— Да-а, я помню.

— И ты расскажешь Эмили о нас, — произнесла Сара все тем же тягучим голосом. Она взяла мою правую руку и положила себе на живот, — и об этом.

Я лежал на кушетке и смотрел на хитросплетение металлических реек, поддерживающих стеклянный купол оранжереи. Я видел Сару, одиноко сидящую в утлой лодчонке: течение уносит ее все дальше и дальше — туда, где ревет водопад, и клубится густой туман, называемый счастьем материнства. Она уверена, что я вместе с ней вошел в лодку и, устроившись на корме, бешено гребу веслом, не давая нашему суденышку перевернуться. Я попытался разобраться в собственных чувствах — бессмысленное занятие, все равно что искать тело дохлой крысы, заглядывая в пыльную, затянутую паутиной дыру где-нибудь в темном углу подвала. Я был потрясен тем, что после пяти лет нашего романа, зная, насколько зыбка и неустойчива моя любовь, Сара все еще сохраняла веру в меня; сколько еще у нее осталось иллюзий, которые мне предстоит разрушить? Как я мог сказать ей все те ужасные вещи, которые обязан был сказать? Твоя собака мертва. Ты должна сделать аборт.

— Я поговорю с Эмили, — сказал я. Выждав немного, я убрал руку с живота Сары, поцеловал ее в щеку и усилием воли заставил себя подняться на ноги. — Сара, я пойду, а то как бы Джеймс Лир не заскучал — он дожидается меня в машине.

— Джеймс Лир? Что он делает в твоей машине? С ним все в порядке?

— Да, мальчик просто отсыпается — жуткое похмелье. Я сказал ему, что на минутку заскочу в дом, я ведь не знал…

— Ты хочешь взять его с собой? В Киншип?

— Хочу. — Я утвердительно кивнул. — По-моему, Праздник Слова не особенно его интересует, да и мне в компании будет веселее.

— Особенно на обратном пути.

— Особенно, — согласился я.

На прощание я еще раз поцеловал Сару и направился к выходу. Открыв стеклянную дверь, я позволил оранжерее выдохнуть меня наружу.

Когда я вернулся к машине, Джеймс медленно приоткрыл один глаз и посмотрел на меня из-под полуопущенного века, как будто, опасаясь неприятностей, поджидающих его в реальном мире, осторожно выглядывал из своего сна через эту узкую и влажную щель.

— Ну? — буркнул он, когда я уселся в машину. — Вы ей сказали?

— Сказал что?

Джеймс кивнул и закрыл глаз. Я откинулся на спинку сиденья и вытянул руку, чтобы поправить боковое зеркало; шарнир, на котором оно крепилось, заело, раздался легкий щелчок, зеркало треснуло и отвалилось. Я швырнул его на заднее сиденье рядом с букетом роз и повернул ключ зажигания. Усталый мотор «гэлекси» чихнул, громко выстрелил и завелся. Я дал задний ход, и мы, не имея не малейшего понятия, что происходит у нас за спиной, выкатились за ворота на скорости сорок миль в час.

* * *

Я не собирался будить Джеймса Лира: если усталому мальчику нужен покой, пускай спит до самого Киншипа. Но через десять минут после того, как мы выехали из Питсбурга, я совершенно непреднамеренно угодил колесом в глубокую выбоину. Машину тряхнуло, реакция Джеймса была мгновенной — он очнулся, выпрямил спину и удивленно огляделся по сторонам.

— Извините. — Джеймс захлопал широко открытыми глазами, в его голосе слышалась неподдельная искренность, как у человека, который еще не до конца проснулся.

— Ничего, — сказал я. — Смотри, пончик уронил.

Он посмотрел на лежащий у него на коленях пончик и кивнул.

— Где мы? Я долго спал?

— Не очень. Мы только что выехали из Питсбурга.

По какой-то непонятной причине мой ответ страшно взволновал Джеймса. Он посмотрел направо, затем стал смотреть поверх моей головы налево, где тянулась длинная полоса леса, вернее высаженные ровными рядами хвойные деревья, и высокие заборы, над которыми торчали печные трубы, сложенные из грубого серого камня в лучших традициях псевдоанглийского стиля, потом вывернул шею и посмотрел на убегающее назад шоссе. Я даже засомневался: может быть, он до сих пор спит и просто беспокойно вертится во сне. Но, судя по его осмысленному взгляду, мальчик совершенно проснулся и даже начал постукивать ногой в такт звучащей из радиоприемника музыке, одновременно барабаня пальцами по крышке бардачка. Он поправил единственное оставшееся у нашего автомобиля боковое зеркало, поиграл с ручкой стеклоподъемника — сначала поднял стекло, немного подумал и снова опустил, затем взял лежащий у него на коленях пончик, поднес ко рту, но, так и не откусив ни кусочка, аккуратно вернул его на место — пончик лег точно на белый кружок сахарной пудры, оставшийся на плаще Джеймса. Насколько я помнил, у Джеймса никогда не было этой отвратительной привычки все время ерзать и что-то теребить в руках. Я пришел к выводу, что он пытается отвлечься и подавить подступающую к горлу тошноту.

— Джеймс, ты хорошо себя чувствуешь?

— Конечно. Очень хорошо. — Мне показалось, что он вздрогнул, словно я поймал его на грязных мыслях. — Почему вы спрашиваете?

— Ты какой-то беспокойный.

— Ха. — Джеймс качнул головой, отвергая всяческие подозрения, что он в принципе может испытывать нечто похожее на беспокойство. Взяв пончик, он внимательно посмотрел на него и снова положил себе на колени. — Все хорошо, — повторил он, — я чувствую себя… нормально.

— Рад за тебя.

Интересно, может быть, мой спутник наконец очнулся и осознал, что после череды столь бурных событий минувшей ночи — таких как приступ дикого хохота, в результате чего его пришлось выносить из переполненного зала, а также кража со взломом и гомосексуальный половой акт, совершенный в общественном месте, — в настоящий момент он сидит рядом со своим беспутным профессором, направляясь за город, чтобы отметить Песах — не самый популярный в Америке праздник — с родственниками бывшей жены этого самого профессора, в изуродованном «форде-гэлекси» 1966 года выпуска, в багажнике которого лежит тело убитой им собаки.

— Джеймс, ты хочешь вернуться? — спросил я и сам удивился — откуда в моем голосе взялась эта странная, похожая на надежду интонация. — Думаешь, мы должны вернуться в город?

— Вы хотите вернуться?

— Я? Нет! Почему ты считаешь, что я хочу вернуться?

— Не знаю. — Джеймс выглядел слегка озадаченным.

— Послушай, приятель, ведь это была моя идея, я имею в виду поездку в Киншип. Песах. Да я обожаю Песах. Я мечтаю принять участие в вечернем седере, посидеть за столом в окружении родственников, предаваясь воспоминаниям обо всех десяти казнях египетских, и от души поесть петрушки [14]. Нет, правда, я должен туда поехать, и очень этому рад.

— А почему вы должны туда ехать?

— Ну, ты же сам понимаешь почему.

— Кхе… — Он покосился на меня. — Нет, сэр, я тоже не хочу возвращаться в город. — Джеймс снова взялся за боковое зеркало — повернул его под одним углом, под другим, словно проверял, не гонится ли кто за нами.

— Полиции пока не видно? — спросил я.

Он некоторое время изучал меня пристальным взглядом и, наконец, решил, что все же это была шутка.

— Нет, — сказал он слабым голосом, — пока не видно.

— Послушай, Джеймс, я там… э-э… немного растерялся, ну, когда говорил с ректором… Но обещаю, мы все уладим, сегодня же, как только вернемся. Ладно? А что касается Воршоу, знаешь, это очень интересные люди. Я уверен, они тебе понравятся.

— Хорошо. — Джеймс покорно кивнул, словно я только что отдал ему какой-то суровый приказ. У него был очень несчастный вид, как у человека, которого вот-вот вырвет.

— Это все из-за апельсинового сока, который ты в себя влил. Еще бы, сразу две пинты. Хочешь, чтобы я остановился?

— Нет.

— Не смущайся, мы же в Суикли-Хайтс, сейчас найдем тебе подходящее поле для гольфа, где можно спокойно поблевать.

— Нет! — Он вцепился обеими руками в крышку бардачка, она откинулась, и ему на колени вывалился пластиковый пакетик с марихуаной. Джеймс принялся судорожно заталкивать пакетик обратно, затем, очевидно решив, что его поведение выглядит глупо или недостаточно естественно, перестал суетиться — он скатал пакетик в тонкую трубочку и зажал между двумя пальцами, как будто это была большая прозрачная сигарета. Джеймс залился краской, его уши и шея сделались багровыми. — Нет, пожалуйста, не надо останавливаться. Со мной все в порядке.

— Эй, приятель, если ты…

— Извините, профессор Трипп, просто я терпеть не могу этот гребаный Суикли-Хайтс. — Я удивился — в устах Джеймса ругательство звучало непривычно. Подобный язык был ему несвойствен, во всяком случае, в рассказах Джеймса я ни разу не встречал крепких выражений, даже в самых напряженных и жестких сценах чувствовалось почти нарочитое отсутствие бранных слов, как будто тот маленький голливудский режиссер, который сидел у него внутри, аккуратно сдавал свое творение в отдел цензуры и убирал все непристойности, прежде чем решался выпустить его в свет. — Суикли-Хайтс — кучка богатых… богатых ублюдков. — Он уставился на свои колени, обтянутые грязным плащом. — Мне их жаль.

— Ты хочешь сказать, что и сам не прочь стать богатым ублюдком? — спросил я.

— Нет, — спокойно произнес Джеймс. Он положил пакетик с марихуаной на правое колено, поскольку левое было занято пончиком, и расправил его ладонями. — Богатые никогда не бывают счастливы.

— Неужели?

— Да, — мрачно буркнул он. — У людей без денег тоже не очень много шансов стать счастливыми, но богатые — я думаю, у них вообще нет никаких шансов на счастье.

— Если только они его не купят. — Как и накануне вечером, я был поражен молодостью Джеймса, меня переполняли смятение и зависть, наверное, нечто похожее испытывает старый бейсболист с парализованной рукой, глядя на молодого, талантливого и полного сил игрока, который делает подачу за подачей — мощные, размашистые и бестолковые удары, летящие мимо цели. — Оригинальная теория, — я усмехнулся. — Богатые люди не бывают счастливы. Знаешь, мне кажется, что «Гражданин Кейн» был бы гораздо интереснее, если бы они затронули в фильме эту тему.

— Да, — Джеймс благосклонно кивнул, — я понимаю, о чем вы говорите.

— Надо же, Джеймс, ты только сразу не смотри, но, по-моему, одному из богатых ублюдков Суикли ты явно приглянулся.

— Что? — Он заерзал на сиденье и подпихнул пакетик с марихуаной под правое бедро. С нами поравнялась красная «миата», в которой сидела молодая симпатичная блондинка в темных очках. Крыша ее кабриолета была откинута, и ветер неистово трепал светлые волосы девушки. Прежде чем дать газ и на бешеной скорости унестись вперед, она одарила Джеймса ослепительной улыбкой и приветливо помахала ему рукой. Джеймс упорно смотрел в другую сторону.

— Твоя знакомая? — спросил я, наблюдая за реакцией девушки, когда она заметила на капоте «гэлекси» очертания задницы Вернона Хардэппла.

— Нет, — Джеймс замотал головой, — клянусь, я ее не знаю.

— Я тебе верю.

Некоторое время мы ехали молча. Потом Джеймс выудил из-под бедра пакетик с марихуаной, решительно вскрыл его и, сунув нос в образовавшуюся щелку, понюхал содержимое.

— Судя по запаху, травка что надо, — с видом знатока изрек он.

— А ты откуда знаешь? Вчера ты говорил, что не куришь травку, потому что «не любишь терять контроль над эмоциями».

Джеймс снова залился краской. Думаю, он прекрасно осознавал, что вчера несколько утратил контроль над эмоциями, и если бы пошел чуть дальше, то непременно превратился бы дикаря, который, зажав в зубах сигарету и выпуская из ноздрей клубы едкого дыма, шатается по Централ-авеню и пинает ногами припаркованные возле тротуара машины.

— Это все из-за отца, — сказал он и, подумав немного, добавил: — Он курит травку. Ему врач прописал.

— Врач? Твой отец болен?

Джеймс кивнул.

— Да, мой папа… у него рак… прямой кишки.

— Боже мой, Джеймс. — Я был потрясен. — Черт, дружище, прости, я не знал.

— Угу. Он очень плохо себя чувствует, наверное, из-за химиотерапии. Настолько плохо, что даже не выходит из дома. Ну, и работать, конечно, тоже не может. Папа совсем забросил свой пруд, ужас — вода зацвела и покрылась какими-то хлопьями, и форель почти вся передохла. — Он покачал головой и скорбно вздохнул. На лице Джеймса промелькнуло легкое отвращение, словно он со всей ясностью вспомнил тот ужасный запах гниения, который витает над заросшим прудом его отца. — Ну, вы же понимаете, в таких случаях прописывают вот это. — Он встряхнул пакетик. — Хотите, я сверну вам сигаретку. Я всегда сам делаю сигареты для отца.

— Тебе самому приходится сворачивать сигареты? А я слышал, что сигареты с наркотиками, которые официально выдают онкологическим больным, делают промышленным способом, как обычные.

— Возможно, но только не те, которые выдают моему отцу. — Джеймс сурово нахмурил брови. — Мы просто получаем траву, вот в таких же маленьких пластиковых пакетиках.

Я пожал плечами. Мы проехали мимо полуразрушенного сарая, над входом в который все еще виднелась выцветшая вывеска «Рэд Мэн», и почти сразу же за сараем на обочине дороги промелькнул указатель, сообщавший, что до поворота на Киншип, штат Пенсильвания, осталось семьдесят пять миль. Я почувствовал, как екнуло сердце, и к горлу подступил комок, словно где-то глубоко внутри меня натянулась невидимая струна.

— А-а, ну тогда конечно. Если хочешь, можешь свернуть мне небольшой косячок. — Я сунул руку в нагрудный карман жилета и достал сложенную книжечкой маленькую упаковку папиросной бумаги. — Держи. Постарайся, чтобы ее не унесло ветром.

Он опустил крышку бардачка, оторвал от книжечки один листок, расстелил его на крышке и, взяв в щепотку крошечный комочек слипшейся травы, положил его на бумагу. Затем плотно закрутил пакетик и подпихнул его себе под бедро. Порыв ветра едва не унес листок, он с шуршанием заскользил по крышке бардачка.

— Эй, осторожно. Учти, приятель, я надеялся, что мне этого запаса хватит надолго. — Я прижал ладонью ускользающий листок и на мгновение бросил руль, «гэлекси» тут же вильнул в сторону, нас слегка тряхнуло, и мы вылетели на поросшую травой обочину дороги. — О господи! — Я выровнял машину.

— Извините, — сказал он, собирая рассыпавшиеся компоненты моего будущего косячка. Джеймс мельком взглянул на меня и начал заворачивать слипшийся комочек травы в папиросную бумагу, словно это был маленький подарок, который он собирался преподнести своему профессору.

— Нет Джеймс, не так. Ты сначала должен размять его, иначе сигарета будет плохо гореть. Ты же говорил, что знаешь, как это делается.

— Я знаю, — произнес он таким оскорбленным голосом, что я решил оставить мальчика в покое. Пожав плечами, я стал смотреть вперед на извилистое шоссе, похожее на блестящую черную реку, по которой я столько раз проносился вместе с Эмили и которая была для моей жены главной магистралью ее жизни. Глядя на безликие красновато-серые и грязно-желтые городки с их низкими, приплюснутыми, как блин, домишками и куполами церквушек, похожими на блестящие луковицы, на бейсбольные поля и ржавые ангары железнодорожных станций, она вспоминала, как ездила по этим же местам, возвращаясь домой из колледжа на время летних каникул, приезжала на праздники и выходные или для того, чтобы вместе с семьей отметить день рождения, или мчалась в родительский дом, ища утешения после любовных трагедий своей питсбургской жизни. Я знал, что, как и у большинства женщин, в жизни Эмили случались серьезные разочарования — обычно мужчины называют их маленькими неудачами. И я был далеко не первым предателем, который мчался по шоссе № 79 вслед за сбежавшей от него Эмили, подгоняемый обидой и довольно сомнительными намерениями.

— Готово. — Джеймс протянул мне неумело свернутую сигарету. — Ну, как? — с нескрываемой гордостью спросил он.

— Великолепно. — Он удовлетворенно кивнул и расплылся в улыбке. Я передал ему зажигалку, мы оба заметили, что мои пальцы дрожат. — Не мог бы ты прикурить сигарету?

— Ладно, — не очень уверенно ответил Джеймс. — Профессор, а с вами-то все в порядке? У вас у самого какой-то беспокойный вид. — Он зажал сигарету губами, прикурил и передал ее мне.

— Все нормально. — Я взял сигарету, затянулся и выдохнул легкое облачко дыма. Ветер подхватил его и унес прочь. — Просто немного волнуюсь, — сказал я, проводив дым глазами. — Ты же понимаешь — мне предстоит встреча с женой.

— Она на вас очень сердится?

— Очень. И имеет на это полное право.

Он кивнул.

— Она красивая. Я видел ее фотографию у вас на столе. Она… э-э… китаянка?

— Кореянка. Ее удочерили. В семье Воршоу трое приемных детей, и все корейцы.

— А своих детей у них нет?

— Есть, вернее, был — Сэм умер. Вообще-то сегодня годовщина его смерти. Или вчера? Я забыл, эта дата как-то очень сложно вычисляется по лунному календарю. Вчера они зажгли свечу, которая должна гореть в течение двадцати четырех часов.

Джеймс молчал, видимо, размышляя над моими словами. Я тоже молча курил корявую сигарету, свернутую неумелой рукой. Джеймс не позаботился о том, чтобы удалить мелкие семена, они время от времени вываливались из окурка и вместе с пеплом падали на мой охотничий жилет. Мы уже миновали Зелейнопл, Эллвуд-Сити и Слипери-Рок. Количество поворотов, которыми я мог воспользоваться, чтобы свернуть с шоссе, и расстояние между мной и Эмили неуклонно сокращалось. И я уже начал серьезно жалеть, что решился на эту поездку.

Как ни хотелось мне оказаться среди шумных, восторженно-сентиментальных и философски-невозмутимых родственников жены, я понимал: лучшее, что я могу сделать, — это оставить Эмили в покое. Я и так доставил ей массу неприятностей, а известие о беременности Сары станет для нее настоящим ударом. Дело в том, что в течение нескольких лет мы с Эмили пытались завести ребенка. Она становилась старше, я тоже старел, мы считались мужем и женой, но между нами была пустота, в которой, как в черной дыре, исчезало время и пространство. Когда наши попытки справиться с этой задачей естественным путем ни к чему не привели, мы обратились к врачам: следуя их рекомендациям, мы пробовали разные методы, от измерения температуры и составления графиков до скрупулезного изучения ежемесячных циклов и наблюдений за поведением яйцеклеток Эмили; мы даже начали думать об усыновлении ребенка. А потом, в один прекрасный день, мы, словно по волшебству, даже не обсуждая эту тему и не говоря друг другу ни слова, сдались.

У меня вырвался глубокий вздох. Я почувствовал на себе внимательный взгляд Джеймса Лира.

— Думаете, она обрадуется вашему приезду? — спросил Джеймс.

— Нет, не думаю.

Он кивнул.

— Песах, — помолчав, сказал Джеймс. — Это когда запрещено есть хлеб?

— Вот именно, Песах — это когда запрещено есть хлеб.

— А на пончики запрет тоже распространяется?

— Распространяется. Наверное, — добавил я уже не так уверенно.

Он достал из коробки липкий пончик и протянул его мне, а сам взялся за второй — тот, что всю дорогу лежал у него на колене, терпеливо дожидаясь своего часа. Очевидно, от одной маленькой затяжки у мальчика проснулся зверский аппетит. Мы набросились на пончики и, откусывая большие куски, жевали их в полном молчании, которое на этот раз означало полное взаимопонимание. Потом Джеймс облизал пальцы и повернулся ко мне, на верхней губе у него выросли смешные сахарно-белые «усы».

— Однако не похоже, что нас ждут веселые выходные, — сказал он.

* * *

В трех милях от скоростной автомагистрали, в том месте, где старое муниципальное шоссе встречается с янгстаунской дорогой, находилось кафе под названием «Сенека» [15], вход в заведение украшала вывеска в виде традиционного головного убора индейского воина, перья степного орла были сделаны из гнутых неоновых трубок. Благодаря этим светящимся перьям я всегда безошибочно находил присыпанную щебенкой и кое-где покрытую редкими асфальтовыми заплатками дорогу, которая вела к ферме Воршоу; сразу за кафе надо было свернуть налево и, громыхая колесами, вскарабкаться на железный мост, перекинутый над одним из мелких притоков реки Вулф, а затем ехать все время прямо: мимо универмага, где продавались продукты, одежда, садовые инструменты и скобяные товары, мимо бензоколонки и почты — собственно, эти три здания и составляли городок Киншип, штат Пенсильвания, или все то, что от него осталось. Правда, еще имелось здание городской школы, напоминавшее руины, чуть более живописные, чем небрежно сложенная поленница дров, и обуглившиеся останки пожарной каланчи, где некогда несла вахту команда пожарных-добровольцев; в 1977 году, через десять лет после того как команда была расформирована, каланча сгорела дотла. Также на первом этаже в здании бывшего городского совета находилось нечто вроде антикварной лавки, но она просуществовала всего несколько лет и давным-давно закрылась.

За последнее столетие, с тех пор как первые поселенцы — мечтатели-утописты с суровыми лицами и надвинутыми на глаза черными широкополыми шляпами — покинули Киншип и разбрелись по просторам североамериканских штатов в поисках Великой Американской Мечты, городок заметно обветшал и постепенно пришел в полный упадок. Установленная над ручьем деревянная будка-кладовка, где первые поселенцы, еще не знавшие, что такое холодильник, держали скоропортящиеся продукты, была одним из немногих строений, сохранившихся до наших дней. Ирвин Воршоу обожал эту будку. Айрин Воршоу уже много лет пыталась добиться, чтобы будке присвоили статус исторического памятника, хотя, как мы полагали, вовсе не потому, что Айрин так уж волновала судьба культурного наследия прошлого. Нет, просто она считала, что если немолодой уже человек, обуреваемый безумными идеями вроде изобретения суперстойкой магнитной краски, или жидкостной пилы, или тефлонового покрытия для спортивных площадок, позволяющего играть в хоккей в условиях жаркого климата, и дальше станет сидеть в будке, которая занесена в государственный реестр исторических памятников, курить кубинские сигары, слушать Веберна и Штокхаузена, то это вполне можно будет признать преступлением как минимум федерального масштаба.

Когда Ирвин Воршоу купил участок земли на окраине Киншипа, он стал владельцем не только этой замечательной будки-кладовки, но еще двух древностей, относящихся к середине пятидесятых годов, — старого сарая и небольшого лодочного ангара, расположенного на берегу пруда. Ирвину пришлось самому строить дом, он работал по выходным, праздникам и во время отпуска, строительство растянулось на несколько лет, совпавших с периодом правления президентов Кеннеди и Джонсона. На первом этапе строительства Ирвину удалось возвести скромный двухэтажный домик из подручных материалов, которые он натаскал из заброшенных домов и коровников, раскиданных по разным уголкам графства Мерсер. Сооружение Ирвина было покрыто серой, потемневшей от дождя и снега дранкой, на крыше торчала широкая четырехугольная каменная труба, окна в столовой и гостиной представляли собой эклектическое собрание всевозможных старомодных конструкций с выдвижными рамами, которые поднимались вверх по специальным пазам; два больших полукруглых окна в спальнях второго этажа были прорезаны слишком близко друг к другу, отчего дом казался косоглазым. Полы были кривыми, ни одна дверь толком не закрывалась, а в ветреные дни дым от камина, вместо того чтобы подниматься по дымоходу, упорно валил в обратную сторону и черным едким облаком расползался по всему дому. И все же Ирвин Воршоу построил свой дом; почти все он сделал своими руками, ему лишь немного помог младший брат Гарри и еще один местный житель — Эверетт Трипп, алкоголик и старый развратник, который попытался залезть Эмили под юбку, когда ей было восемь лет, и который, вполне вероятно, состоял в отдаленном родстве с автором этих строк. Когда сыновья Ирвина немного подросли и смогли помогать отцу, он взялся за ремонт сарая. Эту величественную развалюху, стоявшую среди высокой травы в сотне ярдах от дома, эксперт из краеведческого музея штата Пенсильвания определил как постройку времен Гражданской войны.

— Я ни разу в жизни не видел настоящей фермы, — сказал Джеймс, когда мы свернули направо как раз возле обугленных останков пожарной каланчи и двинулись по широкой аллее; по обеим сторонам аллеи росли огромные вязы с узловатыми стволами и сухими ветвями, на которых не было ни единого листочка. Деревья, посаженные заботливыми руками одного из мечтателей-утопистов в конце прошлого века, находились на одинаковом расстоянии друг от друга и тянулись вдоль всей аллеи от Киншипа до самого дома Ирвина Воршоу. В течение многих лет, благодаря капризам местных ветров, этим прекрасным великанам удавалось избежать заражения голландским грибком, но сейчас в ровном строе деревьев появились провалы. В прошлом году я сам помогал Ирвину спилить несколько засохших вязов. Похоже, и этой весной не всем деревьям суждено расцвести. Я подумал, что пройдет еще три-четыре года, и живописная вязовая аллея исчезнет навсегда.

— Оставь свои восторги до более подходящего случая, — сказал я Джеймсу, — ферма Воршоу — такая же ферма, как я учитель английского.

— Смотрите, — воскликнул Джеймс таким возмущенным тоном, словно поймал меня на лжи, и ткнул пальцем в сторону двух коров, пасущихся бок о бок с дряхлым мерином отвратительного грязно-желтого цвета, — эта троица представляла единственных обитателей возрожденного из руин сарая. — Коровы!

— Разве в Карвеле нет коров? — спросил я, до глубины души тронутый детским восторгом, который светился в глазах Джеймса. — Мне казалось, что это совсем маленький городок.

— Не во всех маленьких городках есть коровы.

— Верно, — согласился я. — То желтое существо называется лошадью.

— Лошадью? — поразился Джеймс. — Да-да, я что-то слышал о лошадках.

— Очень сильная штука [16], — сказал я.

Я припарковался рядом с «жучком» Эмили, стоявшим в ажурной тени большого каштана, и мы вылезли из машины. Дерево было покрыто густой листвой, еще неделя-другая — и оно расцветет, по ветвям, словно тонконогие пауки, расползутся белые цветы. Точно такой же высокий раскидистый каштан с крупными овальными листьями рос перед отелем «Макклиланд». Едва выбравшись из машины, я почувствовал, как от резкого ветра у меня загорелись щеки, уши наполнились ровным гудением, а растрепавшиеся волосы стали похожи на всклокоченное облако. Моя укушенная лодыжка затекла, и я с трудом наступал на ногу.

— Рекомендую осмотреть. — Я указал на луг, где возвышались изъеденные ветром белые известковые камни, напоминавшие миниатюрный Стонхендж.

Я объяснил Джеймсу, что под каждым из этих камней покоится тело одного из домашних питомцев семьи Воршоу, кошки и собаки были похоронены, словно древнеегипетские фараоны, вместе со всем своим имуществом — ошейниками от блох, любимыми пластиковыми косточками и резиновыми мышками. Большинство имен, написанных краской, давно смыли дожди, но на некоторых камнях надписи еще сохранились, и вы, приглядевшись, могли прочесть звучные имена кошек, нашедших последний приют под этими известковыми монументами, — Шлампер, Фарфел, Эрмафаил. Один камень, похожий на выщербленный коренной зуб, выделялся из общей группы и стоял чуть в стороне от остальных. Это было надгробие на могиле ризеншнауцера, в свое время подаренного Эмили на день рождения; щенка купили специально для того, чтобы утешить девочку, которая была потрясена смертью старшего брата. В тот год, когда Сэм утонул, Эмили исполнилось девять. Она настояла, чтобы щенка назвали в честь брата. Таким образом, после смерти ризеншнауцера имя Сэма также появилось на кладбище домашних животных, где оно и остается до сих пор — блеклая, но все еще различимая надпись. Останки Сэма-человека покоятся под бронзовой плитой на кладбище Бет-Шалом, в Норт-Хиллз, на углу Тристан-авеню и Изольда-стрит.

— A y меня в детстве были золотые рыбки, — сказал Джеймс. — Когда они умирали, мы просто спускали их в унитаз.

— Ч-черт, — прошипел я, уставившись на заднее сиденье «гэлекси»: пока мы мчались в открытом автомобиле, ветер изрядно потрепал розы, оборвав с них все до последнего лепестка. Должно быть, на всем пути от Питсбурга до Киншипа за нами тянулся длинный шлейф из нежно-розовых лепестков. И хотя мой букет был всего-навсего жалким пучком травы за шесть долларов, а мое появление с ним, скорее всего, выглядело бы неуклюжей попыткой загладить вину, лишившись букета, я растерялся и почувствовал себя совершенно безоружным.

— Да-а уж, — протянул Джеймс. Он смотрел на меня с жалостью и осуждением, как будто перед ним был сильно пьяный человек, который, с трудом поднявшись со стула, обнаружил, что весь вечер сидел на собственной шляпе.

— Вот так, — небрежным тоном сказал я и швырнул обглоданные цветы на могилу Сэма. — И не забудь свой рюкзак.

Я развернулся и похромал по дорожке. Открыв дверь, ведущую в прачечную, я пригласил Джеймса в дом. Никто никогда не входил в этот дом через парадное крыльцо. Мы переступили порог прачечной и окунулись в облако влажного сладковатого пара, исходившего от сушильного аппарата. Протиснувшись мимо него, мы оказались в жарко натопленной кухне, также наполненной всевозможными запахами. На лице Джеймса промелькнуло разочарование. Вероятно, он ожидал увидеть настоящую деревенскую кухню с грубо сколоченной деревянной мебелью, начищенными до блеска медными сковородками, глиняными горшками и кружевными занавесками на окнах. Но лет двадцать назад Айрин, поддавшись моде или безвкусице семидесятых, полностью переоборудовала кухню, превратив ее в настоящий фейерверк красок: от красновато-коричневых оттенков сусального золота до цвета авокадо и спелого апельсина, шкафы и столы были облицованы пластиком, имитирующим ореховое дерево, и украшены витиеватыми золотыми ручками. В кухне пахло подгоревшим маслом, жареным луком и свежим порохом — я узнал аромат канадских сигарет Эмили. Самой Эмили нигде не было видно. Айрин и Мари, жена Фила, стояли возле плиты спиной к нам и, склонившись над металлическим котелком, опускали в него кусочки сырого теста — клецки из мацы. Услышав скрип двери, обе женщины обернулись.

— Решил устроить вам сюрприз. — Я внутренне сжался — мне было бы очень горько, если бы мое появление оказалось для Айрин Воршоу неприятным сюрпризом.

— Ну, здравствуй, здравствуй. — Она раскинула руки и, покачивая головой, словно не верила собственным глазам, шагнула мне навстречу. Айрин была невысокого роста, но по весу превосходила меня на добрых пятьдесят фунтов, и если она вдруг покачивала головой или пожимала плечами, то все остальные части ее тела тоже приходили в движение и начинали колыхаться. Живя в деревне — а после того как Ирвин пять лет назад вышел на пенсию, Айрин почти все время жила в деревне, — она полностью изменила стиль одежды и старалась, насколько это было возможно, приблизиться к образу Моне в период его сельской жизни в Живерни. Она носила широкополую шляпу и просторную блузу из голубого штапеля с пышными рукавами. Айрин Воршоу была натуральной блондинкой с тонкими чертами лица, изящными руками и маленькими ступнями, на ранних фотографиях вы могли видеть красивую девушку с насмешливыми глазами и трагической улыбкой; злодейка-судьба приложила немало усилий, чтобы со временем эти два прилагательных поменялись местами.

Я поцеловал ее мягкую щеку и закрыл глаза. Айрин приподнялась на цыпочки и крепко прижалась губами к моему лбу. Я почувствовал исходящий от нее горьковатый запах — смесь подсолнечного масла, хвойного мыла и витамина В, который она регулярно принимала, строго соблюдая дозировку — пятьсот миллиграммов в день.

— Здравствуй, дорогой, — сказала она. — Рада тебя видеть.

— Рад это слышать.

— Я знала, что ты приедешь.

— Откуда ты могла знать?

Она пожала плечами.

— Просто знала и все.

— Айрин, познакомься, это Джеймс Лир, мой студент и очень талантливый писатель.

— О, как замечательно, — с нажимом произнесла Айрин. В начале сороковых она училась в колледже Карнеги и ее основным предметом была английская литература; долгие годы знакомства со мной также не прошли бесследно, и Айрин привыкла с большим уважением относиться к писателям. Ее литературный вкус был гораздо более утонченным, чем вкус Сары, и отличался особой избирательностью. Она читала вдумчиво, по нескольку раз перечитывала и подчеркивала особенно удачные фразы, выписывала имена главных героев и составляла на форзаце книги подробные генеалогические схемы. На стене над рабочим столом Айрин висел портрет ее кумира: Лоренс Даррелл в толстом свитере, окутанный клубами сигаретного дыма. В бумажнике она носила мятый, вытащенный из мусорного ведра клочок программки «Вечера поэзии», на котором рукой скучающего Джона Апдайка был нарисован кариозный зуб, донимавший его в тот злосчастный вечер. Все эти годы я беззастенчиво пользовался расположением Айрин, основанным исключительно на моем статусе писателя. — Здравствуй, Джеймс. Ты писатель? И ты специально приехал в Киншип, чтобы провести с нами вечерний седер?

— Я… да… приехал, — произнес Джеймс, поплотнее заворачиваясь в свой грязный плащ, на подоле которого был виден оставшийся от пончика белый кружок сахарной пудры, — если вы не возражаете. Мне никогда не приходилось участвовать в… э-э… церемонии…

— Конечно, конечно, мы будем очень рады. — Айрин сморщила нос, изобразив на лице милую улыбку старой доброй бабушки, но я видел, что ее голубые глаза, внимательно изучавшие Джеймса, были холодны как лед, — такой холод могут излучать только глаза старой доброй бабушки. Джеймс Лир обладал какой-то расплывчато-флегматичной красотой, которая для такой женщины, как Айрин, могла служить признаком общего нездоровья, дурного воспитания, склонности к онанизму или неустойчивой психики. Я не исключал, что у человека, чьи детские годы пришлись на десятилетие, когда в моде были цвета спелого апельсина, авокадо и красновато-коричневые оттенки сусального золота, вполне могли возникнуть необратимые повреждения психики.

— А это Мари, моя невестка.

— Привет, Джеймс, — сказала Мари.

Мари была дочерью военного, она родилась на борту армейского санитарного вертолета — факт, всегда вызывавший мой живой интерес, — ее маму не успели доставить в госпиталь, поскольку у вертолета кончилось горючее, и летчику пришлось совершить экстренную посадку на Уэйк-Айленде. У Мари были рыжие волосы, веснушчатое лицо, пышная грудь и несколько широковатые бедра. Выйдя замуж за Фила, она, в отличие от меня, полностью вписалась в семью Воршоу; и, если не считать одного прискорбного факта — ее бездетности, Мари превратилась в идеальную еврейскую невестку. На самом деле она была гораздо более добропорядочной еврейкой, чем муж и его родители. Зажигая по пятницам свечу, она покрывала голову платком, в марте пекла треугольные пирожки [17] и знала от начала до конца государственный гимн Израиля, причем могла пропеть его на чистом иврите. Как и все офицерские дети, выросшие в суровых условиях походной жизни, она обладала ровным характером и особой невозмутимостью, благодаря этим качествам Мари прекрасно ладила с семьей мужа, в которой не было ни одного человека, связанного с другими узами кровного родства, не говоря уж о внешнем сходстве или каких-либо иных общих семейных чертах.

— Ты выглядишь усталым. — Мари слегка потрепала меня по щеке.

— В последнее время приходится много работать. — Я тяжело вздохнул. Интересно, насколько хорошо она осведомлена о том, что произошло между мной и Эмили.

— Как твоя книга?

— О, отлично, просто великолепно, на днях закончу. — Если мне не изменяет память, впервые Мари услышала эту фразу в день своей помолвки с Филом Воршоу. — А у вас все готово? Запах восхитительный.

— Более-менее, — сказала Айрин. — Столько хлопот, просто голова кругом. Но Мари очень мне помогла. И Эмили тоже. — Она посмотрела на меня. — Я рада, что она решила приехать на день раньше.

— М-мм, да-да, конечно, — промычал я. Интересно, она насмехается надо мной? Как и большинство наркоманов, я тратил массу времени и сил, размышляя над тем, что кроется за невинными фразами окружающих и не смеются ли они надо мной. Но ни в голосе, ни в выражении лица Айрин не было и намека на насмешку. Однако это вовсе не означало, что она не смеялась надо мной. До выхода на пенсию Айрин тридцать лет проработала в частном агентстве, которое снабдило чуть ли не все бездетные семьи штата Огайо приемными малышами из Кореи, и умела поддеть человека, сохраняя при этом каменное выражение лица.

— Так что грех жаловаться, — произнесла она с трагическим вздохом и, привычным жестом сунув руку в карман своей блузы, извлекла из него фигурку шоколадной курицы, завернутую в блестящую желтую фольгу. Она отогнула края фольги, как будто это была банановая кожура, и аккуратно откусила курице голову. — Уж все лучше, чем подыхать от скуки.

— О боже, Айрин.

— Да, — продолжала Айрин, тщательно пережевывая куриную голову, — и как я могла поддаться на его уговоры и оставить наш дом на Инвернесс!

Все эти годы Айрин чувствовала странную нежность к своему двухэтажному домику из серого кирпича — самому маленькому и невзрачному на всей Инвернесс-авеню. Когда дом, наконец, удалось продать, Айрин радовалась больше всех. Но после переезда в Киншип в воспоминаниях Айрин дом приобрел какой-то мифический облик и величественные пропорции разрушенного Иерусалимского храма.

— Я знаю, Айрин, для тебя переезд оказался непростым шагом.

— Очень непростым, — сказала Мари, обращаясь к Джеймсу.

— Но, кажется, я уже говорила об этом, не так ли? — Айрин подмигнула Джеймсу и печально покачала головой. Посвятив свою жизнь решению демографических проблем тысяч семей в разных уголках Западной Пенсильвании и штата Огайо, сама Айрин словно по иронии судьбы оказалась вдали от своих оставшихся в живых детей, на окраине городка-призрака, рядом с мужем, который большую часть времени проводил в будке, занимаясь конструированием каких-то загадочных электрических схем и строительством особо прочных гнезд для ласточек-береговушек.

— А где все остальные? — спросил я, озираясь по сторонам. Возле тостера на блюдце из китайского фарфора стояла поминальная свеча, о которой говорил Ирвин. Огонек, слабо мерцавший в стеклянном стаканчике, наполненном студенистой массой, казался бледным и неподвижным. Сбоку на стаканчике был прилеплен маленький ядовито-оранжевый ярлычок с напечатанными на нем цифрами: $0.75.

— Дебора загорает на пирсе, — ответила Айрин, проследив за моим взглядом. — От нее совершенно никакой помощи. А Фил… где он, так и сидит в подвале?

— Естественно. Играет с Гроссманом, — сказала Мари. — Вчера ночью мистер Гроссман опять сбежал.

— Мистер Гроссман? — с интересом спросил Джеймс. — Кто это?

— Со временем узнаешь. — Айрин устало закатила глаза. Затем посмотрела на меня и произнесла многозначительным тоном: — Ну, а где найти Ирвина, ты, надеюсь, и сам знаешь.

— В будке у ручья.

— А где же еще?!

— Тогда, может быть, мы пойдем туда? Поприветствуем хозяина дома.

— Отличная мысль. — Айрин отвела тыльной стороной ладони упавшую ей на глаза влажную прядь волос и беспомощно развела руками, показывая на кастрюли, миски, сковородки и яичную скорлупу, разбросанную по всем столам и прочим горизонтальным поверхностям, какие только нашлись на кухне. — Боюсь, мы провозимся до глубокой ночи.

— Да брось ты, — сказала Мари, — все не так страшно.

— Твоими бы устами… — Айрин перевела взгляд на Джеймса. — Кстати, сколько тебе лет?

— А? Что? — переспросил Джеймс, оторвавшись от созерцания крошечного, почти невидимого огонька, который семья Воршоу зажгла в честь очередной годовщины смерти Сэма Воршоу. — Двадцать. Скоро двадцать один.

— Ну что ж, значит, ты самый младший. — Айрин пыталась сохранить непринужденно-деловой тон, но ее голос едва заметно дрогнул, словно в голове у нее никак не укладывалось, как же такое могло случиться, что самым младшим в их доме оказывается этот двадцатилетний незнакомец в грязном плаще бездомного бродяги. Из сострадания к Мари мы с Айрин старались не смотреть в ее сторону. Я вдруг со всей ясностью понял, что отныне вся ответственность за рождение внука тяжким бременем ложится на плечи Мари. — Во время седера тебе придется задавать Четыре вопроса [18].

— С удовольствием, — отозвался Джеймс, поплотнее запахивая полы плаща.

— Вот Фил-то обрадуется, — улыбнулась Мари, ее голос тоже слегка дрогнул.

— Ну и хорошо. Пойдем. — Я положил руку на плечо Джеймса, и мы направились к выходу. На пороге прачечной я остановился. — О, кстати, — произнес я небрежным тоном человека, убежденного в том, что его семейная жизнь — сплошное безоблачное счастье, — а где Эмили?

— На пирсе, — сказала Мари, — они вместе с Деборой, болтают о чем-то.

— Болтают? — Поскольку всю прошлую зиму Дебора занималась разводом со своим третьим мужем, у меня не было сомнений, что им есть о чем поболтать. — Понятно.

— Грэди… — Айрин положила ложку, которой помешивала в кастрюле, подошла ко мне и взяла мои руки в свои ладони. Она смотрела на меня с надеждой и нетерпеливым ожиданием. — Я очень рада, что ты приехал. — Айрин кивнула в том направлении, где находилось убежище Ирвина. — И ты прекрасно знаешь, как он обрадуется.

— И Эмили тоже обрадуется?

— Конечно. А ты сомневался? Глупости все это, так и знай.

Я улыбнулся. Поведение Айрин было ярким примером того, что в наши дни люди называют отрицанием очевидных фактов, — обычно это определение произносится с видом крайнего неодобрения. Мне всегда было трудно понять, чем нежелание смотреть в лицо очевидным фактам отличается от надежды.

— И вовсе это не глупости. — Поддавшись несокрушимому оптимизму Айрин, я воспрял духом и даже почувствовал легкое головокружение. Мне вдруг показалось, что нет ничего невозможного, и может быть, мое сердце, этот безумный рулевой, стоящий у штурвала в рубке, которая находится где-то в районе грудной клетки, привело меня в Киншип для того, чтобы я помирился с женой. — Я совершенно не уверен, что мой приезд так уж сильно порадует Эмили.

Айрин сокрушенно поцокала языком и, подавшись вперед, ласково шлепнула меня по щеке.

— Надеюсь, ты не воспринимаешь всерьез все то, что говорит тебе этот человек, — сказала Айрин, обращаясь к Джеймсу. Она достала еще одну шоколадную курицу и, безжалостно оттяпав ей голову, положила останки птицы обратно в карман. Наверное, у нее в кармане скопилась целая куча маленьких обезглавленных тел.

Мы прошли через прачечную, вышли из дома и двинулись по дорожке, ведущей на задний двор.

— Джеймс, что случилось? — спросил я, заметив, что мальчик чем-то сильно взволнован.

Джеймс Лир посмотрел на меня испуганными глазами.

— Четыре вопроса о чем? — спросил он и, нервно сжав кулаки, глубоко засунул руки в карманы плаща.

* * *

Этой весной пруд Воршоу как обычно разлился и превратил задний двор в непроходимое болото. Клумбы скрылись под водой, мраморная купальня для птиц лежала перевернутая набок, каменный Будда, которого Айрин поставила охранять ее розовые плантации, невозмутимо взирал на нас из-за куста азалии, его божественное тело по самую грудь было затянуто болотной жижей. Я похромал вслед за Джеймсом по шатким деревянным мосткам, проложенным Ирвином от крыльца дома до покосившейся будки, где первые мечтатели-утописты хранили скоропортящиеся продукты. Мостки, как и все остальные созданные Ирвином конструкции, были одновременно замысловатым и крайне ненадежным сооружением из старых, потемневших от времени досок и трухлявых бревен, сколоченных в хаотичном порядке в соответствии с грандиозным замыслом строителя, предусматривающим наличие веревочных перил и даже скамейку примерно на середине пути между домом и будкой; с каждым годом конструкция мостков все больше усложнялась. Мне всегда казалось, что плотина из мешков с песком была бы гораздо более разумным решением, но мозг Ирвина работал совершенно иначе. Пока мы, громыхая досками, шагали по мосткам, я уловил доносящиеся из будки протяжные всхлипывания и мощные крещендо столь любимой Ирвином «интеллектуальной» музыки. В молодости, прежде чем переключиться на сталелитейное производство, Ирвин прослушал курс основ композиции в колледже Карнеги, который вел бывший ученик Шёнберга, и сам написал несколько вещей; недоступные человеческому восприятию произведения назывались «Молекула I–XXIV», «Концерт для бутылки Клейна» [19] и «Reductio ad Infinitum» [20]. Вот так работал мозг Ирвина Воршоу.

Дойдя до скамейки, я остановился и бросил взгляд в сторону пруда — черного и блестящего, как капот «бьюика»; по форме пруд отдаленно напоминал носок. В районе пятки находился лодочный ангар и небольшой деревянный причал, на котором, удобно устроившись в шезлонгах, загорали Дебора и Эмили Воршоу. Эмили сидела спиной к нам, но Дебора, заметив гостей, приветливо замахала руками.

— Грэди! — крикнула она, сложив ладони рупором.

Эмили повернулась и посмотрела на меня поверх спинки шезлонга. Затем, после некоторого раздумья, слабо взмахнула рукой. На ней были супермодные, похожие на узкую черную повязку солнечные очки, под которыми невозможно было разглядеть выражение глаз. Я вспомнил кровожадного убийцу из фильма «Крик», скрывавшего свое лицо под маской смерти, и пришел к выводу, что это сравнение можно считать наиболее точным.

— Это моя жена, — сказал я.

— Которая?

— Та, от чьего взгляда останавливается сердце. В голубом купальнике.

— Она вам помахала, — заметил Джеймс. — Это хороший знак?

— Думаю, что хороший. Спорим, мое появление стало для нее о-бал-ден-ным сюрпризом.

— А во что одета вторая женщина?

Я присмотрелся повнимательнее. Между животом и шеей Деборы виднелись два бледно-розовых овала, которые издали можно было принять за бюстгальтер, украшенный двумя коричневатыми розами.

— На ней надета… ее собственная грудь.

Возле шезлонга Деборы стояла приземистая граненая бутылка, наполненная какой-то темной жидкостью, и лежала стопка цветной бумаги — судя по всему, глянцевые журналы. Однако это могли быть и комиксы. Английский язык Деборы был далек от совершенства, и она редко читала иную литературу. Я бы не назвал день достаточно теплым, чтобы загорать в полуобнаженном виде, но Деборе это казалось вполне естественным: раздеться догола и завалиться в шезлонг с бутылкой «Манишевича» и свежим номером «Космополитена» в руках — отличный способ скоротать время, дожидаясь начала вечернего седера. Дебора была на семь лет старше Эмили, однако со своими приемными родителями она познакомилась позже, чем ее сводная сестра. Дебору привезли из Кореи, когда ей было уже четырнадцать, и, в отличие от Эмили и Фила, она так и не смогла полностью приспособиться к жизни в Соединенных Штатах и к традициям семьи Воршоу, таким же эклектичным и неуклюжим, как любые начинания Ирвина. По предыдущим годам я знал, что Дебора воспринимает седер как совершенно необязательное и гораздо более утомительное повторение церемонии, проводимой на День благодарения. Дебора была своего рода антиподом Эмили: рядом с хорошенькой сестрой она выглядела невзрачной; в тех случаях, когда Эмили проявляла выдержку и терпение, Дебора действовала сгоряча; легко поддаваясь гневу и эмоциям, она не умела толком решить ни одной проблемы, в то время как Эмили была виртуозом arriere-pensee [21] и тонким дипломатом. Мне почему-то всегда казалось, что Воршоу нашли Дебору в диких джунглях и удочерили воспитанного волками ребенка.

— Эй, Грэди! — Дебора призывно замахала руками. Эмили сидела неподвижно, лишь время от времени неторопливо подносила к губам дымящуюся сигарету. Ветер слега шевелил ее блестящие черные волосы. Я понял, что пока не готов к встрече с женой. Поэтому, ограничившись взмахом руки — беспечный жест старого хитреца Грэди, которому некуда спешить, — и театрально покачав головой, я развернулся и повел Джеймса дальше. Подойдя к владениям Ирвина, я аккуратно постучал в дверь костяшками пальцев.

— Кто там? — спросил Ирвин. Когда вы являлись к нему в будку и вежливо стучали в дверь, он никогда не говорил просто: «Войдите».

— Это я, Грэди.

Послышался скрип кресла и сдавленное «ой», когда Ирвин попытался подняться со своего места.

— Не надо, не вставай, — сказал я, открывая дверь. Переступив порог, мы окунулись в прохладную сумеречную атмосферу старинной будки-кладовки. Сам ручей высох еще в середине двадцатых годов, но, несмотря на все усовершенствования Ирвина, в будке сохранился острый запах артезианской воды и ощущение, что на стенах постоянно подрагивают неровные отблески, как будто вы находитесь в пещере, а тягучая монотонная музыка, которую так любил Ирвин, это всего лишь звук воды, падающей со сталактитов в бездонное подземное озеро.

— Входите, входите. — Ирвин отложил книгу и, обхватив обеими руками больное колено, с трудом поднялся со стула. Я подошел к нему, мы обменялись рукопожатием, и я представил ему Джеймса. Последний раз мы виделись с Ирвином в январе. Прошло всего около трех месяцев, но я с удивлением отметил, что его волосы совсем поседели. Похоже, семейные неурядицы дочерей, последовавшие одна за другой, не прошли для Ирвина даром. У него были темные круги под глазами и усталый вид человека, измученного долгой бессонницей. Хотя Ирвин оделся так, как обычно одевался на праздники и семейные торжества, — черные брюки, грубые черные башмаки, рубашка и галстук, — но рубашка была мятой, под мышками проступили темные пятна, и выбрит он был так же плохо, как офицер Пупсик: на щеках остались клочки жесткой серебристой щетины и многочисленные порезы.

— Великолепно выглядишь, — сказал я.

— Что с твоей ногой? — Он убавил звук стереопроигрывателя. — Ты хромаешь.

Я покосился на Джеймса.

— Так, маленькая неприятность, — бросил я и добавил, видя, что мой ответ не удовлетворил Ирвина: — Собака укусила.

— Тебя укусила собака?

Я пожал плечами:

— Да, укусила, хочешь — верь, хочешь — нет.

— Разреши, я посмотрю, — он указал пальцем на мою ногу. — Пойдем к свету.

— Да брось ты, Ирвин, ничего страшного со мной не случилось. Лучше скажи, что ты читаешь?

— Ничего не читаю. Пойдем, я посмотрю.

Он ухватил меня за локоть и попытался увести от кресла к стоявшему в углу торшеру с треснутым стеклянным абажуром. Я вывернулся и пошел посмотреть, что он читал перед нашим приходом, поскольку обожал дразнить тестя, донимая его язвительными замечаниями по поводу увлечения разным легковесным чтивом, вроде «Использование газопроницаемых материалов в полимерных композициях» или «Современный анализ тональных композиций итальянских духовных песнопений XVII века». Когда ему хотелось по-настоящему развеяться и отдохнуть от серьезных книг, он мог взять с полки какой-нибудь труд Фреге или замусоленный томик старины Джорджа Гомоуса и, закурив одну из своих вонючих кубинских сигар, на многие часы погрузиться в чтение. Он перевернул раскрытую книгу вверх обложкой и оставил лежать на подлокотнике кресла, я заметил голубую библиотечную наклейку и прочел название, написанное белыми буквами на корешке книги: «Пойма большой реки». Я покраснел и взглянул на Ирвина — его лицо тоже сделалось ярко-пунцовым.

— Ты взял ее в библиотеке?

— Никак не мог найти свой экземпляр. Пойдем. — Он потащил меня к торшеру. После превращения будки-кладовки из продовольственного склада в резиденцию Ирвина в ней образовались три особые зоны, разделенные четкими, хотя и невидимыми границами. Читальный зал, где стояла пара кресел с высокими подголовниками, две лампы и электрический камин; стена была увешана полками, на которых расположилась обширная библиотека Ирвина — книги по металлургии и многочисленные труды по теории музыки. В центре находилась лаборатория: металлическая раковина и пара длинных рабочих столов, один заваленный инструментами, другой идеально чистый, на этом столе Ирвин проводил свои опыты по механике и химии — от починки старого тостера до изобретения особого клейкого вещества, перед которым не устоит даже тефлоновая поверхность. В дальнем углу будки стояла складная походная кровать, накрытая байковым одеялом, и холодильник, забитый банками «Айрен сити лайт»; ежедневно ровно в пять часов вечера Ирвин выпивал одну банку — не более и не менее, — руководствуясь исключительно соображениями медицинского порядка, — методичность, достойная зависти и искреннего восхищения. Когда Ирвину перевалило за шестьдесят, он заново открыл для себя одну непреложную истину, что, к моему величайшему удивлению, случается с очень немногими мужчинами: залогом абсолютного мужского счастья и душевного равновесия является хорошо оборудованный домашний бар. Мы однажды попытались подсчитать, сколько часов Ирвин провел в своей будке, результат не превышал среднестатистические показатели для мужчины пенсионного возраста — двадцать тысяч часов. Думаю, что Айрин усомнилась бы в точности наших расчетов.

— Сюда. — Ирвин сдвинул в сторону мою книгу и, похлопав ладонью по подлокотнику кресла, выбил густое облако пыли. — Грэди, ставь ногу. Джеймс, присаживайся.

Я ухватился за плечо Ирвина, чтобы удержать равновесие, поставил ногу на подлокотник и, закатав брючину, осторожно спустил носок. Утром мне некогда было заниматься перевязкой, и сейчас вид раны заставил меня вздрогнуть. Четыре дырочки, оставленные клыками Доктора Ди, потемнели и сморщились, зато сама лодыжка сильно распухла, вокруг укуса расползлось красное пятно с редкими вкраплениями серовато-желтого цвета. Я захлопал глазами и отвернулся. Почему-то мне стало стыдно.

— Выглядит скверно, — заметил Джеймс.

— Инфицированная рана, — сказал Ирвин и наклонился, чтобы получше рассмотреть мою ногу. На меня пахнуло маслом для волос, потом и запахом нового кожаного бумажника с легким оттенком апельсиновой цедры и листерина — я узнал аромат «Отважного тигра», лосьона после бритья, которым Ирвин пользовался в особенно торжественных случаях. Я крепко зажмурил глаза и подумал, суждено ли мне еще когда-нибудь вдохнуть эти знакомые запахи.

— Когда это случилось? — спросил Ирвин.

— Вчера вечером. Ему сделали все необходимые прививки, — добавил я, полагая, что в случае с Доктором Ди мое предположение, скорее всего, соответствует истине. — Лучше скажи, с чего вдруг ты взялся перечитывать этот старый роман?

— Не знаю. — Ирвин пожал плечами. — Вчера был в библиотеке и случайно наткнулся. Я думал о тебе. — Он шлепнул меня по колену, удар получился чувствительным — раненая лодыжка отозвалась дергающей болью. — Стой, не двигайся. Сейчас проведем дезинфекцию и сделаем перевязку.

Ирвин распрямился и отправился в свою лабораторию. Я стоял не двигаясь и смотрел на карту Марса, которую Ирвин вырезал из журнала «Нэйшнл Джеографик», и прикрепил цветными кнопками к стене над своим креслом. Растроганный его заботливостью, я с трудом сдерживал слезы.

— Итак, Джеймс, — сказал Ирвин, роясь в своих шкафах и ящиках; он вытаскивал пузырек, внимательно читал этикетку и запихивал его обратно, — насколько я понимаю, тебе нравится Франк Капра.

Я был уверен, что никогда не рассказывал тестю ни о Джеймсе Лире, ни о его увлечении кинематографом. Я с удивлением посмотрел на Джеймса. Он стоял возле кресла, сжимая в правой руке открытую книгу, а левую как-то странно прятал за спиной.

— Э-э, да, нравится… то есть нравился… Он умер прошлой осенью.

— Я знаю. — Ирвин вернулся в читальный зал, прихватив из лаборатории пакет с ватными тампонами, бутылку изопропилового спирта, бинт, рулончик скотча и потрескавшийся, наполовину использованный тюбик дезинфицирующей мази. Он тяжело вздохнул и начал медленно сгибаться.

— О-о, — простонал Ирвин, опускаясь на свое искусственное колено, — ой… ай!

Он смочил спиртом ватный тампон и стал осторожно промывать рану. Я вздрогнул.

— Щиплет?

— Немного.

— Ножом орудовал? — Он приподнял голову и окинул Джеймса быстрым взглядом.

Джеймс потупился, словно его уличили в преступлении.

— Иголкой.

— Эй, парни, о чем это вы?

— О его руке, — сказал Ирвин. — У него на руке нечто вроде художественной резьбы. Покажи ему.

Джеймс замешкался, потом нехотя вытащил руку из-за спины и отогнул рукав плаща. Я увидел бледно-розовые отметины, которые отдаленно напоминали буквы, процарапанные на тыльной стороне ладони.

— Джеймс Лир, — произнес я грозным голосом, — у тебя на руке написано «Франк Капра»?

Он кивнул.

— Я сделал надпись в день его смерти. Он умер в сентябре.

— О, господи. — Я покачал головой и посмотрел на согнутую спину Ирвина. — Он без ума от голливудских фильмов.

Ирвин взял тюбик и выдавил на палец маленький завиток мази.

— Ну, должны же они кому-то нравиться.

Легкими осторожными движениями он начал втирать мазь в рану. Хорошенько подумав, я решил, что эти четыре отметины, которые, возможно, навсегда останутся у меня на лодыжке, будут выглядеть столь же глупо, как шрамы на запястье Джеймса.

— Ну и как? — немного помолчав, спросил я.

— Что как?

— Как тебе книга?

— Я читал ее раньше.

— А в этот раз? Нравится?

— Это роман, написанный очень молодым человеком, — сказал Ирвин с ностальгической ноткой в голосе. — Он заставил меня вспомнить собственную молодость.

— Может быть, мне тоже пора его перечитать.

— Тебе? Я бы не сказал, что со временем ты становишься старше. — Фразу трудно было воспринять как комплимент. — Ну, и чья же это была собака?

— Ректора. — Я снова принялся старательно изучать марсианскую карту. — У нее в доме была небольшая вечеринка.

— А как же твой Праздник Слова? — Ирвин отстранился и, прищурив глаз, полюбовался на мои раны и свою работу хирурга. — И все твои студенты, как они без тебя?

— Ничего, завтра вернусь, а потом, я ведь прихватил с собой одного из моих студентов.

— Мудрый поступок, — Ирвин одобрительно кивнул. — Я помню вашего ректора. Очень милая женщина.

— Угу, — сказал я, впившись взглядом в ноздреватый марсианский кратер под названием Nix Olympica [22].

В дверь постучали.

— Кто там? — спросил Ирвин.

— Привет, папа. Привет, Грэди. — В дверях показался Фил, или, точнее, его голова и верхняя часть туловища, правой рукой он навалился на ручку двери, как будто опасался, что может потерять равновесие и случайно переступить границу отцовских владений. Хотя в прошлом я несколько раз становился свидетелем проявления искренней любви и теплоты в отношениях между отцом и сыном, но, как правило, мужчины в семье Воршоу, общаясь друг с другом, чувствовали себя неловко и скованно. Обычно Ирвин сидел в своей будке, а территорией Фила, когда он приезжал домой, считался подвал; каждый предпочитал проводить время в своем убежище, и оба старались, чтобы их пути не пересекались.

— Познакомься, это Джеймс, — сказал я.

Фил кивнул:

— Привет. О боже, Грэди, что у тебя с ногой?

— Порезался, когда брился.

Он помолчал, наблюдая, как Ирвин отмотал кусок бинта и оторвал его зубами.

— Видели сиськи Деборы? — спросил Фил.

— Ага, — я энергично закивал головой.

Фил облизнул губы и ухмыльнулся:

— Да, я чего пришел… Мама велела спросить, может быть, наш малыш хочет посмотреть на мистера Гроссмана.

— Хочешь посмотреть, малыш? — спросил я Джеймса.

— Не знаю. — Джеймс окинул Фила осторожным взглядом. Фил был симпатичным парнем: высокий, стройный, с правильными чертами лица и смуглой кожей цвета крепкого чая с молоком, его коротко стриженные черные волосы топорщились на голове жестким ежиком. Фил был одет в узкие джинсы и белоснежную футболку, обтягивающую широкую мускулистую грудь и руки с выступающими рельефными бицепсами. — Кто он, этот мистер Гроссман?

— Змея, — ответил Фил, — степной удав, подвид боа-констриктор.

— Иди, Джеймс, взгляни, — бодрым голосом сказал Ирвин. — А я позабочусь о твоем учителе.

Джеймс пожал плечами и взглянул на меня. Я утвердительно кивнул. Он положил книгу на подлокотник кресла и послушно направился вслед за Филом. Мы услышали, как под их шагами загромыхали мостки.

— Надеюсь, из него получится неплохой писатель, — пробормотал Ирвин.

— Получится, — кивнул я. — Он хороший мальчик. Ну, может быть, слегка… замороченный.

— В таком случае ферма Воршоу самое подходящее для него место. Стой, не двигайся.

— Давай, Ирвин, я весь внимание.

— Не знаю, что уж там произошло… — Ирвин забинтовал мне ногу и, прижимая повязку одной рукой, другой взял рулончик скотча и поднес его ко рту. Пальцы Ирвина надежно удерживали бинт, хватка была достаточно крепкой, чтобы причинить мне боль. — Я имею в виду — между тобой и Эмили… Если бы такое случилось с Деборой, — слова Ирвина звучали не очень внятно, поскольку он пытался оторвать зубами кусок скотча, — то я бы понял. Более того, я бы удивился, если бы этого не случилось.

— Ирвин, мне трудно объяснить, просто…

— Она говорила со своей матерью. — Ирвин сердито рванул скотч зубами и закрепил повязку. — Похоже, со мной она разговаривать не хочет.

— Ну, ты же знаешь… Эмили такая…

— Да, знаю, она все держит в себе. — Он отгрыз еще кусок скотча, прилепил его рядом с первым и, довольный своей работой, похлопал меня по ноге. Его прикосновение было настолько нежным, что у меня на глазах выступили слезы. Он поднял голову, посмотрел мне в лицо и даже выдавил слабую улыбку. — Наверное, эту черту характера девочка унаследовала от меня. — Он снова опустил голову и окинул взглядом разбросанные по полу медикаменты.

— Ирвин… — Я протянул руку и помог ему подняться на ноги.

— Предполагается, что со временем семьи становятся больше, — сказал он, — а эта только и делает, что уменьшается.

Мы вышли из будки и остановились на мостках, глядя на последние отблески уходящего апрельского дня. На пирсе никого не было. Мы оба пошатнулись и на миг соприкоснулись плечами, как два инвалида, которым трудно было стоять на своих изуродованных конечностях, и замерли, глядя на опустевшие шезлонги и на солнце, низко висящее над голыми, затянутыми желтоватой дымкой холмами Утопии.

— Ирвин, я никуда не поеду, — сказал я, просто чтобы услышать собственный голос и понять, насколько искренне я способен произнести подобную фразу. — Я остаюсь здесь.

Он горько улыбнулся и хлопнул меня по плечу, как будто я только что выдал какую-то невероятно мудрую мысль.

— Грэди, дай мне небольшую передышку.

* * *

В доме была только одна ванная комната. Она находилась на втором этаже в кривом тупичке, берущем свое начало в большом холле. Это была очень симпатичная ванная комната, обшитая рифлеными панелями, с овальным зеркалом, стеклянными полочками, хромированными кольцами для полотенец и глубокой ванной, прочно стоящей на четырех львиных лапах из блестящей меди. Но, учитывая непредсказуемый характер и бессистемность, с которой работал кишечник Ирвина, а также распространенную среди женской половины семьи замечательную привычку часами предаваться размышлениям, лежа в горячей воде, ванная была самым посещаемым местом в доме и, как правило, оказывалась занята именно в тот момент, когда вам больше всего надо было туда попасть. Я поднялся наверх, прошел по коридорчику и, уткнувшись в тяжелую обшитую деревянными панелями дверь, обнаружил, что она плотно закрыта. Я мягко постучал — ровно три раза, ритмично выбивая костяшками собственное имя.

— Да?

Я отступил назад.

— Эм? — позвал я. — Это ты?

— Нет, — ответила Эмили.

Я повернул ручку. Дверь была не заперта. Все, что мне нужно было сделать, — немного надавить на дверь и войти. Вместо этого я беззвучно вернул ручку в прежнее положение и осторожно разжал пальцы. Я стоял, тупо глядя на закрытую дверь.

— Дорогая, я… кхе… очень хочу пи́сать… — Я сглотнул слюну, понимая, что уже сам вопрос, который я собирался задать, означает, что между нами больше нет атмосферы доверия и интимности, обычно существующей между мужем и женой. — Можно мне… ничего, если я войду?

За дверью послышался всплеск воды, отразившийся от стен приглушенным эхом.

— Я принимаю ванну.

— Понятно, — сказал я, обращаясь к закрытой двери, и прижался к ней вспотевшим лбом. Я услышал, как Эмили чиркнула спичкой, закурила и сердито выдохнула дым. Мысленно сосчитав до десяти, я отступил назад, прошел по коридору, спустился вниз и вышел во двор.

Я пересек двор и зашагал по дороге в сторону Киншипа, поглядывая на сплетенные у меня над головой ветви вязов, в поисках дерева, зараженного голландским грибком, на ствол которого можно спокойно пописать в такой праздничный день, как сегодня, не опасаясь, что мой поступок будет выглядеть недостаточно кошерным. Воздух был холодным и осклизлым, как влажное днище старого баркаса, и хотя отказ моей жены, — впрочем, вполне понятный, — не позволившей мне увидеть ее обнаженное тело, обидел меня, а сердце в груди болезненно сжималось при мысли, что, вероятно, я больше никогда не увижу мою Эмили обнаженной, — я все же радовался возможности уйти из дома; приятно было шагать в одиночестве, чувствуя, как в животе, словно мощный кулак, наливается свинцовой тяжестью переполненный мочевой пузырь.

Аллея делала плавный поворот, дойдя до него, я увидел мою золовку, уныло бредущую вдоль обочины футах в пятидесяти впереди меня. Дебора была закутана в прозрачное малиновое одеяние, подол которого волочился по гравию, точно королевский шлейф. Она помахивала правой рукой с зажатой между пальцами дымящейся сигаретой и что-то тихонько напевала себе под нос мягким печальным фальцетом: мне показалось, что это была песня скорби из «Whole Lotta Love». Я понимал, что должен оставить Дебору в покое, позволив ей предаваться своим фантазиям, но я был расстроен и смущен поведением Эмили и помнил, что в прошлом бывали случаи, когда советы моей золовки, всегда странные и совершенно бесполезные, вроде туманных предсказаний какой-нибудь полоумной прорицательницы, тем не менее настолько ошеломляли меня, что в душе рождалось столь желанное чувство надежды. Услышав шорох гравия под моими ногами, Дебора обернулась.

— Как странно, — сказал я вместо приветствия.

— Привет, Док.

— Обалденное платье. — Одеяние Деборы было расшито серебристыми блестками. Очевидно, художник, работая над рисунком, стремился добиться эффекта флуоресцирующей ряби, которая возникает, если крепко зажмурить глаза и изо всей силы надавить пальцами на веки. При взгляде на женщину в таком наряде у вас неизбежно возникнет мысль, что это вообще единственная приличная вещь в ее гардеробе.

— Нравится? Это индийское платье. — Дебора с размаху приложилась к моей щеке плотно сжатыми губами — по ее версии это считалось поцелуем, затем последовало энергичное рукопожатие, от которого у меня заломило пальцы. — Что ты называешь странным?

— Эмили не позволила мне зайти в ванную комнату пописать. Она там принимает ванну.

— Еще бы. Док, Эмили сама писает кипятком. До нее дошли кое-какие слухи о твоих проделках. — Док — это было прозвище, придуманное Деборой много лет назад. Все началось с того, что в ее устах Трипп звучало, как Грипп, затем к моей новой фамилии, естественно, добавился титул доктора, вскоре Доктор Грипп трансформировался в Гриб, что, учитывая мою комплекцию, по всей вероятности, было неизбежным. На каком-то этапе она решила вовсе обходиться без фамилии, а потом из Доктора я незаметно превратился просто в Дока. А поскольку у меня всегда имелся приличный запас «лекарственной» травки и иных «пилюлек», то прозвище в конце концов прижилось. Как я уже говорил, Дебора была не в ладах с английским, и я полагал, что еще счастливо отделался: метаморфозы, происходившие со словом «трипп», могли привести к гораздо более серьезным последствиям, чем невинное Док. — Ублюдок, — она ласково двинула меня кулаком в живот, — мерзкая скотина.

— Эмили слышала о моих проделках? — переспросил я, не обращая внимания на ее брань. Что мне всегда нравилось в Деборе, так это ее естественно-грубоватая манера общения с мужчинами вообще и со мной в частности. Когда она прибыла к берегам Америки, в ее скудном багаже имелся лишь небольшой запас из пяти-семи самых популярных английских ругательств, — с постоянством, вызывающим умиление, она пользовалась ими по сей день; также в память о своей далекой родине Дебора хранила гирлянду из засохших орхидей и древнюю окаменевшую плитку белого шоколада, которой сиротский приют снабдил свою воспитанницу, чтобы она могла перекусить в дороге, прекрасно понимая, что ей предстоит путешествие на другой конец света. — Интересно, и как же до нее дошли эти слухи?

— Думаешь, я сказала?

— Мне все равно. Лучше скажи, как у тебя дела?

Я протянул руку и осторожно убрал прядь волос, закрывавшую правый глаз Деборы. Она качнула головой и отвернулась. У Деборы были чудесные волосы, которыми она старательно прикрывала свое невзрачное лицо, делавшееся от этого еще более некрасивым. Дебора ненавидела свой нос, считая его похожим на картошину и одновременно слишком маленьким. Нос получил оригинальное, но, по моему мнению, незаслуженно обидное прозвище «недоношенный пудинг». Ее темные выразительные глаза можно было бы назвать красивыми, если бы они не косили так сильно. Кривые зубы Деборы напоминали мелкие зернышки на конце кукурузного початка.

— Ты что-нибудь знаешь об обезьянах? — спросила Дебора, глядя куда-то в сторону.

— Не так много, как хотелось бы [23].

— Как ты считаешь, их можно держать дома? Я вот подумываю, не завести ли мне беличью обезьяну. Знаешь, такой маленький смешной засранец, которого можно посадить на плечо и всюду носить с собой. Ты что-нибудь знаешь о беличьих обезьянах?

— Слышал только, что они часто убивают своих хозяев.

Дебора улыбнулась, показав мне свои кривые зубы.

— Док, ты мне нравишься, несмотря на все твои проделки. — В голосе Деборы слышался обычный оттенок скрытого лицемерия. Как и у большинства людей, научившихся свободно говорить на иностранном языке, но сохранивших при этом едва уловимый акцент, все фразы, которые она произносила, звучали слегка фальшиво. — И я хочу, чтобы ты это знал. Все считают тебя подлецом и сволочью — все, только не я. То есть я тоже так считаю, но ты мне все равно нравишься.

— Благодарю, — я улыбнулся и изящно шаркнул ногой. — Дебби, мне еще не приходилось встречать человека, который бы так плохо разбирался в людях.

— Да, что правда, то правда. — На мгновение взгляд Деборы затуманился. Ее последний муж, наполовину кореец, по имени Элвин Блюментоп, за которым она была замужем в течение целого года, дантист по профессии и игрок по призванию, наделал долгов, был жестоко избит кредиторами, а два дня спустя его арестовали по обвинению в неуплате налогов, судили и отправили в федеральную тюрьму Мэрион. Тот факт, что Дебора влюбилась в него и вышла замуж, почти наверняка гарантировал дантисту столь печальный финал. — Спасибо, Док, большое спасибо, что напомнил.

Она уронила на землю недокуренную сигарету, просто разжала пальцы и отпустила, словно устала ее держать. Внешне Дебора выглядела гораздо более жестким и уверенным в себе человеком, чем Эмили, и я постоянно забывал, — вернее, меня все время сбивал с толку этот нарочито беззаботный тон и немного чокнутый вид моей золовки, — что на самом деле ее очень легко обидеть. Я наступил на окурок и растер его подошвой.

— Ах, какой джентльмен, — фыркнула Дебора. — Итак, она не пустила тебя в ванную.

— Да, и не захотела со мной разговаривать.

— Она что же, вообще ничего тебе не сказала?

— Ничего. Правда, я постоял под дверью всего минут двадцать.

— А потом пошел сюда, чтобы пописать?

— Ага. — Я направился к ближайшему дереву, у которого, как мне показалось, был достаточно больной вид. — Не возражаешь?

— А ты покажешь мне свою сосиску?

— А то. — Я спрятался за стволом дерева и расстегнул брюки. — У тебя есть карандаш?

— Нет. Зачем тебе карандаш?

— Хочу пририсовать моей сосиске симпатичные глазки и ротик — специально для тебя.

— Разве у червяков бывают симпатичные лица?

— Ну вот, теперь ты меня обижаешь.

— Док, — Дебора кашлянула, — сколько раз ты был женат?

— Три.

— Я тоже три раза выходила замуж.

— Угу. Счет равный.

— Могу поклясться, двух предыдущих ты тоже обманывал.

— Ну, вроде того.

— И после этого ты будешь говорить, что я плохо разбираюсь в людях?!

— Ха! — Покончив со своими делами, я застегнул брюки и вышел на дорогу. — Итак, Дебби, ты ушла из дома, чтобы прогуляться со своей беличьей обезьяной, а чем еще ты тут занималась? Изображала бегство из Египта?

— Так просто, бродила… ну, заодно проверяла, нет ли чего интересного под засохшим коровьим дерьмом.

— Искала грибы? — Она кивнула. — Нашла что-нибудь? — Снова кивок. — И? Ты их съела?! — Она взглянула на меня исподлобья, в лучах заходящего солнца казалось, что ее глаза с расширенными зрачками светятся безумным блеском, лицо оставалось неподвижным и бесстрастным. — О, господи, Дебби, ты с ума сошла!

Она ущипнула меня за локоть и расплылась в улыбке:

— Что, испугался? Признавайся, здорово я тебя напугала? — Она запустила руку в карман и вытащила горсть серых сморщенных грибов. — Собрала на всякий случай, вдруг наш праздник затянется и станет совсем невмоготу. — Она ссыпала грибы обратно в карман и, пошарив в другом кармане, достала пачку сигарет. Дебора курила отвратительные корейские сигареты без фильтра под названием «Чен мей чонг», которые стоили ей в два раза дороже, чем пачка любых приличных американских сигарет; едкий дым напоминал запах паленой шерсти африканского бородавочника.

— Как только я увидела Эмили, — Дебора закурила и уставилась на пламя спички своими дико косящими глазами, — мне сразу стало ясно, что она приехала с какими-то очень важными новостями. Ну, ты знаешь, когда Эмили взволнована, у нее все лицо собирается в комок и под носом появляются такие мелкие морщинки.

— Угу.

— Я даже подумала, уж не собирается ли она сказать, что беременна.

— Забавно. — Я кашлянул — почему-то у меня вдруг ни с того ни сего пропал голос.

— Что забавно?

— Ничего.

— Нет уж, продолжай, раз начал.

Я не особенно доверял Деборе, и у меня не было никаких оснований считать, что она относится ко мне с большим доверием. Оставаясь наедине, мы оба чувствовали себя скованно и, чтобы скрыть неловкость, постоянно обменивались колкостями и называли друг друга разными забавными прозвищами; разговаривая, мы обычно переминались с ноги на ногу и курили, внимательно наблюдая за кольцами дыма, выплывающими изо рта собеседника. Отчасти это была напряженность, возникающая при общении людей, которые относятся друг к другу с некоторой долей подозрительности, но главным образом причина заключалась в том, что каждый из нас знал самые интимные секреты другого и мы оба понимали, что знаем их, хотя никогда не делились своими тайнами. Другими словами, я был мужем ее сестры, а она — моей золовкой.

— Женщина, о которой идет речь, — начал я после небольшой паузы, — та женщина, о которой ты ничего не говорила Эмили…

Дебора вытянула губы трубочкой и выдохнула длинную сероватую струйку дыма, направив ее в сторону Питсбурга.

— Ректор, — уточнила она.

— Она беременна.

— Ни фига себе. Эмили знает?

— Нет пока. Я сам только вчера узнал. Собственно, поэтому я и приехал.

— Хм. Ты собираешься объявить об этом за праздничным столом?

— Отличная мысль.

Дебора покачала головой, бросила на меня косой взгляд и снова отвернулась. Глядя поверх моего плеча, она ухмыльнулась и сняла с губы прилипшую табачную крошку.

— Если не ошибаюсь, ректор… твоя подруга, она замужем?

Я кивнул:

— За деканом нашего факультета. Он считается моим начальником.

— И она собирается оставить ребенка?

— Не думаю. Нет. Надеюсь, что нет.

— Тогда не говори Эмили.

— Но я должен.

— Никому ты ничего не должен. Во всяком случае, не сегодня. Черт возьми. Док, зачем спешить? Просто подожди немного. Посмотри, как станут развиваться события. Да и вообще, зачем беспокоить Эмили, если все равно никакого ребенка не будет? Ты же понимаешь, как сильно она расстроится.

Я был удивлен. Хотя я знал, что сестры довольно близки, мне редко приходилось видеть, чтобы она проявляла столь явную заботу об Эмили. Дебора, которая попала в семью Воршоу последней, с самого начала повела себя так, как будто она имела дело с незнакомцами, пускай добрыми и ласковыми, но все же недостойными ее внимания, словно они были кучкой неотесанных рыбаков, которые спасли благородную даму — единственную жертву, оставшуюся в живых после крушения королевской яхты. Она мягко коснулась моего плеча, и я подумал, что, возможно, в словах Деборы есть доля здравого смысла. И правда, зачем еще больше расстраивать Эмили, разве она мало страдала, узнав о моих похождениях? Но, вспомнив, что доводы, позволяющие избежать неприятных сцен, всегда казались мне крайне разумными, я решительно тряхнул головой:

— Нет, я должен все рассказать Эмили. Я обещал.

— Кому обещал?

— …Э-э… себе.

«Тоже мне, клятвопреступник, — читалось в ее взгляде. — Одним невыполненным обещанием больше, одним меньше, какая разница?»

— Ты собираешься остаться ночевать?

— Не знаю. Скорее всего, нет. Посмотрим, как пойдут дела.

— Тогда разреши мне поговорить с Эмили.

— Нет! — Я уже пожалел, что вообще завел с ней этот разговор. Дебору, как и любую старшую сестру, несмотря на всю ее заботу об Эмили, распирало вполне понятное желание увидеть, как у младшей сестрички отвиснет челюсть, а глаза наполнятся ужасом. — Боже мой, Дебби, ты должна поклясться, что никому не скажешь. Пожалуйста! Я еще и сам ничего не решил.

— Так вот чего ты ждешь, — сказал Дебора, глядя на меня как на безнадежного тупицу, — когда твое решение само созреет?

— Да иди ты к черту, — махнул я рукой. — Не переживай, я все решу и со всеми поговорю, только не надо на меня давить. Дебби, ты обещаешь, что будешь молчать?

— Клянусь. — Мягкий корейский акцент Деборы придал фразе особую искренность.

— Отлично. — Я кивнул спокойно и твердо, делая вид, что верю ее клятве.

— О господи, Док, и как ты ухитряешься вечно вляпаться в какое-нибудь дерьмо?

Я сказал, что не знаю, и, повернувшись, тоскливо посмотрел на дом.

— Ладно, пожалуй, пора идти выручать Джеймса, пока Фил не растерзал его в своем подвале. Ты идешь?

Она замешкалась на секунду, словно собиралась еще что-то добавить, но потом просто кивнула и пошла вслед за мной. Мы некоторое время молча шагали по дороге, прислушиваясь к хрусту гравия под нашими ногами.

— Кто он? — спросила Дебора. — Этот твой Джеймс.

— Мой студент.

— Хорошенький.

— Дебби, пожалуйста, оставь его в покое.

— Он сказал, что ему нравится мое платье.

— Неужели так и сказал? — Я окинул Дебору критическим взглядом. — Просто он очень вежливый мальчик.

— Вежливый?.. Ах ты… сволочь, — выпалила Дебора, на этот раз ругательство звучало вполне серьезно. Я понял, что снова обидел ее. Дебора резко остановилась и, опустив голову, окинула взглядом свое малиновое одеяние. — Ужасное платье, да?

— Нет, Дебби, я совсем не то имел в виду..

— Невероятно! И как я могла купить такое кошмарное платье? — В голосе Деборы послышались визгливо-истеричные нотки. — Нет, ты только посмотри!

— Я смотрю, и мне кажется, что это очень красивое платье. Дебби, ты выглядишь как настоящая королева.

Она возмущенно засопела, распахнула калитку и, промчавшись по дорожке, влетела на крыльцо. Однако не вошла в дом, а остановилась на ступеньках. Подойдя к крыльцу, я понял, что она всматривается в свое отражение, искаженное рифленым стеклом двери.

Брови Деборы сошлись на переносице.

— Пойду переоденусь, — объявила она. Ее голос дрогнул. — Я похожа на одичавшего хиппи. Ужас, не платье, а какой-то цирковой шатер.

Я попытался утешить Дебору и мягко коснулся ее плеча. Но она грозно фыркнула, сбросила мою руку и рванула на себя дверь. Ворвавшись в дом, Дебора пулей пронеслась через кухню и сердито затопала по лестнице. Двигаясь у нее в фарватере, я попал в черный потрескивающий электрическими разрядами воздушный поток, который затянул меня в прихожую и протащил до самой кухни. Мари, в нарядном платье, полностью готовая к празднику, стояла у плиты и неторопливо помешивала ложкой в металлическом котелке, где кипел бульон с клецками из мацы. Она повернулась ко мне и вопросительно вскинула брови.

— Просто прикидываю, как бы получше начать мирный вечер в семейном кругу, — пояснил я и мило улыбнулся.

* * *

Я отправился в подвал спасать Джеймса Лира. Спустившись вниз, я обнаружил его стоящим лицом к лицу с Филом Воршоу, который сжимал в руке ракетку для пинг-понга. Они играли в пиво-понг.

Игра, придуманная Филом в дни его буйной молодости, стала своего рода шутливым ритуалом посвящения, который проходили появлявшиеся в доме поклонники его сестер и все остальные гости мужского пола; в свое время не избежал этой печальной участи и ваш покорный слуга. По общему мнению семьи Воршоу, трудный переходный возраст и буйная молодость Фила сильно затянулись, но в конце концов он все же остепенился и теперь вспоминал о своих хулиганских проделках и предавался неумеренным возлияниям, только приезжая в Киншип, когда можно было оставить машину во дворе и несколько дней не садиться за руль. Подозреваю, что возможность расслабиться и немного пошалить делала эти визиты в родной дом более-менее сносными. Я уселся на верхней ступеньке лестницы, как на трибуне стадиона, и стал следить за игрой.

— Эй, Джеймс, полегче на поворотах, — предупредил я.

— Ничего, он в полном порядке, — сказал Фил и, театрально взмахнув ракеткой, послал шарик точно в цель — он запрыгал по столу и плюхнулся в стакан с пивом, стоящий возле сетки на половине Джеймса Лира. — Джеймс отличный партнер, — Фил растянул губы в коварной улыбке. — Давай, малыш, твой удар.

Джеймс послушно взял пластиковый стаканчик, до краев наполненный пивом, выудил из него шарик и одним долгим глотком, который дался ему не без некоторого усилия, осушил стакан до дна. Когда с пивом было покончено, он с гордостью показал мне пустой стакан. На лице Джеймса застыла бессмысленная улыбка, как у ребенка, который, оказавшись за общим столом, пытается выглядеть взрослым и, набив полный рот сырых устриц, вымученно улыбается окружающим.

— Привет, профессор Трипп, — сказал он.

— Сколько уже?

— Это второй.

— Третий, — поправил Фил, обходя стол, чтобы снова наполнить стакан Джеймса. Очередную банку «Пабста» он достал из мини-холодильника, стоявшего в углу его бывшего убежища, также оборудованного хорошим домашним баром. Джеймс тем временем изящно-непринужденным жестом опытного игрока обтер шарик подолом моей фланелевой рубашки. Его волосы, освободившись от бриолинового плена, топорщились в разные стороны, как у сумасшедшего, а сам он превратился в одну сплошную глуповатую ухмылку, глаза Джеймса сияли, точно так же они сияли вчера, когда мы ворвались, задыхаясь от бега и хохота, в вестибюль Тау-Холла. Несомненно, он чудесно проводил время в подвале Фила и от всей души наслаждался игрой в пиво-понг. Я видел, что в будущем алкоголь станет для него серьезной проблемой.

— Итак, что случилось с твоей машиной? — вежливо поинтересовался Фил. — Чья это задница отпечаталась на капоте?

— Да так, один парень приложился.

Я рассердился на Фила за то, что он вовлек беднягу Джеймса в свой дурацкий пиво-понг. Однако злиться на него всерьез не имело смысла. Таким уж он уродился, Фил Воршоу — король хаоса и мастер крученых мячей во всех смыслах этого далеко не спортивного термина. Он прибыл из Кореи в 1965 году, имея репутацию самого резвого и непредсказуемого хулигана Судоуского детского дома, что моментально подтвердилось, когда мальчик начал, впрочем, не всегда преднамеренно, бить стекла и гонять соседских детей, вынуждая их спасаться на деревьях, откуда они не могли спуститься самостоятельно. Его карьера малолетнего вандала продолжилась в средней школе Олдердиса, где за первые четыре месяца он, вооружившись набором маркеров под названием «Волшебная радуга», расписал все горизонтальные и вертикальные поверхности Сквирилл-хилла, Гринфилда и Южного Окленда таинственными символами; специалисты-криптологи, проведя тщательный анализ, пришли к выводу, что это было корейское имя, данное Филу Воршоу при рождении, написанное на языке его далекой родины. Служба в Панаме и на Филиппинах стала для него настоящим раем, где ему не приходилось сдерживать свой буйный темперамент; после женитьбы Филу Воршоу потребовалось еще несколько лет, чтобы успокоиться и приспособиться к мирной жизни на военной авиабазе в Абердине.

— Парень? Какой парень?

— Парень по имени… — я покосился на Джеймса, — Вернон Хардэппл.

Фил коварным броском отправил шарик на половину соперника, но слишком сильно закрутил его и не попал в стакан Джеймса.

Хард-эппл? [24]

— Он был матадором, — пояснил Джеймс, даже не взглянув в мою сторону, и приготовился к броску. — Ноль-девять. — Картинно размахнувшись, он ввел шарик в игру.

— Матадор по имени Вернон Хардэппл?

— Он был женат на мексиканке, — сказал я. — Долгое время жил в Акапулько, там и научился искусству матадора.

— Но она бросила его. — Джеймс отбил подачу Фила и отправил шарик в дальний угол подвала, где стояла картонная коробка со старыми подшивками «Спортивного вестника». — Ноль-десять. Подозреваю, что после этого он стал рассеянным и, работая на арене, позволял себе некоторую небрежность.

— И бык выпустил ему кишки? — спросил Фил.

— Нет, просто сбил с ног, — сказал я. — Перелом бедра, и все — конец карьере.

— Так что теперь Вернон сражается с машинами на парковке возле «Хай-хэта», — закончил Джеймс. — Твоя подача.

— Знакомое название. — Фил точным ударом послал шарж через сетку, он скользнул по кромке стакана и лишь чудом не плюхнулся внутрь. Фил был настоящим виртуозом пиво-понга. — Одиннадцать-ноль. Все еще захаживаешь в старый добрый «Хай-хэт»?

— Иногда.

Неожиданно меня охватило какое-то смутное беспокойство по поводу вчерашнего инцидента с Верноном Хардэпплом. Почему он сказал, что машина принадлежит ему, назвав при этом номерной знак и определив цвет высокопарным «голубая хвоя», — странно, я-то всегда считал, что мой «гэлекси» имеет изумрудно-зеленый оттенок, напоминающий цвет брюшка навозной мухи. Сейчас, оглядываясь назад, я начал думать, что он вполне мог говорить правду и машина действительно принадлежит ему. Счастливчик Блэкмор утверждал, что выиграл ее в карты, но эта версия всегда казалась мне маловероятной, учитывая тот факт, что все последние годы Счастливчик находился в умопомрачительно длинной, уходящей в черную бесконечность вселенной полосе неудач. Получив ключи от «форда», я целую неделю ждал, когда он принесет документы на машину, пока не узнал от одного из его коллег, работавших в «Пост-газетт», что Блэкмор убыл в Голубые Холмы Мэриленда, поправлять окончательно съехавшую «крышу».

— А тот громила с руками-кувалдами все еще стоит у входа? Как его — Клеон? Клемент?

— Клемент. Все еще стоит.

— У парня бицепсы по двадцать два дюйма каждый. Сам измерял.

— Клемент позволил тебе измерить его бицепсы?

Фил пожал плечами:

— Я выиграл у него пари. — Фил украдкой покосился на меня и сделал очередную подачу, послав шарик мимо стакана Джеймса. — Да, Грэди, — двенадцать-ноль, — я слышал, ты прихватил для нашего Песаха особый сорт петрушки.

— Угу, есть кое-что. — Я строго посмотрел на Джеймса. Он покраснел. Я представил, как Джеймс, польщенный вниманием Фила, хвастался тем, какой он заядлый курильщик и какие ему требуются лошадиные дозы марихуаны, чтобы слегка прибалдеть. — В машине.

— И?

— И… что? — спросил я, складывая руки на груди.

Фил ухмыльнулся и вдруг издал притворный вопль ужаса, когда Джеймс совершенно случайно ухитрился попасть в цель. Он подхватил свое пиво и многозначительно повел бровями, глядя на меня поверх кромки стакана.

— Ах, вот ты о чем, — протянул я неуверенным тоном, изображая обычное для наркомана легкое замешательство и сомнение по поводу перспективы получить лишнюю дозу кайфа. — Ну, если хочешь, давай. — Умирая от желания свернуть хороший толстенький косячок и поскорее затянуться, я поднялся и собрался открыть дверь подвала. Фил решительно швырнул ракетку на стол.

— Игра ок… ик!.. окончена? — разочарованным голосом спросил Джеймс.

— Пора отлить, — сказал Фил. — Вы пока поднимайтесь. Встретимся наверху.

— Джеймс, пойдем со мной. — Я распахнул скрипучую дверь подвала и начал карабкаться по лестнице, наклоняя голову, чтобы паутина не лезла в глаза. Прежде чем я успел выбраться наружу, стоявший внизу Джеймс подергал меня за брючину.

— Грэди, — позвал он, — Грэди, смотри. — Я дал задний ход и, пятясь, спустился обратно в подвал. Он потянул меня за рукав и показал на низкую покосившуюся конструкцию из шершавых досок, обтянутых мелкой проволочной сеткой. Она занимала весь правый угол подвала и распространяла отвратительный запах давно не чищенного мусорного ведра. — Змея, — прошептал Джеймс.

Внутри этого импровизированного детского манежа лежала длинная толстая ветвь засохшего вяза, покрытая чешуйчатым узором, напоминавшим оплетку электрического провода. Это был мистер Гроссман — девятифутовый удав, который, к огромному сожалению всех членов семьи Воршоу, проживал с ними под одной крышей в течение двенадцати лет. Фил выиграл его на ярмарке, когда учился в последнем классе школы. Следующей осенью он ушел служить в армию, оставив удава на попечение родителей. Уже тогда мистер Гроссман был немолодым удавом, ветеринары предсказали ему скорую смерть, в радостном предвкушении которой Айрин Воршоу и провела последние годы, поскольку Фил Воршоу, обещавший забрать удава, каждый раз забывал о своем питомце и уезжал без него. Таким образом, мистер Гроссман до сих пор спокойно жил в своем загоне, регулярно убегая из него с помощью разных ухищрений, свойственных его змеиной натуре, терроризировал цыплят Айрин и оставлял кучки невероятно вонючего помета, раскладывая их по всему дому в каком-то одному ему понятном художественном беспорядке.

Я похлопал Джеймса по плечу:

— Верно, малыш, это змея.

Джеймс присел на корточки возле загона, просунул палец сквозь проволочную сетку и почмокал губами, послав мистеру Гроссману воздушный поцелуй. Змей едва заметно шевельнул головой.

— Мне кажется, я ему очень нравлюсь, — сказал Джеймс.

— О, да, очень, — согласился я, пытаясь припомнить, приходилось ли мне когда-нибудь прежде видеть, чтобы Гроссман подавал столь явные признаки жизни. — Точно, он в восторге от тебя.

Мы с Джеймсом выбрались из подвала, стряхнули с бровей и губ прилипшие нитки паутины и, обойдя дом, направились к моей машине. Вечерело. В небе над Огайо тянулся длинный шлейф перистых облаков, подкрашенных последними лучами заходящего солнца в розовато-фиолетовые тона. Воздух был влажным, покрытая росой трава мягко поскрипывала под нашими ногами. Пахло навозом и жареным луком, который в этот праздничный вечер полагалось готовить на курином жире. Из сарая донеслось низкое протяжное мычание — корова жаловалась на горькую жизнь. Когда мы подходили к машине, Джеймс, к моему величайшему изумлению, вдруг издал разбойничий вопль и, промчавшись скачками оставшиеся футов десять, ухватился обеими руками за верхнюю кромку двери, сделав вид, что собирается перемахнуть через борт и плюхнуться на переднее сиденье. Мне казалось, что его рост вполне позволял совершить лихой прыжок, и траектория полета, на мой взгляд, была выбрана верно, но в последний момент он остановился и, подпрыгнув на месте, прочно приземлился обеими ногами на траву. Джеймс обернулся, его лицо было очень серьезным.

— Я отлично провожу время, профессор Трипп.

— Рад за тебя. — Я немного оттеснил его и наклонился, чтобы открыть крышку бардачка. Достав заветный пакетик и папиросную бумагу, я разложил принадлежности для свертывания косячка на изуродованном капоте моего несчастного «гэлекси» и взялся за дело.

— Они симпатичные люди, — сказал Джеймс. — А этот Фил — классный парень.

Я улыбнулся.

— Классный.

— Правда, немного туповатый.

— Есть немного. Но все равно классный.

— Именно такого брата мне всегда хотелось иметь, — тоскливо-мечтательным голосом проговорил Джеймс.

— Если ты выберешь верную тактику, то, вполне возможно, он станет твоим братом. На их территории все еще действует принцип открытых границ.

— Послушай, Грэди, у тебя ведь нет твоей собственной семьи, ну, как у всех обычных людей?

— Нет, как у обычных людей, нет. В родном городе осталась пара тетушек, которых я никогда не навещаю. — Я туго натянул концы бумаги, расправил ее и прижал двумя пальцами. — А еще есть семейство Вандер, черт бы их побрал.

— Семейство Вандер?

— Три брата, герои моей книги. Они стали чем-то вроде моих собственных братьев. — Я потянул носом и порывисто всхлипнул. — Вот и вся моя семья.

— Эй, Грэди, знаешь, а ведь у меня та же самая история! — Он вскинул руку, шлепнул себя по лбу и трагически покачал головой. — О, бедные мы, бедные сиротки! — запричитал Джеймс.

Я расхохотался:

— Малыш, да ты пьян.

— Как же тебе повезло! — Он окинул дом долгим взглядом.

— Ты так считаешь? — Я провел языком по клейкой полоске на кромке бумаги, у нее был приятный сладковатый вкус.

Наши взгляды встретились, и я с удивлением увидел в его глазах нечто похожее на жалость.

— Грэди, ты помнишь, что тот парень, писатель, говорил о двойнике? — спросил Джеймс, глядя на отпечаток задницы на капоте моей машины. — Что он вроде бы постоянно вмешивается в его жизнь и устраивает дикий хаос, чтобы писателю было о чем писать. Думаешь, все это чепуха?

— Нет, — сказал я, — боюсь, что нет.

— Я тоже, — он тяжело вздохнул.

— Грэ-эди! Дже-эймс! — раздался голос Айрин. Она стояла на крыльце и махала нам рукой. — Пора начинать!

— Идем! — крикнул Джеймс. — Насколько я понимаю, Фила ждать бесполезно.

— Бесполезно. — Я ухмыльнулся. — Видишь ли, становясь таким старым, солидным и к тому же женатым человеком, как он, ты уже не можешь шалить, когда вздумается, и тебе трудно улизнуть из дома, чтобы выкурить с друзьями косячок.

— Словом, когда ты становишься мужем…

— Верно, мужем… — Я зажег сигарету и сделал первую длинную затяжку, вдохнув легкий, пахнущий сосновой смолой дым. Затем протянул сигарету Джеймсу: — Держи.

— Я тоже должен затянуться?

— Давай, не трусь.

— Ладно. — Джеймс взмахнул зажатой между пальцами сигаретой, словно это был бокал с вином, и провозгласил тост: — За братьев Вандеров! — Он решительно поднес сигарету к губам, глубоко затянулся и тут же закашлялся, скрывшись в клубах дыма. — Я не уверен, что эта штука мне нравится, — сказал он сквозь слезы.

— Почему?

— Потому что мне начинает казаться, что все происходящее уже произошло пять минут назад.

— Так и есть.

Джеймс сделал еще одну маленькую затяжку и задержал дыхание, позволив дыму заполнить его легкие. Он снова окинул взглядом косоглазый дом Ирвина Воршоу, посмотрел на длинный побег жимолости, небрежно свисающий с козырька над парадным крыльцом, и на силуэты людей, мелькающие за ярко освещенными окнами.

— По-моему, я счастлив, — проговорил он таким безжизненным тоном, что я даже не счел нужным реагировать на его высказывание.

* * *

Как человек, исповедующий иудаизм, Эмили была не более чем нерадивым участником отдельных ритуалов, который время от времени вдруг вспоминает о своих обязанностях верующего; я, рассеянный наблюдатель, перед которым из года в год проходила череда религиозных еврейских праздников, подчиняющихся причудливому лунному календарю, со всеми их путаными правилами и туманным смыслом, относился к ним, как бейсбольный болельщик к важнейшим отборочным матчам, проводимым по сложной, не поддающейся пониманию простого смертного системе. Но я всегда был неравнодушен к Песаху. Мне нравились невинное жульничество и озорство, являющиеся неотъемлемой частью процесса приготовления праздничной трапезы, когда самый обычный «хлеб наш насущный», повинуясь законам Песаха, чудесным образом приобретает многообразие форм и вкусов — пирожные из мацы, фарш из мацы, пудинг из мацы, лапша из мацы — маца напоминает маленького скромного зверька, который в изобилии водится в лесах и саваннах и которого индейцы ценят за мясо, шкуру, кости, внутренние органы и целебный жир. Мне нравилась изобретательность иудейской религии, которая прилагает массу усилий, чтобы отыскать лазейки в собственных безумных законах; мне нравились те ее постулаты, которые, в моем понимании, определяли отношение к Богу, и вся эта вековая возня с Его проклятиями, и своевольное обращение с Его указаниями и распоряжениями, и Его пристрастие к запаху жареного мяса, причем Он признает только лопаточную часть. И вдобавок ко всему я обнаружил, что меня всякий раз посещает чувство огромного, ни с чем не сравнимого удовлетворения просто от того, что я сажусь за большой стол и провожу несколько часов за странной трапезой, состоящей из дикого количества петрушки, куриных ножек на косточках, бесконечной мацы, крутых яиц и соленой воды, в компании симпатичных евреев, трое из которых корейцы. Меня утешала мысль, что хотя я ничего не добился в этой жизни и не достиг тех высот, о которых мечтал в юности, но, по крайней мере, одно мое желание исполнилось: празднование иудейской Пасхи уводило меня если не в реальные, то в воображаемые просторы, подальше от тех мест, где я родился и вырос.

В моем родном городе было всего семь евреев. Пятеро из них принадлежали семейству Глаксбрингеров: древний старик мистер Льюис П., который во времена моего детства уже отошел от дел и, передав основной бизнес сыну, сидел в отделе «Нумизматики и филателии» большого универмага на Пикман-стрит, основанного им лет пятьдесят назад; его сын Морис, жена Мориса, чье имя я забыл, и их дети — Дэвид и Леона. Шестым был мистер Каплан, владелец аптеки, он появился в нашем городе, когда я учился в начальной школе. И красивая рыжеволосая женщина, жена одного из преподавателей колледжа Коксли, которая посещала епископальную церковь и праздновала Рождество, но все в городе знали, что ее девичья фамилия была Кауфман. Затем мой отец убил Дэвида Глаксбрингера, и евреев стало шестеро. Я часто задавал себе вопрос, не было ли мое решение жениться на Эмили Воршоу отчасти продиктовано желанием возместить эту ужасную потерю в счете. Воршоу тоже потеряли сына; когда я впервые оказался за их праздничным столом, где сидели Ирвин, Айрин, Дебора, Эмили, Фил и дядюшка Гарри (брат Ирвина, через год скончавшийся от рака простаты), я стал седьмым участником седера.

В этом году нас было восемь человек. Это означало, что нам пришлось бы обедать в две смены, поскольку из-за неточности в архитектурных расчетах Ирвина, о чем Айрин напоминала ему при всяком удобном случае, столовая была слишком маленькой, чтобы мы все вместе могли усесться за один стол. Айрин пришлось задвинуть в угол кресла, оттащить в сторону журнальные столики и торшеры, чтобы мы могли втиснуться в гостиную, куда вы попадали прямо с улицы через парадный вход. Территория гостиной начиналась возле камина, который Ирвин сложил из серых закопченных камней, предварительно разобрав печку в какой-то заброшенной овчарне, и заканчивалась невероятно крутой и кривой деревянной лестницей, ведущей на второй этаж. Воршоу перевезли в Киншип всю мебель из дома на Инвернесс-авеню; теперь большую часть времени они занимались тем, что переставляли ее с места на место и постоянно спотыкались о многочисленные скамеечки для ног, осыпая их жуткими проклятиями. Обставляя свой дом в Питсбурге, Воршоу отдали должное стилю «модерн», который в тот период переживал расцвет; в результате после переезда диваны и стулья, обтянутые мягкой черной кожей, журнальные столики на витых ножках и прочие абстрактные конструкции из стекла, тика и красного дерева оказались в доме, где полы были сделаны из еловых досок, а стены обшиты щербатыми сосновыми панелями со следами сучков и желтыми смоляными подтеками. Айрин постоянно грозилась выкинуть старую мебель и купить более подходящую, но они жили в Киншипе уже пять лет, и до сих пор ни один пуфик не был выставлен за порог. Мне всегда казалось, что в нежелании Айрин расстаться с вещами, которые напоминали об их прошлой жизни в Питсбурге, помимо сентиментальных чувств, скрывался некий жест молчаливого протеста.

Когда мы с Джеймсом вошли в гостиную, Ирвин уже занял свое место в дальнем конце стола спиной к камину. Как ведущий седера, он восседал на высоком стуле, подложив под себя диванную подушечку. Фил в белой крахмальной рубашке с застегнутым под самое горло воротником расположился по левую руку от Ирвина. Его стриженные ежиком волосы были смочены водой и старательно приглажены. Перед ними стояла коробка из-под обуви, доверху заполненная ермолками. Они перебирали шапочки и, читая надписи на подкладке, пытались восстановить в памяти события прошлого, связанные с различными праздничными церемониями. Я слышал доносившиеся с кухни голоса Айрин и Мари, женщины нервно перешептывались, убеждая друг друга, что все готово и для паники нет никаких причин. Однако сестер Воршоу в гостиной не было. Они обе находились наверху в спальне. Помогая друг другу одеваться, сестры сплетничали, советовались, о чем-то шептались и плели заговор. От дурного предчувствия у меня заныло в животе.

— Эндрю… Эй… Эйбрахам. — Ирвин держал на вытянутой руке маленькую круглую шапочку, заляпанную какими-то бурыми пятнами, и, щуря глаза, вглядывался в памятную надпись на подкладке. — Июль… число… непонятно, 1964 года. А-а, так это же твой кузен Энди.

— Не может быть.

— Может. Я отлично помню: мы поехали к ним в гости в Буффало. Точно, там еще были тучи комаров, нас чуть живьем не сожрали, ужас.

Фил посмотрел в нашу сторону, многозначительно ухмыльнулся и повел бровями, приглашая нас к столу.

— Хм, комары. — Он выудил из коробки помятую ермолку золотистого цвета. — Они вечно норовят забраться в нос. Ненавижу комаров. Привет, писатели, как дела?

— Отлично, — ответили мы с Джеймсом, хор получился не очень стройным. Мы втроем расхохотались. Ирвин удивленно вскинул глаза, пытаясь понять, в чем заключалась шутка, потом вытащил из коробки две шапочки и протянул одну мне, другую Джеймсу.

— Они лезли в нос, — сказал он, передавая Джеймсу черную ермолку, мне досталась шапка благородного голубого цвета, — в рот, — наметанный глаз Ирвина внимательно изучал наши лица, — в уши, они лезли везде. Пожалуйста, Джеймс, Грэди, это вам.

— Спасибо. — Джеймс разглядывал маленькую черную шапочку: на его лице промелькнуло легкое замешательство, сомнение и одновременно невероятное почтение, как будто Ирвин только что передал ему волшебную лепешку, на которой с минуты на минуту должен проступить лик святого.

— Филипп и Мари Воршоу, — прочел Фил, взглянув на подкладку золотистой ермолки. — Одиннадцатое мая 1988 года. — Он склонил голову набок и закатил глаза к потолку. — По-моему, на этой церемонии я присутствовал. Не на ней ли отец жениха поспорил с дядей невесты по поводу творчества Арнольда Шонебергера? Оба так орали, что присутствовавшие на свадьбе дети начали плакать и потом их никак не могли успокоить.

Ирвин сделал над собой огромное усилие, чтобы сдержаться и не поправить Фила, перевравшего фамилию композитора [25]. Он задумчиво подпер кулаком щеку и ничего не сказал. Я знал: для него это были мучительные воспоминания. Ирвин всю жизнь создавал себе имидж человека сдержанного и рассудительного, но, защищая любимого композитора, безвозвратно погубил свою репутацию, представ перед всем миром человеком, который способен устроить скандал на свадьбе собственного сына и насмерть разругаться с родственниками невесты.

— Бар-мицвах… [26] Агнус Глеберман, — прочел я с некоторым трудом на подкладке доставшейся мне голубой шапочки. — Семнадцатое февраля 1979 года.

— Агнус Глеберман, — повторил Фил. — Кто это, черт возьми?

— Понятия не имею. — Ирвин пожал плечами. — Наверное, кто-нибудь из твоих друзей.

— Эй, смотрите-ка, что здесь написано, — воскликнул Джеймс, показывая нам подкладку своей черной ермолки: — Давыдов. Похоронная контора.

— О, Джеймс, извини, — сказал Ирвин, пододвигая к нему коробку из-под обуви, — возьми другую.

— Нет, нет, спасибо. — И Джеймс возложил себе на макушку черную шапочку.

— У меня никогда не было друзей по имени Агнус, — с видом оскорбленного достоинства заявил Фил, имитируя мое произношение и срифмовав имя неведомого мистера Глебермана с названием маленького гнусного насекомого, испортившего церемонию бар-мицваха кузена Эндрю Эйбрахама из Буффало.

— Думаю, это имя произносится как «а-а-ГНУС», — вскинув палец, изрек Ирвин. Мы втроем дружно расхохотались. — Ш-ш, тихо, — Ирвин выпрямился на стуле и направил поднятый палец в потолок, — слышите, идет! — предостерегающим тоном произнес он. Обычно таким голосом объявляют о приближении известного скандалиста, или капризного ребенка, или женщины, находящейся в дурном расположении духа.

Мы смолкли и, навострив уши, стали следить за размеренным поскрипыванием половиц у нас над головами, затем звук переместился на лестницу, под легкими шагами одна за другой заскрипели ступеньки, наконец скрип приблизился к гостиной и воплотился в фигуру Эмили Воршоу — очень даже симпатичную фигуру, как сказал бы Джулиус Маркс. Эта женщина, моя жена, была изящной и стройной, хотя немного широковатой в бедрах, с черными блестящими волосами, прохладными на вид и на ощупь. Черты ее лица, как сказал Крабтри, были острыми, словно обнажившаяся горная порода, с ясными и четкими линиями. Эмили подкрасила губы, нарумянила щеки и подвела глаза. На ней были черные джинсы, черный джемпер и черный вязаный кардиган. Увидев меня, она не рухнула замертво и не обратилась в бегство, и ее не поразил апоплексический удар, и вообще ничего ужасного с ней не случилось. Эмили лишь немного замешкалась — всего на секунду, не больше, за этот миг она успела окинуть Джеймса быстрым взглядом и одарить его невозмутимо-дружелюбной улыбкой. Затем она направилась к столу и, к моему величайшему изумлению, опустилась на свободный стул справа от меня.

— Привет, как дела? — произнесла она так тихо, что кроме меня ее никто не расслышал. У Эмили был негромкий голос, но в то же время глубокий и сильный, похожий на голос мужчины, который в переполненной комнате говорит по телефону со своей любовницей. В тех редких случаях, когда она волновалась, ее голос взлетал и ломался на высоких нотах, как голос подростка. Наши взгляды на мгновение встретились, и я снова удивился: Эмили смотрела на меня мягко, почти нежно, как будто ей было приятно видеть меня, потом она отвернулась, жест получился кокетливым, словно мы были двумя незнакомцами, которых предусмотрительная хозяйка нарочно усадила рядом. Я догадался, что Дебора сдержала слово и пока не выдала мою тайну. Следовательно, право испортить сегодняшний вечер остается за мной.

— Рад тебя видеть, — сказал я. Мой собственный голос сорвался, как голос подростка, переживающего период полового созревания. Я действительно был рад, мне вдруг захотелось поцеловать ее или хотя бы прикоснуться к ее руке и сжать пальцы. Но она сидела на стуле, подпихнув под себя обе руки, голова опущена, глаза скромно потуплены, — погруженная в какие-то свои, никому неведомые мысли, полностью отстраненная от внешнего мира девушка, к которой нельзя прикасаться. Я уловил запах гигиенической пудры и пряный аромат шампуня с гвоздичным маслом, которым она обычно мыла свои густые иссиня-черные волосы. Я почувствовал черную пульсирующую волну желания, которое как электрический разряд прорезало пространство в шесть дюймов, отделяющее ее левое бедро от моей правой ляжки. — Познакомься, это Джеймс Лир, мой студент.

Она отвела упрямую прядь волос, то и дело падавшую ей на глаза, — у Эмили были длинные узкие глаза, похожие на две острые «галочки», перевернутые в горизонтальное положение, в Корее такие глаза называют «петли для пуговиц» — и кивнула Джеймсу. Эмили не была большой любительницей рукопожатий.

— Известный киноман. — Эмили снова улыбнулась Джеймсу. — Я слышала о тебе.

— Я о вас тоже слышал, — сказал Джеймс.

В какой-то момент мне показалось, что Эмили собирается спросить его о Бастере Китоне — он был одним из ее кумиров, — но она не спросила. Эмили поплотнее уселась на стуле и еще больше сгорбилась, у нее был такой вид, словно она умирает от желания закурить сигарету. В комнате воцарилась тишина; обычно после появления Эмили на вечеринке или за обеденным столом наступал короткий период всеобщего молчания, поскольку глубина и всепоглощающая мощь ее собственного молчания были столь велики, что людям требовалось несколько мгновений, чтобы возобновить разговор.

— А где Дебора? — Ирвин наконец решился прервать паузу.

— Сейчас спустится, — сказала Эмили, ее маленький ротик скривился в насмешливой ухмылке, — или не спустится.

— Что случилось? — поинтересовался Ирвин.

Эмили молча тряхнула головой. Я подумал, что, возможно, вопрос так и останется без ответа.

— Она чем-то ужасно расстроена. — Эмили неопределенно пожала плечами.

В этот момент у нас над головой раздался громкий скрип, затем послышался дробный топот, словно мячик для гольфа и сочный грейпфрут поспорили, кто первым прибежит в гостиную, и теперь наперегонки неслись вниз по ступенькам.

Загрузка...