Я упрекаю Толстого, конечно, не в грубой лести народу, этим занимаются писатели, бьющие на популярность. Толстой, бесспорно, выше этого. Я упрекаю его в излишнем пристрастии к народу, в ослеплении художника, до того влюбленного в натуру, что ему и дурное кажется хорошим. Говорить народу особенно теперь, в тяжелые времена казней Божиих, - о том, что народ "в огромном большинстве" безупречен, что он живет разумной жизнью, - большая ошибка. Это не только возбуждение дурных чувств в народе к так называемым высшим классам. Это возбуждение гордости и морального самодовольства в той человеческой толпе, которая всегда и всюду нуждалась в обратных импульсах. Толстой в этом отношении нисколько не похож на библейских пророков. У него нет возмущения сердца, нет пророческого негодования, нет карающего - от имени Божия - глагола, который проникал бы в совесть богоотступников и жег бы их - как евреев до сих пор жгут слова Моисея - из рода в род. У Толстого есть только восхищение народом, как восхищение лесом или океаном. В народной философии своей он художник - вот причина того, что прославленный среди интеллигенции, он собственно народу оказался ненужным.

1907

ТАЛАНТ И СТОЙКОСТЬ

Завтра - полустолетие огромной работы А.С. Суворина. Так как не бежать же, в самом деле, от собственного юбилея за границу, то почтенному юбиляру придется проделать этот обряд, торжественный и печальный, как приходится проделывать все обряды, исполнения которых требует общество. Стеснительна торжественность для человека столь застенчиво скромного, как Суворин, и печален праздник, напоминающий о том, что большая часть жизни уже отошла. Но публика - существо задорное и молодое. Ей нет дела ни до застенчивости, ни до печали знаменитых деятелей. Публика находит повод к шумной радости, когда неумолимое время указывает почти конец деятельности ее любимцев. Так как я принадлежу в данном случае к числу публики, то попробую разобраться, что собственно побуждает нас беспокоить приветствиями знаменитого старца, который слишком долго жил на свете, чтобы чего-нибудь хотеть и в чем-нибудь - кроме спокойствия - нуждаться.

Если юбилей выходит не деланый и не дутый, какими бывают казенно-официальные чествования, то побуждения публики понятны. В лице замечательного человека она интересуется не им лично, а редкими качествами, им проявленными. Талант вообще есть чудо, но еще чудеснее, если он проявляется с такой неутомимостью на протяжении целого полустолетия. Подумайте только: А.С. Суворин старше по крайней мере ста сорока миллионов живого русского народа. Огромное большинство нации еще не родилось, когда он уже сделался писателем. Полстолетия - большой срок даже в государственной истории. Приветствуя блистательный успех таланта на протяжении столь долгого времени, публика празднует собственный триумф. "Вот каких удивительных людей выдвигаем мы! Вот какая сила, несокрушимая временем, таится среди нас!" Замечательный человек, говорят, есть гордость человеческого рода. Во всяком случае, он - живая слава общества, к которому принадлежит. Если бы не так, будьте уверены, никаких юбилеев не праздновали бы. В лице большого деятеля общество видит и себя большим; все понимают, что только одаренные люди составляют народный гений. Вот почему древние триумфы и нынешние юбилеи представляют не личный праздник, а всегда общественный. Великих людей не спасает от юбилеев даже смерть: они давно в могиле, а общество продолжает праздновать 100-летие их дня рождения, 200-летие, 300-летие и т.д. Народ гордится великими людьми, как отдельные люди - предками. Народ только тогда чувствует себя аристократом, когда в прошлом у него галерея таких имен, каковы Петр Великий, Суворов, Пушкин, Глинка, Достоевский, Тургенев, Менделеев. В Бархатной книге цивилизации занесены имена лишь тех народов, которые выдвинули большие таланты. Только признанием таланта серая, как крестьянский паспорт, история народа с обычной характеристикой: "особых примет не имеет" - превращается в своего рода дворянскую грамоту, в генеалогию благородства. Замечательному человеку нельзя отказаться от юбилея; это значит не признать свое родство с обществом, значит лишить последнее некоторого морального наследства. Вот отчего глубокоуважаемые юбиляры, немножко покобенившись, обыкновенно преодолевают конфуз и соглашаются парадировать в должности, так сказать, идолов на час. Общество чувствует благодарность - нельзя же помешать ему в этой хорошей потребности. Последняя в искренних случаях превращается в нравственный долг, ничем неудержимый.

Писатели - даже великие, к сожалению, - не имеют возможности ощущать свои заслуги так реально, как великие изобретатели. Лампочка Эдисона освещает имя его по всему свету, между тем блестящая мысль поэта или публициста может облететь оба полушария, и никто не заметит, кому она принадлежит. Крылатое слово может укорениться всюду и стать пословицей, но у автора ее нет патента на нее, а раз это так, то великое изречение все гарсоны повторяют как свое. Человек со столь ярким талантом, как наш завтрашний юбиляр, за полстолетия работы выпустил в русское общество бесчисленное множество интересных и оригинальных мыслей, но все эти словесные изобретения тотчас поступали в общее достояние. Еще с классиками публика церемонится, но что касается живых публицистов, то экспроприация их мысли совершается с величайшею беспечностью. Восхищенный статьею читатель, благодаря за нее, высказывает вам ваши идеи, как свои. Публицистам приходится слышать в обществе не только собственные мысли, но часто с точностью цитат без всякого означения источника. Сегодня публицист печатает счастливую мысль, глядишь, через несколько недель она вошла в доклад влиятельного чиновника. Аргументы писателя доставили чиновнику орден. Прозорливость писателя дала дельцу высшее назначение, причем и общество, и сам отличившийся уверены, что все замечательное он "сам придумал". За полстолетия своей блестящей публицистической работы сколько А.С. Суворин подсказал правительству полезных решений! Сколько им, может быть, создано генеральских карьер! На сцене иной актер срывает гром рукоплесканий, а уберите-ка суфлера и посмотрите, что выйдет. Наше правящее общество, как русские актеры, преплохо учит роли, и если бы не печать, которую держат в будке, не было бы даже теперешней плохой игры.

Завтра в тысячу голосов будут славить талант достопочтенного юбиляра, но, вероятно, забудут второе его качество, более скромное, но не менее важное, чем талант. Это качество - упорство воли. Вот драгоценная черта, которой обыкновенно недостает русскому характеру! Талант, конечно, - высшее счастье, это поистине дар, исходящий свыше, от Отца Светов. Без таланта нет писателя, нет искусства, ничего нет, кроме рабского ремесла. Талант А.С. Суворина слишком вошел в обычай, чтобы говорить о нем. Да и что значит говорить о таланте? Это чаще всего значит клеветать на него. Если сам Рубинштейн не мог дать вам понятия о себе, забираясь в тончайшие изгибы вашего слуха и касаясь всех струн души, то что же может сказать о Рубинштейне критик? Пересказать можно прозу, но такой лирический публицист, такой отзывчивый поэт общественности, как автор "Маленьких писем", непередаваем иначе, как самим собой. "Ревет ли зверь в лесу глухом, трубит ли рог, гремит ли гром, поет ли дева за холмом", - крайне впечатлительное, до сих пор молодое сердце Алексея Сергеевича откликается как эхо, как влюбленная нимфа, отыскивающая Нарцисса, поэтизируя, облагораживая призывные звуки. Талант есть вкус к красоте. Талант чувствует меру вещей и сглаживает крайности, как сама природа. Талант Алексея Сергеевича из тех, что постоянно возвращают сознание обществе к красоте, к правде жизни, к трезвости, к тем оттенкам забавного и трогательного, что составляют прелесть вещей. Талант такого рода заставляет общество умнеть и быть чувствительнее. Что значит "тьма низких истин", если она напущена в общество бездарными людьми? Это только тьма, и ничего больше. О таланте, как о любви, говорить почти кощунственно - это такая область, где действительно "мысль изреченная есть ложь". Позвольте же вернуться к другому громадной ценности качеству, о котором, я боюсь, забудут. Это упорство, стойкость...

С уважением смотрю я на всякую, даже бездеятельную старость. Дожить до 70, до 80 лет - в самом деле, это не всем дано. Средний возраст у нас - 37 лет, стало быть, 75-летний старец прожил два средних века, то есть пронес на своих плечах двойной груз жизни, доказал двойную силу. В наше бурное время жизнь - большая тяжесть. Столько судьба для всех заготовляет страданий, столько подчас трагического горя! И у А.С. Суворина личная его жизнь представляла далеко не розовый, а, скорее, тернистый путь. И над ним обрушивались бедствия едва выносимые. А сколько мелких неприятностей, терзаний, тревог и огорчений, сколько разочарований и разрушенных надежд! Начать с суровой бедности, быть обремененным большой семьей, то есть страданиями хуже, чем собственными, иметь дорогих людей и терять их, терять в ужасных условиях и не впасть в отчаяние - это героизм. Обременить себя сверх семьи большой газетой, предприятием огромным и хрупким, окруженным острою враждою соперников, недоверием, непониманием - это большое мужество. Взвалить на себя ответственность за судьбу многочисленного круга вовлеченных в газету лиц, пребывать 30 лет под дамокловым мечом капризной власти, переживать одновременно черные дни отечества с небывалыми в истории унижениями - все это чувствовать своим повышенным сознанием и обостренной болью - и не свалиться в могилу, это сила редкая. Старость, за редкими исключениями, сама по себе есть свидетельство порядочности. Нужно много прирожденной честности и чистоты, чтобы удержаться от растлевающих соблазнов и донести чашу жизни, не расплескав ее вначале. Сберечь себя для родины, для большой, сверхсрочной службы, дано не всякому. Посмотрите, как быстро тратятся у нас люди, как они сейчас же изнашиваются, точно платье, купленное в дешевом магазине. Посчитайте, сколько умирает людей, не дотянув до 30 лет, сколько их спивается, погибает от скверных болезней, от кутежей и ночных оргий. Большинство молодежи уходят из жизни как воры с награбленным имуществом: едва воспитаете вы юношу и обучите в разных школах, едва он наконец одолеет курсы - глядишь, уже спился, замотался, застрелился, сошел с ума. Получить от Бога сильную душу и уберечь ее для полустолетней общественной работы - это добродетель, это высшая верность Богу и своей родине.

По поводу юбилея знаменитого старца, до сих пор сильного, кажущегося лет на 15 моложе своих лет, хочется сказать обществу: вот чему надо поучиться у Суворина - его упорству. Вы, Маниловы и Обломовы, вы, Гамлеты Щигровского уезда, рефлектики, нытики, чеховские слабняки! Вы сдаете все свои жизненные позиции первому врагу, вы только и умеете, что разоряться, оскудевать, таскаться по заграницам да столичным притонам, доедая поскребки дедовских богатств. Посмотрите же, как в наше время можно жить деятельно и с каким упорством отстаивать себя и Россию. Убедитесь, что даже гигантский труд не в силах утомить человека, если есть влечение к нему и настоящее призвание. У нас кричат в унынии: где нам до Европы! Мы, мол, такие и сякие. Да, вы - действительно такие и сякие, но кто мешает вам быть самой настоящей Европой - сильной, решительной, неутомимой? А.С. Суворин коренной русский человек, но чем же он не европеец в самом энергическом смысле этого слова? Он и в Англии, и в Америке был бы очень крупным деятелем, и его газета была бы и там одною из лучших газет. Пожалуй, в Англии или в Америке Суворин был бы одним из первых деятелей - при отсутствии там дряблой, обессиливающей русской действительности. Но даже и при этом отвратительном условии, когда люди у нас тянут друг друга книзу, а не кверху, - все же посмотрите, какая несокрушимая деятельность и сколько стойкости за целое полустолетие!

Из всех отрицательных русских качеств недостаток стойкости, пожалуй, самое опасное. Вспомните, каким щеголем отрицания явился в Москву Александр Андреевич Чацкий. Понюхав европейских книжек и заразившись презрением к родине, благородный идеалист гремит, гремит в гостиных. Но чуть лишь дали понять ему, что он смешон, он сейчас же: "Вон из Москвы!" Подавайте ему карету, и он на мужицкие деньги поедет опять по европейским отелям искать уголок оскорбленному чувству. Но что было бы с Россией, если бы все благородные идеалисты осуществляли этим способом свое общественное служение? Что было бы с Сувориным, если бы он, 50 лет назад, при первом же столкновении с действительностью, закричал: "Вон из Петербурга! Извозчика мне - ив Европу!" Одним несчастным эмигрантом за границей было бы больше, одним из наиболее крепких столпов русского общества - меньше. Недавно А.С. Суворин издал свою книгу "Всякие", сборник остроумных беллетристических сцен и фельетонов, который был 40 лет назад арестован цензурой. Книгу тогда сожгли и автора судили. Стало быть, и Суворин, как писатель, начинал в некотором роде с костра мучеников и имел свою писательскую драму. Хорошо ли было бы, если бы он, возмущенный и оскорбленный, завопил тогда: "Довольно! С вами я горжусь моим разрывом!" - и отряс бы прах от ног своих, распрощавшись и с цензурой, и с Россией? Мне кажется, это было бы очень нехорошо. Суворин, достаточно измученный, все-таки остался на позиции. Сын бородинского героя, он из тех русских людей, которые не так-то легко сдаются. Он остался на журнальном редуте и в ответ на давление против него гг.Фамусовых и Молчалиных выдвинул такую силу как "Новое Время". Вопреки пословице: один в поле не воин, он, не выпуская из рук сверкающего, как меч, пера, деятельно собрал вокруг себя дружину талантов и кое-что, как известно читателям, сделал. Из ложной скромности не будем говорить, что именно сделано Сувориным и его газетой. Во всяком случае он не уступил судьбе. Не сдался, не побежал! Он укрепился на своем месте, какое послал Бог, и свое дело упрочил, совершенно как это делают сильнейшие из европейцев. Хорошо, если бы все русские люди проявляли на своих местах кроме таланта то же упорство, то же мужество сопротивления. Отстаивайте из всех сил свои позиции! Укрепляйте за собою свои земли, усадьбы, хозяйства, конторы, фабрики, заводы, канцелярии! Осуществляйте прочно все предприятия и жизненные задачи! Развивайте жизнь, доводите ее до полноты! Добивайтесь каждый на своем месте успеха - и Россия станет великой и славной среди народов!

Юбилей А.С. Суворина тем примечателен, что это полустолетие действительной борьбы общественной. Нетрудно дотянуть до полувека своей деятельности живописцу, скульптору, романисту, ученому, талантливому актеру. Нетрудно, постепенно пересаживаясь из кресла в кресло, пробираться в Сенат или Государственный Совет. Но на каторжной журнальной службе, на аванпостах политических битв, на арене, усеянной засадами, волчьими ямами и фугасами, - устоять на такой арене пятьдесят лет - серьезный подвиг! Оглядываясь на великое поле журнальной брани, Суворин может с удовлетворением сказать, несколько изменяя слова поэта:

У меня бы не было врагов,

Когда бы не твои, Россия!

Врагам родины, домашним и зарубежным, он настолько остался памятен, что и друзья родины надолго запомнят его имя. Это одно из тех больших русских имен, что перейдут не только в историю литературы, но и в историю родной государственности - не как стыд ее, а как ее гордость.

1909

ЖИВА РОССИЯ

Юбилей А.С. Суворина неожиданно развернулся в большое событие. Вдруг откуда-то, из океана земли русской, прикатила волна общественного сочувствия, поднялась высоко и обрушилась в Петербурге внушительной "патриотической демонстрацией", говоря некрасивым, но более понятным газетным жаргоном. В самом деле, это была демонстрация, проявление жизни и воли той русской стихии, которая в обычное время как будто отсутствует. Тут не было крайних элементов, ни правых, ни левых, которых шумная возня на политической сцене заслоняет настоящую русскую жизнь. Не было на юбилее ни красных спасителей отечества, ни черных, а была та скромная, подлинная Россия, которой приходится самой спасаться от благодетелей справа и слева. В бесчисленном ряду депутаций, подходивших с приветствиями, не было таких необходимых персонажей, как, например, кадет, бомбист, экспроприатор, но, с другой стороны, не было дубровинских и мещерских типов, патриотов казенного кошелька, изолгавшихся и растленных в своей лакейской службе. То, что явилось "нечаянною радостью" суворинского юбилея, самою примечательною его чертой - это наличие в России еще очень широкой и чистой, именно чистой, как океан, стихии, - среднего русского общества, трудового, трезвого, не запачканного жидовством и хамством.

Я лично не был членом юбилейного комитета и никакого участия в устройстве чествований не принимал, но мне приходилось встречаться со многими, кто уверял, что "ничего не выйдет" и что вместо почета знаменитому старцу выйдет оскорбительный скандал. "Вы знаете, - говорили мне, - какой смертельной ненавистью, до синих огоньков, ненавидят "Новое Время" жиды. Вы знаете, какую сатанинскую власть захватили жиды в кадетских слоях, до самых верхов общества, до университетов и академий включительно. Вся Россия сплошь, как старый сыр, прогнила этой плесенью. Те мощные слои, которые когда-то были верными духу русскому, теперь разлагаются в жидовских внушениях. Не говоря об интеллигенции, и дворянство и духовенство трусят, прямо до жалости трусят, как бы не скомпрометировать себя в глазах Иудиных... В неладную пору пришелся этот юбилей", - говорили малодушные.

На эти речи я отвечал с усмешкой. Да плюньте вы на г-д Евреев, вот и все. И жиды, и кадетствующие жидоманы не есть Россия. Это - муть, это пена, что поднялась со дна и непременно туда осядет. Как не видеть из-за деревьев - леса? Как не видеть России, нам сочувствующей? Потому сочувствующей, что мы и она - одно. Если бы речь шла о доказательстве сочувствия Суворину со стороны общества, то для этого нет нужды устраивать юбилей. Более громкого доказательства, как самый факт существования "Нового Времени", придумать трудно. Это непрерывный, ежедневный документ, повторяемый тридцать три года, постоянно возобновляемое свидетельство о симпатии и поддержке общества. Другие газеты лопаются, а мы живем. Другие, крайние газеты, и левые, и правые, проваливаются, несмотря на огромные субсидии из жидовских банков и из казенного кошелька. "Новое Время" никогда ничьею "поддержкой" не пользовалось. Если оно процветает, то единственною силой - читателями, публикой. Так как же, имея за собою такой материк сочувствия, сомневаться в успехе юбилея? "Новое Время" не примыкает ни к какой партии, но откройте глаза: оно само - партия и, может быть, самая крупная в России. В смысле подлинности и стихийности огромный круг читателей наших более чем партия. Это - русское общество, насколько общество в наш анархический век возможно. Совершенно невероятно, чтобы суворинский юбилей не удался!

Так говорил я, не подозревая, что действительность превзойдет все ожидания. Судите как хотите, но нельзя же было искусственно подстроить, чтобы на юбилей простого издателя газеты, губернского секретаря такого-то, сошлись в приветствиях Государь, парламент, министры, писатели, артисты, члены Синода, столичная дума, представители ученых обществ, студенты, военные, купцы, учителя и целые тысячи людей всякого звания под общим титулом "читатель". Ни подстроить, ни устроить что-нибудь подобное никак нельзя. То и дорого в данном событии, что оно само устроилось, органически, как результат очевидно долгого и постоянного отношения русского общества к "Новому Времени".

Из утомительного дня, в этой туче слов и восхвалений, меня особенно тронули три момента. Первый - когда читал свой прекрасный адрес А.И. Гучков. Искренне и громко он приветствовал Суворина от большинства парламента, от конституционной России. Он подчеркнул государственную заслугу юбиляра - ту, что он в годину смуты имел мужество поднять голос против государственного "воровства". Чудесное, старомосковское, политическое слово, может быть, самое характерное в нашей древности! Второй трогательный момент, когда к Суворину подходили такие же седые, как он, товарищи по кадетскому корпусу, генералы в синих лентах и звездах. Шестьдесят лет истории русской, четыре царствования, свидетельство каких событий! Подумать только, что все эти старые люди начали помнить друг друга еще до Севастопольской войны. Молодые, они входили в мир, тогда для них волшебный, под впечатлением мысли, что Россия славна и непобедима и что ей предстоит не какое иное, а только великое будущее. И вот через шестьдесят лет немногие "однокашники" жмут друг другу старые руки в других условиях, совсем в других, весьма горестных. Но чувствуется, что они те же старые кадеты, - именно в том отношении, что Россия по-прежнему в их сердце остается сильной и непобедимой, и иною, как великой, они не могут ее мыслить; что хотите - не могут...

Третий момент, мне памятный, был за ужином у "Медведя". Громадный сверкающий зал, море голов, торжественная музыка... Но вот стучат по тарелке, все смолкает. Сидящий по правую руку Суворина Хомяков, председатель Государственной Думы, говорит своим известным всему Петербургу голосом старого папаши, что он гордится честью, по просьбе юбиляра, провозгласить первый тост за здоровье Государя Императора... Такого бурного гимна я не слыхивал в своей жизни. Дрожали стены. В огромной, не слишком стройной толпе голосов вплетались могучие голоса оперных артистов. Я сидел между двумя членами Государственной Думы - левым октябристом и крайним правым - оба пели гимн с одинаковым увлечением. Пел подошедший сзади камергер, заливался в двух шагах старый соловей русской оперы Фигнер, выводил героические ноты Ершов, со всем одушевлением молодого голоса пела гимн очаровательная примадонна оперы. Чудесно! Это был порыв настоящий, захватывающий неудержимо всю толпу, порыв искренний, как землетрясение...

Господи, какое это славное чувство - единодушие, хотя на один миг! Ругают толпу, говорят, что это тысячеголовый зверь. Пусть так, но что такое зверь - разве мы знаем? А особенно зверь человеческий, тысячеголовый? Зверь во многих отношениях блаженнее человека, искреннее его, в инстинктах своих разумнее, а иногда и нравственнее царя природы. Я, по крайней мере, не встречал еще зверя - грязного пьяницы, клеветника, фальсификатора, ростовщика, предателя, не встречал зверя-ханжи, зверя-иезуита, цинического невежды, притворяющегося, что он умен. Звери - загадочные и милые существа, как бы с других планет. По мнению Гёте, звери близки к богам. Лев, орел, бык выражают собой откровение какой-то высшей жизни, как и человеческое лицо четвертого евангелиста. Если толпа - зверь, то народ - ведь тем более зверь, а между тем глас народа - глас Божий. Не составляет ли задачу всех философов и пророков объединить толпу, дать ей общее верование, одно сердце и одну душу? Собранное из анархии, такое многоголовое существо приобретает, мне кажется, выше чем человечность. Народ единодушный приобретает могучие страсти, титанический размах тех чувств, которые в отдельных людях тикают, как маятники карманных часов. Не все ли равно, в каких словах и звуках скажется, например, чувство, что жива Россия?

Если оно хотя бы на миг объединит нас в громовых криках - я чувствую, что это жизнь, большая жизнь...

На юбилее Суворина на несколько часов сошлась подлинная, натуральная Россия и дала понять, что она еще есть, что она и впредь будет, как была. С необыкновенным любопытством я всматривался в столь знакомое мне лицо центрального в этот день русского человека и в огромную толпу, его окружавшую. "Всматривайтесь зорко в факт природы, - вспомнил я совет Флобера. - Еще раз пристально всмотритесь в него, наблюдайте до возможного напряжения - и вы непременно найдете нечто новое, до тех пор не замеченное". Хотелось бы понять, наконец, что такое мы, Россия, судя вот по этим, сошедшимся вместе людям. Как хотите, в общем это наша человеческая природа, притом сильного типа. Мы, Россия, похожи не на строевой лес, что ствол к стволу поднимается к небу стройными колоннами, где стоит как в храме сумрак и смолистый запах. Строго, чинно, в нерушимом каком-то порядке стоят некоторые законченные народы. Мы, наоборот, напоминаем чернолесье, где перемешаны все породы, где анархия зеленого узора, стволов и сучьев не поддается никакому определению. Все перепутано и тем не менее - картинно, богато, разнообразно и, пожалуй, даже более полно жизни, чем в подобранных расах Востока или Запада. Чего нам недостает - это чистки, ухода. В чернолесье - как растения в диком поле - народы душат друг друга, взаимно глушат. Сильные существования окружены зачаточными, подлинные - мнимыми. Как в нечищенном чернолесье, сколько в России бурьяну, сколько безнадежных особей, сколько ходячих претензий, которым не суждено сбыться! Они засоряют жизнь, больше того - они засоряют историю русскую, как и всякого слишком еще стихийного и сырого племени.

Не-самозванец

А.С. Суворин в числе других пристрастий, а именно: к театру, к женской красоте, к книгам, к журнальным сшибкам и пр. - имеет одну слабость: к истории России, в частности, к эпохе самозванцев. Как справедливо сказано в одном ученом адресе, исторические изыскания Суворина относительно этой эпохи оставили свой след в науке. Самозванство в самом деле любопытное явление, и не только историческое. Если самозванство определить как претензию, то самозванством особенно изобилует современная Россия. Мимо длинного носа Гоголя такое явление, конечно, не могло пройти, не зацепившись, и в лице И.А. Хлестакова мы имеем более вечный тип, чем в лице разных Лжедимитриев, из которых последний "был едва ли не жид", по выражению Устрялова. А.С. Суворин, кажется, убежден, что так называемый Гришка Отрепьев был подлинный Дмитрий Иванович, сын Грозного. Семисотлетняя династия варягов разбилась не о нашествие татар, не о какую-нибудь внутреннюю катастрофу, а о забравшуюся внутрь страны, к самым центрам власти, инородческую интригу. Не захвати трон Мономаха татарин, не было бы причин скрывать последнего Рюриковича, не было бы возможности фальсифицировать настоящего царя в поддельного. Вся драма Лжедмитрия в том, что он был подлинный Дмитрий, а его расславили не подлинным. В качестве такового, его не только убили, но и утвердили каким-то мошенником в истории. Восстановить правду об этом царе было бы прекрасным делом. Но мне кажется, подобной же правды скоро придется доискиваться обо всей России. Вся она теми же юго-западными фальсификаторами опутывается почти тою же клеветой. В течение полустолетия и даже больше Россия, как она есть, объявлена не настоящей, не законной дочерью своего прошлого, а какою-то самозванкой. Настоящая Россия, видите ли, не эта, не Россия царей и чудотворцев, не Россия богатырей вроде Петра Великого, Пушкина, Суворова, Менделеева, - настоящая Россия должна быть Россией гг. Милюкова, Винавера, Пергамента, Грузенберга. Еврейская, несуществующая Россия объявлена подлинной, а русская, существующая, расхаяна как подделка. Притязания существующей России царствовать на земле предков приняты как какая-то узурпация, а законным хозяином объявлен "едва ли не жид". Русским патриотам суворинского склада придется - и уже приходится - доказывать, что это ложь, что "так называемая" Россия есть в действительности, что Россия вовсе не притворяется, нося свое великое имя.

В похвалу А.С. Суворину можно сказать то самое, что он сказал о своем царе Димитрии: он не самозванец. Каков он ни есть, он - подлинный человек, не сочиненный, не сочинивший сам себя, как это делают многие, даже иной раз крупные люди. Каких-каких претензий мы не насмотрелись хотя бы за последнее горестное десятилетие! Разве мы не видели старых министров, которые удачно симулировали "глубоко государственных людей", между тем вся мудрость их состояла лишь в том, чтобы, запугивая власть, усидеть на собственном кресле? Разве мы не видели генералов, притворявшихся Суворовыми, кричавших: "Пуля - дура, штык - молодец!", вследствие чего мы остались на войне без горной артиллерии, без пулеметов, с гнущимися штыками и дурацкой тактикой. Разве мы не видели хитрых журналистов, которые, пользуясь связями при Дворе, притворялись оракулами самой верной преданности, а на деле продавались и покупались, как кокотки? Разве мы не видели святошей, получавших награды и подготовлявших бунт в духовенстве? Одно время от "вождей общества" проходу не было. Радикальный попугай из "Русского богатства" шел за идола. Отставной конногвардеец открывал новую веру. Аристократы рядились в блузы, пахали землю, шили сапоги, объявляли все человеческое насмарку: Евангелие, церковь, государство, отечество, героизм. Художники издевались над поэзией, романисты проклинали любовь. Лень и слабость были воспеты как откровения Лао-цзы и Христа. Ниспровергнуто было все, что выдвинула природа: национальность, характер, пол, все элементы общежития и вкусы. При этом, выпуская одну шумную чепуху за другой, вожди не забывали призывать фотографов и сниматься так и этак, в одиночку и группами - словом, рекламировали себя из всех сил и продавали сочинения свои очень бойко. На босячестве и нищете один посредственный автор нажил миллион, другой - ограбил миллионера во славу революции. Третий воспел какие-то свои пакостные утехи с козой - и сразу был поставлен выше Пушкина. Четвертый объявил себя содомитом - и тотчас стал центром притяжения для молодежи. Пятый, шестой, десятый, сотый впали во всевозможное юродство черта ради, и вся эта бесноватая, полужидовская компания при ревностной поддержке еврейской прессы высыпала на авансцену русской жизни под именем "молодой" России, "России будущего"...

В характеристике А.С. Суворина следует отметить полнейшую неспособность его "играть роль". Как все действительно крупные люди, он жил и действовал, но никакой роли не брал на себя. Публицист - он был действительно публицист, театрал - действительно театрал, издатель действительно издатель. Тут не было ни малейшего притворства, ни игры, ни рекламы. Суворин никогда, сколько мне известно, не лез в пророки, в вожди общества, во властители дум и сердец. Ему не приходило в голову рядиться а 1а Горький, в рабочую блузу. Он не писал декретов человеческому роду, отменяя сегодня, например, национальность, завтра - половую любовь, послезавтра - собственность и т.д. Никаким декадентством в наш декадентский век Суворин не согрешил, по глубокой скромности своей беря природу, как она есть, как ее измыслил Бог. Всякий истинный талант есть восхищение перед природой, чувство действительности. Таковы были наши классики, начиная с Пушкина. Такова вся старая, органически сложившаяся Россия. Все органическое слагается безотчетно, не зная, откуда является и чем живет. Все органическое - в вечной вражде с анархическим и до сих пор Божьею милостью преодолевает хаос. Как в химии есть вещества кристаллические и аморфные, есть человеческие характеры, склонные к порядку и не склонные. Последних отродился слишком обильный урожай. Анархизм грызет нынешнее общество сверху и снизу. Босяки, никогда не знавшие культуры, естественные враги ее. Но такие же враги культуры иные утонченные аристократы, которые слишком развращены счастьем, слишком избалованы и безотчетно начинают думать, что "все позволено". На самом деле далеко не все позволено: природа понимает анархизм как разложение, разложение - как смерть. Суворин потому удостоился столь громкого общественного признания, что он по натуре своей чужд анархии. Он - человек старой, трезвой, закономерной культуры, человек, может быть, несовершенного, но все же обдуманного порядка, человек труда. Народы держатся людьми именно такого, органического склада, а не пророками и, уж во всяком случае, не лжепророками.

1909

ПАМЯТИ А.С. СУВОРИНА

"Вспоминайте обо мне, когда умру", - говорил с затаенным отчаянием А.С. Суворин, уезжая в последнюю свою поездку за границу. Ему, вероятно, уже тогда было ясно, что конец его пришел, но сильный духом, на редкость жизненный человек делал все, что требует здравый смысл: подчинялся докторам, соглашался на операции, пробовал разные чудодейственные средства, особенность которых в том, что чудо совершается над какими-то другими больными, а не над тем, которого лечат в данный момент. Смертельно жаль было "старика", как его звала вся нововременская семья. Его нельзя было не жалеть, ибо, долго зная его, нельзя было не привязаться к этому человеку столь редкой, богато одаренной души...

Возмутительно бессилие петербургской, да и заграничной, если сказать правду, науки. Возмутителен мне лично петербургский "знаменитый" профессор, который целый год лечил Суворина от катара горловых связок, не догадываясь, что это был рак. Удивительно, где глаза были у почтенной знаменитости, вернее, где был его талант, где было специальное, вроде собачьего, чутье, позволяющее иным одаренным врачам не видеть, а угадывать всякую болезнь, как бы подло она ни пряталась в глубине тканей? Пусть профессор, лечивший Суворина, был вовсе не плохой, а наилучший по своей части в Петербурге, но что же толку! Он приезжал к Суворину и вел с ним очень интересные беседы, между прочим - о новой теории механики атомов, о строении вещества... "Очень интересный человек, - передавал Суворин, - любопытные рассказывает вещи..." Интересный, видите ли, человек, способный судить об атоме, а слона-то, или рака в горле больного, не приметил...

Вообще, сказать кстати, до чего беспомощны иногда знаменитые люди! Казалось, заболей покойный Столыпин, заболей Суворин - их-то уж отстоят от смерти! Все светила медицинские к их, конечно, услугами. Но про Столыпина втихомолку все врачи теперь уже говорят, что именно "светила"-то и спровадили его на тот свет. Как только обнаружена была рана в печени, непременно нужно было делать большую операцию, то есть вскрывать печень и чистить рану. Это до такой степени "непременно", что один опытный врач, сам сделавший бесчисленное множество операций, показывал мне классический труд одного французского ученого, где названная операция указана неотложной. И если бы катастрофа случилась не в Киеве, а где-нибудь в глухой деревне, и Столыпин оказался бы на руках простого земского врача, то последний с фельдшером непременно сделали бы радикальную операцию и тем спасли бы министра. Невыгода иметь сразу нескольких знаменитых врачей та, что они боятся рисковать, боятся повредить своей установившейся репутации в случае дурного исхода, а потому слагают решение друг на друга и теряют драгоценное время. Получается картина медицинского "бездействия власти", от которого Столыпин и погиб. Боюсь, что то же случилось и с Сувориным. Один специалист и опытный профессор мне говорил, что болезнь Алексея Сергеевича слишком долго не распознали и непростительно затянули. Уже в начале ее нужно было вырезать опухоль с огромными шансами на благополучный исход. В Москве есть педагог с вырезанным горлом, продолжающий читать лекции со вставною трубкой. Может быть, и до сих пор был бы жив дорогой наш старик, если бы попал на врачей не слишком юных и не слишком уж знаменитых. Урок стареющим общественным деятелям: в ожидании тех или иных старческих заболеваний подготовляйте себе хорошего диагноста и не мудрствуйте долго, не собирайте междуведомственных комиссий, то бишь консилиумов, у своего, может быть, смертного одра...

Что для меня лично было чрезвычайно тяжко, это видеть, что А.С. Суворина мучило приближение смерти. Чересчур он был жизнеспособен и могуч, и очевидно, естественный предел его был не близок. Есть натуры равнодушные к жизни и к смерти - их не жаль терять. Есть натуры, в которых родник жизни как бы совсем высох, и им еще в молодые годы становится жизнь противной. Они без сколько-нибудь уважительного повода стреляются или вешаются. Таких почти не жаль, как не жаль совсем истощенных старостью и заживо разложившихся. Но видеть, как борется со смертью человек мощный души и еще крепкого тела - тяжело. Не умея ничем утешить, ничем утишить страдания таких больных, я обыкновенно стесняюсь навещать их. Это все равно как если к человеку в крайнем несчастии приходит человек крайне счастливый: один вид его должен быть возмутительным для страдальца. Если мне объявлен смертный приговор, то надо быть великим философом, как Сократ, чтобы беседовать с друзьями о бессмертии и просить их, чтобы увели жену с ее слезами. Если же я не философ, то отчаянию моему нет меры... Из всех посетителей в такие минуты смерть является, пожалуй, самым искренним и, может быть, единственным освободителем от пытки.

Из многочисленных знакомых А.С. Суворина, кажется, только один выполнил свой долг перед покойным и в первый же год после его смерти составил небольшую книжку воспоминаний о нем. Это В.В. Розанов, собравший десятка два писем к нему Суворина и снабдивший их комментариями. У меня, что касается событий, встреч, разговоров, болезненно слабая память, и то, что я в состоянии вспомнить о человеке, - это разве лишь общий его образ, его тип, душа, характер. Помню, что впервые встретился я с Алексеем Сергеевичем двадцать лет назад у Н.С. Лескова, на Фурштадтской. Года два перед этим я стал подписывать свои статьи в "Книжках недели" и обратил на себя некоторое внимание - между прочим, и Суворина. От его имени поэт В.Л. Величко мне передавал очень лестные отзывы. Уже больной тогда, но еще не близкий к смерти Лесков ко мне чрезвычайно благоволил. Он и устроил "вечерок", чтобы познакомить нас, нескольких "начинающих" его друзей, со знаменитым издателем "Нового Времени". Были тут Л.И. Веселитская-Микулич, A.M. Хирьяков, А.И. Фаресов, кажется, Алехин - толстовец и еще кто-то. Но "вечерок" вышел малоинтересным. Два знаменитых старца - Лесков и Суворин имели что вспомнить и о чем поговорить, мы же, "молодые", несколько дичились Суворина, и он нас. При всей властности характера и писательской неустрашимости этот корифей печати был очень застенчив и лично скромен почти до смешного. Из всего разговора тогдашнего помню только жалобу Суворина на Сергея Атаву. "Кажется, чего бы еще человеку: получает шесть тысяч, хочет - пишет, хочет - нет, а кончил тем, что совсем обленился, совсем бросил писать". Я тогда подумал - ох, нелегкая участь издателей и редакторов, если с каждым любящим выпить фельетонистом приходится столько нянчиться...

После первой встречи мне лет семь или больше не приходилось сталкиваться с Сувориным. Помню один сочувственный отзыв его и цитату из моей статьи в "Маленьких письмах" (по поводу "Царя Феодора"). Когда праздновался 25-летний юбилей "Нового Времени", я был приглашен как гость в числе других литераторов. Казалось бы, был повод возобновить знакомство, но я постеснялся им воспользоваться. Навещал я покойного Чехова в суворинском доме - и тоже не встретился со "стариком". Только в 1901 году, когда "Неделя" погибала и мы, сотрудники, пытались спасти ее, - по просьбе В.П. Гайдебурова я поехал к Суворину поговорить - не купит ли он этот журнал. У меня, может быть, не хватило уменья и настойчивости в чужом деле, но ничего из него не вышло. Суворин обещал подумать, поговорить с кем-то, наговорил много любезностей по адресу "Недели", основатель которой - Павел Гайдебуров - был товарищем Суворина по "С.-Петербургским ведомостям" Корша. Потолковав достаточно долго о "Неделе" и тогдашних событиях, уже довольно тревожных, Суворин спросил, где я собираюсь работать. Я назвал два-три предложения, еще не принятые мной окончательно. Он предложил мне писать в его газете. Многие сотрудники "Недели" одновременно работали и в "Новом Времени". Я согласился. Отлично помню короткую формулу нашего "договора", конечно, устного. "По какой же части вы хотите, чтобы я писал?" - спросил я. "Пишите что угодно и как угодно, - я хорошо знаю вас по "Неделе", одно условие помните, что над нами цензура..."

Гнет цензуры, тогда крайне грубый, теперь перешедший в бесплотное, но еще очень ощутимое состояние, - преследовал Суворина до гроба и за гробом.

Свобода мысли

Рассказываю обстоятельства, при которых я сошелся с Сувориным, чтобы показать, каким духом свободы дышал этот писатель, которого журнальные враги обвиняли в служении обскурантизму. Конечно, он подчинялся инквизиции слова и хоть со скрежетом зубов урезывал и в своих статьях, и в статьях сотрудников слишком "опасные" места. Что он имел право опасаться цензуры, я убедился после первой же своей статьи. Она появилась в конце апреля, а в начале мая 1901 года "Новое Время" совершенно внезапно было приостановлено на неделю за статью А.П. Никольского, теперешнего члена Государственного Совета и представителя наместника кавказского. Подивитесь капризу тогдашней цензуры. Кроме крайне острого пера самого Суворина в "Новом Времени" тогда работала группа довольно ярких публицистических талантов (Скальковский, Сигма, Петерсен, Лялин и пр.), но кара цензурная постигла не их нервные выпады, а вполне уравновешенную и спокойную финансовую статью превосходительного сотрудника, известного патриота, через четыре года получившего на некоторое время даже министерский портфель. Финансовая статья, конечно, была вполне благонамеренной и покоилась на официальных данных - но именно в нее-то и ударили перуны Театральной улицы. Само собою понятно, что Суворин боялся цензуры, боялся всю жизнь и до самой смерти, ненавидя стеснения честной мысли, откуда бы они ни шли. Не боялись цензуры лишь издатели-шарлатаны, которым нечего было терять, которые на цензурных приостановках и закрытиях чахлых листков делали себе рекламу и обирали простодушных подписчиков. У Суворина был огромный корабль "Нового Времени". Он с удвоенной осторожностью вел его по узкому и извилистому фарватеру, где роль подводных камней часто играли бюрократические капризы. То, что сходило с рук мелкоплавающим пирогам и байдаркам разных журнальных дикарей, повело бы к катастрофе столь крупного и в течение долгих десятилетий единственного русского национального органа с серьезным европейским значением. Суворин это знал и был осторожен, оберегая не только свое личное, но и русское общественное достояние. Но что уступая казенной цензуре, он был истинный сторонник свободы, доказывает полная свобода мнений, предоставленная всем или, по крайней мере, более значительным сотрудникам.

Суворин говорил обыкновенно: "Я вас считаю талантливым писателем, иначе не пригласил бы сотрудничать; этого довольно: пишите что хотите и как хотите". Тупицы левого лагеря называли это беспринципностью, но это было только отсутствие цензуры - той внутренней, домашней цензуры, тирания которой в кружковых и направленческих журналах куда тяжелее всякого жандармского надзора. Полицейский надзор все-таки имеет в виду одну довольно узкую область - религиозно-политическую. Вне этого запретного сектора правительство всегда разрешало свободу мнений. Не то внутренние цензора - радикальные редакторы. Кроме охраняемого правительством угла мнений, в котором радикалы предписывают мыслить всегда и непременно наперекор закону, - вся остальная неизмеримая область мышления подвергается стрижке под радикальную гребенку. Ничего индивидуального, ничего несогласного с шаблоном, раз навсегда установленным, точнее заимствованным от старых нигилистических времен. Бездарности мысли обыкновенно сопутствует ее трусость. Страх отступить от когда-то утвержденного, сделавшегося казенным, "образца" доходит до комизма. Радикалы не замечают, что именно они являются самыми закоснелыми рутинерами. Мертвую неподвижность их духа нельзя назвать даже консерватизмом. Такими идолопоклонниками без всякой критики могут быть только дикари. Покойный Суворин был слишком талантлив, чтобы помириться с рабством мысли, хотя бы оно налагалось своей же литературной братией. Сделавшись полновластным хозяином большой газеты, он дал писателям ее по крайней мере внутреннюю свободу. Уважая собственный талант, природу которого он ощущал и понимал, Суворин уважал всякое талантливое слово, хотя бы казавшееся ему неверным. Кто знает из смертных, что верно и что не верно? Суворин безотчетно чувствовал, что истинный дух жизни "дышит, где хочет" и что высказанная мысль часто есть просто высказанная воля. Не дать ей высказаться, значит задушить ее, и это всегда похоже на смертоубийство... Надо, чтобы в благородных формах все жило на свете, ибо замыслы Создателя нам далеко не вполне известны. Вчерашний яд сегодня оказывается целебным средством, вчерашняя ересь - сегодня великое открытие. Можно ли взять на себя с легким сердцем роль палача идей? Грубоватой с виду, но по существу тонкой и нежной душе Суворина подобное палачество было противным. Он боролся, сколько мог, с противными мнениями, но не душил их. О, само собой, тут не обходилось без злоупотреблений. Не все случайные и даже постоянные сотрудники "Нового Времени" стояли на высоте понимания самого Суворина. Под предлогом свободы они увлекались нередко и "родством, свойством, дружбою" и разными другими побуждениями. Не все, говорю я, являлись свидетелями достоверными своей собственной мысли. Но это уже их дело - это слабость вообще человеческой природы. Суворин предполагал всех достойными свободы мысли и свободы жизни...

Год прошел с тех пор, как мы его потеряли, но он еще в памяти нашей стоит совсем живой, до осязательности. Казалось бы, имей талант живописца, мог бы с точностью написать портрет. Еще слышишь его голос, обыкновенно ласковый, с оттенком напускного лукавства, - редко ворчливый, часто страдальческий, но всегда искренний и простой. Удивительно широкая гамма настроений, удивительная способность все понять с намека и полуслова, - еще более удивительная черта не останавливаться в понимании, а продолжать его в поисках чего-то неизведанного, еще не схваченного, свежего. И умом, и чувством он жил, как живут таланты, - "упорствуя, волнуясь и спеша". Может быть, не имея слишком отдаленной цели, как тот, о котором сказан был этот стих. Далекие цели вообще несколько подозрительны. Если есть истина и правда в природе, они должны быть близкими. Суворин чувствовал их близость и старался быть верным им. Интегралом этих бесчисленных усилий явилась жизненная и яркая фигура покойного, которую долго не забудет история печати и история России.

Когда-нибудь я расскажу все, что помню характерного о Суворине, чтобы положить это в общую копилку воспоминаний, находящуюся у Б.Б. Глинского. Но советую и себе, и всем знавшим покойного спешить с этим. О, как все мы непрочны, и как быстро изнашивается память даже о замечательнейших людях в обществе! Велик ли год времени, а уже сошло в могилу немало людей, знавших Суворина близко, начиная с его друга Шубинского. Давайте же, по примеру В.В. Розанова, собирать хоть клочки воспоминаний, хотя обрывки, даже в бессвязной (лишь бы точной) форме. Все это могло бы составить интересную книгу, то есть лучший из возможных надгробных памятников. Биография - род литературы в России совершенно зачаточный, между тем и для мыслителей, и для поэтов слова - какой это благодарный род искусства! Вспоминая в этот грустный день незабвенного для нас старца, постараемся, чтобы наша память о нем была унаследована и теми, кто его не знали.

1913

ПАМЯТИ ВЕЛИКОГО ГРАЖДАНИНА

Четверть века назад, в день Ильи-пророка, Россия потеряла своего писателя-громовержца - Михаила Никифоровича Каткова. Вместе с ранней смертью Достоевского, Скобелева, Тургенева и Аксакова эта смерть была одним из ударов, обессиливших тогда царствование императора Александра III, как бы обездушивших Россию. Если национальное самосознание наше, одержав победу над смутой 1881 года, не в силах было справиться с затхлою бюрократией и ввести полное оздоровление в русское общество, то это следует приписать отчасти тому длинному ряду потерь, который пережила тогда Россия. Столь мужественные и сильные голоса, каковы Достоевский, Катков, Аксаков, К. Леонтьев, Гиляров-Платонов, с их обширным влиянием на современную мысль, никем не были заменены, и вот уже через немного лет общество вновь склонилось к революции и докатилось до 1905 года... Из пробудителей народного духа в обществе наибольшим могуществом тогда обладал Катков.

Биография Каткова очень интересна, хотя - по русскому обычаю - она забыта еще прежде, чем была достаточно изучена. Благодаря возобладанию у нас инородческой печати, в нашей полуобразованной публике укоренилось представление о Каткове как о каком-то реакционере, мракобесе, апостоле застоя и т.п. Точно репейником поля - клеветой и ложью поросло русское общественное сознание. Если предки народов когда-то "избивали" своих пророков, то и потомство их не отличается большей благодарностью. Катков представитель застоя! Но забывают, что Катков, из незнатной и очень бедной семьи, добыл себе еще в ранней юности самое широкое европейское образование. Уже в университете он выдвинулся блестящими способностями. Еще студентом он принадлежал к знаменитому кружку Станкевича, который можно назвать у нас единственной философской школой, наподобие древних школ Эллады. Кроме удивительного Станкевича, память о котором спасена главным образом Добролюбовым, к этому кружку принадлежали такие выдающиеся таланты, каковы Белинский, Аксаковы, Кавелин, Грановский, Герцен, Тургенев и др. В ближайшем общении с философской литературой Запада эта дружина пламенных и чистых душ создавала новое сознание общества, организовала как бы новую общественную совесть. Бесконечные споры и одушевленные беседы тогдашней московской молодежи были, может быть, высшим расцветом нашей истории. Для поставленных тогда идеалов нации стоило родиться, стоило существовать. Если Катков впоследствии разошелся, и подобно Достоевскому - с большою резкостью, с членами станкевического кружка, зато он мог сказать, что всех их хорошо знал еще в их зачатии, всех изучил в натуре. По таланту и образованию Катков был не в хвосте кружка, а по характеру превосходил многих товарищей. Он не довольствовался, как Белинский, "схватыванием" философских тезисов из устной передачи более просвещенных приятелей. Он сам был "более просвещенным", углубляясь в первоисточники тогдашней философии. Его не тешило то, что почти мальчиком, окончив университет, он уже являлся одним их трех столпов "Отечественных записок" и известным писателем. Двадцатилетним юношей, без всяких средств, он поехал в Берлин слушать Шеллинга... Тот восторг, которым пленены были наши юные философы, слушая великого мудреца, вероятно, наложил печать на весь их духовный облик - и на всю жизнь. Общение с настоящим великим духом подобно целебной воде источника: как эта вода, прошедшая земные слои, насыщена особым электричеством, возбуждающим жизнь, так гениальная мысль, бьющая из недр природы, - на все сколько-нибудь одаренные души ее влияние неисследимо-благотворно. Мог ли Катков, вышедший восторженным поклонником "системы трансцендентального идеализма", оказаться впоследствии ретроградом и сикофантом, как его честили враги?

Пребывание в берлинском университете, у самых истоков европейского просвещения, раскрыло Каткову легкомыслие нашей заимствованной, за все цепляющейся, быстро схватывающей и все растеривающей образованности. Вернувшись в Москву, Катков получает кафедру философии и в течение пяти лет профессорствует, прежде чем сделаться журналистом. Трезвый ум и огромная трудоспособность позволили бы Каткову выдвинуться и в области науки, но нелепость тогдашней русской жизни спасла в нем более великое призвание. В 1850 году бюрократия наша, как известно, похерила философию, поручив преподавание ее профессорам богословия. А Каткову, профессору философии, предложили быть редактором университетской газеты. К счастью, это было как раз то место, на котором Катков мог развить удивительную энергию и сослужить службу России. Но великая роль его сложилась не сразу. Под чудовищным гнетом тогдашней бюрократии ежедневная печать была невозможна. Была возможной так называемая "литература", крупные ежемесячники, где за ширмами поэзии, беллетристики, художественной критики, эстетики и т.п. могла прятаться и довольно громко говорить самая необходимая по тому времени мысль общества - политическая публицистика. При тяжком цензурном гнете тогда стоял расцвет нигилистического радикализма; старый друг Каткова, Белинский, создатель либерально-разночинной интеллигенции, уже отгремел, но он оставил школу еще более обличительную, чем был сам. Иные друзья Каткова, как Герцен и Бакунин, резко ударились в разрушение. Катков был гораздо более уравновешен. Он сумел вместить в себе и западничество, и славянофильство в здравом синтезе национализма. В противовес надвигавшейся смуте Катков основал "Русский Вестник", но для этого потребовалась протекция товарища министра просвещения поэта кн. Вяземского. Поглядите, какими силами окружил себя этот "мракобес" Катков. В его журнале работали трое Аксаковых, Аполлон Григорьев, Гончаров, Буслаев, Кавелин, Островский, Писемский, Полонский, Потехин, Серг. Соловьев, Тургенев, Лев Толстой, Алексей Толстой и т.п.

В противовес радикальной интеллигенции Катков старался организовать национальную литературу, верную духу народному, и это ему в значительной степени удалось. Пользуясь дремотой тогдашней власти, журналистика конца 50-х годов явочным порядком завоевала себе право обсуждать государственные вопросы, и в числе первых пионеров в этом направлении был Катков: "ретроград" и будто бы "крепостник", Катков еще за три года до отмены крепостного права объявил себя горячим сторонником английского, то есть парламентарного, строя жизни. Он справедливо доказывал, что английские порядки, более чем в каком-либо государстве на материке, обеспечивали личность и собственность, а закон в Англии стоит тверже и суд беспристрастнее, чем где-либо. К глубокому сожалению, просвещенный публицист наш был головой выше и правой и левой половин общества. Он был гораздо выше тогдашних революционеров и анархистов вроде Герцена и Бакунина, гораздо трезвее их понимая действительность и человеческую природу, - но он же неизмеримо выдавался и над тогдашнею бюрократией, эгоистически отстаивавшей свою канцелярски-полицейскую власть. Все тогда ждали государственного перерождения, но немногие вместе с Катковым были способны понять, что такое истинный либерализм и истинный консерватизм. Поклонник Англии, Катков именно в ней видел живое воплощение обоих начал разных, но нераздельных, одинаково законных, одинаково необходимых, как внешняя и внутренняя сторона того же предмета. Все вечно истинное должно быть осуществлено - вот основание либерализма. Все вечно истинное должно быть сохранено - вот основание консерватизма. Катков застал Россию в глубоком извращении обоих начал. Свобода, основное условие органического роста, была раздавлена чиновничеством, захватившим власть. Охранялись же рабские, то есть искаженные, формы жизни. Катков не только был англофилом, но он первый и начал действовать как англичанин в области своего призвания. Он вступил в серьезную, упорную, систематическую борьбу с обоими неправдами русской жизни: с отсутствием свободы и с излишествами свободы. Именно Каткову, будто бы "мракобесу", русская печать и Россия обязаны благодарностью как первому освободителю русского печатного слова. В ужасное время он имел мужество заговорить языком свободного гражданина с тем достоинством, которое обезоруживало тогдашнюю власть. Не всякий публицист мог и не всякий умел это сделать: строго взвешенное слово, хотя и свободное, самим появлением своим опровергло суеверие, будто всякое свободное слово опасно. Катков шаг зг шагом отвоевывал свободу печати, вводил ее в обычай. Имея постоянные столкновения с цензурой, Катков не давал ей одолеть себя: он посылал правительству доклады и разъяснения, настолько убедительные, что выходил обыкновенно победителем. Трудно было запретить Каткову полемику с радикальным лагерем, ибо она поддерживала власть и порядок, но, предоставляя свободу одной стороне, невольно ставила себя в необходимость дарования той же свободы и другому лагерю.

Борьба Каткова с революционерами слишком осталась памятной для последних, и они сумели уверить публику, будто это была единственная борьба Каткова. Но это не верно. Он боролся на два фронта, как, впрочем, и все великие борцы в области мысли. Сражаясь против крайностей демократизма, Катков ополчился столь же пламенно и против крайностей выродившегося тогда нашего полицейского бюрократизма. Он обвинял администрацию в "систематическом превышении власти" и боролся одинаково против превышения, как и против бездействия власти. Что это была именно борьба, связанная с великими трудами и страданиями, показывает история "Московских Ведомостей" с 1862 по 1887 год. Пересмотрите хоть бегло эти 25 огромных томов, составленных из передовых статей самого Каткова. Какая напряженная, всегда сдержанная, временами страстная и яркая работа! Ей недоставало только соответствующей общественности и государственности, чтобы быть великой работой. Пророк, вопиющий в пустыне, - согласитесь, всегда плохой пророк, равно как и вопиющий слишком в пустынной умственно общественности. Если бы либеральные идеи Каткова были приняты в эпоху освобождения крестьян и Россия, подобно Японии, сразу сбросила с себя отлинявшую историческую кожу, - история наша и сама деятельность Каткова сложились бы совсем иначе. Может быть, не нужна была бы его борьба с радикалами и бюрократами или она шла бы в более высоких слоях человеческого прогресса. Польское восстание показало Каткову, что тогдашнее малодушие и бездействие власти приближают Россию к внутреннему распаду, и вот он поднимает свой мощный голос, заставивший прислушиваться к нему всю Россию. Многие уверяют, что именно громовые статьи Каткова (я их не помню) спасли тогда Россию, разбудили власть, ободрили ее, вызвали огромный патриотический подъем, который заставил отступить слагавшуюся было на Западе коалицию. В своем роде это был голос патриарха Гермогена, как бы воскресший через два с половиной века в сходственных обстоятельствах польской смуты. На призыв Каткова отозвалось дворянство, старообрядчество и все наши политические классы, кроме заведомых предателей, - и Россия была спасена. Спрашивается, как же отблагодарила тогдашняя бюрократия великого трибуна?

В 1866 году "Московским Ведомостям" было дано предостережение "за возбуждение недоверия к правительству". По инерции старой эпохи господа петербургские чиновники думали, что нация обязана им верить как непогрешимому Богу, и всякое недоверие, хотя бы вполне заслуженное, выставляли как кощунство. Но "мракобес" Катков с этим не согласился. Он отказался напечатать предостережение на страницах "Московских Ведомостей". Он предложил правительству это предостережение назад, угрожая закрытием "Московских Ведомостей". Не каждый из радикальных издателей нашел бы в себе столько героизма: аренда "Московских Ведомостей", помимо счастья говорить среди многочисленной аудитории, приносила Каткову огромный доход. Благородное решение было объявлено им 3 апреля и оценено обществом. На другой день, 4 апреля, совершено было покушение Каракозова на цареубийство. В одной из патриотических по этому поводу демонстраций студенты целой толпой собрались против окон "Московских Ведомостей", пропели шесть раз народный гимн и кричали Каткову, чтобы он не прекращал газеты. Но петербургской бюрократии тогдашней совершенно не было дела до того, что государь был в опасности и что Россия втягивалась в смуту. Наибольшей опасностью она считала для себя независимый и честный голос такого патриота, каким был Катков. Ему дали последовательно второе и, наконец, третье предостережение и затем приостановили газету на два месяца. Все разыгрывалось как по нотам. Только в мае, когда государь прибыл в Москву, Каткову устроили аудиенцию, и он возобновил издание. Тут кстати припомнить отношение к бюрократии другого "мракобеса" - Ивана Аксакова: он начал издавать газету "Парус" - на третьем номере запретили, начал издавать "День" - запретили, издавал "Москву" - дали 10 предостережений и три остановки и наконец закрыли, - это кроме уничтоженного тома, высылки в деревню и пр.

Аксаков и Катков считались опасными и коренным русским Фамусовым, пуще смерти боявшимся свободной критики, а в особенности высокопоставленным инородцам. Вот, например, какой донос о зловредности "Московских Ведомостей" подавал в цензуру один тайный советник из поляков (Пржецлавский). "В политических обозрениях, - писал он, - газета свободно и даже необыкновенно развязно трактует предметы высшей дипломатии, оценивает и комментирует по-своему акты нашего правительства, позволяя себе даже давать советы и собственные указания. Во внутреннем обозрении она не стесняется в разборе действий правительства, уделяя ему долю своих советов нередко в наставительном тоне, а иногда даже прямо осуждает деятельность высших должностных лиц". Подумайте, какие все преступления! Господа инородцы, подобравшись к превосходительным и высокопревосходительным чинам, до такой степени глядят сверху вниз на русское "быдло", что даже заведомый спаситель России, глубокий патриот и ничем не запятнанный гражданин, каким был Катков, в их глазах не имел права даже "давать советы и указания" правительству. Он, просвещеннейший человек своего века, полвека следивший за государственными вопросами, не смел оценивать и комментировать действия должностных лиц. О, эти господа инородцы, залезшие в русские раззолоченные мундиры! Может быть, главным образом их нашептыванию Россия обязана целым столетием своей безгласности и связанной с нею отсталости. Не иначе как презрением к великой нации, удивлявшей мир доверием к своей власти, можно объяснить страх петербургского чиновничества перед Катковым и крайние усилия зажать ему рот. Что ж, и зажали бы всевозможными доносами, наушничеством, клеветой и ложью, если бы не проснувшееся наконец национальное наше сознание. Как Пушкин - к сожалению, слишком поздно, - так и Катков нашли себе защитников в лице монархов. Не жаловал его тот или иной псарь, но вот что высказал царь (Александр III) в телеграмме к вдове Каткова: "Вместе со всеми истинно русскими людьми глубоко скорблю о вашей и Нашей утрате. Сильное слово покойного мужа вашего, одушевленное горячей любовью к отечеству, возбуждало русское чувство и укрепляло здравую мысль в смутные времена. Россия не забудет его заслуги".

Лично я не знал Каткова и не помню его эпохи. Он представляется мне не столько великим писателем, сколько великим гражданином, пришедшим, к сожалению, во времена неблагодарные, не способные ни оценить его мысли, ни воспользоваться ими. Заслуга Каткова в том, что он пламенно верил в народные, государственные и религиозные идеалы и отстаивал их с надлежащей ревностью. Ошибка же Каткова в том, что он меньше верил в народ, который любил, нежели в бюрократию, которую презирал. Все-таки он не мог совлечь с себя ветхого Адама и найти для русского возрождения стихию более чистую, чем отрешенная от народа власть. Великий это был гражданин, но очень уже не великой эпохи.

1912

ЗНАНИЕ И ПОНИМАНИЕ

Прощаясь с читателями в этом году, мне хотелось бы оглянуться, как говорят профессора, "на пройденный курс". Да не покажется претензией, если публицист назовет свои статьи лекциями, а свою публику - аудиторией. Аналогия тут вполне допустима, разница лишь та, что профессора и студенты находятся в условиях неизмеримо лучших, чем мы с читателями. У профессора всего один предмет, который он читает двадцать лет подряд все по тем же запискам, часто чужим или переводным. За спиной профессора - ученые всего света и всех веков: он не более, как передатчик общей работы. Его личная роль - роль телеграфной проволоки, по которой бегут депеши. Я не смею, конечно, сказать этого о великих ученых, но они - роскошь в человечестве, к сожалению, слишком редкостная. От обильного стола этих богачей мысли именно и питаются скромные крохоборы знания.

Заурядный профессорский труд до такой степени механичен, что делаются серьезные попытки применить к кафедре... граммофон. Ко мне приезжал этим летом один изобретатель с граммофоном, приспособленным для изучения иностранных языков. Прослушав один урок, я нашел затею весьма остроумной. Вместо косноязычных лекций, бездарно составленных и скверно сказанных, изобретатель дает пластинки, "начитанные" лекторами-артистами, талантливейшими профессорами, какие есть на свете. Представьте, если бы вместо сотни кое-каких химиков, приват-доцентов, плохо разобравшихся в науке, с кафедры вновь зазвучал вдохновенный голос Менделеева... Студенты были бы в выигрыше, а не в проигрыше. Живые профессора, какую бы кашу ни жевали, обыкновенно не повторяют лекций, тогда как граммофон может повторить каждую лекцию и каждую часть ее произвольное число раз и даже в любом темпе. Тот, кто слышал когда-то лекции Градовского, конечно, жалеет, что его дети уже не услышат их. Вместе с здравствующим профессором Глазенапом будет потерян удивительный талант делать ясным то, что совершается в небесах.

Чтобы не быть обвиненным в рекламе, я не называю имени техника, приспособляющего граммофон к кафедре. Я вспомнил о нем лишь, чтобы доказать, до чего сравнительно легка задача ученого, передающего знание предмета. Публицистика куда труднее. Публицист передает своей аудитории не знание, а понимание предмета, притом не одного, а множества их, перепутывающихся в ту сложную и странную систему, что называется текущей жизнью. Ученые гордятся точностью своих учений сравнительно с крайней будто бы неточностью публицистики. Не будем об этом спорить. Если прогресс науки состоит почти сплошь из опровержения предшествующих теорий, - то хороша, стало быть, "точность" гг. ученых! Что касается публицистов, то ученая точность не их вовсе и дело. Возможно ли что-нибудь точное в процессе не установившемся, всегда текущем, какова действительность? Сейчас вы пишете, например, что в Петербурге 1 600 000 жителей, но не успела ваша статья дойти до читателя, как смерть с одной стороны, рожающие женщины - с другой, полдюжины вокзалов с третьей совершенно спутали вашу статистику. Не успели вы похвалить депутата N. за прекрасную речь, как он произнес прескверную речь. Едва вы, подобно пророку Ионе, предрекли бедствие, например, неурожай, глядишь, нашли с океана тучи - и благодатный дождь смывает ваши черные предчувствия. Случается и наоборот. Миллион все новых условий, миллион сочетаний из них создает для публициста миллион терзаний - в попытках уловить смысл времени. Его, однако, непременно нужно уловлять, и притом своевременно, ибо без некоторых знаний человечество еще жить может, но без понимания вещей жить нельзя.

Педанты спросят: возможно ли понимать без точного знания? Конечно, отвечу я. Я склонен даже думать, что именно погоня за точным знанием всего более вредит пониманию. Доискиваясь точности, ученый поневоле все внимание обращает на одну точку - весь остальной кругозор выпадает у него из разума. По одной, ему отлично известной точке, специалист судит о целой области. Получается ошибка гораздо более крупная, чем если наблюдатель взглянет на местность с высоты. Люди, охваченные стремлением знать, обыкновенно знают мелочи. Синтез доступен разве лишь великим умам, которые, повторяю, не в счет. Замечательно, что самые великие обобщения были сделаны при нищете науки. Ньютон, Коперник, Лавуазье и Фарадей, может быть, потому и дали свои удивительные законы, что последние не были заслонены хаосом знания. Гомер и Шекспир знали в ученом смысле меньше Максима Горького, но интуиция их напоминала сноп света, бросаемый электрическим прожектором. В общественной и государственной жизни никогда не было столько всевозможного изучения, и никогда цивилизация не была столь смутной, как теперь. Где наши великие деятели, великие полководцы, великие законодатели? Они все в прошлом. Перегруженные архивным знанием правительства всех стран погрязли в бесконечных "комиссиях". Чем больше чиновники узнают, тем больше вносят условий в решение задачи. То, что умные предки иногда мгновенно решали одним лишь пониманием, основанным на чутье, - то нынче развертывается в уравнение с бесконечным числом неизвестных. Для каждого неизвестного потребно особое уравнение, особый архив, особая комиссия, и никогда умные люди не чувствовали себя так позорно глупо, как теперь. Мир развился при весьма скромной порции человеческой осведомленности. Последние века накопили знания в небывалом количестве, но, как золото в басне, груды знания уже вываливаются из переполненной сумы, уже рвут эту суму до неспособности удержать что-либо. В России жалуются на неучащуюся молодежь. Подождите немного - молодежь и на Западе откажется учиться, даже в Америке, - при тамошней весьма рациональной школе. Разве умственная вместимость расширяется вместе с ростом знаний? Настанет момент, когда наиболее гуттаперчевая душа завопит: довольно, или я лопну! Тогда начнется, как некогда в Китае, застой, а может быть, отлив знания, не менее стремительный, чем прилив. Природа как Бог: она "поругаема" не бывает. Спасая необходимое - именно дар понимания, душа безотчетно выбрасывает излишнее.

Минувший год как нельзя лучше показал разительную немощь знания сравнительно с пониманием. Мы тысячу раз слышали о могуществе того метода, который позволил Леверье определить место планеты, еще не открытой в небе, и Менделееву указать элементы, которых еще никто не видел. Однако этими двумя случаями - или еще крайне немногими - и ограничивается ясновидение знания. Наоборот, тысячи и миллионы фактов не были никем предсказаны и всегда сваливались как снег на голову. Кончающийся год почти сплошь состоял из неожиданностей, будучи увенчан ужасною сицилийскою трагедией. Казалось бы, вулканы и землетрясения давно изучены до тонкости. Сейсмографы записывают даже микрометрические дрожания земной коры. Наблюдений накопилось, особенно в Италии, целые горы. И в результате колоссальнейшее бедствие, страшнее гибели Геркуланума и Помпеи. В этом омрачившем мир несчастии для России неожиданно вспыхнула искра счастия: судьба совершенно нечаянно дала случай русским морякам реабилитировать себя в глазах всего света. Кто бы мог предсказать, что потерянное в Цусимском проливе отыщется в Мессинском?

Кто мог ожидать, при точнейшем знании турецких и персидских дел, что открытый, точно сказка Шахразады, "Дом Справедливости" в Тегеране будет разрушен артиллерией шаха? Предсказать, что вспыхнут вполне европейские революции у мусульман и сам падишах будет вынужден присягнуть на верность бельгийской по типу конституции? Это случилось, конечно, закономерно, как все в истории, однако где же были дипломатические Леверье, принимающие столь забавно вид, будто они все на свете предвидят? Вполне закономерно подошла аннексия Боснии и Герцеговины и объявление болгарской независимости, но многие ли дипломаты предчувствовали это даже накануне? Весь свет был полон ожидания американо-японской войны, и вот в тот момент, когда огонь коснулся пороха, вместо взрыва раздался дружеский смех, и начали стрелять не пушки, а бутылки шампанского. Еще так недавно мир был свидетелем полного разгрома России. Кто бы мог сказать, что коварная держава, устроившая - хотя бы чужими руками - этот разгром, пойдет в объятия своей жертвы? Начало прошлого года сулило неминуемую войну России с Турцией, а конец года подсказывает союз между ними.

Обращаюсь к внутренним делам - сколько тут произошло неожиданного, что предсказать не повернулся бы ни один язык! Например, кто бы мог предполагать, что Государственная Дума настолько наладится, что сама испросит разрешение приехать в Каноссу, в Царское Село - всего лишь через полтора года после Выборга? И можно ли было предвидеть, что одним из первых единодушных законов русского парламента явится генеральское содержание гг. депутатам? Эволюция освободительного движения никак не обещала этого. Допускали ли когда-нибудь гг. Родичев и Милюков, что с ними случатся те неприятности, что случились за прошлый год? Что лев некогда станет есть солому - это предвидел Исайя, но кто мог думать, что пророчество это относится к революционерам русского парламента? Они, правда, не львы, а другие зоологические типы, определенные г. Милюковым, но едят хуже, чем солому. Они пережевывают без конца революционную жвачку, не будучи в силах ни выплюнуть ее, ни проглотить. Из более мелких событий - кто ожидал, например, что повесится издатель наиболее угрожавшей старому режиму газеты, и наоборот, гроза революционеров, московский градоначальник, окажется под судом за лихоимство?

Перечислить все неожиданное невозможно. Все значительное - неожиданно. Неизвестно, народились ли в этом году великие люди на смену маленьким, но какой оказался неожиданно крупный урон в замечательных людях! Что, в самом деле, можно с точностью знать, если человек подобен облаку: пахнуло на него ветром - и его нет? Линевич, Шванебах, Сергеевский, Муравьев, Будилович, Плевако, отец Иоанн Кронштадтский - сколько неожиданных могил и зарытых талантов!

Пусть ученые продолжают свою почетную работу. Может быть, она не так уж нужна для человечества, но, говорят, она нужна для самой науки. Из массы кирпичей, земли и мусора нечаянно явившийся гениальный ум строит храм, создает новый стиль. Публицисты сродни этим строителям. Они ведут свою трудную работу в хаосе неожиданного и невероятного, освещая читателям ближайшие шаги. Светить приходится не изучением, слишком длительным, а постижением, которым одарен здравый смысл.

Публицистам и публике не приходится слишком надеяться на науку: последняя не торопится, тогда как жизнь - летит. Всаднику некогда прибегать к тригонометрии, чтобы миновать опасность, ни к механике, чтобы удержаться в седле. Роковые задачи нужно решать сейчас же, наитием, идущим от самых вещей. Требуется крайне зоркое зрение, суворовский "глазомер", иначе общество летит в грязь, попадает из одного глупого положения в другое. Публицистам делают иногда честь, называя их глазами общества. Примем этот комплимент. Достоинство глаз - не иметь ни бельм, ни шор, ни подкрашенных очков; однако не нужно забывать, что самые сильные глаза еще не создают зрения. Надо, чтобы вполне здоровым был зрительный центр в мозгу, то есть само общественное суждение. Страшно смотреть на так называемых психических слепых: глаза у них яркие, совсем живые, а не видят луча света. В обширных общественных слоях замечают симптомы подобной же умственной болезни. Именно теперь, имея великие школы мыслителей, поэтов, ученых, художников и публицистов - из последних достаточно назвать Белинского, Герцена, Аксакова, Каткова - именно теперь, когда переведена на русский язык вся великая литература, замечается поразительное одичание нравов, затмение мысли, извращение вкуса, упадок героизма. Чем объяснить это? Чем объяснить, что поучающий гений приблизился к толпе, а поучительность его как будто отдалилась?

Говорят: газета убила книгу. Газета убивает знание, газета вносит анархию в умы. На это хочется заметить: а кто же, господа, вас неволит читать газету? Стало быть, есть серьезная нужда в ней, если хватаются именно за нее, а не за грузные тома философов и ученых. В этих томах, как и в необъятных докладах всевозможных комиссий, скапливаются, конечно, частички истины, но извольте до нее дорыться! Нудно промывать тысячу пудов бесплодного песку, чтобы найти крупинку золота. Бесконечный, непрерывный поток газетных статей есть, отчасти, именно такая промывка. Чтобы написать всем понятную, дающую ясное понимание предмета статью - сколько иной раз приходится пропустить сквозь память "сырого материала". Этот сырой материал подваливают публицисту и ученые, и чиновники, и сама публика. Есть ли физическая возможность все это вместить? Конечно, нет. Для публицистики и публики важны не все, а лишь некоторые, так называемые магические, точки темы. Установив их, вы без труда дополните их линиями, пока не проявится, наконец, отчетливая фигура. Я утверждаю, что метод понимания - единственный метод здравого смысла. Он действует с тех пор, как свет стоит, и что правительство и общество делают грубую ошибку, выступая на путь ученых, стараясь все исследовать, все познать. На этой дороге, подсказываемой жадностью, совершенно бессмысленной, мы идем в бумажную трясину, на дне которой смерть. Нельзя знать что-либо до конца - это прерогатива Бога. Достаточно лишь понимать вещи, и это дается тем, кто доверяет внушению вещей. В сущности, все мы почти ничего не знаем, а что знаем - всегда оказывается недостаточным. Все мы, если всмотреться в себя, живем догадкой, откровением, вдохновением, проблесками таланта, искорками гениального прозрения. Да здравствует же человеческое понимание! Не знание вещей составляет разум, а понимание их.

1908

ПРИЛОЖЕНИЕ

ЕСТЕСТВЕННЫЙ СТИЛЬ

Штрихи к биографии и творчеству М.О. Меньшикова

Расстрелы

Шел кровавый 1918-й... Он начинался расстрелом демонстраций в защиту Учредительного собрания, расстрелом крестных ходов против Декрета об отделении Церкви от государства. Продолжением был массовый террор, формальным поводом к которому стало, как известно, покушение Каплан. Знак же был подан чуть раньше - ритуальным убийством царской семьи в Екатеринбурге. И религиозную суть красного террора заостренно выразил один из "революционных" поэтов стихами в "Известиях".

Твердь, твердь

за вихры зыбим,

Святость хлещем

казацкой нагайкой

И хилое тело Христа

на дыбе

Вздыбливаем в Чрезвычайке.

Проговорившись, певец дыбы и нагайки (А. Мариенгоф) нечаянно раскрыл сокровенную суть и цель "чрезвычаек" - новое распятие Христа, религиозный и национальный геноцид против русского православного народа.

22 сентября 1918 года "Известия Всероссийского ЦИК..." оповестили о расстреле в Валдае "черносотенного публициста Меньшикова".

Через сорок дней 31 (18) октября "Голос Киева" сообщил:

"ПАНИХИДА ПО М.О. МЕНЬШИКОВЕ

Вчера в Киево-Софийском соборе высокопреосвященным Антонием, митрополитом Киевским и Галицким, в сослужении соборного духовенства, была отслужена панихида по зверски расстрелянном большевиками известном публицисте М.О. Меньшикове.

На панихиде присутствовали сын покойного, некоторые из находящихся в Киеве бывш. членов Гос. Думы и Совета, сенаторы, публицисты, сотрудники "Нового Времени", члены союза "Наша Родина", представители штаба южной армии и иных военных организаций и многие другие лица.

Во время панихиды владыка-митрополит произнес глубоко прочувствованное слово, посвященное светлой памяти покойного"45.

Всероссийская слава Михаила Осиповича Меньшикова связана с газетой "Новое Время", в которую он пришел в 1901 году. Его "подвальные" статьи выходили под рубрикой "Письма к ближним", а с 1902 года - также и отдельными выпусками, в виде ежемесячного журнала. С появлением в "Новом Времени" М.О. Меньшикова и В.В. Розанова эта газета, издававшаяся А.С. Сувориным, становится лучшей в России, центром здоровой национально-государственной мысли, идейной борьбы с революционными и "интернациональными" настроениями в политике и культуре. Все трое встретились уже сложившимися и очень разными людьми и писателями, но именно ансамбль их создал то неповторимое явление, каким осталось "Новое Время" в истории отечественной печати.

По оценке современников, статьи Меньшикова "пугали" и "вдохновляли" правительство. Например, В.В. Шульгин вспоминал, что сам Меньшиков имел "такое положение и влияние, что решительно ни от кого не зависел". Его политические анализы и прогнозы не щадили ни "левых", ни "правых", ни азефов, ни Столыпина.

Однажды Розанов в грустной шутке предсказал близкое наступление "либерального века", когда "нововременцев" вообще не будет и Господь скажет: "Не нужно нововременцев". Не прошло и нескольких лет, как предсказание сбылось. В 1912г. не стало А.С. Суворина. Спустя несколько месяцев после гибели Меньшикова от паралича и голода в Сергиевом Посаде умер Розанов...

Весной 1917 года под предлогом "отпуска" Меньшиков был фактически отстранен от работы в "Новом Времени". Сыновья А.С. Суворина после смерти отца стали распродавать издательство людям случайным для русской журналистики, а то и просто враждебным России. На зиму 1917-1918 годов Меньшиковы остались в Валдае.

Дом в этом тихом городке Михаил Осипович купил в 1913 году как дачу. Сюда приезжал с семьей каждое лето. Он очень любил это место: Валдайское озеро, дивный островной Иверский монастырь. Обретал здесь покой, счастье в своих самозабвенно любимых детях, великую радость общения с родными, ближними, с друзьями, навещавшими его.

Оставшись без привычной литературной публицистической работы, в силу потребности думать и писать, Михаил Осипович начинает вести дневник. А можно сказать - продолжает, ведь по существу, все его

"Письма к ближним" были нескончаемым, откровенным "дневником для всех" - в жанре, заданном еще Достоевским. По иронии судьбы, домашний, сугубо личный, полный смятений дневник стал последним литературным произведением громогласного публициста46.

...14 сентября 1918 года Меньшикова арестовали, а через пять дней свершилась расправа. В приговоре не было ни слова правды. В Копии, выданной вдове покойного, говорилось, что муж ее расстрелян за "явное неподчинение советской власти". Двумя днями позже появилась упоминавшаяся уже заметка в "Известиях": "Чрезвычайным полевым штабом в Валдае расстрелян известный черносотенный публицист Меньшиков. Раскрыт монархический заговор, во главе которого стоял Меньшиков. Издавалась подпольная черносотенная газета, призывающая к свержению советской власти".

Разумеется, в этом сообщении все было ложью. Как писал в последних записках из тюрьмы сам Михаил Осипович, с ним нескрываемо сводили счеты за прежние нововременские статьи его о "еврейском засилье в России".

...Семьдесят пять лет спустя родные добились (в данном случае это оказалось весьма непросто) реабилитации знаменитого писателя.

В 1995 году новгородские писатели при поддержке администрации и общественности Валдая укрепили на усадьбе Меньшикова мраморную мемориальную доску. Последние строки на ней гласят: "Расстрелян за убеждения".

Детство

Михаил Осипович Меньшиков родился 25 сентября (по старому стилю) 1859 года в городе Новоржеве Псковской губернии. Его отец, Осип Семенович Меньшиков, имел низший гражданский чин коллежского регистратора, а родом был из семьи сельского священника. Мать, Ольга Андреевна, в девичестве Шишкина, была дочерью потомственного, но обедневшего дворянина, владельца небольшого сельца Юшково Опочецкого уезда. Жили Меньшиковы бедно, часто нуждаясь в самом необходимом. Снимали квартиру у домовладельцев. Однако благодаря хозяйственности и недюжинному уму Ольги Андреевны кое-как сводили концы с концами. Мать несла все семейные тяготы, занималась, как могла, воспитанием детей. От избытка ли забот или по складу характера она была женщиной несколько нелюдимой, но чувствительной и с поэтическим вкусом.

Осип Семенович был на семь лет моложе жены. Умный и начитанный, он, в то же время, вел жизнь беспечную и о благосостоянии семьи заботился мало.

В 1864 году Ольга Андреевна купила за сорок рублей крестьянскую избу с огородом. Вот в этой избе с большой русской печью, земляным полом, рублеными стенами и прошло Мишино детство. До мученической своей смерти он сохранил воспоминания об этом времени - радостные, а больше печальные. Невзгоды не покидали семью, Ольга Андреевна с трудом справлялась со всеми домашними хлопотами. Но были и добрые длинные вечера, когда за окном стонала осенняя непогода или бушевала снежная вьюга, дети забирались на теплую печку, тушили лампу, чтобы не тратить дорогой керосин, и все вместе с отцом и матерью долго пели любимые песни. Кончались эти вечера пением молитвы "Слава в Вышних Богу". Оба родителя были религиозны, очень любили природу.

На шестом году Миша начал учиться. Учила его Ольга Андреевна сама. Воспитание детей Меньшиковых было проникнуто глубочайшей духовностью, религиозностью. Позднее Мишу Меньшикова отдали в Опочецкое уездное училище, которое он окончил в 1873 году. В том же году с помощью дальнего родственника он поступил в Кронштадтское морское техническое училище.

После его окончания молодой флотский офицер пишет письмо своему покровителю: "Считаю долгом сообщить Вам, что закончил курс в Техническом училище и 18 апреля (1878 года) произведен в 1-й военно-морской чин по нашему корпусу (в кондукторы корпуса флотских штурманов). Экзамены я выдержал порядочно: по 10 предметам получил 12 баллов. 30 числа я был назначен на броненосный фрегат "Князь Пожарский", а 2 мая фрегат распрощался с Кронштадтом и ушел неизвестно куда и неизвестно на сколько времени. Секрет. Мы были в Дании, в Норвегии и теперь во Франции. Я получаю 108 рублей 50 коп. золотом в месяц. Это дает мне возможность кроме своих прямых обязательств тратить несколько денег на осмотр чужих городов и примечательностей. Таким образом, я теперь в Париже, осматриваю всемирную выставку. Итак, я, видимо, вступил на новую дорогу... Все это явилось последствием Ваших хлопот"47.

В литературе

Склонность к литературе Меньшиков проявил очень рано. Еще в середине семидесятых годов по его инициативе в Кронштадте выходил ученический журнал "Неделя". В 1883 году после плаваний и возвращения в Кронштадт Меньшиков подружился с Семеном Яковлевичем Надсоном, который был моложе его на три года. Но это был первый профессиональный, к тому времени уже широко известный писатель-поэт, который высоко оценил талант молодого моряка, новичка в литературе. Будучи уже безнадежно больным, Надсон приветливым словом и добрыми рекомендациями помогал Меньшикову. Вот выдержка из его письма: "Я зол на Вас за то, что Вы не верите в себя, в свой талант. Даже письмо Ваше художественно. Пишите - ибо это есть Ваша доля на земле. Жду томов от Вас..."48

После участия в нескольких дальних морских экспедициях Меньшиков получил звание инженера-гидрографа. В те годы он написал и опубликовал очерки "По портам Европы" (1884), специальные работы "Руководство к чтению морских карт, русских и иностранных" (1891), "Лоции Абоских и восточной части Аландских шхер" (1898) и др.

Тогда же он начал заниматься и чисто журналистской деятельностью в "Кронштадтском вестнике", "Голосе", "Петербургских ведомостях" и, наконец, в газете П.А. Гайдебурова "Неделя". В 1892 году, окончательно осознав свое призвание, он выходит в отставку в чине штабс-капитана и становится постоянным корреспондентом, затем секретарем, ведущим литературным критиком и публицистом газеты и ее приложений. С сентября 1900 года он фактически заведовал "Неделей", активно сотрудничал в газете "Русь", журнале "Русская мысль" и др.

Последнее десятилетие XIX века для Меньшикова ознаменовано и тем, что, войдя в литературный мир, он привлекает внимание читателей своими статьями, знакомится с многими знаменитыми писателями. Так, 24 декабря 1892 года Меньшиков записывает в дневнике: "Вчера Лесков сообщил, что Л. Толстой меня знает и любит, доволен моими статьями и желал бы со мной познакомиться. Отчего вы не съездите? Нельзя, не видав океана, иметь о нем представление. Непременно съездите. - Обещал условиться с молодым Толстым (Львом Львовичем); когда он зайдет, чтобы встретиться вместе, и он познакомит меня с ним"49.

В мае следующего года Лесков в письмах Меньшикову называет его статьи "превосходными", говорит о "силе и росте серьезного ума и благородного направления". "Искренняя радость за то дарование, которое Вы принесли с собой в мир", - так высоко характеризовал маститый писатель творчество молодого журналиста50.

В июле 1893 года Меньшиков гостил у Лескова в Меррекюле, где читали рукопись Толстого "Царство Божие внутри нас".

Там у Лескова Михаил Осипович познакомился с писательницей Лидией Ивановной Веселитской (до конца своих дней она была преданным другом дома и семьи Меньшиковых; некоторое время воспитывала Яшу - сына Меньшикова от первого, неудачного брака). Тогда же Лесков писал Толстому из Меррекюля: "Замечаний важных или даже интересных по оригинальности я не слышал ни от кого. Самое веское, что доводилось слышать в этом роде, исходило от очень умного Меньшикова, которого Вы знаете и - как я слыхал от Льва Львовича которого Вы признаете за человека, одаренного большими критическими способностями (что так и есть)"51.

24 января 1894 года Меньшиков впервые встретился с Л.Н. Толстым, в московском доме великого писателя, что в Хамовническом переулке. Толстой записал в дневнике: "Познакомился с Волкенштейном и Меньшиковым: оба хорошие, добрые, умные последователи - особенно Меньшиков". Отношения их, продолжавшиеся практически до конца жизни Толстого, за пятнадцать лет претерпели существенные изменения. Сначала Меньшиков сам причислял себя к "толстовцам", помогал мэтру в организации помощи голодающим (1898), выполнял его издательские поручения. Затем, когда философские, общественно-политические взгляды Толстого стали меняться все более и более в сторону конфронтации с государством, церковью, армией, Меньшиков не принял этих метаморфоз и счел своим долгом резко полемизировать с Толстым и окружавшими его "последователями". Однако Михаил Осипович всегда преклонялся перед гением Толстого-художника, любил его как великого и глубоко несчастного человека.

В конце 1891 года у Гайдебуровых Меньшиков познакомился с Антоном Павловичем Чеховым. Они были почти ровесниками. Меньшиков тогда еще носил морскую форму, и Чехов звал его "морячком". Их отношения отличались особенной теплотой и продлились до последних лет короткой жизни Чехова. За годы знакомства они отправили друг другу примерно по полусотне писем. Отдельные письма Чехова к Меньшикову не раз публиковались в собраниях сочинений писателя. Письма Меньшикова хранятся в разных архивах.

В 1907 году Михаил Осипович женился на Марии Владимировне Поль (в первом браке Афанасьевой), которой и суждено было в 1918 году хоронить мужа. Сама она умерла в 1945 году в Москве.

"Естественный стиль" в мировоззрении и творчестве с "Новым Временем"

С "Новым Временем" связан последний, самый сложный и главный этап в жизни и деятельности Меньшикова. Острых проблем в России в начале века было великое множество, и они нарастали, как снежный ком. Меньшиков обращался к широкому кругу духовно-нравственных, культурных, социальных, политических, экономических, бытовых и других вопросов. Характер выступлений определялся его общественно-политическим идеалом, который сложился в 90-х годах: крепкая монархическая власть с парламентским представительством и определенными конституционными свободами, способная защищать традиционные ценности России и оздоровить народную жизнь. Будучи одним из создателей "Всероссийского национального союза", Меньшиков в ряде статей сформулировал его основную цель: "...Восстановление русской национальности не только как главенствующей, но и государственно-творческой". Отвергая деятельность революционных организаций как партий "русской смуты", Меньшиков одновременно выступал и против черносотенных групп с их ретроградной борьбой против обновления России.

Много внимания уделял Меньшиков вопросам культуры. Одной из главных категорий в его культурологических писаниях является понятие "естественного", или "органического". Выдвигается критерий почти биологической функциональной целесообразности в устройстве как человека, так и общества, нации. Есть голова, есть руки, есть ноги - ни один из членов не мешает в теле другому. Есть и у народа как бы органы, специально ответственные за прогнозирование и регуляцию исторического творчества. Это то, что мы называем сегодня национальной элитой. Меньшиков говорил обычно о "правящих классах", аристократии. В одной из статей на вопрос, можно ли видеть будущее, публицист уверенно отвечал: "его должно видеть, и эта способность становится [в XX веке. - Н. Л., М. П.] критерием существования. Предвидящие спасаются или одолевают. Не столько сильным, сколько зорким принадлежит право жизни. В огромном царстве (России), как в организме, не все клетки могут обладать зрительной способностью, но зато небольшая группа клеток, образующая глаза народные, должна быть зрячей. Именно на то и выдвигаются правящие сословия, чтобы быть зрением общества, слухом, вкусом, обонянием и осязанием. Держать в полной исправности эти обсерватории народной жизни, как и центральный, связывающий их мозг, то есть правительство, - первейший долг нации, желающей в XX веке жить хоть сколько-нибудь удовлетворительно. Будущее, по крайней мере ближайшее, нужно отчетливо видеть, как дорогу под ногами"52.

"Очками", которые предлагал Меньшиков правительствам и элитам для того, чтобы видеть правильную дорогу, и был принцип "естественного стиля".

Красота, любил говорить он, "это лицо Божие, насколько оно доступно смертным". Готовность и способность к восприятию лика Божия в истории закладывается с детства. Для этого выработана национальными традициями целая градация воспитательных институтов. Воспитывает детей прежде всего семья, но сама семья, считал Меньшиков, в свою очередь, "воспитывается государством", и пока государство не возьмется серьезно за воспитание семьи, - воспитание детей будет нести на себе все язвы этого "первородного греха". Исторические примеры доказывают, что домашнее воспитание всегда стояло наиболее высоко не в либеральные, а в патриархальные, "реакционные" эпохи, когда, по словам писателя, "общество держалось строго-аристократических основ - религии, самодержавия, непререкаемого родительского авторитета".

"Когда монарх считался как бы вассалом Господа, а отец - вассалом монарха, то и сыну приходилось быть в благоговейном подчинении и к монарху, и к отцу своему. Каждый новый человек в обществе являлся новой клеткой организма, знающей, что ей делать, и исчерпывающей полноту своих сил производительно".

Практически речь идет не только о биологическом единстве и здоровье нации, хотя и проблеме физического здоровья Меньшиков всегда уделял большое внимание. Речь скорее о том, что современные социологи называют "идентификационными полями", "системами ценностных или социальных ориентации". Но эти поля, эти ориентационные системы понимались русским мыслителем - и это выгодно отличает его от современных политологов - как вещь, насквозь органичная. Это особенно наглядно при анализе соотношения власти и народа - проблемы, так мучающей и сегодняшних политиков и аналитиков.

"Народ беспомощен вне власти, но и власть, как оказывается, бессильна без народа, - формулирует Меньшиков в одном из "Писем к ближним". - О действительном единении этих двух условий - государства и народа - народ мечтает как о спасительной самозащите". Снова мы видим, что весь анализ строится в терминах естественных защитных реакций живого национального организма.

"Нет власти", "паралич власти" - постоянный предреволюционный лейтмотив политических прогнозов "Нового Времени". "Дело близится к тому, предупреждал Меньшиков в статье, которая так и называлась "Нет власти", и консерваторов, и либералов, - что и бессильное правительство, и бессильное общество со всем багажом речей, деклараций, программ, политических статей рискуют наконец быть смытыми поднимающеюся снизу грязной анархией. [Писано за четыре года до "Великой Октябрьской". - Н.Л., М.П.] Если сейчас "нет власти", то необходимо сделать, чтобы она была. С организации власти надо начинать, если ее нет, а не с чего иного. Если подвыпивший кучер, допустим, свалился с козел - смешно философствовать о предоставлении инициативы лошадям".

И обобщающий философский вывод: "Я думаю, власть по своей природе ничем незаменима. Как все необходимое, она непременно должна быть на своем месте, иначе пиши пропало!"

Никак не удержаться от обильного цитирования в статье о столь блистательном стилисте. Да и дело требует. Лучше Меньшикова о его воззрениях, пожалуй, никто не скажет.

Вот он говорит о необходимости "естественного стиля" в государственной жизни России, о вполне реальном восстановлении Патриаршества и сугубо романтическом - древнего Боярства (статья к романовскому юбилею "Милость народу"): "Бюрократия имелась у нас и в Московскую эпоху, но и выше нее стояла группа, которая составляла, так сказать, живой Кремль монархии с такими башнями, какими возвышались Романовы, Курбские, Воротынские, Трубецкие, Шуйские, Пожарские. Если весь народ отстаивал Россию от великой Смуты, то предводительство в этом подвиге принадлежало патриаршеству и боярству. Восстановление древнего органического стиля нашей государственности было бы "возвращением домой" после героического похода Петра Великого на чужую сторону. Это возвращение к родной земле, к ее корням, к ее красоте и ее заветам - было бы встречено народом как сказочная мечта"53.

Меньшиков понимал - "погибающее государство не спасут ни пышные парламентские фразы, ни триумфы, ни салюты. Единственно, что производительный, культурный труд". И ради пропаганды такого труда он не жалел ни сил, ни времени. Михаил Осипович убеждал: погибнет крестьянский двор - погибнет государство. Ведь крестьянский двор - это маленькая Россия, микрокосм, имеющий те же основные признаки, что и государство. И это наиболее естественный стиль ведения всякого хозяйства.

Итак, власть должна быть на своем месте и соответствовать своему месту. Национальная элита должна быть на своем месте. Семья, как источник авторитета, должна быть на своем месте. Это и есть естественный, от Бога заведенный порядок вещей, органическая для человека и общества иерархия ценностей. Возглавлять, осенять благословением эту иерархию ценностей и авторитетов призвана церковь. Неорганичность, невыдержанность "стиля" в самой Церкви ведет и к ее упадку, и тогда приходится ставить вопрос: что восстанавливать прежде - нацию или христианство.

"Христианство прививалось, - подчеркивает Меньшиков, - всегда лишь одним способом. Приходили апостолы, увлекали своей проповедью небольшое число последователей, строили крохотные церковки. Но эти церковки были огромны внутренним объемом веры, которая быстро - как река в половодье выступала из берегов. Вот естественный и разумный способ насаждения христианства. У нас же хотят наоборот: сначала создать храмы, а потом будто бы сами собой откуда-то явятся и верующие. Боюсь, что этот расчет ошибочен".

Обратим внимание, писатель и в сфере сугубо духовной требует в первую очередь (не он - природа, дело требуют) "естественного стиля". Более того, здесь, в религии, в Церкви, он может быть нужнее, чем где-либо. То, что огромные холодные храмы Москвы и Петербурга стояли еще и при батюшке-царе пустыми, что они не были "намелены", "надышаны" верующим народом, - это, увы, как ни прискорбно, факт. И сегодня, в условиях восстановления интереса к христианству - далеко еще не "восстановления христианства" - полезно, думаем, прислушаться к суждению проницательного, хотя и не очень церковного, современника. Раздумья о Вере, о Боге увлекали Меньшикова в безграничность макро- и микрокосмоса. Свои мысли он фиксировал, порой, в поэтической форме, но стихов не публиковал. Мы приведем одно из стихотворений, сохранившихся в семейном архиве:

Конечно, - я ничто в сравненьи с Миром,

Но ведь и он ничто в сравнении со мной.

Кто кажется ничтожней в отдаленьи?

Я ль на Земле, невидимый, бесследный,

Иль он, сведенный к еле видным точкам?

Гляжу на свод небесный... Вот Арктур,

Вот Вега - вечный океан огня,

Вот Сириус таинственный, безмерный,

Но необъятность их не больше искры

Ничтожно малой. Отступи подальше

На сотни миллионов новых верст,

И ты светил великих не увидишь.

Они сольются все в неясное мерцанье

Той звездной пыли, что зовется

Потоком Млечным. А еще подальше

Исчезнет из очей и это привиденье.

Пусть миллиарды лет

Такие искорки горят в небесной тверди,

Но и они погаснут. Вся неисчислимость

Веков в сравненьи с Вечностью - мгновенье.

Так в чем же должен видеть я величье мира?

Покорен он, как я, жестокому закону

Бытия, сплетенного с небытием.

Мир, как и я: он есть - и нет его.

По-видимому мир - мое же повторенье.

Он тех же волн, как я, безмерный океан

И ничего нет вне души моей такого,

Что не было бы в ней самой. Ничтожен я,

Но я сознательно стою пред вечным Небом.

Я знаю многое в его существованья,

О нем я мыслю. А оно..? О, Боже!

Тип нации - тип национализма

Сколько наций, столько национализмов... Ведь что такое национализм? Это, в самом общем случае, способ смотреть на мир глазами своей нации, своих отцов и пращуров. Глаза у каждого разные. Потому будут неизбежно разными и "национальные глаза". Есть в мире национализм немецкого, французского, британского типа... Есть национализм японский, есть еврейский... Строго говоря, если приглядеться, ни один из национальных типов национализма не дан нам в реальной истории в чистом, беспримесном и бескомпромиссном виде. Как нет в природе химически чистых веществ (кроме, кажется, метеоритного железа), нет и жестко выделенных раз навсегда идеальных типов национализма. В одной и той же нации, у русских, например, могут существовать, соседствовать и взаимодействовать политически и мировоззренчески национализм немецкого, еврейского, любого другого типа. В конкретной истории русского национализма можно выделить группы и направления, связанные более или менее с тем или иным типом национального самовыражения. Славянофилы, евразийцы, национал-коммунисты...

Хуже того, и у одного человека день на день не приходится. Как писал Достоевский, "может, я только по понедельникам и вторникам дурак, а в среду и умнее тебя буду". Так и с национализмом. В среду он может у меня быть другой тональности и напряженности, чем "национализм во вторник". Конечно, всегда остается некий доминантный, определяющий, так сказать, колорит. Попробуем присмотреться, разумеется на точных цитатах, каков был тип меньшиковского национализма.

Во-первых, всегда подчеркивал писатель, это национализм принципиально не агрессивный. "Есть у нас воинствующие национализмы, но они не русские, а инородческие, - пишет он в статье

"Дело нации" в 1914 году. - Наш, русский национализм, как я понимаю его, вовсе не воинствующий, а только оборонительный, и путать это никак не следует. Мы, русские, долго спали, убаюканные своим могуществом и славой, но ударил один гром небесный за другим, и мы проснулись и увидели себя в осаде - и извне, и изнутри"54.

Во-вторых, предполагается возможность органичных и неорганичных решений национального вопроса для тех или иных многонациональных, взаимодействующих сред.

"Я имею право говорить о русском чувстве, наблюдая собственное сердце. Мне лично всегда было противным угнетение инородцев, насильственная их русификация, подавление их национальности... Я уже много раз писал, что считаю вполне справедливым, чтобы каждый вполне определившийся народ... имел на своих исторических территориях все права, какие сам пожелает, вплоть хотя бы до полного отделения". Но совсем другое дело - и этого многие не хотят понимать доныне, - когда тот или иной "малый народ" захватывает "хозяйские права на нашей исторической территории". "Мы вовсе не хотим быть, - жестко и справедливо формулирует Меньшиков, - подстилкой для целого ряда маленьких национальностей, желающих на нашем теле располагаться и захватывать над нами власть. Мы не хотим чужого, но наша Русская Земля - должна быть нашей".

Диагноз дается Меньшиковым почти с медицинской точностью и в медицинских терминах. "Инородное вселение является инфекцией; размножение микроплемен ведет гигантское племя [русских. - Н. Л., М. П.] к государственной смерти". Говорить и помнить об этом, с точки зрения здорового национализма, - "это вовсе не воинственность, а инстинкт самосохранения".

Третья, может быть самая выразительная, черта в меньшиковской философии - специфичное понимание национальных взаимодействий внутри русской нации. В своих излюбленных эстетических категориях писатель не раз повторял, что главное для жизни и самосознания народа - не политический национализм (платформы и программы партий), а культурный - возрождение народного творчества в жизнеспособных традиционных формах.

Так, посетив концерт модой певицы Собиновой, автор - не без нарочитой заостренности - заявляет, что певица "сделала для национальной идеи больше, чем вся наша Национальная партия, ибо она (певица) заставила тысячи и тысячи людей, и своих, и чужих, полюбить Россию, почувствовать душу русскую".

И за этим пассажем следует совсем уже интересный поворот в раскрытии меньшиковского понимания русской "национальной силы": "А веду я речь к изумительному для меня открытию. Эта чудная русская артистка, вобравшая в себя все чары и тайны русской души народной, оказывается... датчанкой! Да-с, полукровкой датчанкой, родною внучкой великого Андерсена, сказками которого мы упивались в детстве. Как вам это нравится? Всего лишь в одно поколение так переродиться в России, сразу принять и тело русское типическое для средней Великороссии, и вместе с телом все инстинкты, все предчувствия души, все повадки, чисто стихийные, доведенные до высшей грации... Это просто чудо какое-то!"

"А что вы скажете,- писал Меньшиков в той же статье, - о г-не Гольтисоне? Это чистокровнейший еврей, и тем не менее страстный композитор русского церковного пения и, как говорят,- большой русский патриот. Вот вам иллюстрация нашей национальной силы" 55.

Вот вам иллюстрация меньшиковского национализма! Сколько бы ни говорили о его "черносотенстве", "антисемитизме", - считаем, здесь сказано обо всем этом куда ярче и глубже.

Дальше - больше. Внимательное чтение "Писем к ближним" от номера к номеру, из года в год обнаружит и другое - что национализм этого "черносотенца" прекрасно уживается с восхищением (иногда даже преувеличенным) чужой культурой и весьма критическим (порой чрезмерно критическим) отношением к своей. Кому-то показалось бы, пожалуй, что это вовсе не патриот, а

русофоб написал в одном из номеров "Нового Времени": "Мы, русские, живем в захолустье мира, в стороне от большого света, и до нас доносится лишь смутный гул далекой одушевленной жизни. Такие территории, как Англия, Франция, Германия, Италия, Америка, представляют великолепные скопления культурных рас - они насыщены электричеством умственной работы, особенно напряженным".

Нет, Михаил Осипович не был "американистом" (хотя напряженность собственно умственной работы Запада он здесь явно переоценивает), Просто он, как обычно, подходит к историко-социологическим явлениям со своей биологической, органической меркой, с критерием "культуры счастья" (именно так озаглавлен цитируемый раздел статьи). "Не потому ли и расцвела великая римская цивилизация, - продолжает рассуждать он, - что вечный город всегда пользовался вволю прекрасной горной водой, чистейшим воздухом моря и гор, чистейшим в Европе небом с таким очистителем жизни, каково солнце? И не потому ли вянет на наших глазах скудная петербургская цивилизация, что Петр Великий выбрал для центра своей империи финское болото, где нет ни чистой воды, ни воздуха, ни света?" Как хотите, а большая доля правды в высказанном суждении есть. Хотя и слишком пессимистично для нашего народа, особенно для его будущего, звучит окончательный приговор: "От здоровой матери-природы рождаются счастливые смеющиеся дети, от больной - больные и скучные".

К какому же типу национализма принадлежал национализм нововременского публициста? Безусловно, эстетический. Безусловно, биологический. Если угодно, даже естественно-научный. Меньшиков не дожил до идей Л.Н. Гумилева, но похоже, что "стихийно" мыслил он близко и к категориям этногенеза, биосферы, пассионарности.

В 1916 году в статье "Что такое национализм?" сделана как бы попытка подвести итог его размышлениям в области национальной философии. Конкретный повод - неославянофильские загибы в реконструкции "исконно русских" эстетических и нравственных принципов.

"Так и в последние десятилетия мне приходилось более других публицистов писать о национализме и так как мое имя связано с учреждением так называемой Национальной партии в России, то я нахожу вынужденным отгородиться от крайности национализма, доводимого некоторыми русскими людьми до абсурда". Напротив, о печальных опытах времен Шишкова называть галоши мокроступами и наряжаться, как делали славянофилы, в кафтаны вместо сюртука - словом, говоря о том, что и тогда определялось затасканным "квасной патриотизм", Меньшиков заявляет: "Все это не ново и не умно. Я решительно чужд этому уродливому пониманию национализма. Я настаиваю на том, что и отдельный человек, и вся народность своею гордостью должны считать не сохранение статус-кво, а непрерывный в пределах своей природы прогресс".

"Национализм с христианской точки зрения, - дает определение писатель, - как развитие в себе наивысшей человечности, есть поиск наилучшего. Евангелием не запрещено ни одному народу оставаться тем, что он есть, ибо этого запретить нельзя. Но на всех языках Евангелием проповедуется необходимость отречения от некоторых своих свойств, если они дурные, и приобретения некоторых других свойств, хороших".

"Будьте совершенны, как Отец ваш небесный", - так можно было бы выразить евангельский императив этой националистической этики. "Ведь культура не меняет природу животного или растения, а только совершенствует ее. Нетрудно видеть, что цепляясь непременно за свое, только потому что оно свое, мы одинаково идем наперекор Евангелию и культуре".

В итоге истинный национализм "есть не оберегание нищеты, а накопление драгоценностей, приобретенных всюду, где Бог пошлет, - драгоценностей духа и тела".

...В дневниках 1918 года, в последние месяцы перед арестом и гибелью, Меньшиков не раз будет возвращаться к давним размышлениям. Они принимают теперь грустный, почти апокалиптический оттенок - в связи с ожидавшимся наступлением немцев, уже занявших Псков. До Валдая оставались считанные версты. Готовясь психологически к возможности нового непредусмотренного взаимодействия с германской оккупационной стихией, старый националист записывает диковинные, на первый взгляд, слова: "Мы еще во власти невежественных суеверий, и все еще немец кичится тем, что он немец, а индусу хочется быть индусом. Но это быстро проходит. Суеверие национальности пройдет, когда все узнают, что они - смесь, амальгама разных пород, и когда убедятся, что национализм - переходная ступень для мирового человеческого типа - культурного. Все цветы - цветы, но высшей гордостью и высшей прелестью является то, чтобы василек не притязал быть розой, а достигал бы своей законченности. Цветы не дерутся между собою, а мирно дополняют друг друга, служа гармонии форм и красок".

Загрузка...