее красных ковбойских ботинок. Писательница была погружена в чтение толстой рукописи, которая лежала на диване рядом с ней. Она хмурила брови и, склонив голову набок, задумчиво наматывала на палец, затем распускала и снова наматывала длинную прядь своих желтоватых волос.
— Привет, — сказал я, заходя в кабинет. Я плотно прикрыл за собой дверь и бросил взгляд на письменный стол. Только сейчас я сообразил, что, уезжая сегодня утром из дома, оставил моих «Вундеркиндов» на письменном столе, где любой желающий — где КРАБТРИ — мог свободно до них добраться.
— О, Грэди! — Ханна выронила страницу, которую только что дочитала и собиралась отложить в сторону, и быстро прихлопнула ее обеими руками, словно это была ее собственная рукопись и она не хотела, чтобы я видел ее работу. — О господи, Грэди! Надеюсь, ты не против. — Она сморщила нос, ужасаясь своему отвратительному поступку. — Прости. Мне так стыдно.
— Ну что ты, читай, пожалуйста, я не возражаю.
Она собрала в стопку раскиданные по дивану страницы, похожие на тонкие ломтики сыра, отрезанные от большой квадратной головы сорта «Грэди Трипп», тщательно подровняла ее со всех сторон и, перевернув текстом вниз, пристроила на подлокотнике дивана. Затем соскользнула на пол, подошла ко мне и обвила меня руками.
— Я так рада, что ты вернулся, — сказала Ханна. — Мы волновались. Куда ты пропал?
— Со мной все в порядке. Просто надо было съездить кое-куда, разобраться с эпидемией китузианской лихорадки.
— Что это такое?
— Ничего. Ты случайно не знаешь… кхе… — я указал подбородком на рукопись, печально перевесившуюся через подлокотник дивана, — Крабтри видел ее?
— Нет, не знаю. То есть, я хочу сказать… думаю, что не видел. Мы весь день провели в Тау-Холле. — Ханна прищурила глаз и сдавленно хихикнула. — А когда вернулись, Крабтри тоже был сильно занят.
— Еще бы. — Я нехотя высвободился из ее объятий. — Хотелось бы знать, где он сейчас.
— Понятия не имею. Я даже не знаю, дома ли он или… О, нет, Грэди, не уходи! — Она снова обвила меня руками. — Останься со мной.
— Послушай, мне действительно надо поговорить с ним, — пробормотал я, хотя мысль о том, чтобы снова сесть за руль и мчаться посреди ночи в Суикли-Хайтс ради совершения одного безумного поступка, вдруг перестала казаться мне такой уж заманчивой. Я мог бы остаться с Ханной и больше не вспоминать ни о Деборе, ни об Эмили, ни о Саре, ни о том бледном головастике, который с улыбкой поглядывает на меня из ее утробы, и главное — навсегда забыть об этом маленьком жалком врунишке — Джимми Лире. Ханна крепко прижалась ко мне. Я закрыл глаза и представил, как спускаюсь вслед за Ханной в ее комнату, ложусь рядом с ней на кушетку под фотографией Джорджии О'Киф, просовываю руку внутрь красных ковбойских ботинок и провожу пальцами по ее горячим и влажным лодыжкам… — Ханна, мне действительно надо…
— Слышишь, «The Horse», пойдем в гостиную, — она схватила меня за руку и потянула к двери, — пойдем, тебе надо потанцевать.
— Я не могу. Мои лодыжки…
— Лодыжки? Что с ними? Пойдем.
— Я не могу. — Ханна распахнула дверь. В комнату ворвались энергичные звуки рожков, имитирующих дробный стук копыт. Ханна пару раз качнула своими тощими ковбойскими бедрами. — Ханна, послушай, Джеймс… у него возникла небольшая проблема. Мы с Крабтри должны ему помочь.
— Что за проблема? Можно я тоже поеду?
— Нет. Я не могу тебе рассказать. Ничего серьезного. Ханна, я обещаю, мы съездим за Джеймсом — это не займет много времени, а потом я с тобой потанцую. Хорошо? Клянусь, мы обязательно потанцуем.
— Он застрелил собаку ректора?
— Что он сделал? — Я снова прикрыл дверь. — Кого он застрелил?
— Вчера вечером кто-то застрелил собаку ректора. Ну, эту, слепую. Пес пропал, и полиция считает, что его убили. Они обнаружили на ковре следы крови. А потом доктор Гаскелл нашел застрявшую в полу пулю.
— Боже мой, какой кошмар.
— Крабтри сказал, что это очень похоже на работу Джеймса. Во всяком случае, он на такое способен.
— С чего он взял? Откуда он вообще знает, на что способен Джеймс.
— А кто знает? — спросила Ханна.
«Уж ты-то точно не знаешь». Я стиснул руку Ханны в своих ладонях.
— Я скоро вернусь.
— А мне нельзя с тобой?
— Нет, думаю, тебе лучше остаться дома.
— Я занималась французским боксом.
— Ханна!
— Ладно, я поняла. — В семье Ханны было девять старших братьев, и она привыкла к тому, что мальчишки не принимают ее в свои игры. — Но можно мне хотя бы почитать «Вундеркиндов», пока вы ездите выручать Джеймса?
Я все еще не мог полностью осознать, что кто-то уже начал читать мою книгу. От мысли, что у нее появился читатель, у меня екнуло сердце и закружилась голова.
— Да, конечно, можно.
Ханна придвинулась поближе и засунула указательный палец мне за ремень. Ее пальчик оказался между пряжкой и моим животом.
— Можно я возьму твоих «Вундеркиндов» к себе в комнату и побуду с ними наедине? — Ханна так сильно дернула меня за ремень, что я чуть не опрокинулся прямо на нее.
— Ммм… не знаю, — сказал я, отступая на шаг назад. У меня мелькнула мысль, что я всегда отступаю при приближении Ханны Грин. — Как они тебе?
— Кажется, я их люблю.
— Правда? — Похвала Ханны, хотя и брошенная вскользь, неожиданно наполнила меня небывалой силой и уверенностью. Я сглотнул застрявший в горле комок. И вдруг ясно понял, как долго я находился один на один с моими «Вундеркиндами», сколько лет блуждал вслепую, не зная, куда и зачем иду. В самом начале я показал несколько первых глав Эмили. «Написано ужасно по-мужски» — это были единственные запомнившиеся мне слова. Я тогда посмеялся над ними, но с тех пор я был единственным читателем, пророком и создателем и, если не считать моих героев, единственным живым обитателем моей маленькой пенсильванской Утопии. — Хорошо. Конечно, возьми.
Она приподнялась на цыпочки и заглянула мне в лицо. У нее были сухие обветрившиеся губы, Ханна намазала их ванильным бальзамом.
— Кажется, тебя я тоже люблю, — сказала она.
«О-о, черт возьми. Может быть, мне и вправду лучше остаться».
— Трипп вернулся? — откуда-то снизу донесся голос Крабтри. Он звучал так жалостливо, и в нем слышалось такое облегчение, что я почувствовал нечто вроде угрызений совести. — Где он? Трипп!
Я вздрогнул и отшатнулся от Ханны.
— Не показывай ему рукопись, ладно? Спрячь, пока мы не уедем. — Я мягко потрепал ее по щеке и взялся за ручку двери. — Не скучай, скоро увидимся.
— Будь осторожен, — сказала она, отлепляя волосок, который повис у нее в уголке рта, приклеившись к намазанным бальзамом губам.
— Я буду очень осторожен.
Поскольку Ханна влюбилась в меня, у меня появилось полное право начать давать ей обещания, которые я не собирался выполнять.
Я нашел Крабтри в холле. Он стоял в полном одиночестве, прислонившись плечом к дверному косяку, и наблюдал, как люди в гостиной пытаются изобразить троянского коня. Одну руку он непринужденно сунул в карман брюк, в другой держал маленькую пластиковую бутылку минеральной воды. Мне показалось, что в мое отсутствие Крабтри решил сменить имидж Терри Веселого Озорника, мастера устраивать разные забавные шалости, на образ одинокого, трезвого и утомленного жизнью человека, который на собственной вечеринке стоит возле стены и смотрит на этот безумный мир скучающим взглядом. Терри Крабтри был одет в один из своих двубортных костюмов, отливающих металлическим блеском; сегодня он выбрал серый костюм с легким, почти неуловимым голубым оттенком, напоминающим мягкое свечение экрана черно-белого телевизора. Его глаза за круглыми стеклами очков были тусклыми, лицо опухло, на щеках проступили какие-то неровные красноватые пятна. Терри стоял на пороге гостиной и смотрел на танцующих в комнате людей. Он напомнил мне Джеймса Лира, который вчера вечером точно так же стоял в саду Гаскеллов и, задрав голову, с угрюмой завистью всматривался в освещенные окна особняка.
Как только Крабтри заметил меня, на его лице появилась обычная невозмутимая ухмылка. Он едва заметно кивнул и вновь отвернулся, уставившись на танцующих.
— Ага, явился, — сказал он безразличным тоном, казалось, мое внезапное появление ничуть его не тронуло, как будто пять минут назад он не бродил по дому, как заблудившийся призрак, выкрикивая мое имя. — Куда ты запропастился?
— Ездил в Киншип.
— Знаю.
— Как ты тут?
— Помираю, — он закатил глаза. — Знаешь, Трипп, этот твой Праздник Слова самая скучная вечеринка, на которую ты меня когда-либо приглашал.
— Извини.
— Посмотри на этих людей, — тоскливо вздохнул он.
— Они писатели. Поэты, как правило, более искусные танцоры. Но в этом году у нас с поэтами недобор.
— А эти кто — прозаики?
— В основном. — Я несколько раз тряхнул головой и судорожно подергал плечами. — Мы, прозаики, обычно предпочитаем стиль «бешеный Снупи».
— И все как один порядочные люди. У вас в Питсбурге совсем нет геев?
— Почему, есть. Я сейчас им позвоню.
— Да еще ты, как последняя сволочь, исчез, не сказав ни слова, и увез мой саквояж со всеми лекарствами.
— Неужели? Кто бы мог подумать, что у тебя в саквояже лежат лекарства?
— Лежат. Во всяком случае, лежали до вчерашнего вечера, пока ты не начал шарить по моим сумкам.
— Извини. Правда, мне очень жаль. Крабтри, пойдем со мной.
Он сложил руки на груди и с чопорным видом уставился на меня.
— У меня нет настроения глотать разную дрянь.
— Никакой дряни мы глотать не собираемся.
Он окинул меня взглядом с головы до ног.
— Ты уже под кайфом.
— Я знаю.
— Трипп, ты ужасно выглядишь.
— Крабтри, пожалуйста, пойдем со мной. Послушай, старина, мне действительно очень надо, чтобы ты пошел со мной.
— Пошел куда?
— Эй, дружище, — я вдруг поймал себя на том, что невольно копирую Ханну, когда она уговаривала меня остаться. Засунув палец ему за ремень, я попытался подтащить Крабтри к выходу. Он уперся каблуками в пол и не сдвинулся с места. — Черт подери, неужели ты не можешь просто пойти со мной, не задавая никаких вопросов? — возмущенно спросил я. — Или тебе обязательно нужно объяснять куда?
— Нет, не нужно. — Он отцепил мой палец от своего ремня, перевернул мою руку ладонью вверх, взглянул на нее и резко оттолкнул, словно, отвечая на вызов, вернул брошенную ему перчатку. Очевидно, Крабтри достаточно соскучился, чтобы забыть о своей роли обиженного друга. — Ты ведь так и не рассказал, почему сбежал сегодня утром?
— Да, я знаю, знаю. Я ужасный кусок дерьма. — Я понимал, почему он сердится, и не винил его за это. Я сам пригласил его на конференцию, сказал, что мы сможем побыть вместе, впервые за многие месяцы — за многие годы, — и исчез, заставив его посещать скучные семинары и развлекаться в одиночестве, устраивая вечеринку с толпой отвратительно добропорядочных людей. — Извини. Мне очень, очень жаль.
— Ну, хотя бы скажи, как ты съездил.
— Отлично. Ужасно.
— Эмили все еще собирается от тебя уходить?
— Да, скорее всего. — Я замотал головой. — О, по правде говоря, это был полный кошмар. Джеймс…
— Джеймс? Мой Джеймс?! — Лицо Крабтри озарилось улыбкой. Он ткнул себя в грудь уверенным жестом собственника. — Он ездил с тобой? И сейчас он тоже здесь? Где он?!
— Нет, его здесь нет. Собственно, поэтому ты мне и нужен. — Я понизил голос и зашептал ему в ухо: — Он попал в неприятную историю…
— Его арестовали? — завопил Крабтри.
— Ш-ш, тихо. Нет, его похитили.
— Похитили? Кто?
Я выдержал эффектную паузу.
— Родители.
Отец Крабтри проповедовал учение пятидесятников в Миссури, мать работала главным редактором журнала, посвященного проблемам машинного вязания. «Она может сделать все, что угодно» — была любимая фраза отца. «Она сделала из меня гея», — говорил Крабтри. Он попал в лапы сатаны в ранней юности и уже много лет не видел родителей.
— Родители? — Страшнее участи Крабтри представить не мог.
— У него на запястье нацарапано «Франк Капра», — добавил я жутким шепотом.
— Идем. Только возьму пальто.
Как пловец, бросающийся в воду со стартовой тумбочки, Крабтри рванул на кухню, сгреб в охапку свой оливковый плащ, висящий на спинке стула, схватил со стола початую бутылку «Джима Бима» и глотнул прямо из горлышка. Потом натянул плащ, завязал пояс, закурил сигарету и пихнул бутылку в левый карман. Проходя мимо холодильника, он прихватил пару банок пива и засунул их в правый карман. Когда Терри Крабтри вернулся в холл, от его мрачного настроения не осталось и следа: глаза сияли, губы сами собой расползались в счастливой улыбке.
— Давай купим пистолет, — радостным голосом сказал он.
Мы подошли к машине, я уже открыл дверцу, собираясь нырнуть внутрь, когда у меня за спиной раздалось вопросительное «эй?».
Крабтри стоял позади машины, барабаня пальцами по крышке багажника.
— В чем дело? — спросил я, хотя отлично понимал, о чем идет речь. — О, извини, — я нехотя обошел машину, — мне показалось, ты сказал, что не хочешь глотать разную дрянь.
— Я врал.
— Я так и думал.
— Открой багажник.
— Послушай, может быть, не стоит прямо сейчас…
— Открывай.
— Серьезно, Краб…
— Открывай немедленно.
Я открыл багажник.
— Фу-у! — Вонь была неописуемой — сочетание обычных автомобильных запахов и естественного запаха крови и смерти создало потрясающий букет: сладковатый, как залежавшиеся пищевые отходы, и резкий, как разлитый по асфальту бензин, в целом напоминающий запах тысячи резиновых покрышек, которые сначала долго катали по куриному дерьму, а потом сложили в огромную кучу и подожгли. — Что это? — Крабтри отскочил на безопасное расстояние и, вытянув шею, уставился в темные глубины моего багажника. Он поводил головой направо и налево, словно это была телекамера, укрепленная на очень длинном и гибком проводе. Изучив обстановку, Крабтри втянул голову в плечи и уставился на меня, вопросительно поблескивая стеклами очков. — Это змея? — спросил он.
— Это часть змеи, — сказал я и надавил на крышку, собираясь захлопнуть багажник. — Поехали, я все объясню по дороге.
— Эй, приятель, не так быстро. — Он ухватил меня за запястье. — Я еще не получил мои таблетки. — После небольшой борьбы ему удалось оттеснить меня в сторону. — И я до них доберусь, даже если там лежит дохлый скунс. — Крабтри осторожно запустил руку в дальний угол багажника и, сморщив нос, начал на ощупь искать свой саквояж.
Мы подкатили к Суикли-Хайтс около трех часов ночи и начали медленно кружить по его темным извилистым улицам. Вдоль тротуаров росли гигантские платаны, нависшие над дорогой ветви деревьев создавали ощущение, что вы двигаетесь по длинной галерее. По обеим сторонам улиц тянулись высоченные живые изгороди, за которыми скрывались роскошные особняки. Крабтри водил пальцем по карте Питсбурга и задумчиво жевал уголок открытки-извещения: университетская библиотека напоминала своему нерадивому читателю Джеймсу Селуину Лиру, проживающему по адресу Бакстер-драйв, 262, что он нарушает сроки пользования книгой. Заскочив на автозаправочную станцию, мы перелистали телефонный справочник и не обнаружили там никаких Лиров. Однако умница Крабтри, у которого никогда не было недостатка в идеях, порылся в рюкзаке Джеймса и отыскал между страниц биографии Эррола Флинна извещение, присланное две недели назад.
— Интересно, на рукописи указан другой адрес. — Крабтри схватил обеими руками карту и повернул так, чтобы тусклый свет от лампочки в глубине бардачка падал на бумагу. — Харрингтон, 5225.
— Это дом его тети, на Маунтан-Лебанон.
— Я смотрю по алфавитному указателю. Здесь нет такой улицы.
— Удивительно. Прямо загадка какая-то.
По дороге я рассказал Крабтри о событиях, произошедших со мной и с Джеймсом, с того момента как я вытащил из его потной ладони крошечный серебристый пистолет с перламутровой рукояткой, и о тех новых открытиях, которые я сделал за последние сутки. Однако я пропустил эпизод с жакетом Мэрилин Монро. Я убеждал себя, что реликвия, свернутая в аккуратный узелок, в целости и сохранности лежит у меня на заднем сиденье машины; завтра утром мы вместе с Джеймсом отправимся в дом ректора и вернем ее законным владельцам. Но на самом деле я молчал, потому что мне было стыдно. Я не хотел рассказывать Крабтри, с чего вдруг мне вздумалось тащить Джеймса в спальню Гаскеллов и что мы там делали до того, как на нас напал Доктор Ди. Я просто сказал, что убийство собаки было чистой случайностью. Слушая меня, Крабтри с каждой минутой проникался все большей и большей уверенностью не только в том, что Джеймс неплохой писатель, — его зоркому редакторскому глазу хватило нескольких минут, чтобы при тусклом свете автомобильной лампочки просмотреть «Парад любви» и прийти к подобному заключению, — но и в том, что именно он, Терри Крабтри, король Хаоса, и есть та катастрофа, к которой неумолимо приближался поезд Джеймса Лира. Я также рассказал ему обо всех печальных подробностях моей встречи с семьей Воршоу, однако Крабтри не проявил особого интереса к моим проблемам или, по крайней мере, делал вид, что слушает меня вполуха. Он все еще злился на меня. Что же касается «Вундеркиндов», то он ни словом не обмолвился о книге, я тоже боялся задавать вопросы. Если он видел рукопись и молчал, его молчание и было самым красноречивым ответом на все мои вопросы.
— Следующий поворот — Бакстер-драйв, — сказал Крабтри, поднимая глаза от карты.
Я свернул налево. Нумерация домов начиналась с цифры 230. Я погасил фары. Когда мы приблизились к номеру 262, я выключил мотор, и автомобиль покатился по инерции. Мы беззвучно подкрались к особняку Лиров и затормозили у начала широкой подъездной аллеи. Ворота были сделаны в виде двух массивных колонн, увенчанных здоровенными каменными ананасами. Справа и слева от них возвышалась ограда из остро отточенных железных пик, которые, устрашающе сияя позолоченными наконечниками, уходили куда-то в темноту. Мы вылезли из машины, дождались, пока дверцы сами мягко захлопнутся, и сделали несколько осторожных шагов по дорожке. Перед нами расстилалась извилистая река из отборного гравия — круглых, идеально отполированных камушков, похожих на россыпи самоцветов. Сотня ярдов ленивых излучин отделяла нас от парадного крыльца, которое широким полукругом охватывало весь фасад особняка — причудливого нагромождения серых валунов, ощетинившихся колоннами, портиками и заостренными арочными окнами. Сверху его придавливала череда двускатных крыш. Яркие прожекторы, установленные по периметру живой изгороди, освещали крыльцо и большую часть фасада.