Владимир Бараев ВЫСОКИХ МЫСЛЕЙ ДОСТОЯНЬЕ Повесть о Михаиле Бестужеве

ТРИЗНА ПО БРАТЬЯМ

МИХАИЛ



14 декабря 1856 года Михаил Бестужев отправился на лыжах в Зуевскую падь на свою заимку. Летом он жил там во время сенокоса, осенью приезжал на охоту, а зимой — за сеном. Сегодня же он решил в уединении отметить этот, мало сказать памятный, — роковой день.

Пройдя несколько верст вниз по реке, он перешел на правый берег Селенги и начал взбираться по заснеженному склону горы. Широкие охотничьи лыжи, подбитые мехом-камусом, позволяли штурмовать крутизну напрямик. В короткой меховой курмушке, малахае и бурятских унтах, он шел легко, без напряжения преодолевая подъемы. Но вскоре небольшой мешок за плечами потяжелел, приклад ружья и охотничий нож с рукоятью из рога изюбра, торчащий из деревянных ножен на боку, стали мешать движению. Бестужев увидел, что до перевала, за которым откроется Зуевская падь, осталось немного, и прибавил шагу. Достигнув седловины, он остановился у заснеженной колоды, смел с нее снег и сел передохнуть.

Разгоряченный быстрой ходьбой, он снял малахай, вытер капли пота на лбу и висках. Темно-русые, не тронутые сединой волосы, раскрасневшееся, почти без морщин, худощавое лицо, опушенные инеем усики молодили его. Постоянные хлопоты в столярной и слесарной мастерских, охота, сенокос и другие заботы по хозяйству сохранили в нем крепость сил и молодой облик. И люди, впервые видевшие его, никогда не думали, что ему уже за пятьдесят — так статен был он и легок в движениях.

Сняв лыжи, Бестужев поднялся на вершину скалы, которая некогда служила караульной вышкой для казаков, защитников Селенгинской крепости. Величественная картина открылась с нее. Заходящее солнце ярко освещало устье таежной речушки, над которой клубился пар свежей наледи, церковь и остатки старого города на правом берегу реки. Улицы, дома нового Селенгинска на левобережье вот-вот уйдут в тень сопок, а их бестужевский дворик уже в тени. Из печных труб и отверстий в юртах медленно поднимаются столбы дыма. Морозная будет ночь. Скоро студеная мгла поглотит долину Селенги. До чего же красива она! Но какими словами, красками передать ее красоту? Жаль, что брат Николай так и не успел написать этот пейзаж.

Увидев большой круглый камень, Бестужев толкнул его ногой, тот покатился, полетел вниз и, попав на реку, гулко ударился и стремительно покатился по голому, отполированному ветром льду, точь-в-точь как то ядро, которое раскололо невский лед, когда восставшие оказались на нем. И сразу, словно наяву, возникла полынья, в ней барахтаются, тонут солдаты: искаженные ужасом лица, руки, хватающиеся за кромку льда… Сколько раз мерещилось это и в Петропавловской крепости, и в Шлиссельбурге, и здесь, в Сибири. А однажды приснилось, будто он оказался подо льдом, среди утонувших солдат. Они уже мертвы, но смотрят на него с укором: «Зачем, во имя чего мы погибли?»

Много утонуло их в Неве. Еще больше погибло на площади. И странно, картечь, разившая всех наповал, почему-то не тронула никого из офицеров, руководителей восстания. А картечину, летевшую в него, Бестужева, принял на себя ефрейтор Любимов. Незадолго до этого он сказал, что не покинет, прикроет командира. И прикрыл, погибнув мгновенной смертью…

Вспоминая об этом, Бестужев терзался чувством ничем не искупимой вины и перед погибшими, и перед теми, кто остался жив, пройдя все круги солдатского ада — плети, шпицрутены, издевательства начальства, а главное — каторгу, которая для них была намного тяжелее, чем для офицеров. О судьбах многих Бестужев ничего не знал до сих пор.

Перебирая час за часом день восстания, Бестужев вспоминал, как двадцатилетний унтер-офицер Александр Луцкий вместе с Щепиным-Ростовским и другими офицерами понуждал солдат выходить из казарм, а на площади командовал заградительной цепью, не пропуская никого к каре. Когда один из верховых жандармов начал разгонять людей и пытался прорвать цепь, Луцкий ткнул штыком его лошадь, а самого жандарма ударами приклада сбил на землю. Не испугался он и генерал-губернатора графа Милорадовича, когда тот подъехал к каре. Генерал обругал его, назвал мальчишкой. Но Саша крикнул графу: «Изменник! Куда девали шефа нашего полка?», имея в виду великого князя Михаила, которого, по слухам, арестовали вместе с цесаревичем Константином.

Милорадовичу все же удалось прорваться сквозь цепь и проехать к каре. После этого Бестужев видел, как Луцкий приказал стрелять по тем, кто приближался к цепи. Но куда он делся потом? На Неве его уже не было. Погиб на площади, арестован? Если его взяли, то могли вместе с солдатами и другими нижними чинами судить военным судом в полку и, прогнав сквозь строй, сослать на Кавказ. В Сибири о Луцком не было слышно. В Петровском Заводе декабристы однажды выделили немного артельных денег для солдат — участников восстания, отбывавших каторгу в Нерчинских рудниках, но был ли среди них Луцкий, неясно.

Зная, что вряд ли он мог хоть чем-то помочь ему и другим солдатам, Бестужев снова начинал думать, где и когда можно было предотвратить гибель людей. Не стоило, конечно, выстраивать их на льду. Надо было бежать прямо к крепости. Но нет! Еще раньше, на площади, следовало попытаться отбить пушки. Предлагал же Корнилович сделать это! И даже после первого выстрела, когда картечь пронеслась над головами, можно было дать залп по артиллеристам. Но кто думал тогда, что пушки ударят по людям? Надеялись, что так и будут стрелять вверх, для острастки. Вот тут-то и упустили последний шанс. Но были ли другие? Если да, то когда и где?

И перед Бестужевым снова и снова вставали картины утра четырнадцатого декабря. Дробный, призывный гром барабанов, грозный топот сапог неудержимой лавины солдат, быстро шагающих, почти бегущих к Петровской площади.[1] Казалось, только ритм барабана сдерживал их от того, чтобы перейти в бег с ружьями наперевес. Какая же могучая сила в сухой, тревожной дроби! Без флейт и труб барабаны звучали, как ни странно, гораздо внушительнее — властно, повелевающе. И там, на площади, после неимоверных трудностей с построением — главная сложность была с солдатами разрозненных рот, командиры которых не вышли на площадь, — барабаны продолжали греметь, крепя и сплачивая строгий квадрат каре.

Порывы ветра колыхали высокие султаны киверов и знамена, развеивали клубы пара от разгоряченного дыхания сотен солдат. Утро было ясное, зловещие отблески неба то и дело вспыхивали на холодных гранях штыков.

И как гордился он, Михаил Бестужев, что ему удалось вывести не только свою роту, но и весь полк, ставший сердцевиной, кристаллом, который начал расти, увеличиваться час от часу: сначала присоединились лейб-гренадеры Сутгофа, затем — более тысячи моряков Гвардейского экипажа, а под конец — еще тысяча солдат Панова, которые штыками пробились к Зимнему дворцу, а потом к Сенату.

Никто и ничто — ни генерал Милорадович, ни атаки конногвардейцев и кирасиров, ни уговоры парламентеров не могли поколебать решимости восставших. Казалось, еще немного — и под покровом сумерек к ним присоединятся преображенцы, кавалергарды, коннонионеры и другие войска.

А вокруг площади сгущалась не менее грозная сила — огромные толпы народа, возбужденные невиданным зрелищем: атаками конницы, взмахами палашей, ответными залпами ружей, сверканием штыков. Строители Исаакия, грузчики и прочий черный люд бросали в кирасиров поленья, камни. И стоило восставшим кликнуть их на помощь, этот призыв искрой воспламенил бы толпу, которая могла бы смять не только солдат, но и конницу и артиллерию. Впрочем, какая там артиллерия — всего четыре пушки. Но именно эти четыре единорога и решили судьбу восстания, извергнув из своих жерл огненный смерч картечи…

…Два зайца промчались со склона горы — кто-то напугал их наверху. Глянув туда, Бестужев увидел — с голых ветвей осинника посыпалась бахрома снега. И тут же в зарослях показался большой изюбр, остановился, оглядел поляну и хотел было продолжать путь, — ах, какие красивые у него рога! — но едва ветерок донес до него запах человека, тут же встал на дыбы и, развернувшись в прыжке, поскакал вверх в чащу. Залюбовавшись изюбром, Бестужев и не подумал выстрелить. Не до него сейчас. Пусть ходит до поры.

Подойдя к заимке, Бестужев увидел у стога множество следов косуль, зайцев, изюбров. Пора вывезти сено, а то совсем съедят, подумал он. Обнаружив, что дверца избушки почти до середины завалена снегом, Бестужев разгреб его концом доски, снял наружный засов и вошел внутрь. Дрова, заготовленные с осени, на месте. Котелок, кружка, кулек соли на столе — все так, как оставил в последний раз. Растопив печурку, он набрал в котелок снега и поставил его на огонь.

В Чите и Петровском Заводе декабристы всегда отмечали этот день, зажигая пять свечей в память повешенных соратников. С годами свечей становилось все больше — погибли Сухинов, брат Александр, Одоевский. В сороковых годах умерли Никита Муравьев, Лунин, Якубович, братья Петр и Павел… В пятидесятых — Панов, Торсон, Фонвизин, брат Николай… Досчитав до семидесяти, Бестужев сбился и вздохнул — на всех не хватит…

— Зажгу четыре свечи своим братьям, — запалив лучину, он поднес ее к свечам. — Это тебе, Саша, ты погиб первым. Это — Павлу, Петру… А это тебе, Николай. Ну вот, братья, мы и вместе. Хочу поговорить с вами…

То ли от движения руки, то ли от сквозняка языки пламени шевельнулись, словно кивая в знак согласия.

— Дорогие мои, так хотелось бы сказать вам — здравствуйте! Но вас уж нет на этом свете…

АЛЕКСАНДР

Михаил долго, пристально смотрел на пламя первой свечи.

Последний раз он видел Александра в Иркутске. Осенью 1827-го Сашу везли в Якутск, а его с братом Николаем — в Читу. Губернатор Цейдлер разрешил встречу, и они втроем провели целую ночь. Мишель подарил Саше «Parnasso italiano», а тот — библию, единственное, что у него нашлось для подарка. Наутро разъехались. Прощаясь, они верили в новую встречу, однако тот поцелуй оказался последним в этом мире.

Но сегодня, в годовщину восстания, Бестужев вспомнил, как ровно тридцать один год назад, рано утром, когда еще было темно, Саша явился к нему на полковую квартиру и сказал, что Якубович отказался вывести моряков Гвардейского экипажа. Услышав это, Мишель оцепенел — рушился не только план захвата Зимнего дворца, но и весь первоначальный план восстания. Московский полк должен был лишь присоединиться, поддержать выход моряков. Мишеля вдруг охватила решимость вывести московцев, Саша заколебался, предложил подождать, пока Рылеев не поднимет другие полки.

— Нет! — воскликнул Мишель. — Промедление погубит дело! Надо увести полк до присяги…

Вспоминая это позже, он ясно понял, что именно тот момент стал решающим и определил все дальнейшие события. После присяги полк вряд ли удалось бы поднять. И тогда не было бы восстания!

Письма Саши из Якутска доходили не всегда, и братья плохо представляли его жизнь там. Через два года его перевели на Кавказ, и тогда, несмотря на увеличившееся расстояние, переписка наладилась. Кроме того, Михаил и Николай получали журналы с рассказами и повестями брата, которые он подписывал псевдонимом Марлинский. Далеко не все, вышедшее из-под его пера, нравилось братьям. Саша, чувствуя это, как-то признался, что писать приходится вечерами при свете костров или луны, несмотря на смертельную усталость после боев и переходов по горным тропам…

Когда письмо брата Павла о смерти Саши пришло в Петровский Завод, декабристов потрясло это известие.

Совсем недавно они узнали о гибели Пушкина, и нот — новая трагедия. Михаил, никогда в жизни не плакавший, рыдал несколько дней, как ребенок. В конверт была вложена последняя записка Саши Павлу, написанная на клочке бумаги:

«Обнимаю тебя, любезный брат; если не приведет бог свидеться, будь счастлив! Ты знаешь, что я тебя любил много. Впрочем, это не эпитафия — я не думаю и не надеюсь умереть скоро, но все-таки, на всякий случай, лучше проститься. Не худо сделаешь, если задержишь письмо к матушке до следующего известия, чтоб не дать ей напрасного беспокойства.

Каково идет и ведет тебя служба? Поклонись Ростовцеву и всем, кто меня помнит не лихом. Писать ей-ей некогда: извини меня перед алчущею братиею журналов. Santè et prosperitè — твой друг и брат Александр Бестужев».

Мишеля поразил бодрый дух и тон записки, которую никак не хотелось назвать предсмертной. «Это не эпитафия — я не думаю и не надеюсь умереть скоро… Здравие и процветание!» — с надеждой твердил он.

Как утопающий за соломинку, ухватился он за слух о том, что Александр не погиб, а оказался в плену. Вспомнив рассказ Саши «Он был убит», Михаил перечитал его и нашел в нем не предсказание смерти в бою, а решение изменить судьбу.

«Кто мне даст голубиные крылья слетать на темя Кавказа и там отдохнуть душою? Не знаю сам, отчего к ним жадно стремятся мои взоры, по них грустит сердце. Не там ли настоящее место человека?» — писал Саша.

Может, он смертельно устал от «войнобеспя», в котором его упрекал брат Николай? Он мог устыдиться того, что в рядах регулярных войск сражается против горцев, берет штурмом аулы, когда под ядрами и пулями гибнут не только воины, но и их дети, жены, матери, старики. Саша ведь любил гордый, свободолюбивый характер кавказцев, хорошо зная их жизнь, изображал ее в своих повестях. Раненного, его могли увезти по горным тропам в глухое селение. А выздоровев, он не захотел возвращаться…

Измученное болью утраты воображение рисовало, как Саша женился на горянке, стал советником если не при Шамиле, то при другом военачальнике. Впрочем, для этого надо было бы принять ислам, а мог ли он изменить православию и присяге? Но вдруг произошло что-то недоступное пониманию Михаила и все случилось примерно так?

Когда сестры приехали в Сибирь, они привезли письмо баронессы Марии Воде со стихами в честь Александра «К домику в 14-й линии». Адрес вызвал недоумение, ведь Вестужевы жили на 7-й. Может быть, это было место тайных встреч Саши с баронессой? Кто знает…

Перед безмолвными стенами

В раздумье грустном я хожу

И животворными мечтами

Воспоминание бужу.

Я в них ищу с душою страстной,

Бестужев! образ твой прекрасный…

Увы! Под небом беспощадным,

В стране далекой, безотрадной

Умолк волшебной лиры глас,

Среди страданий и мучений

Угас навеки дивный гений.

Но… кто же видел, что угас?..

Ты, может быть, еще живешь,

Быть может, сторону чужую

Своим отечеством зовешь?..

Вовеки жив твой чудный гений,

Он жив в листках твоих творений,

Жив навсегда во всех сердцах…


Баронесса Боде написала это в начале сороковых годов. Какой же сильной оказалась ее любовь, если она сочинила стихи много лет спустя после смерти, нет, после исчезновения Александра! А вдруг он в самом деле жив? Живет в одном из аулов и пишет стихи, повести, романы. И может, через сто-двести лет в каком-нибудь тайнике среди скал обнаружатся его рукописи, созданные за долгие годы жизни среди горцев. И тогда он вернет долг «алчущей братии журналов».

Порыв ветра пробился сквозь щель в оконце, и первая свеча погасла. Оттого, что ближе к окну, подумал Бестужев и снова зажег ее. Но через некоторое время она опять погасла. Отчего это? Не знак ли божий? Неужто все-таки жив?

Михаил поднял кружку:

— Если ты жив, Саша, — saute et prosperity! А если нет, то… Впрочем, пью за здравие и процветание!

ПЕТР

— Теперь, Петруша, к тебе мое слово. Участь твоя самая печальная, тебя убили не пулей…

Бестужев прикрыл глаза, и вдруг в завывании ветра за окном, потрескивании дров в нечурке почудились детские голоса, журчание Малой Невки у Крестовского острова, где у Бестужевых была дача.

День солнечный, яркий. Разбойники Ринальдо Ринальдини, роль которого взял на себя Саша, удирают на лодке от погони. Под мостом она наскочила на подводную сваю и начала заполняться водой.

— Ринальдо! Пробоина в борту! — крикнул Мишель. Отважные «разбойники» в испуге завопили: «Тонем!

А-а-а!» Громче всех кричал шестилетний Петруша. На берегу бегала Елена с маленьким Павликом на руках: «Спасите! Помогите!» Ринальдо заткнул дыру курткой, схватил Петрушу: «Перестань кричать, не то брошу в воду!» Тот сразу умолк. Потом Саша с Мишелем взялись за весла и кое-как сумели причалить к берегу.

В другой раз, спасаясь от «испанских жандармов», Мишель прыгнул с берега на плот, поскользнулся и, разбив голову, лишился чувств. Очнувшись, он услышал шепот Петрушп: «Бедный Мишель! Вдруг умрет». — «Он проживет дольше всех нас!» — уверенно сказал Саша. Слова оказались пророческими. И вот братья давно уж канули в Лету, а Михаил сидит в таежной заимке и слышит их детские голоса. И так горько, невыносимо тяжко сделалось от этого, что он застонал…

Петр был всего на три года моложе Михаила. И если к старшим братьям — Николаю и Александру относился с огромным почтением, то к Мишелю, почти ровеснику, у него подобного чувства в детстве не было. Не очень общительный, сдержанный характер создал Петру славу надменного гордеца, хотя в сущности он был отзывчивым, добрым малым.

Служба его начиналась блистательно. В августе 1824 года мичман Петр Бестужев сопровождал Александра I во время поездки в Кронштадт и Рамбов. С гордостью Петр писал матери, что был всюду от государя в нескольких шагах. «Что же касается до князей великих, то они так часто (особенно Николай) посещают Кронштадт, что мы встречаем их запросто, как давно знакомых частных людей».

Накануне восстания старшие братья отправили Петра в Кронштадт, но, к удивлению, он вернулся оттуда, упросив Михаила не говорить другим братьям, что он здесь. А наутро Петр, добровольно став связным, как челнок, сновал между казармами Московского полка и Гвардейского экипажа. Когда Александр и Михаил Бестужевы вывели солдат к Сенату, Петр прибыл туда и выполнил просьбу Михаила — вернуться в экипаж и сообщить брату Николаю о начале восстания. И тому удалось вывести моряков.

«Всему виной Бестужевы», — говорили в Петербурге после восстания. И слова эти были близки к истине.

Петра сослали на Кавказ. В 1829 году, когда их полк стоял в Ахалцихе, город окружило многотысячное войско турок. Двенадцать дней шел штурм крепости, но огромная орда не могла одолеть горстку русских солдат, которые, дождавшись помощи, уничтожили врага. Сразу после этого Петр написал братьям в Забайкалье.

«Около двух лет постоянно шумят надо мною знамена Марса… Кровавым потом и грудью заслужил я первые галуны — радугу после потопа… Ожесточенные не знают пощады; назад возвращались мы по трупам убитых. До тысячи насчитали их! Военное ремесло портит человека. Кровь вражеская смывает с него оболочку сострадания и заливает в душе знамя божественной чувствительности…

Брат Николай!.. Ты заменял мне отца, развил мои способности, образовал ум и вкус… И твое имя, твой образ, чистый и возвышенный, глубоко врезаны в сердце, безусловно тебе преданное.

Мишель… Мои ошибки и упорство характера мешали сближению нашему… хотя в сердцах и тлел огонек истинной любви. Теперь все изменилось: грубый толчок судьбы двинул нас навстречу… и узел дружбы был снова завязан при отдаленном перекате грома. В теплых молитвах оглашал я пустынный воздух и живописные окрестности именами вашими…»

В письмах Петра отчетливо чувствовалось, как мужает его характер, набирает силу и его собственный стиль, яркий, образный, дух которого вместе с тем оставался неуловимо бестужевским.

Именно от Петра братья Бестужевы и другие декабристы в Сибири узнали о гибели Грибоедова: «Общий друг и благодетель наш… А. С. Грибоедов предательски зарезан в Тегеране со всею миссиею. Невольно содрогаешься при сей страшной мысли!»

Как и все братья Бестужевы, Петр обожал Грибоедова. Еще в Петербурге он старался не пропустить ни одного чтения «Горя от ума», пьесу потом переписал и выучил наизусть. Едва Петр оказался в Тифлисе, Грибоедов, невзирая на опасность связи с гонимыми, старался тайно и явно помочь и ему, и Павлу, которого тоже сослали на Кавказ.

Не боясь навлечь немилость государя, он дерзнул обратиться к нему с просьбой о переводе Александра Бестужева из Якутска на Кавказ. И, как ни странно, злопамятный властелин, бледневший при одном упоминании мятежников, каким-то чудом согласился на это.

Так Александр, Петр и Павел Бестужевы встретились в Тифлисе. Однако радость совместной службы была недолгой — вскоре Александра неожиданно арестовали по ложному доносу и больного, полураздетого отправили зимой в Дербент, а Петра — в крепость Бурную.

Правая рука Петра, болевшая после ранения в Ахалцихе, мучила его. Но по приказу ротного командира Савенко Петра заставляли каждодневно, в любую погоду, по нескольку часов кряду маршировать, проделывать ружейные приемы. Больные пальцы не держали приклада, тяжелое ружье не слушалось Петра, и тогда фельдфебель обрушивался на него с отборной бранью, а порой и с кулаками. Физические и нравственные истязания довели Петра до умоисступления. Ему стало казаться, что все его ненавидят, желают зла. Ночами стало мерещиться, будто кто-то крадется к нему, чтобы задушить.

Потом ему стало легче, и он написал Александру, что исцелился от нравственной желтухи, припадки случаются реже и «приняли характер тихой меланхолии». Однако в 1832 году Петр сломился окончательно. Подозрительность довела его до того, что он перестал не только спать, но и есть, боясь быть отравленным.

Александр сразу же попытался перевести его в Дербент, матушка стала хлопотать об отставке, однако ни того, ни другого добиться не удалось. Петра списали со службы, когда дело зашло слишком далеко. Он поселился в родном имении в Сольцах, но ни полный покой, ни нежнейшая забота близких не могли поправить здоровья. С годами приступы буйства становились все опаснее, принося родным немыслимые страдания. Приехав в Селенгинск, сестра Елена рассказала, как ночами Петр изображал сцены допросов в Петропавловской крепости, атаки на Кавказе, то, как его мучил фельдфебель. А однажды, испугавшись неожиданного обыска, начал жечь свои бумаги — и те, что написал в здравии, и начертанные в безумии: какие-то особые знаки, иероглифы, изобретенные им. Запершись изнутри, он развел костер прямо посреди комнаты на ковре и чуть было не сжег весь дом. После этого его поместили в Больницу всех скорбящих, где он почти сразу же умер всего тридцати семи лет от роду…

— Петруша! Прости за неласковость в отроческие годы. Спасибо за теплые строки в письмах, за молитвы, в которых ты называл мое имя…

Михаил подошел к печурке, подбросил дров и долго смотрел на пламя, слушая тоскливую панихиду ветра по Петру, потом вернулся к столу.

ПАВЕЛ

Бестужев продолжал печальную тризну…

— Ты был самым младшим из нас, и потому тебя, единственного из всех, мы не вовлекли в восстание, чтобы хоть один мужчина остался в доме и был опорой семье…

Тогда семнадцатилетний Павел заканчивал Артиллерийское училище. 15 декабря 1825 года великий князь Михаил прибыл к будущим артиллеристам и, совершая парадный обход, увидел Павла.

— Для меня ты не брат бунтовщиков. Я тебя знаю как хорошего офицера и попытаюсь забыть, что ты называешься Бестужевым, — обнял и поцеловал его. Но это было лобызание Иуды. Великий князь изыскивал повод избавиться от него. И он нашелся.

В день коронации Николая І на иллюминированном Невском проспекте в толпе послышались едкие эпиграммы, поднялися смех, шум. Кто-то донес, будто зачинщиком был Павел Бестужев. Строжайшее следствие не доказало его вины, но тень подозрения все же пала. Через несколько месяцев великий князь снова прибыл в училище и, проходя по дортуару, увидел на столике меж кроватей «Полярную звезду», раскрытую на рылеевской «Исповеди Наливайко». И хотя выяснилось, что книга принадлежит не Павлу, великий князь потребовал от него признать вину.

— Ваше высочество! — вспыхнул Павел. — Я сознаюсь. Я кругом виноват и должен быть наказан, потому что я брат Бестужевых!

Эти слова, а главное — дерзкий бестужевский взгляд были хорошо знакомы великому князю. «До чего же похожи все они!» — подумал он. И Павла выслали на Кавказ.

Тропическая лихорадка, болезни желудка и печени преследовали его во время персидской и турецкой кампаний, однако воевал он достойно. Однажды враги окружили артиллеристов и хотели захватить пушку. Град пуль обрушился на русских. Прислуга дрогнула, попряталась в укрытии. Тогда Павел взял в руки пальник и сам начал стрелять в набегающих врагов. И как только отбил атаку, отхлестал этим же пальником своих струсивших солдат.

Склонность к изобретательству у него была столь же яркой, как у старшего брата Николая. Он сконструировал орудийный диоптр, который ввели во всей русской артиллерии под названием бестужевского прицела. Павел надеялся, что командование по достоинству оценит его изобретение денежным вознаграждением. Однако его представили лишь к Анненскому кресту, даже не повысив в звании.

Дальнейшая служба Павла протекала уныло, однообразно. Он стал вял, апатичен, не проявлял усердия ни в чем. Он то и дело обращался за помощью к матери и Александру, прося довольно большие суммы. И делал это даже тогда, когда, выйдя в отставку, жил в Петербурге.

Хоть судьба не баловала его с детства, он все же привык к особому вниманию старших, требовал его и в возрасте, когда пора становиться самостоятельным и помогать семье. За год до гибели брат Александр написал ему, что дает в долг две тысячи рублей с выплатой постепенно в четыре года, но с процентами по четыре рубля на сотню в год, чтобы приучить его «к английскому порядку».

«Эти деньги назначены всему семейству, — писал Александр. — А вы все мне кровные и равно дороги. Страдания Николая и Михаила должны быть чем-нибудь услаждены по выпуске, и с будущего 37-го года я стану откладывать им назначенную тысячу на обзаведение. Что будет вперед, не знаю — силы изменяют. Видимо, пора подумать разделить, не обижая никого, все, что я имею. Пора подумать и тебе, Поль, обеспечить себя, поправить свое состояние трудами или семейными связями. Жить день за днем… без цели для себя, без пользы для других — несообразность с твоими дарованиями. Без труда и занятий сами гении остались бы остряками — не более… Человек с волею все может, без воли — не в состоянии и хотеть».

Это письмо задело Павла за живое. Он было взялся за перо. Стремление к беллетристике проявилось в письмах братьям в Сибирь. Но вместо того чтобы рассказывать о родных и знакомых, Павел принимался за описание белой ночи и прекрасной Невы. Витиеватые строки ничуть не передавали картин города, полного жизни и движения, радостных и грустных воспоминаний. Когда же Павел писал просто, письма оказывались более яркими. Таким было письмо о смерти Пушкина.

«…Мы вчера похоронили Александра Пушкина. Он дрался на дуэли и умер от раны.

Некто г-н Дантес, француз, экс-паж герцогини Берийской, облагодетельствованный нашим правительством, служащий в кавалергардах, был принят везде с русским радушием и за нашу хлеб-соль и гостеприимство заплатил убийством. Надобно быть бездушным французом, чтобы поднять святотатственную руку на неприкосновенную жизнь поэта… жизнь, принадлежавшую целому народу…

Жена его более ветрена, чем преступна; но если в обществе, где мы живем, ветреность замужней женщины может сделаться преступлением, то она виновата, и тем более, что она знала характер своего мужа, это был пороховой погреб. Пушкин сделал ошибку женившись, потому что остался в омуте большого света…»

Пушкин был дорог Бестужевым не только как поэт, но и как друг брата Александра. В одном из писем к нему Пушкин просил обнять «брата и братью»…

Некоторое время Павел служил в Главном управлении военно-учебных заведений и даже редактировал журнал для их воспитанников. По мнению братьев, он вполне мог бы стать неплохим литератором, однако, несмотря на уговоры, всерьез браться за перо не хотел. Мешали ему и робость перед литературной славой старших братьев, и отвращение к тем, кто процветал в ту пору на литературной ниве. «Все они, — писал он, — эти друзья: Булгарин, Сенковский, Греч и много им подобных — просто негодяи; они приятны в обществе и терпимы по голове, а не по сердцу. Вся наша литературная братия никуда не годится: ссоры, подлости, личности, бессовестность и бездушие…»

С женитьбой у Павла не ладилось. Прослышав об этом, мачеха Одоевского, жившая во Владимирской губернии, взялась за роль свахи и нашла единственную наследницу довольно богатого поместья. Сватовство оказалось удачным, а вот женитьба — не очень. Судя по всему, жена Павла была недоброй женщиной и дурно повлияла на него, заставив предъявить претензии на долю дохода от имения в Сольцах.

Николай и Михаил упрекнули его и, когда Павел написал, что требует от сестер лишь положенную ему долю, ответили, что незадолго до восстания они обязались уступить свои части в пользу сестер.

«Может быть, ты не слыхал о таком нашем соглашении, — писал Николай, — потому что наша катастрофа застала тебя слишком молодым, а сестры из деликатности не хотели сказать тебе об этом, но если свидетельство двух живых братьев сколько-нибудь имеет весу, то я и Мишель уверяем тебя своей совестью, что оно было. Если они отдадут тебе твоих крестьян, у них не останется ни способа жить, ни средства помочь своему положению… Ты у них в большом долгу. Елена была твоей воспитательницей, Мария и Ольга помогали ей в этом.

Честность и благородство не изменяли ни одному из членов нашего семейства, которое было примером чежду всеми родными наших несчастливых товарищей, и даже вне этого круга. Теперь ты — представитель этого семейства».

Михаил приписал несколько строк: «Ни время, ни обстоятельства не могли переменить нашего искреннего желания касательно намерения, принятого в канун рокового дня; не смею думать, чтоб это желание не было всегда твоим…»

Увещевания старших братьев возымели действие. Павел перестал домогаться своей доли у сестер. Уйдя в хозяйство, он то ли от занятости, то ли от неловкости перед братьями почти не писал им. Здоровье, подточенное на Кавказе, разрушалось, и после смерти годовалого сына Павел заболел сам и вскоре умер. И было ему только тридцать восемь лет.

— Эх, Павел, Павел! Ты, как цветок, не успевший расцвесть. И хоть ты не участвовал в восстании, тебя унес тот же водоворот четырнадцатого декабря…

НИКОЛАЙ

Последняя свеча, сгоревшая наполовину, светила ярче других.

— Дорогой Николай! Повторяя слова Петра, говорю, что ты заменил нам отца, образовал наш ум и вкус. От имени всех братьев спасибо за все, что ты сделал для нас…

Окидывая мысленным взором жизнь Николая, Михаил увидел в дымке бескрайнего моря воспоминаний белоснежные паруса учебного фрегата. Выйдя из Кронштадта, «Проворный» бросал якорь то вдали от берега в открытом море, то в Свеаборге, то в других местах, неподалеку от Кронштадта. Погода стояла на диво.

Облака почти не закрывали солнце, которое лишь ненадолго заходило за горизонт, — стояли белые ночи.

Десятки гардемаринов носились по кораблю, лазали по мачтам, выполняя различные задания, а в это время по палубе прохаживалась красивая женщина в белом платье и широкополой шляпе. Мишель не сразу узнал Любовь Ивановну, знакомую сестер Бестужевых по Смольному институту. Несколько лет назад она вышла замуж за пожилого флотского офицера Степового. Спокойный, ровный характером, Михаил Гаврилович относился к молодой жене по-отечески заботливо. Детей у них не было, и чтобы как-то развеять ее от скуки, муж решил устроить ей морскую прогулку. Так она оказалась на борту корабля, на котором Николай Бестужев вышел в море со своими воспитанниками.

На гардемаринов, лазающих по снастям, Любовь Ивановна не обращала внимания. Это почему-то задевало Мишеля. Однажды он встал на верхней рее грот-мачты и, издав крик, начал балансировать, с трудом удерживая равновесие. Она подняла голову и тут же испуганно поднесла ладони к щекам. Продолжая игру, Мишель пробежал по рее и, едва не упав, крепко обхватил мачту. Степовая пошла к рубке и стала говорить кому-то, показывая вверх. Из рубки вышли капитан корабля и… Николай. Глянув на мачту, брат велел Мишелю немедленно спуститься. Когда тот подошел к ним, Николай строго отчитал его за браваду и отправил под арест.

— Вы слишком строги, — сказала она.

— Иначе нельзя, ведь это мой брат.

— Мишель?! Как вырос! Я даже не узнала его.

О чем шла речь дальше, он не знал, так как спустился по трапу. Сидя взаперти, Мишель услышал вечером чьи-то шаги на палубе. Держась за решетку руками и подтянувшись, он увидел брата со Степовой, остановившихся рядом, и тут же опустился. Николай забыл, что находится у каюты арестанта, и Мишель невольно услышал их разговор.

— Любовь основана на эгоизме взаимных наслаждений, — в голосе Николая слышалась улыбка, — а дружба — на бескорыстии взаимных пожертвований.

— Можно ли противопоставлять любовь и дружбу?

— Любовь есть тело, а дружба — дух.

— А разве не бывает душевной или одухотворенной любви?

— Только между родителями и детьми, братьями и сестрами или между учителем и учеником.

— А между супругами?

— Лишь как исключение из правил.

— А у нас с мужем не только любовь, но и дружба.

— Видите ли… — Николай замялся.

— Пожалуйста, говорите откровенно.

— Как бы это сказать? Любовь есть угар головы от сердца, у вас же этого, извините, не чувствуется.

— Вы хотите сказать, что я не люблю мужа?

— Более того, вы пока и не знали настоящей любви.

— Отчего вы так думаете?

— Отвечу вопросом на вопрос: вы совершали ради кого-нибудь безумные поступки?

— Разве я похожа на женщину, способную на это?

— В том-то и дело, что нет, потому и говорю, что вы еще не знали настоящей любви, ведь верное мерило ее — степень глупостей, которые влюбленные совершают друг ради друга…

Разговор утих. Корабль, стоящий на якоре, медленно покачивался на волнах. Слышны были крики чаек, плеск воды о борт.

— Простите, я обидел вас?

— Что вы! Наоборот, спасибо за откровенность. — И вдруг в ее голосе зазвучали лукавые нотки: — Можно задать тот же вопрос: а вы совершали глупости?

— Женщина — море: не пробуй — оно горько, не узнавай — оно коварно, не вверяйся — попадешь в бурю.

Тут Мишель услышал ее смех, удивительно мягкий, j душевный.

— Но вас эта сентенция не касается, — сказал Николай. — Море бывает и таким, как сейчас, — ласковым, добрым.

— Да, закат дивный. Смотрите, как полыхают облака!

— И не угаснут совсем — закат сольется с восходом… Больше Мишель не видел их вместе. Но по тому, как они нарочито не замечали друг друга, он понял: между ними произошло нечто такое, чего не следует знать другим. Однако скрыть любви не удалось. Муж, как водится, узнал последним, но, удивительно, препятствовать влюбленным не стал, отказав лишь в расторжении брака.

Свою любовь Николай, как святыню, пронес через все испытания. После ареста он не назвал имя Стеновой, когда колода карт, посланная ею из Кронштадта, вызвала подозрение Следственного комитета. На каторге он сделал по памяти ее портрет на слоновой кости, изобразив ее в кружевной шляпе со множеством лепестков и пышном жабо из кружев, которые он привез из Голландии и подарил ей.

В записной книжке Николая, которую Михаил перелистал после его смерти, он прочитал: «Моя любовь — кольцо, а у кольца нет конца». В 1843 году на каторгу вдруг пришло письмо от старшей дочери Степовой Елизаветы. Николай тут же ответил, что хорошо помнит ее и маму, продолжает любить все семейство Степовых и лишь одного не может себе представить, как маленькая пухлощекая Лиза сделалась взрослой девицей. Однако неожиданно вспыхнувшая переписка прервалась. Воспрепятствовало, видимо, неудовольствие отца или нежелание матери бередить давние душевные раны, а может быть, и обыкновенная осторожность. Сестры, приехав в Селенгинск, сообщили, что муж Любови Ивановны умер. Но кольцо любви, подточенное временем и расстоянием, с годами все же потускнело…

«Я сделал все, чтобы меня расстреляли, — писал Николай в одном неотправленном письме, — я не рассчитывал на выигрыш жизни и не знаю, что с ним делать… Но если жить — действовать. И потому я обвиваю колечки, стучу молотком, машу кистью, пилю, строгаю, бросаю лопатой землю. Часто пот льет с меня градом, часто утомляюсь до того, что не в силах пошевелить перстом, а со всем этим каждый удар маятника, каждый миг времени падает на меня, как капля холодной воды на голову безумного, и тут присоединяются щелчки по бедному больному сердцу».

То, что делал Николай на каторге и поселении, поражало всех. Еще в Чите, когда декабристы жили в невероятной тесноте, он с помощью ножичка и подпилка соорудил токарный станочек, нарезал из обрезков латуни, собранных в мусоре, зубчатые колеса, шестерни, затем сделал хронометр, гораздо точнее тех, которыми пользовались на флоте.

Решив запечатлеть соузников, он создал целую галерею портретов — нарисовал и тех, кто был с ним на каторге, и их жен. Николай писал и литературные произведения, но потом оставил это: «Все равно не напечатают». При жизни Николай увидел лишь написанные до восстания «Записки о Голландии», «Плавание фрегата „Проворного“» и несколько статей и заметок. Очерк «Гусиное озеро» опубликовали в «Вестнике Естественных Наук» без подписи. А рассказы и повести, написанные в каземате, частью погибли, а частью отосланы в Россию, но целы ли они, неизвестно.

Сколько произведений написал бы Николай, если бы не каторга и ссылка. Недаром Карамзин называл его единственным, кто мог бы продолжить «Письма русского путешественника». Великий князь Михаил заявил адъютантам после первого допроса: «Слава богу, что я с ним не познакомился третьего дня, он, пожалуй, втянул бы и меня…» А царь, выразив притворное удивление, что Николай Бестужев оказался среди заговорщиков, сказал:

— Вы знаете, что все в моих руках. И если бы я мог увериться в том, что впредь буду иметь в вас верного слугу, готов простить вас.

— Ваше величество, — ответил Николай, — в том-то и несчастье, что вы все можете, что вы — выше закона, а я желал, чтобы жребий ваших подданных зависел впредь от закона, а не от вашей милости!

Приехав после каторги в Селенгинск, Бестужевы сначала жили у купца Старцева, а потом купили в стороне от городка дом с амбаром, завозней,[2] стайками для коров и овец, построили кузницу, столярную, слесарную мастерские, обсерваторию. Им помогали буряты Анай и Эрдыней Унгановы, жившие в юртах по соседству. Пасли скот, плотничали, столярничали. Дочь Эрдынея, красивая стройная девушка семнадцати лет, тоже стала помогать Бестужевым. Дел для женских рук хватало — стряпанье, стирка, уборка в доме.

Однажды Николай, вернувшись с охоты, преподнес ей букет таежных лилий и саранок. Она зарделась, прижала цветы к груди, убежала на берег Селенги, вскоре оттуда донеслась удивительно нежная песня. Не надо было знать бурятского языка, чтобы догадаться, о чем в ней поется. Душа стала своим человеком в доме Николая, они проводили вместе долгие зимние вечера.

Когда родился мальчик, Николай договорился со своим другом купцом Старцевым, чтобы тот усыновил его и дал ему свою фамилию. Сына назвали Алексеем. Год спустя родилась дочь Катя, которая тоже стала Старцевой. Николай очень любил своих детей, учил их грамоте, рисованию, французскому языку. Они были удивительно милы — большеглазые, смышленые, озорные.

Ни брат, ни Михаил не писали о них домой. Письма читались в Третьем отделении — тень отца, государственного преступника, могла пересечь судьбы детей. Мать Бестужевых умерла, так и не узнав о внуках. В 1847 году сестры наконец добились разрешения выехать к братьям. Дорога сложилась удачно, они приехали раньше, чем их ожидали. Когда поздним вечером подъехали тарантасы, Николай и Михаил подумали, что к ним прибыли гости из Кяхты. Но какова была радость, когда увидели, что это сестры. Объятия, слезы. Бедные, как постарели за двадцать лет разлуки — полуседые, почти старушки. Подошли из юрт Эрдыней с Анаем. Непоседливая Катюша утихла. Душа придерживает ее за плечи и плачет. Более спокойный Алеша стоит в воротах, потом начинает помогать кучерам разгружать вещи.

За ужином Катюша по привычке забралась на колени Николая. Сестры с удивлением глянули на нее, потом на Алешу, их мать и все поняли. Могли ли они подумать, что их брат — дворянин, морской офицер, историограф, писатель, художник — женится на инородке?

В октябре 1852 года случилось горе. Селенга еще не стала, но припаи льда уже наросли у берега. Душа пошла по воду, лед под ней обломился, и быстрая студеная вода поглотила ее. Тяжело пережили ее гибель и Николай, и дети, и сестры, которые полюбили ее. К тому времени Алеша и Катя уехали в кяхтинскую гимназию. Гибель жены, отъезд детей угнетали Николая. Михаил и сестры уговорили его отправиться в Иркутск. Он прожил там декабрь и январь, бывал у Волконских, Трубецких, навещал Персиных, Трапезниковых, написал много портретов.

Тепло принимали его в доме начальника штаба войск генерала Кукеля. В дружной семье Болеслава Казимировича говорили на русском, французском, польском языках, а его жена — урожденная Клейменова — по матери была грузинкой, неплохо знала и грузинский язык.

Одно время у них жила Луиза Антуан. Элегантная, средних лет гувернантка учила детей французскому и музыке. Когда ее воспитанники подросли, она уехала из Иркутска. Познакомившись с ней, Николай не мог скрыть симпатии к этой милой женщине. Они подружились, и Луиза приезжала в Селенгинск. Вспомнив все это, он решил написать письмо. Сообщив о перемонах в своей жизни, он пригласил ее в Селенгинск, где все ее помнят и рады будут увидеть вновь.

Отправив письмо, Николай с грустью думал, до чего наивно это приглашение — по сути, предложение. Конечно, ей будет приятно получить теплые строки, но вдруг она вышла замуж…

Приехав домой, Николай взялся за конструирование ружейного замка.

Ярким мартовским утром он испытывал ружье, сделанное своими руками от приклада до мушки. Стреляя разными зарядами, радовался, что пули бьют точно в цель, а замок ни разу не дал осечки. После очередного выстрела иссеченный, как решето, щит на пригорке рухнул. Он поднялся, чтобы пойти к мишени, и услышал сзади хруст подтаявшего льда на тропе. Оглянувшись, увидел женщину в нарядной шубе и собольей шапочке, но не узнал — солнце било в глаза. Николай почему-то дунул в еще дымящийся ствол, застегнул распахнутый полушубок. Дама улыбнулась, вынула руку из меховой муфты и махнула ему. Только тут он узнал Луизу Антуан, прямо с ружьем бросился к ней и на радостях невольно обнял ее.

— C'est vous! Je ne erois pas mes yeux!

— Je vois que vous ne m'attendiez pas.

— Par contre, vous voyez. quels feux d'artifice en I'honneur de votre arrivee!

— Vous etes un vrai mousquetaire qui, tout entier, sent la poudre![3]

Они засмеялись и пошли к дому. Разгоряченный удачной стрельбой, обрадованный неожиданным приездом Луизы, Николай выглядел молодым человеком — высокий, стройный, легкий.

В тот же день к Бестужевым приехали казачий есаул Николай Селиванов с сестрой Машей, к которой сватался Михаил. Засуетились сестры, готовясь к приему гостей. Маша и Луиза Антуан, несмотря на возражения хозяек, помогали им в хлопотах — возились у печи, накрывали на стол.

Обед прошел очень мило. Узнав, что Луиза играет, сестры попросили ее к фортепиано. Без всякого жеманства она согласилась, шепнула что-то Маше Селивановой, та смущенно улыбнулась и после некоторого колебания кивнула, подошла к инструменту. Удивительно быстро они сошлись. Луиза не очень хорошо говорила по-русски, а Маша не знала французского, но взаимопонимание нашли полное. И концерт, вот уж поистине импровизированный, получился на диво.


Не пробуждай воспоминаний

Минувших дней, минувших дней…


Голос у Маши не сильный, но очень душевный, мягкий. Она конечно же волновалась, и это только красило ее. Не зная слов, Луиза лишь подпевала мелодию второго голоса, но все получалось чудесно. Слушая их, Михаил удивлялся и пению Маши, и неожиданному согласию дуэта, будто они не раз вместе музицировали. Впрочем, женщин сблизило положение — обе в гостях, обе нравятся братьям. Михаил уже сделал предложение, Николай близок к этому. Кто знает, вдруг станут свояченицами?

Словно прочитав мысли брата, Николаи глянул на него, глаза их встретились. В другой раз Николай наверняка ободрил бы его взглядом или шуткой, но тут — случай не из тех. Слишком серьезно все.

Потом сестра Елена попросила исполнить «Красный сарафан». Едва зазвучала мелодия, к горлу Михаила подступил ком. Вспомнился Петербург, дом на Васильевском острове, куда однажды пришли старый друг отца Бортнянский и еще никому не известный Саша Варламов. «Красный сарафан» и другие песни, романсы он написал гораздо позднее. Сестра Ольга пела с ним какой-то дуэт. Матушка прослезилась тогда от воспоминаний об отце и от счастья видеть всех детей вместе.

Бедная матушка давно лежит на Ваганьковском кладбище в Москве, а почти седая Ольга повторяет слова песни, которую пела когда-то в молодости. Николай сидит, закусив губу. Елена и Мария тоже опустили головы, боясь не сдержать слез…

Вскоре Михаил женился на Маше Селивановой, а женитьба Николая не состоялась. Луиза Антуан, послав письмо в Париж, получила ответ, в котором родственники решительно высказались против замужества.

В конце 1854 года, в разгар Крымской войны, Николай поехал в Иркутск и рассказал генерал-губернатору о своем ружейном замке, который оказался гораздо лучше тех, что были на вооружении русской армии. Генерал-губернатор Муравьев тут же отправил замок в Петербург, возвращаясь из Иркутска, Николай уступил место в кибитке семейству Киренского. Этот бедный чиновник, у отца которого в Якутске жил Александр Бестужев, долго не мог найти подходящее место службы и лишь при содействии Николая получил должность городничего в Селенгинске. В апреле yа Байкале еще был лед, дул холодный, пронизывающий ветер, и Николай, сидя на облучке рядом с ямщиком, простыл.

Никогда в жизни серьезно не болев, он не придал значения простуде, yt порвал врача. Даже после пасхи, когда дело приняло серьезный оборот, он отказался от лечения. Последние дин он провел в полубеспамятстве. Приходя в себя, он прежде всего спрашивал о Севастополе, но ничего утешительного не было. Михаилу казалось, что добрые вести могли бы поддержать брата, и он совладал бы с болезнью, но… Русский флот и армия оказались в столь плачевном состоянии, что дела не могли поправить ни талант адмиралов, ни героизм матросов и солдат.

Николам Бестужев умер 15 мая 1855 года. В течение всего лета и осени могила была завалена цветами, венками. Землю возле нее вытоптали — столько людей приезжало поклониться его праху из Кяхты, Верхнеудинска, Петровского Завода, Иркутска. Приехала и Луиза Антуан. Плача на могиле, она говорила Михаилу.

— Si j'etais avec lui, il serait vivant.

— Ne vous torturez pas, chere Louse, e'est un destin…[4]

Как ни странно, смерть Николая еще больше сблизила Антуан с Бестужевыми, она стала названой сестрой Михаила и его сестер. Многие годы она навещала их в Селенгинске, пускаясь в нелегкий путь за Байкал…


Пока Бестужев правил тризну по братьям, их свечи почти догорели. Он потушил огарки, зажег дюжину новых, подбросил в печурку дров. Молча глядя на огонь, он вдруг услышал выстрелы: один, второй, потом — залп. Встрепенувшись было, он вспомнил, что это лопается лед от напора ключей в таежной речушке, впадающей в Селенгу, и усмехнулся. Сколько живет в Сибири и не привык к шуткам наледи. Услышав это впервые, он всерьез подумал, что кто-то стреляет. Сейчас же эта «перестрелка» показалась ему салютом в честь братьев и соузников.

— Дорогие сотоварищи! — тихо сказал он. — Все оставшиеся в живых отмечают эту роковую для нас и вместе с тем светлую дату. Да и сокрытые в могилах восстали из гробов и присутствуют меж нами, слышат нас… Тридцать один год назад мы вывели на площадь войска, чтобы с оружием в руках вырвать свободу. Однако попытка окончилась неудачей. Российский Пилат похоронил и запечатал нас, но истина, как Венера Медицейская, будет собрана из обломков и воскреснет перед потомками во всей красе и благородстве…

Закончив тризну, Бестужев потушил свечи, лег на широкие нары, укрылся курмушкой. В зимовье было тепло, лишь под утро придется подтопить печурку. Глядя на догорающие уголья, Бестужев начал думать, что его ждет в ближайшем будущем. На трон взошел Александр IІ. Столько надежд всколыхнулось с его воцарением, амнистией. Поговаривают даже об освобождении крестьян. Но Бестужев не спешил разделять общие восторги. Царь есть царь — плоть от плоти романовской! Перебирая имена царей, он вдруг усмехнулся совпадению их с именами братьев Бестужевых. Но нет, это не совпадение, а противостояние его семейства династии Романовых! Во все времена Бестужевы верно служили Отечеству, но очень часто представители их фамилии оказывались в оппозиции тому или иному царю. Может, потому у Бестужева не было иллюзий по поводу Александра ІІ, хотя именно он вернул декабристам дворянское звание, разрешил возвратиться в Россию. Волконский, Трубецкой уже выехали из Иркутска, а Бестужев и хотел бы, да не может: Леле два годика, Коле — и того меньше. Куда с ними? На какие средства? И он вынужден делать тарантасы-сидейки, разводить скот, выращивать овощи, косить сено. Других средств к жизни нет и не предвидится…

Загрузка...