Ad Augusta per angusta


— Ты едешь в Швейцарию? Ты должен повидаться с Аугустой. Она мне…

Включился зеленый свет, высвободив поток машин, ко­торые перекрыли голос Жетулиу, но не прервали его.

— …ее сразу узнаешь. Совсем не изменилась, хотя…

Перед ними затормозила бетономешалка, чан которой вращался, пересыпая камешки.

—…по-прежнему соблазнительная… ты знаешь, я… изя­щество… ее телефон…

Он достал из кармана плаща смятую визитку, прочитал номер телефона в Лугано, который Артур мысленно запе­чатлел, не будучи уверен, что вспомнит его через час.

— Извини, я спешу, — сказал Жетулиу и приподнял чуд­ную твидовую шляпу, прикрывавшую его череп, похожий на сахарную голову.

Снова зажегся красный, и он в три шага пересек улицу Святых Отцов. С противоположного тротуара помахал над головой белым платком, словно поезд уже увозил Артура в Швейцарию, в Тичино. Между ними встрял автобус. Когда он проехал, бразилец уже исчез, оставив своего собесед­ника наедине с номером телефона, которого он слишком долго ждал и теперь не был уверен, что им воспользуется. Особенно получив его от Жетулиу.


Пока Артур поднимается по улице Святых Отцов по на­правлению к бульвару Сен-Жермен, думая о другом, но все же оборачиваясь в надежде, что Жетулиу снова возникнет сзади и расскажет что-нибудь еще об Аугусте, номер теле­фона впечатывается в его память, и тяжкая тоска сжимает горло. Да что ж это? Кому прокричать: «Слишком поздно, жизнь прошла. Того, что плохо кончилось, не начнешь сна­чала»? Уж конечно не этим торопливым прохожим, студентам-медикам, выстроившимся в очередь перед конди­терской, из-за чего ему приходится сойти с тротуара, не позаботившись взглянуть, кто едет по шоссе. Машина поч­ти задевает его, и на Артура выплескивается ругань, вызы­вающая смех у студентов. Умереть под колесами, в такую минуту — какая горькая ирония, двадцать лет спустя… Умереть надо было сразу, чтобы не влачить за собой бремя неудачи, которая до сих пор сковывает ледяным холодом его мужскую жизнь.

Артур входит в ресторан, где его ждут два уполномо­ченных одного немецкого банка. Ему нравится бизнес, на­учивший его лгать и утаивать. Понемногу в нем зародился двойник, совершенно другой человек, который пригожда­ется ему при переговорах: сухой, говорящий всегда только по делу, притворяющийся, будто не слушает, но при этом не упускающий ни слова из того, что ему говорят, трезвый, не курящий и снимающий на американский манер пиджак, чтобы вести разговор в рубашке, держа под рукой чашку кофе, внезапно переходя с фамилий на имена, как только партия кажется ему выигранной. «Это не я! Это не я!» — ска­зал он себе, случайно взглянув в зеркало напротив стола, где сидел. Но «я», настоящее «я» стирается с каждым днем. Су­ществует ли оно еще? А если существует, то покоится под прошедшими годами, разбитое на куски, вместе с биением сердца и иллюзиями двадцатилетнего юнца. И если порой это «я» возрождается из пепла в огне лжи самому себе, от него все еще веет ароматом Аугусты.


За двадцать лет до того, осенью 1955 года «Квин Мэри» собирался отплыть из Шербура в Нью-Йорк. Обычно плава­ние занимало каких-нибудь четыре дня, но это в исключи­тельном порядке продлится шесть, поскольку лайнер сдела­ет заход в Портсмут, а затем в Корк, чтобы взять на борт других пассажиров. Артура такая перспектива приводила в восторг. В двадцать два года ему все было внове, включая волнительный сюрприз, приготовленный матерью. Заменив втайне от него билет туристического класса, которым он должен был удовольствоваться, она преподнесла ему каюту первого класса, в которой он будет один во время всего пу­тешествия. За какие деньги? Она, такая экономная, отка­зывавшая себе в излишествах, чтобы сохранить лицо после смерти отца и позволить сыну стать благородным носите­лем материнских амбиций! То, что он, сдав экзамен (впро­чем, довольно нетрудный), получил стипендию на обучение в американском университете, специализирующемся на бизнес-праве, уже всколыхнуло в ней громадные надежды. Она увенчала их билетом первого класса, сильно превос­ходящим ее средства, — настоящее безрассудство.

Однажды, когда его пригласил в гости один из однокласс­ников, родители которого жили в особняке в Нейи, она про­дала японский веер, полученный в наследство от дальней родственницы, чтобы сшить своему сыну костюм на заказ, и чуть только он, не привыкший к такой роскоши, вздумал бунтовать, она заставила его замолчать непререкаемым то­ном: «Знай, что ты будешь вращаться в высшем круге, и ты должен стать одним из них». Ужас был в том, что на тот меж­дусобойчик между пятнадцати-шестнадцатилетними маль­чишками и девчонками все пришли в джинсах и свитерах. Кроме него. Артур, чуждый этому мирку богатых кварталов, смертельно страдал в своем галстуке, накрахмаленном во­ротничке и синем костюме в полоску.

Это унизительное воспоминание пришло ему на память, когда на билетном контроле его поручили заботам стюарда, который подхватил его багаж, чтобы отнести на верхнюю палубу, тогда как по соседству беспорядочно толкались, галдя, ругаясь, пихаясь локтями и отдавливая друг другу ноги, эмигранты всех мастей: молодые хасиды в рединго­тах и черных фетровых шляпах, с лицами, заросшими ры­жеватой бородой, и торчащими во все стороны папильот­ками; итальянцы, шумнее и смешливее всех; молчаливые беженцы из Центральной Европы с серыми лицами и гла­зами, блестящими от тревоги, спешащие проложить океан между собою и адом.

Как она раздобыла этот билет, он так и не узнал, хотя беспрестанно, по меньшей мере, в первые месяцы пребы­вания в Америке спрашивал ее об этом почти в каждом письме. Если он настаивал, яростно подчеркивая свой во­прос красным карандашом, она отвечала: «Для меня счас­тье в том, что ты вращаешься в высшем круге».


Едва устроившись (лайнер отправлялся с шестичасовой задержкой, на такое же время увеличивавшей продолжи­тельность переезда), Артур отважился заглянуть в еще пу­стой бар. Бармен заявил, что никого не обслуживает, пока «Квин Мэри» не поднимет якорь, и он уже собирался вер­нуться в каюту, чтобы укрыться от гвалта в коридорах, когда высокий американец лет пятидесяти, с красными прожилками на лице, седой, но с густейшими чернильно­черными бровями, в мятом костюме из бежевого шелка, уселся на соседний табурет и заказал сухой мартини.

— Бар не работает до отхода судна, — повторил бармен.

— Пэдди, по твоему акценту мне ясно, что ты ирландец. Мой отец был из Дублина, а моя фамилия Конканнон. Дай мне сухой мартини, и может быть, еще и этому джентль­мену рядом со мной, которого ты терроризируешь, что, впрочем, совершенно естественно, поскольку все ирланд­цы террористы.

Повернувшись к Артуру, облокотившемуся о стойку, он представился:

— Шеймус Конканнон. Преподаю куче невежд, кото­рые ничего не запоминают, новейшую историю в Бересфорде. А вы?

— Артур, Артур Морган, студент, стипендия Фулбрайта на изучение бизнес-права в Бересфорде.

— Буду вести у вас два часа в неделю.

Бармен поставил перед ними по сухому мартини.

— Спасибо, Пэдди

— Меня зовут не Пэдди, мистер Конканнон. Мое имя Джон.

— Пусть будет Джон или Шон, так еще лучше.

Он поднял свою рюмку и осушил ее одним глотком.

— Сделай-ка мне еще один, мой дорогой Пэдди, и мисте­ру Моргану тоже. Пойду помою руки, и это не эвфемизм.

Три минуты спустя он вернулся в пиджаке, покрытом серыми брызгами, держа в руке бумажное полотенце, ко­торым старательно вытирал каждый палец.

— На этих чертовых английских кораблях, как только откроешь кран, тебя непременно окатит.

Он ни к чему не прикасался, не вытерев тотчас руки бумажными салфетками, пачка которых оттопыривала ле­вый карман его пиджака. Или же бежал в туалет и мыл руки противобактериальным мылом, которое носил с собой в черепаховом футляре. Изношенная от такой заботы, про­зрачная кожа на его руках осыпалась, словно тесто на сло­еном пироге. Когда он сжимал кулак, эта лиловатая кожа с пятнами от табака на приплюснутых кончиках пальцев грозила лопнуть и обнажить, словно пугающую систему ша­тунов в двигателе со снятым картером, сеть вен и артерий, сухожилия, скрепляющие хрупкое приспособление, которое превратило антропопитека в хомо сапиенса — человека, избавленного, благодаря использованию десяти пальцев, от животного существования. Вернее… в какой-то мере. Конканнон пользовался пальцами, тогда когда действовать иначе было невозможно. Он толкал двери локтем, надевал перчатки, как только выходил на воздух, и даже за столом, из-за чего одна американка, напудренная шестидесятилет­няя дама, бывшая медсестрой во время войны на Тихом океане, сказала:

— Мне это знакомо! Во время войны у морпехов часто была чесотка. Иногда она неизлечима. Профессор Конкан­нон, должно быть, служил в морской пехоте. Но не волнуй­тесь: через десять лет это уже не заразно.


Нет, он не служил в морской пехоте, и за вычетом бак­терицидной фиксации его либидо, это был очаровательней­ший из людей, преподававший новейшую историю с воль­нодумием, редким в американской университетской среде, и даже с изрядной долей фантазии, будучи уверен, как он говорил, что ни один из пятидесяти студентов, посещавших его лекции, не вспомнит о его уроках. Он стал первым аме­риканцем, с которым Артур хорошо поладил, и хотя впо­следствии были и другие, встреча с Конканноном осталась неотъемлемым эпизодом его открытия Америки.

Разве не он устроил ему встречу с Жетулиу, Элизабет и Аугустой? На следующее утро «Квин Мэри» стояла на якоре среди зеленого моря, перед густой завесой тумана, скры­вавшего берег Гемпшира и вход в Портсмут. Сгрудившись на прогулочной палубе, пассажиры смотрели, как из желто­ватого тумана выныривают, подобно майским жукам, пе­ревозчики, набитые новыми пассажирами и багажом, за­крепленным на палубах, блестящих от дождя. На шедших друг за другом кораблях стюарды сбивались с ног, закуты­вая в одеяла с эмблемой компании «Кунард» пассажиров, лежавших в шезлонгах, разнося подносы с горячим бульо­ном, чаем, кофе.

Высокий молодой человек в клетчатой крылатке, как будто не разделявший любопытства к вновь прибывшим, мерил широкими шагами палубу первого класса, под руку с двумя молодыми женщинами, столь же непохожи­ми друг на друга, как день и ночь. Одна, Элизабет, по-солдатски чеканила шаг, другая, Аугуста, едва касалась земли, скользя, словно танцовщица, рядом с человеком в крылатке. Элизабет в «вареных» джинсах, засунув руки в карманы дождевика, с морской фуражкой на голове, с щеками, порозовевшими от свежего и влажного утренне­го воздуха, говорила с быстротой, которая явно зачаровы­вала Жетулиу и оставляла безразличной Аугусту, словно замечтавшуюся или попросту старавшуюся защититься от холода, закутавшись в манто из нутрии и надвинув до бровей шляпку с опущенными полями, скрывавшую ее лоб, — такую хрупкую, что того и гляди погнется под порывом ветра.

— Они не такие, как другие, — сказал Артур.

— Дорогой мой, придется привыкать. Это новое поколе­ние выработанное нашим континентом. Они молоды, кра­сивы богаты. У них уже не спрашивают, откуда они при­ехали, были ли их предки на борту «Мэйфлауэр. Блондинка, Элизабет Мерфи, принадлежит к четвертому поколению ирландцев. Первые приехали, умирая от голода, снедаемые паразитами. Они прокладывали железную дорогу на Диком Западе, с ними обращались не лучше, чем с китайскими кули, они умирали от лихорадки, но дети тех, кто выжил, ходили в школу, а повзрослев, записывались в кавалерию, чтобы шинковать индейцев. К третьему поколению они до­бирались до банков или до политики и уже были частью но­вой американской аристократии. Почитайте Генри Джейм­са и Скотта Фицджеральда. Они все сказали об их снобизме и деньгах. В Элизабет Мерфи — хоть она и купается в долла­рах — снобизма ни на грош. В прошлом году она три меся­ца посещала мои лекции. Среди потомков этих ирландцев, приехавших сюда во время великого голода в их стране, всегда найдутся горячие головы, от которых искры летят. Элизабет — это вулкан. Пусть она одевается как грузчик, стрижется под мальчика, никого этим не проведешь: она принцесса. Вы быстро поймете: у нас деньги святы… Никог­да не считается вульгарным о них говорить, назвать цену своего дома, своей машины, драгоценностей своей жены. Да, святы… В общем… не всегда… но у ирландцев — часто. Не у итальянцев. Хотите с ними познакомиться? Во всяком случае, вы встретите их в университете. Жетулиу на том же курсе, что и вы. Он бразилец, родившийся в Рио-де-Жа­нейро, воспитанный в Европе и здесь, американец в Нью-Йорке, француз в Париже. Я редко встречал настолько же одаренного человека, который при этом ни черта не желает делать. Я думаю, что-то мешает ему в определенный момент пойти до конца в том, что он задумал. Короче говоря, я на­хожу его, с одной стороны, прожженным, а с другой — неве­роятно наивным. Он парадоксальным образом утверждает, что его везение, как и успех его сестры, обрекает и того, и другого загубить свою жизнь. Аугусте уготовано дело: стать супругой денежного мешка. В тот день, когда она преуспеет, я утоплюсь. Отнеситесь к этому признанию в любви с определенной сдержанностью: я видел Аугусту раз двадцать за всю жизнь, когда давал ей уроки американской культуры. Сотню слов, произнесенных ею, невозможно забыть, что-то вроде: «Передайте мне соль и перец». Можете вы объяснить мне тайну подобных внезапных влечений, у которых, уж по­верьте, не может быть будущего? Аугуста не то чтобы кра­савица: подбородок слегка выдается вперед, как у многих южноамериканцев, губы чуть вывернутые из-за капли не­гритянской крови. Через двадцать лет, если не будет следить за собой, она превратится в дебелую матрону с волосами цвета ночи, как у инков, от которых она тоже кое-что взя­ла, и с таинственно голубыми глазами. Она точно собрана из кусочков, позаимствованных у нескольких рас. Когда она приезжает к брату в Бересфорд, все мальчики хотят повести ее в бассейн. Увы, она боится воды, терпеть не может море и выискивает на карте страны, где можно жить вдали от океана. В детстве они оба пережили драму, ужасную сцену, которую им не удается забыть, которая порой возникает в кошмарах Аугусты. Без брата она бы истаяла как свечка и не могла бы ничего поделать. Если однажды какому-нибудь мужчине удастся ее соблазнить, она заставит его дорого за это заплатить при первой же возможности.


Конканнон все устроил. За обедом, когда «Квин Мэри» вышел в море, Артур оказался за одним столиком с Жету­лиу и обеими девушками.

— Вам, хоть вы француз, еще повезло, — сказала, Аугу­ста. — Ваше имя не будет безжалостно исковеркано: «А́ртур» вместо «Арту́р» не собьет вас с толку. То же самое с Морга­ном. Вам это покажется очень интересным, и вы не будете страдать, как Жетулиу, с легкостью превращаемый в «Геттуйо», и я, бедная Аугуста, которую как только не обзыва­ют из-за этого голенького «у» в середине моего имени — его никогда не произносят одинаково ни в одном романском языке. Что же до нашей фамилии, Мендоса, можете сами себе представить производное от нее, как только ею завла­деет английский язык. Вы интересуетесь ономастикой, ме­сье Морган?

Артур понял по веселому взгляду Элизабет, что риску­ет попасться в сети. Профессор Конканнон слишком пло­хо говорил по-французски, чтобы следить за разговором, впрочем, он был занят тем, что методично протирал свои приборы дезинфицирующей марлей.

— Не только интересуюсь, но и слыву крупным фран­цузским специалистом в этой довольно новой науке, у ко­торой уже есть свои мученики. Мы не исчерпаем этой темы за один переезд Атлантики. Потребуется совершить кругос­ветное путешествие.

— А, ну тогда… если не исчерпаем, то лучше и не начи­нать. Вы меня не знаете. Учтите: я перфекционистка.

Элизабет расхохоталась. За соседними столиками повер­нулись или лицемерно наклонились головы, чтобы узнать, от­куда смех. На лицах изобразилась зависть или неодобрение. Одна дама сказала достаточно громко, чтобы ее услышали что современная молодежь совершенно распоясалась, а у убеленных сединами отцов нет никакого авторитета. Конканнон яростно обернулся к даме и метнул в нее убийствен­ный взгляд. Та уткнулась носом в тарелку.

— Еще одна неудовлетворенная! — в полный голос ска­зала Элизабет, и на сей раз по-английски.

Официант, почтительно выкладывавший тонюсенький ломтик фуа-гра на тарелку Жетулиу, поперхнулся и чудом удержал свой поднос. В этой столовой, где едва решались разговаривать из страха оскорбить неовикторианское ве­личие этого места и метрдотелей с бакенбардами, смех и грубости Элизабет встряхнули чопорную угрюмость пасса­жиров. Сначала послышался ропот, точно потрескивание в начале ледохода, который потом, когда подали сыр, пере­шел, при помощи портвейна, в невразумительное вавилон­ское говоросмешение.

— Смех мисс Мерфи, — изрек Конканнон, — это безбо­лезненное лекарство от скуки. Взгляните на всех этих лю­дей — банкиров, дельцов, крупных адвокатов с их перезре­лыми женами, покрытыми поддельными или настоящими драгоценностями. У себя дома, в конторе, они короли, им низко кланяются, а здесь, где их не знают, они так робки и почтительны, что аж лицо застывает. Такое впечатление, что они чувствуют себя не на своем месте, хотя оплатили свои каюты «люкс» красивыми зелеными бумажками, за­работанными народным горбом.

Артур заверил, что, скорее, это ему надо чувствовать себя неловко среди чужаков. Вообще-то он должен был находиться на нижней палубе с эмигрантами, если бы его мать не преподнесла ему сюрприз, заменив билет.

— Как интересно, — сказала Аугуста. — Зря вы на это согласились. Вы лишаете себя важнейшего опыта в жизни. Кстати, мы с братом намереваемся в следующий раз путе­шествовать в одной каюте с действительно бедной семьей эмигрантов. Это будет увлекательно, правда, Жетулиу?

— Ты хочешь сказать, привлекательно!

— И меня запишите, — добавила Элизабет.

Столовая пустела. Профессор Конканнон, выпив два-три сухих мартини до обеда, целую бутылку шато-марго и несколько рюмок коньяку, чтобы запить кофе, поднялся, слегка покачнулся, но придал себе устойчивости, уцепив­шись за спинку стула.

— Профессор, возьмите меня под руку, — предложила Элизабет. — Это придаст мне вес в глазах дураков.

— А вы, месье Морган, как вы себя чувствуете? — спро­сила Аугуста.

— Пленен.

— Вот, наконец, любезное слово, звучащее не в тон с нашим обычным злословием и колкостями. У вас чувстви­тельная душа?

— Боюсь, что да.

— Придется надеть броню.

— Вы мне поможете?

— На меня не рассчитывайте. Мне очень нравится, ког­да мужчины проливают слезы. Плачущий мужчина трога­телен. Плачущая женщина смешна.

— Вы ни разу не пролили ни слезинки.

— Откуда вам знать?


Они вышли на прогулочную палубу. Лайнер «Квин Мэри» компании «Кунард Лайн» шел со скоростью двадцать узлов по Атлантическому океану. Сквозь желтосерое небо проби­вались последние солнечные лучи, ласкавшие маяк Фастнет-Рок и белые домишки на островах Сицилии. Какой-то траулер боролся с течением, за ним следовала целая туча чаек, вихрем кружившихся над сетью.

— Море — совершенно дурацкая штука, сказала Ау­густа. — Я его ненавижу. А вы?

— Я еще не составил мнения на этот счет, но почему вы не летаете самолетом?

— Спасибо! Каждый второй теряется над Атлантикой.

— Об этом бы знали.

— Никогда никого не могут найти, вот почему об этом не говорят. Как досадно, что у вас нет мнения по поводу моря. Вообще-то вы не очень интересны.

— Вы хотите сказать, что я не стараюсь казаться инте­ресным. Что ж, так и есть.

Элизабет вернулась одна.

— Я уложила Конканнона и оставила Жетулиу за покер­ным столом с тремя американцами. Вы не играете в карты, месье Морган.

Oна могла бы сказать: «Вы играете в карты?», на что потребовалось бы ответить утвердительно или отрицатель­но, или придать своей фразе вопросительный оттенок, но в таком виде это было простой констатацией, ни больше, ни меньше, как если бы она заметила, какого цвета у Ар­тура глаза — голубые, зеленые или карие, или какой у него нос — прямой, курносый или «уточкой». Может быть, он не играл в карты потому, что не довелось, или же, поглощен­ный учебой, откладывал на потом развлечение, суть которо­го мало его привлекала. Ошибкой, которую он, к счастью, не совершил, было бы ответить, объясниться, даже выдумать. Ни Элизабет, ни Аугуста не ожидали, чтобы Артур отозвал­ся. Преимуществом «Вы не играете в карты» была ясность, француза отнесли к среде, отличной от круга Жетулиу, и надо сказать, без всякого высокомерия, даже, скорее, с яв­ной симпатией к молодому человеку из иной страны и иной среды, чем те, в которых они обретались.

Зато Элизабет запросто могла обозвать женщину в три раза себя старше, с гордо поднятой головой проходила в две­ри вперед пассажирок, прихрамывающих или обтянутых платьями поросячье-розового или незабудкового цвета, и глу­боко презирала своих соотечественников. Когда выяснилось, что на борту находится супруга посла Бразилии в Европе, Ау­густа добилась, чтобы эту женщину поместили подальше от нее. Эта игра поразила Артура, когда он ее постиг. Его фран­цузское воспитание, напротив, ограничивалось узким кругом семьи и заранее устроенных встреч, кроме того, поскольку он был сыном офицера, погибшего в последнюю войну, ему всегда преподносили французов как единственный героиче­ский и респектабельный народ на земле. Но не каждая нату­ра этим удовлетворится. У него уже были подозрения на этот счет. Переезд из Шербура в Нью-Йорк их усугубил.

— Здесь полярная стужа, — сказала Аугуста. — Я ухожу, пока не подцепила смерть. Артур, поскольку вы ужинаете с нами…

Это была для него новость.

— …я настоятельно вас прошу не надевать смокинг. Жетулиу никогда его не надевает, и ему будет неловко, если вы явитесь в черном галстуке. Профессор Конканнон за другим столиком. То есть, если он продержится до тех пор. Плавание для него — настоящая трагедия. Вся эта вода вы­зывает у него жажду. Но вы увидите… на суше… то есть я хочу сказать, до, во время и после лекций, мы с Жетулиу можем вас уверить, что это человек замечательного ума, если не свалится под стол. Элизабет, предупреди меня, ког­да мы придем в Корк, даже если это будет ночью.

— Это будет ночью.

— Я хочу посмотреть на посадку ста пятидесяти маленьких патеров.

— Не все же ирландцы патеры.

— Эти — все! Я навела справки! Наш администратор, как говорят француженки, сделав губки бантиком, — «про­сто душка». Он объяснил мне, что из Корка регулярно пач­ками отправляют маленьких патеров в Соединенные Шта­ты, где их не хватает, тогда как эта благословенная богом земля поставила их производство на поток. Таким образом можно выровнять внешнеторговый баланс…


Действительно ли она замерзла или притворялось по­этическим созданием, обреченным укрываться от непого­ды или кашлять, как Маргарита Готье? Однажды какой-нибудь мужчина выставит ее на холод, имея достаточно здравомыслия в своей любви, чтобы выявить в ней долю истины и упиваться тем, что она выдумывала со столь оча­ровательной изобретательностью. Глядя, как она прикры­вает грудь сложенными на ней руками, втягивает шею и подбородок в меховой воротник, запросто можно было по­думать, что на прогулочной палубе свищет ледяной ветер, хотя палубу с обеих сторон закрывали широкие передвиж­ные загородки.

— Где вы? — окликнула она Артура. — Я не могу пере­хватить ваш взгляд.

— Я думал о вас.

— Ну что ж, продолжайте.

Она поцеловала Элизабет.

— Оставляю его тебе. Он немного странный. Ты мне потом все расскажешь. Но только будьте умницами и не делайте гадких вещей перед ужином. Это очень плохо для кровяного давления.

Она уже ушла, когда Элизабет покорно кивнула.

— Ей-то откуда знать? Мужчина, который сумеет ее пле­нить, не соскучится. Правда, может статься, что она, как птичка в клетке, перестанет петь.

— Да, мне приходило это в голову.

Элизабет взяла его под руку.

— Пойдемте. Сядем в баре. Сейчас мертвый час. Вы мне расскажете, о чем вы думали… хотя… давай на «ты». Так гораздо проще. Ну что, ты уже влюблен в Аугусту, как все мужчины, как только ее встретят?

— Влюблен — неточное слово, и потом еще слишком рано. В общем, ты понимаешь, что я хочу сказать: не пото­му слишком рано, что мы знакомы только с сегодняшнего утра, а слишком рано по жизни, слишком рано, потому что Я еще не знаю, что это такое и что с этим делать. Я плохо говорю, наверное, кажусь тебе дураком или мокрой курицей но ты так хорошо знаешь французский, что мне незачем тебе все растолковывать.

Элизабет резко остановилась, удерживая его за руку.

— Да, я хорошо говорю по-французски, и мне это нравит­ся. Мои папа с мамой погибли в авиакатастрофе. Насколько я их помню, они были круглыми дураками. Но все же не до конца, поскольку наняли мне гувернантку-француженку, когда-нибудь я расскажу тебе о Мадлен. Это к ней я каждый год езжу в Сен-Лоран-на-Луаре, она моя настоящая мать. Она раньше срока научила меня читать, ходить в кино, в те­атр прежде времени. Однажды она мне сказала: «Теперь ты знаешь все, что знаю я, настал момент вылететь из гнезда с одним девизом: ничему не верь и верь во все».

— Страшноватая золотая середина!

— Мой милый Артур, мы для тебя что-нибудь придума­ем. Мне надоело расхаживать перед этими мумиями, за­вернутыми в одеяла. И потом эти старухи, которые меня разглядывают, говоря себе, что я ношу джинсы, лишь что­бы скрыть свои некрасивые ноги, и что мне не следует но­сить морскую фуражку, и что пора бы мне начать красить­ся! Они на меня тоску наводят. С половиной из них мы встречались, и они прекрасно знают, что я Мерфи, но я не могу припомнить имени ни одной из этих оштукатуренных физиономий.


Они прошли через курительную. Жетулиу, сидевший за столиком с тремя другими игроками, им подмигнул. Он собрал карты со стола, перетасовал и стал сдавать. Артур достаточно повидал картежников, чтобы сказать, что бра­зилец не обладает ловкостью рук, свойственной хорошим игрокам. Один раз он даже выронил карту. Партнер стал над ним смеяться. Элизабет увлекла Артура прочь:

— Пошли! Он нас стесняется.

В баре профессор Конканнон опасно раскачивался на табурете напротив бармена, красного от сдерживаемо­го гнева, который упорно отказывался отзываться на имя Пэдди. Конканнон настаивал:

— Так будет гораздо проще для всех, не только на борту «Квин Мэри», но и на всех судах британского тор­гового флота.

Элизабет не стала дожидаться, пока бармен взорвется.

— Через пять минут это уже не смешно. Корабль — та же деревня. Представь себе, что я от нечего делать, и пре­зрев настоятельные рекомендации Аугусты, приду к тебе в каюту или ты ко мне, — через пять минут об этом будет знать весь лайнер, и за ужином все разговоры будут только об этом. Лучше воздержаться.

— А разве воздержание не вызовет столько же пересу­дов? Будут шептаться о том, что я гомосексуалист или что ты лесбиянка.

— По большому счету, мне это все равно, просто мне больше хочется сегодня посмотреть кино.


В сотый раз крутили «Американца в Париже». Джин Келли весело танцевал. У Лесли Кэрон были симпатичные, хоть и коротковатые ножки. Артур несколько минут подре­мал, Элизабет, наверное, тоже. Снова зажегся свет. «Квин Мэри» тяжело качался на волнах на рейде Корка. Принима­ли на борт «маленьких ирландских патеров», по выражению Аугусты. Хотя они вовсе не были маленькими — высокие светловолосые и рыжие парни с лицами, порозовевшими от ветра и дождя. Без белого воротничка священнического облачения их, скорее, можно было принять за спортивную команду. Кстати, многие тащили ракетки, сумки для голь­фа, хоккейные клюшки, привязанные ремнем или простой веревкой к их фибровым чемоданчикам. Аугуста вышла из своей каюты и, стоя на верху большой лестницы, созерцала их прибытие с лукавыми искорками в глазах.

— Тебе не кажется, что они просто милашки? — сказала она подруге. — Ты думаешь, они действительно намерены про­тивиться плотскому греху всю свою жизнь? На твоем месте я попыталась бы совратить хоть одного сегодня же вечером.

— А ты сама?

— Я? Я не знаю, как это делается. Да и ты, наверное, тоже. Представь себе, как он лижет палец.

Артур не мог прийти в себя: вид у нее был невинный, как никогда.

— Почему у вас такое лицо? О чем вы подумали, Артуро?

— Ни о чем. Как обычно. Я слушаю, и мне даже кажет­ся, что я уже вижу молодого пастора, который сладостраст­но лижет свой палец.

— Да, чтобы полистать свой учебник на случай непред­виденных встреч. У каждого из них есть небольшой спра­вочник по любви, в котором сказано, что надо делать в слу­чае, если дьявол склонит их к греху. А вот ты, Элизабет, обучила бы их всему, не раскрывая книги. У тебя такой практический склад ума!


«Квин Мэри» снялся с якоря во время ужина. Многие пассажиры плохо переносили качку, и столовая была напо­ловину пуста.

— Если бы я знала, то не переодевалась бы, — сказала Ayгустa. — Моя роза вянет, когда ею не восхищаются.

В глубоком вырезе своего белого шелкового платья она прикрепила пурпурную розу под цвет своих губ. Лепестки ласкали золотистую кожу в ложбинке между грудями, кото­рые явно ничто не стесняло. Разговаривая, Аугуста подно­сила к цветку свою руку без перчатки и опускала ее, когда заговаривали с ней.

— Как? — воскликнула Элизабет, обращаясь к Арту­ру. — Ты все-таки надел смокинг?

Артур скромно насладился ее удивлением и улыбнулся Же­тулиу, который обращал на себя гораздо больше внимания в своем смокинге из синего бархата с черными шелковыми от­воротами, чем он в перешитом черном отцовском смокинге, у которого рукава были коротковаты, и тянуло в плечах.

— Я был уверен, что Жетулиу нарядится.

Жетулиу стал отрицать. Он просто обо всем забыл. Ни­когда в жизни он не захотел бы строить из себя сноба перед своим дорогим другом Артуро. Но, впрочем, все уладилось, ведь даже Элизабет, обычно ярая противница светских условностей, явилась в костюме от Диора. Аугуста вдруг нахмурила брови.

— Я не ослышалась? Артуро и Элизабет говорят друг другу «ты».

— Что в этом необыкновенного?

— Ничего, но вы, наверно, переспали сегодня, чтобы убить время.

— К несчастью, нет, — сказал Артур с глубоким вздохом сожаления.

— Не держите меня за дурочку. Это же ясно, как день.

Элизабет бросила салфетку на стол и встала, бледная от гнева.

— Прекрати, Аугуста, ты слишком заигралась. Если ска­жешь это еще раз, я перейду ужинать за другой столик.

— Возможно, с твоим любовником?

— Хватит! — вмешался Артур. — Это подозрение мне лест­но… Увы, нет! Аугуста, клянусь вашей розой, что мы не дела­ли «гадких вещей», о которых вы говорили после обеда.

— Так как же вам, верно, было скучно! Дорогая, успо­койся… Беру обратно свои нехорошие мысли.

Элизабет села, взяла свою салфетку, подозвала метрдо­теля. Жетулиу не проронил ни слова, глядя в пустоту. Аугуста выдала его секрет:

— Он много проиграл сегодня днем. Мы даже не знаем, сможем ли доехать до Нью-Йорка. Возможно, нас высадят по дороге.

— Вы умеете плавать?

— Мой дорогой Артуро, во-первых, перейдем на «ты», иначе Элизабет и Жетулиу подумают, что мы от них что-то скрываем, а во-вторых, отвечаю на твой вопрос: я плаваю не слишком хорошо. Если у капитана есть сердце, ему при­дется предоставить нам шлюпку. Жетулиу сядет на весла. Он это обожает.

— Терпеть не могу грести. Предпочитаю сразу камнем пойти на дно. Вместе с тобой.

Элизабет разговаривала с метрдотелем.

— Господин Мендоса капризничает. Один только вид меню может вызвать у него смертельную аллергию. Будь­те так добры, отправьте четыре наших ужина эмигрантам, которые весь переезд вынуждены питаться сухарями и раз­бавленной морской водой.

— Не знала, что ты коммунистка, — заметила Аугуста.

— Ты многого обо мне не знаешь… От внезапной хан­дры господина Мендосы есть только одно лекарство — это черная икра, тонны икры. Господин Мендоса сам выберет шампанское по карте вин сомелье, который, я вижу, зевает там от безделья, полный презрения к остальным посетите­лям, запивающим устрицы Кока-Колой или обжигающим себе рот горячим шоколадом, сопровождая им ростбиф и йоркширский пудинг. За нашим столиком сидит француз, который готов плакать от бешенства. Все это, естественно, запишите на мой счет, каюта 210.


Расставшись с ними, Артур вышел на верхнюю палубу, к спасательным шлюпкам и плотам. Залитый светом лайнер вслепую мчался сквозь чернильно-темную ночь, пробивая себе дорогу через длинные валы Атлантики. Короткие вол­ны разбивались о его нос, высвобождая гейзеры радужных капелек, осыпавших мелкой пылью переднюю палубу. Опер­шись о парапет, Артур долго смотрел на пенную кромку, рас­ходившуюся в стороны от корабля и исчезающую в глубинах ночи. Далеко, в самом конце пути, еще прятался силуэт Нью-Йорка. О, конечно, он не отправлялся на завоевание Ново­го Света, как множество пассажиров «Квин Мэри», и даже был уверен, что никогда не вознамерится там обосноваться, но его привлекало другое: интуитивное ощущение, что там, возможно, таится некое будущее, закрытое для Европы, из­нуренной пятилетней гражданской войной.

На его плечо легла чья-то рука.

— Надеюсь, ты не намереваешься покончить с собой?

Элизабет накинула дождевик поверх вечернего костюма. Когда она наклонилась, чтобы проследить за водным следом, зачаровавшим Артура, ветер сорвал ее морскую фуражку, она скользнула по пенному гребню волны и исчезла.

— Адиос! — сказала Элизабет. — Она мне очень нрави­лась, но это не моя любимая. Ну что? На когда назначено твое самоубийство?

— Меня это не слишком привлекает. Я где-то читал, уже не помню где, что каждый самоубийца, даже исполненный решимости, оставляет себе путь к отступлению. Пусть даже один шанс из ста, не больше, но хотя бы один, в далеко не тщетной надежде на то, что некое органичное вмеша­тельство отменит причину или причины его самоубийства и воскресит его в мире, не отравленном отчаянием. Если броситься в океан, то один шанс из ста становится одним шансом на миллиарды, особенно ночью. Нет, я вовсе не хочу кончать с собой, а ты?

— Пошли. Я замерзла. Ветер пронизывает до костей. Я выпила слишком много шампанского. Да, раз или два я вы­нашивала мысль о самоубийстве. В прошлом году. Повод не самый возвышенный. Постельная история, как элегантно говорите вы, французы. Я позвонила из Нью-Йорка Мад­лен. Она расхохоталась в трубку. Я тоже посмеялась. Мы больше никогда об этом не говорили… Моя каюта в конце коридора. Я тебя не приглашаю, хотя мне немного этого хочется, но такие вещи не стоит совершать безрассудно. Я говорю беззастенчиво. Это не означает, что я готова за­валиться с тобой в койку, тем более что ты уже бесповорот­но поддался чарам Аугусты.

Она вскользь поцеловала Артура в щеку и ушла по ко­ридору, балансируя руками в такт корабельной качке. До­бравшись до своей двери, она обернулась и, прежде чем исчезнуть, помахала ему рукой. Каюта Артура находилась в самом центре корабля, в ней не было иллюминатора, а потоки воздуха из кондиционера приносили с собой глухое ворчание машин, точно некоего чудовища, и, с равномер­ными интервалами, спазмы огромной железной махины, которую била дрожь, когда волна сбивала ее с ритма. Сон не шел, точнее, Артур впал в дрему, наполненную образами и смехом, под колыбельную ложно невинного голоса, оста­ваясь одновременно в сознании и на грани сонных фанта­зий. Так, он без всяких видимых причин увидел, что Жетулиу сидит у руля шлюпки и задает ритм — «раз-два» — двум десяткам бабулек, сидящим на веслах в платьях для заго­родной прогулки, в шляпах с цветами. Лишаясь сил, они умирали одна за другой, и вдруг появилась Аугуста, стоя на носу, развязала сари, которое наполнил ветер, унося шлюпку прямо в порт Нью-Йорка, где катафалки поджи­дали иссохшие трупы старушек, все еще цепляющихся за свои весла. Корпус «Квин Мэри» задрожал под ударом одно­го из тех бетонных валов, что разбивают пополам корабли Ост-Индской кампании, нагруженные золотыми слитками и фарфором.

Артур зажег настольную лампу. Аугуста исчезла, как по волшебству. Она не знала, что обладает таким даром, но все, кому она снилась по ночам или грезилась днем, вос­хищались, что она может одновременно быть и не быть. Артур обвинил во всем шампанское и смуту, внесенную в его ум Элизабет. В менее рациональном мире ему бы сле­довало броситься в воду и поймать фуражку, пока ее не унесло волной. Элизабет предупредила бы капитана «Квин Мэри», корабль дал бы задний ход. Его бы выловили из ог­ромного океана, подняли лебедкой на борт, пассажиры, сгрудившиеся на палубе, аплодировали бы ему. Элизабет надела бы на него свою фуражку, вода с которой текла бы ему за шиворот. Он был бы героем. Артур встал, попил из-под крана теплой воды, попытался читать историю США, которая нагнала на него такую скуку, что он погасил свет и снова погрузился в дремоту, навеянную ровным ходом судна. Налетев на бетонную волну, «Квин Мэри» словно по инерции заскользил по поверхности моря, похожего на раз­литое масло. Пурпурная роза в корсаже Аугусты прошла сквозь темноту каюты в ореоле белесого и дрожащего, как студень, света, какой, как говорят, излучают медиумы. Ар­тур протянул руку, схватил пустоту, и одновременно в ка­юту ворвался запах духов Аугусты и тут же растаял. Если только это не были духи Элизабет. Он уже не помнил…


Профессор Конканнон яростно греб — не из-за аварии в машинном отделе судна, а чтобы, как он объяснил, вывести токсины после вчерашних излишеств. С пунцово-красным лицом, со лбом, мокрым от пота, капельками стекавшими на его кустистые черные брови, с полотенцем на шее, в огромных крагах, в сером шерстяном спортивном костюме с надписью «Янки» на спине, он яростно сотрясал тренажер для гребли в спортивном зале. Сделав передышку, он вы­тер лицо полотенцем и улыбнулся Артуру, вяло крутившему педали на велосипеде без колес.

— Драма цивилизованных существ нашего вида состо­ит в том, что они из дурацкого снобизма избегают всякой возможности попотеть. Понемногу мышьяк, ртуть, хинин и мочевина отравляют их кровь. Первым делом надо откупо­рить потовые железы. Лучше всего использовать мочалку. Однажды, дорогой месье Морган, когда вы поймете, что по­тоотделение — залог физического, нравственного и интел­лектуального здоровья, ваша жизнь в корне изменится.

В этот утренний час в зале, кроме них, был лишь один приземистый и мускулистый человечек в длинных трусах, который поднимал гири с удивительной легкостью. Кон­каннон подмигнул Артуру:

— Я вам потом расскажу.


Они вместе позавтракали, выбрав «шведский стол». Все выглядело чрезвычайно соблазнительно.

— Вот где нужно проявить силу духа, — изрек Кон­каннон. — Это жеманство недостойно мужчины. Америка мало пострадала от войны, в отличие от Европы, которую на пять лет посадили на голодный паек. Через двадцать лет мы превратимся в нацию толстяков.

—…и алкоголиков! — добавил Артур слишком поспешно.

— Вы это про меня говорите?

— Ни про кого и про нас всех.

Конканнон мог бы его неправильно понять. Он хлопнул француза по спине.

— Вы правы! Можно дойти и до беды, если не выво­дить токсины, как я только что делал. Ледяной душ воз­вращает уму свободу. Сегодня утром я подумал о вас. Что за мысль — изучать бизнес-право в США! Вы там потеряете европейский нюх, а американский так и не приобретете. Когда вы поймете, что наши добродетели заучены, а во­все не рождаются из мистической потребности в абсолюте, будет слишком поздно. Иначе говоря, эти систематизиро­ванные добродетели несгибаемы, а потому их легко обой­ти. Посмотрите на наш антиколониализм: он выдуман от и до в политических целях. Наша «чувствительность» в этом важном вопросе вызывает улыбку. Найдется разве что один американец из тысячи, предки которого участвова­ли в войне за Независимость. Девятьсот девяносто девять остальных — свежее мясо. Так вот, послушайте их… это они «изгнали англичан», как говорила ваша Жанна д’Арк, да и французов — для ровного счета и потому, что кругом одни потрясающие невежды. Какая прекрасная возмож­ность читать другим мораль! Оставьте ваши колонии, дела­ющие вас такими же могущественными, как и Мы, новый Народ, Спаситель современного мира. Уезжайте, уходите из Африки, из Азии, и не бойтесь, что после вашего постыдного бегства останется пустота: мы уже везем нашу мирную продукцию, от чистого сердца. Вас облапошат, и вас же еще обвинят в нечестности.

Конканнон принял вдохновенный вид. Столовая напол­нялась. На раздаче выстроилась очередь, два повара в бе­лых колпаках готовили яичницу с беконом или блинчики и вафли с кленовым сиропом.

— Кто облапошит? — недоверчиво спросил Артур.

— Уж не из тех ли вы людей, для кого личный опыт, как бы дорого он ни обошелся, предпочтительнее чужого?

— Я еще не решил.

Конканнон положил руки ладонями на скатерть. Они казались прозрачными, отполированная кожа покрыта си­ними и красными пятнами. Они ему нравились.

— Знаете, я предполагаю, что в воздухе, которым мы дышим, полно практически неуловимых микробов, кото­рые нападают на нас, как только мы проявим малейшую слабость. Откройте рот, и целые миллиарды их ринутся в ваш организм. Прикоснитесь к чему-нибудь, и они попол­зут по вашим ногам, рукам, просочатся в наши ослаблен­ные тела, заткнут поры на коже. Ужасно, правда?

Артур согласился, что по сравнению с этим две атомные бомбы, сброшенные на Хиросиму и Нагасаки, были була­вочным уколом. Этот безумец начинал ему нравиться.

— Так вот, как бы это ни было ужасно, — продолжал Конканнон, подняв руки в воздух, словно на них были на­деты куклы, — это еще ничего по сравнению с махинация­ми, выстраиваемыми вокруг людей вашего возраста, и ло­вушками, в которые они попадаются, крича — но слишком поздно, — что их больше никогда на это не поймают.

Артур слушал Конканнона несколько рассеянно, погля­дывая на дверь, через которую входили припозднившиеся пассажиры, некоторые еще были бледны от вчерашней кач­ки на выходе из Корка, у других, напротив, вспыхивали гла­за от вожделения при виде «шведского стола». Ни Аугуста, ни Элизабет, ни Жетулиу не соизволили появиться.

— Они не придут, — сказал профессор, прекрасно по­нимая, что интерес Артура слабеет. — Привилегированные, воспитанные среди привилегий, они заказывают завтрак в каюту. Это недорого. Что касается Жетулиу…

Конканнон выдержал паузу, выпил кофе, зажег сигарету.

— Мне не следовало бы курить… горло… да… горло очень чувствительно, но это такое удовольствие — первая сигарета дня…

Он трижды затянулся и загасил ее в масленке.

— Я вас слушаю, — напомнил Артур.

— О чем я говорил?

Хитрец! Он прекрасно все помнил.

— Вы говорили: «Что касается Жетулиу…»

— Ах, да, по поводу Жетулиу… но вообще-то это не мое дело.

Ужаснувшийся официант унес масленку.

— А если бы вы избавили меня от печального опыта? — спросил Артур.

— О… пустяки… Так просто, подумалось. На вашем ме­сте я не играл бы с ним в карты.

— Вчера вечером он сильно проигрался.

— Он всегда проигрывает в начале пути. Я уже в третий раз еду с ним на одном корабле. Вдруг удача начинает ему улыбаться. К моменту прибытия в Нью-Йорк он отыгрыва­ется. И более того…

Артур пожалел, что чересчур быстро понял, тогда как он полагал, что в финансовом плане Жетулиу стоит выше этого.

— О, это точно! Хотя… я думаю, что это так, но возмож­но, что ему случается прокатиться впустую, если только он не испытывает ради забавы свою силу обольщения. Узнае­те того человечка с загорелым лицом и сияющей лысиной в обрамлении седых волос?

Человечек, который с такой легкостью поднимал огром­ные гантели в гимнастическом зале, теперь, в темнозеле­ном костюме и розовой рубашке, подошел к столу, подтал­киваемый тощей особой, на голову выше его, в шляпке из итальянской соломки.

— Она вертит им, как хочет, — сказал Конканнон. — Забавно, если подумать, какую власть он имеет при пре­зиденте Эйзенхауэре. Это его серый кардинал в вопросах безопасности. Весь Белый дом перед ним трепещет, но для своей жены он просто олух, не сумевший пробиться в пер­вый ряд, чтобы урвать лучший кусок. Никогда не жени­тесь, месье Морган. Даже для смеха.

— Я еще не испытывал такого искушения.


Утро убедило Артура в том, что путешествие на судне такого рода породит неизлечимую скуку, если тебе не по­везет напасть на какого-нибудь чудака, как профессор Конканнон, или на прелестных «принцесс», как Элизабет и Аугуста. Ожидание бульона, кофе, чая, звон колокола, возвещающий об открытии столовой, устанавливали распорядок жизни пассажиров и неотступно их преследовали. Конканнон, запершись в своей каюте, работал над вступительной лекцией и, слишком хорошо себя зная, до ужина сидел на минеральной воде и сэндвичах. Артур очень на­деялся увидеться с обеими девушками и бразильцем за обе­дом, и насколько же велико было его разочарование, когда у входа в столовую его остановил метрдотель:

— Вы месье Морган, не так ли?

— Да, а в чем дело?

— Мистер Алан Дуайт Портер просит вас за свой столик.

— Это ошибка: я не знаю такого человека.

— Зато мистер Портер вас знает.

— Я предпочел бы обедать с моим другом сеньором Мен­досой…

— За столиком сеньора Мендосы мест нет. Альберт, про­водите, пожалуйста, месье Моргана к столику мистера Пор­тера, который его ожидает.

Официант провел Артура к столику человечка с опален­ным солнцем лицом и сияющей лысиной, который тотчас встал и протянул ему руку.

— Мне очень хотелось с вами познакомиться, месье Мор­ган. Позвольте представить вас моей жене Минерве.

После завтрака Минерва Портер извела тонны краски, чтобы подвести глаза, наложить тени для век, подкрасить ресницы и густую полоску, заменявшую ей выщипанные брови. Вместо веселенькой соломенной шляпки на ее го­лове восседал тюрбан из индийского шелка, поддерживае­мый большой булавкой с искусственной жемчужиной.

— Садитесь слева от моего мужа, — сказала она. — Это его здоровое ухо. Через год он совершенно оглохнет и станет носить этот жуткий аппарат, они вечно начинают свистеть в самых неподходящих местах — на концерте, на свадьбе, на похоронах. Мною не занимайтесь, я привыкла, что обо мне забывают, как только мой муж начинает говорить.

— Но дорогая, никто о тебе не забывает.

— Чудо! Он услышал. Надеюсь, вы не курите, месье. Я терпеть не могу, когда курят за обедом и за кофе. Для этого существуют курительные, и хочу сразу же вас пред­упредить, что запах рыбы вызывает у меня отвращение. Я попросила, чтобы нас избавили от тюрбо, который стоит в меню. Во-первых, тут и так всегда объедаются.

— Жаль, а я так его люблю! — сказал Артур, сам удив­ляясь своей дерзости в присутствии этой гарпии, которая, впрочем, оставила его замечание без внимания и, не дожи­даясь, подозвала метрдотеля, чтобы их столик обслужили в первую очередь.

Как и его супруга, мистер Портер переоделся. Темнозе­леный костюм и розовая рубашка подходили для завтрака.

К обеду советник президента Эйзенхауэра облачился в костюм для гольфа: брюки с напуском на клетчатые носки, тви­довая куртка цвета увядшего вереска, рубашка в полоску, шотландский галстук. Он был бы похож на клоуна, если бы его лицо внезапно не озарялось простодушным весельем, а его взгляд не загорался, выдавая его пристрастие к радостям жизни — вину, вкусной еде и даже хорошеньким женщи­нам, которых он открыто разглядывал, когда за ним не сле­дила миссис Портер. Сначала растерявшись от уверенности этого человека, которого называли таким могущественным, Артур быстро был им очарован и заинтригован.

— Я послал за вами в туристический класс, где вы, по идее, должны были ехать, — сказал Портер на превосходном французском, — а вас, в конце концов, отыскали в первом классе, так что я рад за вас. Ресторан очень хороший. Шеф-повар — француз. Еще никто не видал англичанина, кото­рый умел бы готовить. Спортзал, где мы видели друг друга нынче утром, лучший из всех судовых спортзалов компании «Кунард». В общем, тут много места, а это хорошо для тако­го человека, как я, которому нужно ходить, чтобы думать. Двадцатью пятью веками раньше я был бы перипатетиком… Всегда на что-нибудь да опоздаешь. Старая карга, что сей­час уселась напротив моей супруги,— жена мэра Бостона. Они обе злюки, что одна, что другая, и большие снобы, чем ночные горшки, как вы говорите по-французски, — меня всегда умиляло это сравнение.

Артур не понимал, зачем Портеру так уж было нужно залучить его за свой столик.

— Я вижу, — продолжал тот, — что вы быстро подружи­лись с профессором Конканноном. Человек большого ума. Немного сумасшедший… Вы понимаете, в чем дело: капля ирландской крови, которая зачастую переполняет чащу. Он будет вести у вас два часа в неделю на первом курсе. Ориги­нальный взгляд на новейшую историю, не слишком правиль­ный в политическом плане, но интересный в той мере, в какой он побуждает к спорам. Самый лучший номер его програм­мы выстроен вокруг Нюрнбергского процесса над нацист­ским руководством. Он рассказывает о процессе, усаживая на скамью подсудимых Сталина, Молотова и Берию, которые поначалу сторонятся немцев, а потом сводят с ними дружбу. Берия и Гиммлер со смехом спорят о том, кто больше истре­бил цыган, евреев и христиан в концлагерях; Риббентроп с Молотовым, как старые знакомые, подписавшие шутовские договоры, распивают шампанское, которым немец когда-то торговал; Сталин с Герингом рассказывают друг другу про свои любовные похождения. Он наверняка покажет вам этот номер, который теперь хорошо обкатан, сопровожден ана­лизом обвинительной речи, детальным разбором защиты и законности приговоров. Однажды, втайне от Конканнона, я велел записать эту сумасшедшую лекцию. Президент от нее в восторге. Он прокручивал ее уже три раза. При этом Конкан­нон внушает некоторое беспокойство руководству универси­тета. Молодые американцы, едва ли знающие, кто такой Гит­лер, теряются от столь вольной трактовки истории. Это было настолько далеко от них в пространстве, да уже и во времени! Десять лет! Но вы, представитель старой больной Европы, вы не соскучитесь. Я буду называть вас Артуром, хорошо? Я так хорошо изучил ваше досье, что чувствую себя немного вашим другом.

Помимо исполнения своих обязанностей в Вашингтоне, Алан Портер был президентом фонда, который предоставлял трехлетние стипендии иностранным студентам. К его вели­кому удивлению, Франция выставила лишь Артура Моргана, тогда как другие европейские страны предлагали множест­во кандидатов. Единственная кандидатура от страны, где в парламенте было столько коммунистов, выглядела подо­зрительно. Не подсылают ли к ним пропагандиста, возмож­но, даже шпиона, состоящего на службе у КГБ под маской интеллигента, удрученного несправедливостью, царящей в капиталистическом мире? Расследование, проведенное по­сольством в Париже, успокоило его на этот счет.

— Я даже могу назвать вам девичью фамилию вашей ма­тери, дату ее свадьбы, день, когда ваш отец пал смертью храбрых в Германии; ваши оценки на выпускных экзаме­нах, ваш результат в беге на 800 метров; цвет глаз девушки, с которой вы встречались на первом курсе юридического факультета и фамилию мужчины, за которого она вышла замуж, к вашему великому облегчению; какое агентство на­нимало вас на работу два лета подряд, чтобы водить аме­риканских туристов по Парижу и Версалю. Мы ценим эти качества, дорогой Артур. В мире не хватает людей, способ­ных в нужный момент подать друг друту руки, чтобы спасти цивилизацию, рушащуюся среди мерзости и лжи.

Артур из инстинктивного недоверия перешел к обороне:

— Я не гожусь на роль организатора масс.

Миссис Портер их перебила, постучав ножом по своему хрустальному бокалу.

— Месье Морган, слева от вас стоит блюдце, на котором должен лежать хлеб, а вы кладете его на скатерть, вопреки всем нормам гигиены.

— Мне придется еще многому научиться, — сказал Ар­тур без улыбки. — Я рассчитываю на вас. Хлеб на скатер­ти — это старинная французская традиция, которая, я по­нимаю, не должна выходить за рамки наших границ, но у меня есть оправдание: во-первых, это французский хлеб, а во-вторых, мы посреди океана, где границу не так-то легко провести.

— Что она сказала? — спросил Портер.

Его жена наклонилась к нему и прокричала ему в ухо:

— Молодой человек кладет хлеб прямо на скатерть.

— Твое какое дело? — так же громко прокричал Портер, поглядев затем направо и налево, чтобы удостовериться, что за соседними столиками все расслышали и больше смея­лись, чем возмущались.

Растерявшись, Минерва опустила голову. Мышцы ее лица несколько раз напряглись и расслабились, словно она медленно заглатывала грубость своего мужа и готовилась метнуть в него убийственное слово, которое положит конец их ссоре.

Портер с бесстрастностью, в которой было мало напуск­ного, коснулся руки Артура ниже локтя.

— Знаете, почему лучшие бордосские вина из Франции пьют на борту кораблей Ее Величества королевы Велико­британии?

— Не знаю.

— После двух-трех лет в море, тихо покачиваясь в своих ящиках, они приобретают, не теряя своей молодости, не­кую подвижность, грациозность, которой никогда не по­лучить винам, выдерживаемым в погребе.

Через три столика от них зазвучал смех Аугусты, заста­вив многих повернуть головы. Артур видел ее со спины, Элизабет и Жетулиу — в профиль. Напротив Аугусты сидел молодой человек с черными курчавыми волосами, волна­ми спадающими на левое ухо, и великолепными синими глазами. Скромный крестик, приколотый к отвороту чер­ного пиджака, выдавал в нем одного из молодых священ­ников, поднявшихся на борт в Корке и загнанных в каюты второго класса. Элизабет не составило бы никакого труда его совратить, если бы она решила держать пари. Воло­сы Аугусты были зачесаны кверху и закреплены гребнем, открывая волнующе изящный затылок, и рука девушки, поправлявшая гребень каждый раз, когда она смеялась, подчеркивала его грациозность. Священник казался выби­тым из колеи словами всех трех молодых людей, которые, вероятно, были его ровесниками, но смотрели на жизнь совершенно иначе. Чтобы совладать со своей робостью и смущением, которое нарастало в нем при каждом неумест­ном взрыве смеха Элизабет и Аугусты, он слишком часто осушал свой бокал, наполняемый Жетулиу, и, с пылающим лицом, пошло смеялся над шутками, в которых понимал едва ли половину.

— Ваши подруги не лишены обаяния, — заметил Портер.

— Называть их «подругами» преждевременно, я знаком с ними только с отъезда.

— О, очень скоро вы узнаете их лучше. Если хотите кого-нибудь из них соблазнить, рекомендую вызвать между ними ссору. Они союзницы. Оказавшись меж двух огней, вы сгорите, как этот молодой человек, похожий на перезре­лый помидор, который того и гляди лопнет.

— Это один из молодых ирландских священников, кото­рые сели в Корке.

— Ну, тогда он пропал. Они его бросят, а он не под­нимется.

Минерва Портер нарочито не интересовалась разгово­ром своего мужа, но держала ушки на макушке, подстере­гая удачный момент, чтобы вцепиться ему в горло.

— Священник? Тот курчавый, хорошенький? Трудно поверить. Где же его белый воротничок? Я уже много лет говорю: пятая колонна — не коммунисты, а паписты. Если не остерегаться, через одно поколение Америка станет ка­толической: у нас будет президент-католик, министры и парламентарии — католики. Я знаю, что говорю.

— Минерва всегда была большой пессимисткой, — по­яснил Портер. — Она адвентистка Седьмого дня. Вы пони­маете, что я хочу сказать.

Нет, Артур ничего не понимал, разве что миссис Портер была отвратительной сектанткой, и что он был прав, воз­ненавидев ее с первого взгляда.

— Вот увидите, Филомена, еще несколько лет, и если мы не выставим защиты, тайные легионы папы наденут на нас ярмо.

Портер тяжело вздохнул: он уже сто раз слышал эти речи и даже не давал себе труд на них возражать. Заметив лучики иронии во взгляде Артура, он понизил голос:

— Не обижайтесь. Минерва — человек страстей. Главная мудрость жизни заключается в том, чтобы дать грозе прой­ти стороной. Мы увидимся в университете, я там время от времени читаю лекции о новостях внешней политики. Буду рад поговорить с вами. Молодые европейцы вашего возрас­та должны понимать политику Соединенных Штатов.

— А США должны понимать европейскую политику.

— Это сложнее, когда ты стоишь на позиции силы, но не надо забывать, что мы все бывшие европейцы.

— Не все!

— Еще одна проблема! Мы поговорим о ней, но не при миссис Портер, у которой на этот счет вполне сложившие­ся взгляды. Надеюсь, вы любите десерты. Это грань моего естества. Я не могу остаться без сладкого, это я-то, кото­рого представляют хладнокровным исполнителем грязных поручений президента. Метрдотель, будьте добры — тележ­ку с десертами!


Артур никогда не забудет похотливое чревоугодие Пор­тера, когда перед ним поставили полную тарелку профи­тролей. Презрительные протесты Минервы перед этим по­кушением на диету ее мужа потонули в общем шуме.

После обеда с Портером Артур заметил Жетулиу в ку­рительной с игроками в бридж, а потом обнаружил, что может позвонить из своей каюты Аугусте, которая должна быть одна.

— А, это ты? — сказала она с притворным удивлением.

— А кто же еще это мог быть?

— У тебя такой же голос, как у отца Гриффита.

— Не стыдно вам с Элизабет развращать служителя Бога, который еще никогда не имел дела с порождениями Дьявола?

— Вот именно! Пусть потренируется, пока еще не попал в Америку, где его добродетель будет подвергаться огром­ной угрозе.

Какая актриса! Однако, как только зрителей становилось больше трех, она замыкалась в себе, словно цветок мимозы, и ее выразительное лицо, всегда готовое к смеху или к сле­зам, настолько теряло свою одухотворенность, что, расста­ваясь с ней, те, кто ее не знали, жалели Жетулиу, ведь у него не такая блистательная сестра, как он сам. Зато, перегова­риваясь по телефону, переглядываясь за столом, идя рядом с Артуром по прогулочной палубе и тяжело опираясь на его руку, так что он почти ее нес, она с редкостной живостью пускала в ход целый арсенал орудий обольщения, и даже опытный или попросту пресыщенный мужчина быстро по­нимал, что не может им противиться. Артур еще не знал (он поймет это позже, много позже), что привлекательность Аугусты была привлекательностью опасности, ощущением, которое никогда не вызывала даже такая соблазнительная и умная молодая женщина, как Элизабет.

— Артуро, ты где? О чем ты грезишь?

— О тебе.

— Среди бела дня! Подожди… я задерну занавески.

— Нет у тебя занавесок.

— Откуда ты знаешь?

— У меня такая же каюта, как у тебя. Мы живем на под­водной лодке.

Она испустила длинный вздох и замолчала.

— Что-то не так?

— Я думала, что ты несерьезный. Что ты делал на палубе с Элизабет, в полночь? С нее слетела фуражка, а ты даже не вызвался за ней нырнуть.

— Я колебался несколько секунд… А потом было уже поздно.

— Я вешаю трубку. Жетулиу сейчас вернется и придет в ярость от того, что я разговариваю с тобой, когда его нет.

— Жетулиу играет в бридж с тремя американцами в ку­рительной.

— Опять! О господи, он нас разорит!

Она ни о чем не догадывается? Или подыгрывает? В от­ношениях брата и сестры была неясность. Не то чтобы они выглядели хоть немного двусмысленными, но если, когда им ничто не угрожало, их связь ослабевала вплоть до без­различия, при возникновении малейшей опасности они вновь стояли друг за друга горой.

— Самое ужасное, что он больше не сможет каждый ве­чер дарить тебе розу для платья.

— Я это предусмотрела. Перед отъездом я заранее за­платила за пять роз на пять вечеров. И хорошо сделала. Представь себе, сегодня ночью я поставила свою розу в воду в стакан, а поутру ее там уже не было. Не правда ли, невероятно?

Намек на розу оживил смутные воспоминания о про­шлой ночи и образ цветка на белом корсаже Аугусты, плы­вущего, излучая сияние, сквозь тьму каюты и исчезающего сквозь стену. Артур никогда не верил в сны, и еще менее в привидения, и вот теперь эти две истории, с фуражкой и с розой, разверзли перед ним пропасть. Инстинкт подсказы­вал ему отступить, не пытаться понять, стереть это все из памяти и отнести видения Аугусты на счет случая. Или же бояться ее, как он боялся во время войны Эмили, подруги своей матери, вслед за посещениями которой всегда при­ходило известие о чьей-нибудь смерти.

— Артуро, ты меня не слушаешь!

— Нет-нет, слушаю.

— У тебя голос изменился.

— Горло болит.

— Обманщик!

— Я принял важное решение.

— Скажи, какое.

— Это не телефонный разговор, возможно, нас подслушивают шпионы. Приходи ко мне в салон. И потом я ненавижу звонить. У меня от этого ангина.

Аугуста тихо рассмеялась.

— Нечасто ты говоришь смешные вещи. Ты много вы­играешь если не будешь таким серьезным. Артуро, любовь моя, мы не можем увидеться. После обеда я два часа сплю. Я лежу в постели. В ночной рубашке.

— Сейчас приду!

— Сейчас приду!

— Жетулиу тебя убьет, если застанет. Нет. Подожди до вечера. В шесть часов я буду в баре с Элизабет. Потом поужинаем. Повесь трубку и больше не звони. Мне надо поспать.


Лайнер — это тюрьма с жестким расписанием, множе­ством запретов, свободой, отмеряемой по капле, постоян­ным населением, которое гуляет по кругу в тесном двори­ке под присмотром стюардов, и нигде нельзя уединиться, только в своей камере-каюте, если только тебе повезло и ты не делишь ее с незнакомцем или незнакомкой, редко обла­дающими приятным запахом. Вести из внешнего мира (но существует ли еще этот мир за чертой горизонта, окружаю­щего корабль со всех сторон? В этом скоро начинаешь со­мневаться, как только твердая земля и отчаянные сигналы последнего маяка скроются из глаз) процеживаются борто­вой газетой. Капитан и его штаб следят за тем, чтобы на че­тырех страницах с заголовком «Квин Мэри» не говорилось ни о каких кораблекрушениях, а информация ограничи­валась светскими новостями («Для нас большая честь при­нимать на борту графа такого-то, следующего к месту на­значения в Вашингтон») или объявлениями о каких-нибудь танцульках или о концерте оперной примадонны, оплачи­вающей своим выступлением билет первого класса.

Капитан в ответе за человеческие души. За ужином он окружает себя людьми, которые ожидают приглашения за его столик не как привилегии, а как осуществления своего права. Обычно он в приподнятом настроении и за время плаваний научился рассказывать несколько анекдотов, способных позабавить постоянно обновляющуюся публику. К несчастью, довольно часто, как только подадут жаркое, является помощник и что-то шепчет ему на ухо. Первый после Бога хмурит брови, кладет салфетку на стол и просит гостей его извинить: его вызывают в рубку. Ничего серьезного, но он такой человек, который должен все проверить сам. Он уходит в сопровождении помощника, который поглядывает направо и налево — нет ли хорошеньких женщин. Людей, оставшихся за столиком капитана, охватывает легкая тре­вога. Метрдотель сам быстро уносит оставленный прибор и просит ужинающих подвинуться, чтобы заполнить пустоту. Никто не произносит слово «Титаник», хотя все об этом ду­мают. Всегда найдется хорошо осведомленный дурак, ко­торый скажет, что после особенно жаркого лета в Арктике тают льды и плавает куча айсбергов. Никто в столовой не заметил поспешного ухода капитана, все продолжают гром­ко разговаривать, подавляя смех, перекликаться поверх го­лов, тогда как за княжеским столом установилась гнетущая тишина. Избранные торопятся доесть жаркое, отказыва­ются от сыра, десерта и бокала шампанского (из запасов капитана) и направляются к своим каютам, стараясь не выказывать поспешности, которая может вызвать общую панику, и тогда они рискуют не успеть спастись первыми. Месье засовывает в карманы драгоценности, мадам выби­рает между норковым манто, кашемировыми джемперами и подбитым соболем плащом, хватает первое попавшееся и выходит вслед за мужем на верхнюю палубу, где стоят еще зачехленные спасательные шлюпки. Ночь прекрасна. Можно даже себе представить, что «Квин Мэри» скользит по лунной дорожке, а капитан (он каждый раз устраивает такое представление, когда гости надоедают ему до смерти) сидит в своей каюте в обществе администратора, попивая бренди с водой и куря кубинскую сигару под звуки старой пластинки Бинга Кросби.

Этот корабль оказался замечательной игрушкой для взрослых. Артур исследовал его потайные места, обнару­жил лестницу, которая спускалась на этаж, где он должен был бы находиться, поднялся через палубу Б, где молодые ирландские священники читали газеты, куря трубку. Этот стратифицированный мир дышал порядком, здоровьем, покоем. Капитан царствовал из своей рубки, словно неви­димый бог, над счастливым и покорным народом, который жаловался только на плохой кофе, настоящую бурду. Со­временным обществам следовало бы намотать это себе на ус, но никто не смеет об этом сказать.

Проходя мимо курительной, Артур увидел Жетулиу, развалившегося на стуле, вытянув прямые ноги под сто­лом для бриджа. Он был один, на столике рядом с ним стояли пустые стаканы, лицо его было ужасно мрачным. Его красивые руки рассеянно играли с картами, перемешивая их, раскладывая, собирая с быстротой фокусника, или же он разделял колоду на две части, сгибал с одного конца и отпускал, с треском смешивая. Артур вспомнил, как накануне отметил мнимую неловкость Жетулиу в компании с тремя другими игроками. Ловкость бразильца наедине с собой подтверждала предупреждение профессора Конканнона. Он подманивал гусей. В конце концов, в чем его можно было упрекнуть? Он ощипывал тех, кто, видя его мнимую неопытность, надеялись ощипать его. Как бы он ни был ловок, риск был велик. Как и все завзятые игроки, он нуждался в этом наркотике. Артур положил ему руку на плечо.

— У тебя на лице написано отвращение!

— Нет ничего скучнее, чем играть с дураками, которые тебя самого держат за дурака.

— Ты возьмешь реванш еще до того, как мы высадимся в Нью-Йорке.

— Хорошо бы! Я порядком продулся. Что за глупость си­деть целый день взаперти с этими жалкими личностями! Терпеть не могу плавания.

— Завтра начнешь сначала.

— Нет, в самом деле, это глупо.

— Удача переменчива.

— Зато невезение постоянно. Не говори об этом Аугусте.

— Пойдем разомнемся на палубе.

Жетулиу накинул свою крылатку, которая так ему шла, и вышел к Артуру на верхнюю палубу, где в этот предве­черний час никого не было. Они добрую четверть часа хо­дили взад-вперед, не разговаривая. Жетулиу запыхался. На горизонте разверзлась зияющая красная рана. Позади «Квин Мэри» океан выливался в мрачную пропасть под по­перечину из серых туч, ловивших в свои складки припозд­нившиеся отсветы дня.

— Может быть, мы увидим зеленый луч, — сказал Жету­лиу. — Это было бы очень кстати. Я хочу загадать желание.

— Ты правда в это веришь?

— На свете есть вещи невероятнее в тысячу раз. Почему мы здесь, в этот момент нашей жизни, ты и я, разговарива­ем, как старые товарищи, тогда как еще два дня назад мы не были знакомы, у нас не было никаких причин повстре­чаться в прошлом и мало причин увидеться вновь, когда мы закончим учебу в Бересфорде?

Артур был обидчив. Он стиснул зубы, целую минуту молчал, предоставив Жетулиу наслаждаться своим коварным замечанием, а потом произнес как можно непринужденнее, устремив взгляд за горизонт:

— Я разделяю твои чувства. Наша встреча противоестественна. Предположим, например, что в тебе раскроют профессионального игрока, обирающего пассажиров, и все судоходные компании запретят тебе играть. Все, крах! Ты не закончишь учебу, тогда как я получу диплом, который позволит мне поступить в банковский трест. У нас больше нет никаких причин встречаться: ты кантуешься по второсортным казино в Европе, под вымышленными именами, а я разъезжаю на частном самолете. Естественно, я велю тебя арестовать, как только ты превысишь кредит более чем на три доллара…

— Тебе бы романы писать.

— Зачем? Для этого есть «негры».

Жетулиу взял его за плечи и встряхнул.

— Очко, — сказал он. — Понимаю восторги Элизабет по твоему поводу. Она готова тебя проглотить или быть проглоченной тобой.

Артур открыто рассмеялся. Указывая на Элизабет, Же­тулиу думал отвлечь его от своей сестры.

— Это взаимно. Она ужасно привлекательная, хотя и не в моем вкусе…

— Ты привереда. Она красавица.

Артур оставил при себе свои мысли по поводу красоты Элизабет: он никогда бы не сказал, что она красива, или даже очаровательна, как принято говорить в свете. Ей под­ходил только один эпитет: хорошенькая. Да, очень хоро­шенькая, с тем типом миловидности, который, с наступле­нием эры звука, американское кино растиражировало до пошлости: безупречный профиль, сохраняющий детскую чистоту, не совсем естественный светлый цвет волос, то­ненькое горячее тело.

Жетулиу стукнул кулаком по парапету:

— Вот черт! Солнце село. Зеленого луча сегодня не будет.

— Без зеленого луча ты в карты не выигрываешь?

— Я не о картах думал.

Артур это прекрасно знал, но имя Аугусты не сорвется у них с языка. Оно словно священная просфора, которую нужно убрать в самую глубину себя, преградив дорогу чу­жим расспросам. Пустив корни в душе, голос Аугусты, ис­корки в ее голубых глазах, лукавство ее поэтичного лица завладевали мыслями мужчины и уже не покидали его. Рука Жетулиу, обнявшая его плечи, побуждала к откровениям. Артур напрягся. На этом поле, он это чувствовал, Жетулиу всегда будет ему врагом. Если он слишком приблизится к Аугусте, ее брат с пальцами фокусника объявит ему войну.

— Так о чем ты думал?

Жетулиу снял руку и с неожиданной силой стиснул за­пястье Артура.

— Но… вообще… далась же она вам всем!

— Я полагаю, ты говоришь уже не о Элизабет, — холод­но заметил Артур, не пытаясь разжать пальцы бразильца.

С носа корабля в океан нырнула серая тень и с голово­кружительной быстротой понеслась к заходящему солнцу, потушив его последние лучи. Ночь еще поколебалась, сби­тая с толку внезапным затмением, не решаясь прогнать от­светы, задержавшиеся на юге и на севере. Сине-зеленые воды Атлантики превратились в расплавленный свинец, и по величественным изгибам валов, которые с подавля­ющим безразличием рассекал бесстрашный «Квин Мэри», пробежала мелкая рябь.

— Тебе не кажется, — заговорил Артур, — что это вели­колепное изобретение?

— «Квин Мэри»? Шутишь? Просто замок Франкенштей­на. От этой позолоты, от этих люстр меня тошнит. Какая пошлость!

— Я не об этом говорю, я говорю о человеке и его 1400 граммах мозга, которые завладели всем миром и однажды, возможно, завладеют солнечной системой. Тебя не пьянит мысль о том, что ты один из этих конкистадоров?

— Мне пришлось пересекать Атлантику, по меньшей мере, двадцать раз. Мне это уже совсем не интересно. И даже глубоко наплевать. Если бы Аугуста не умирала от страха в самолете, мы бы уже давно приехали, вместо того чтобы тащиться на этом корыте по жутко скучному океану. Нет-нет, я не конкистадор, как ты, как мои предки. Я уце­левший абориген. А это что за клоун?

К ним мелкими шажками бежал маленький приземи­стый человечек в спортивном костюме канареечного цвета и в бейсболке, локти его были прижаты к телу, он шумно дышал. На ходу он поздоровался: «Хелло, Артур!», повернул­ся и побежал обратно.

— Странные у тебя знакомства! Должно быть, полезные? Это местный повар?

Артур выдержал паузу в несколько секунд, заранее наслаждаясь своим ответом:

— Нет, это не повар.

Жетулиу почуял подвох.

— Я не хотел тебя обидеть.

Ну да! Еще как хотел, только не получилось.

— Признаюсь, странная идея: заниматься джоггингом на палубе, нарядившись канарейкой. Интересно, надевает ли он этот костюм, когда завтракает с Эйзенхауэром.

— Не угадал. Или ты меня разыгрываешь?

— Вовсе нет! Это Алан Дуайт Портер. Вчера я обедал за одним столом с ним и его женой Минервой.

Жетулиу вцепился в поручень и яростно его потряс.

— Чуть было не совершил величайший промах в своей жизни. Когда он к нам подбежал, я хотел сказать: кто это открыл клетку с канарейкой? Откуда ты его знаешь?

— Он знал обо мне еще до того, как я с ним познакомился.

— Артур, мы еще ни разу не разговаривали. Мне надо тебя послушать, а здесь холодно. Уже ночь.

Они пришли в бар одновременно с Элизабет и Аугустой, которая первая перешла в атаку:

— Жетулиу, где ты был? Я два часа тебя искала. Попроси­ла капитана, чтобы судно обыскали до угольного трюма…

— Трансатлантические лайнеры уже давно не работают на угле. И потом могу же я немного побыть без присмотра, пока ты спишь. Секрета никакого нет. Я был с моим другом Артуром, и мы говорили о сказочных возможностях челове­ческого разума. Не правда ли, Артур?

— Почти правда.

Они практически больше не расставались до того самого момента, когда «Квин Мэри» причалил в порту Нью-Йорка. Конканнон приходил к ним в бар и оставался там во вре­мя ужина, с барменом, который смирился с именем Пэдди. Однажды утром, увидев, как Артур и Портер вместе выхо­дят из спортзала, Жетулиу сумел представиться. Портер, на сей раз в незабудковом купальном халате, обронил: «Я знал вашего отца» с одним лишь намеком на любезность и увлек за собой Артура.

— Мой милый юноша, провидение со своим недоразви­тым чувством справедливости и почти полным отсутстви­ем рассудительности все же наделило людей способностью, о ценности которой они зачастую сами не подозревают, — дружбой. Если — увы! — они приносят дружбу в жертву социальным или профессиональным амбициям, неясным мимолетным интересам и даже, что еще глупее, любви, они лишают себя лучшего в самих себе или, еще точнее, того, что могло бы сделать их лучше, чем они есть. Преступники хорошо это знают: их дружба крепче жизни и смерти, как они любят татуировать у себя на груди. Эти априори гнус­ные люди, способные на самое худшее, готовые на любые извращения, таят в глубине души — да, у всех есть душа — неугасимый огонь, светильник, бросающий вызов времени, невзгодам, превратностям бытия. Буч Кэссиди и Сандэнс Кид вошли в легенду не потому, что грабили банки под но­сом у полиции, а потому, что их дружба поставила их гораз­до выше банальных разбойников с большой дороги. Опыт учит, что дружба между двумя мужчинами — якорь спасе­ния, но при условии, что у них одинаковые нравственные устои или одинаковое отсутствие нравственных устоев. По­годите, дайте мне сказать. Я никого не имею ввиду… Я по­знакомился с отцом Жетулиу Мендосы сразу после войны. Он был министром экономики и финансов, просто чудесная должность в Рио, если хочешь обогатиться. Я привез этому безгранично обаятельному человеку послание от президен­та Трумэна. Он не стал ломаться и принял это послание. Продажный? — спросите вы. На американском континен­те все упирается в широту. Позвольте мне не отвечать на этот вопрос. Я предпочитаю вспоминать его элегантность, его живой политический ум. Это событие могло остаться незамеченным в Европе, где от утомления почти не инте­ресуются революциями и покушениями в Южной Америке. Вскоре после моего визита его светлость сеньор Мендоса вышел из своего роскошного дома в Ипанеме и стал са­диться в бронированную машину, чтобы ехать в министер­ство, когда «они» выстрелили. Я говорю «они», потому что очень сложно понять, какая именно фракция тайной бра­зильской власти решила его убрать. Дети (с которыми вы подружились во время этого плавания) стояли с матерью на крыльце виллы. Убийцы направили на них оружие, но по приказу командира ограничились тем, что всадили бес­счетное число пуль в тело бедняги шофера, а потом спокой­но уехали на грузовичке. Смерть Мендосы сильно потрясла Аугусту, а главное — госпожу Мендосу, которая скоро уже десять лет как живет в Женеве. Ее номер в отеле «Берг» выходит на Рону и остров Жан-Жака Руссо, она с детства является его страстной почитательницей. Раз в месяц директор отеля отводит ее в зал с сейфами и оставляет там одну. Через некоторое время она возвращается к себе в но­мер, волоча старую сумку из пальмовых листьев, набитую «колбасками» луидоров и пачками долларов, завернутых в газетную бумагу. Время от времени она оставляет админи­стратору перевязанный бечевкой сверток и просит известить Жетулиу. Он приезжает откуда угодно, окрыленный надеждой, и несколько недель, а то и месяцев он — король. Когда мать забывает о нем, он играет в карты. И счастливо, как мне говорят.

Разговаривая, Портер водил Артура по лабиринту ко­ридоров, пренебрегая лифтами и взбираясь по лестницам через две ступеньки. На словах: «И счастливо, как мне гово­рят», оба очутились у входа в зал для завтрака. Метрдотель выразил свое удивление явно преувеличенной гримасой и, покинув свой пост, встал в дверях. Портер хотел отстра­нить его раздраженным жестом.

— Извините, мистер Портер, но у меня нет свободных мест.

— Что вы несете? Моя жена уже там и ждет меня.

Метрдотель замялся в большом смущении.

— Мистер Портер, у нас принято хотя бы немного оде­ваться к завтраку.

Портер вдруг заметил, что пришел прямо из спортзала в незабудковом купальном халате, и расхохотался. Метрдо­тель не знал, как себя вести.

— Прошу меня простить…

— Не извиняйтесь! Вы не представляете, как мне при­ятно обнаружить свою рассеянность. Я всегда завидовал рассеянным. Посадите, пожалуйста, месье Моргана за мой столик. Он составит компанию моей жене, пока я оденусь поприличнее. Пять минут, не больше…


Минерва, на голове у которой было что-то вроде красной фески, пришпиленной к ее черным, как смоль, волосам ан­глийскими булавками, удостоила Артура только кивка.

— Мистер Портер сказал мне…

— Неважно, что он вам сказал. Терпеть не могу разгова­ривать за завтраком. И не кладите хлеб на скатерть.

В ее густо-желтой тарелке плавали кусочки ананаса, а она с юношеским вожделением намазывала тосты горчи­цей. Мимо проплыл гигантский викторианский чайник, который носили между столиками, словно ковчег со свя­тыми мощами. Официант взмахнул рукой, обслуживая Артура, и задел локтем феску, опасно накренившуюся на­бок. Минерва хлопнула по ней, чтобы вернуть на место, но слишком сильно, и феска съехала на другое ухо, увлекая за собой парик и открыв безволосый висок. Минерва этого не заметила и продолжала хрустеть своим тостом с гор­ючей, а за соседним столиком давились от смеха. Артур с трудом удержался. Появление Портера должно было бы исправить эту гротесковую картину, но он был такой че­ловек, что вцеплялся в какую-нибудь мысль, поворачивал ее и так, и этак, высасывал из нее все соки, не обращая никакого внимания на то, что происходит вокруг. Если бы в этот момент «Квин Мэри» начал тонуть, то и стоя в подни­мающейся воде, он продолжал бы разглагольствовать, пока из его рта не вырвалось бы лишь трагическое бульканье. Его утренняя рассеянность при входе в столовую привела его в восторг. Никогда в жизни он не был рассеян и еще помнил раздражение своей матери-француженки при виде того, как он поглощен одной из многочисленных проблем, занимающих детей: «Боже мой, Алан, попробуй хоть немно­го ни о чем не думать». Это было невозможно. О, как он завидовал рассеянным всю свою жизнь! Механизмы мысли изнашиваются, если не позволять им время от времени ра­ботать вхолостую.

Артур старался не смотреть на Минерву: та от избытка горчицы на поджаренном хлебце расчихалась, тряся фе­ской, которая чуть было не свалилась вместе с париком.

— Дорогая, — сказал Алан Портер, встав, чтобы посту­чать ей по спине, — дорогая, эта шляпка вам не к лицу.

Минерва стукнула кулаком по донышку фески и верну­ла все на место.

— Я не люблю замечаний личного характера, — сказала она злобно.

Нимало не смутившись, Портер вернулся к своим раз­мышлениям об очаровании и преимуществах рассеянно­сти. Он так хотел бы быть поэтом, писать стихи и «слонять­ся» на природе. Поэты ведь рассеянные люди, не так ли? А если они гениальны, им все прощают, наверное, потому, что тупицы подозревают, будто они тайно получают посла­ния от Неведомого, и только они могут их расшифровать. Страна обязана хранить поэтов, то есть… если не поэтов (этот дар богов не имеет повсеместного распространения, и множество цивилизаций безнадежно отстали, ведь это от­ставание не восполнить, как техническое), так вот, если не поэтов, то хотя бы людей, беззаветно и безвозмездно на­слаждающихся радостями жизни. Разумеется, при условии, что у элиты хватит жертвенности, чтобы окунуть руки в то. что называют политикой, и что она согласится оставаться в тени. Выбор практически монаха.

— К какой категории вы относите Жетулиу Мендосу?

— Вы догадываетесь, что именно его появление и спровоцировало мои размышления. Он ведет себя непростительно. Умный, как отец, он мог бы играть важную роль в своей стране. Он предпочитает играть в карты и швырять на ветер крохи состояния, которые его мать бросает ему, словно кость собаке. Хуже всего, что она может умереть со дня на день, не раскрыв код женевского сейфа. Его можно будет взломать только бульдозером, и то после разоритель­ных консультаций с адвокатами. А если в этом чертовом сейфе больше ничего нет? Очень одаренные люди, с рож­дения избалованные добрыми феями, часто склонны к мо­ральному самоубийству. Плохой пример для молодого чело­века вроде вас.

— Добрые феи не склонялись над моей колыбелью. Воз­ле нее была только моя мать и отец, пока не погиб на войне. Я не так рискую, как Жетулиу. Кстати, мне интересно: от­куда вы все обо всех знаете?

Минерва, которая гнушалась их слушать, сморщила нос.

— Пахнет рыбой.

За соседним столиком пожилая английская пара ела жареную селедку.

— Никто не может им запретить любить рыбу на зав­трак.

— Алан, я не знаю никого снисходительнее вас. Вас по­слушать, так каждый может поступать, как ему вздумает­ся. И к тому же у вас томатный соус на воротничке.

— Я уже несколько лет не ем томатного соуса. Это, на­верное, губная помада.

— Вы и на это способны!

— Увы, нет! Боюсь, что это кровь, я сегодня очень чисто побрился.

— Это все неважно… Пойду на прогулочную палубу к Филомене.

Портер задумчиво выпил чай и остался сидеть, держа руку на весу. Артур удивился, различив в этом красном лице на толстой шее неожиданную тонкость черт. Портер, наверное, был очаровательным ребенком и соблазнитель­ным молодым человеком, несмотря на свой небольшой рост и полное облысение, вероятно, к тридцати годам. Да и эта лысина была ему на пользу: блестящий загорелый череп с элегантными родимыми пятнами и подкова седых волос. Смущала только одна деталь: у него почти не было гy6, толь­ко узкая горизонтальная трещина между ноздрями и под­бородком с ямочкой. В остальном — красивый нос и очень веселые голубые глаза, которые вдруг, следуя за яростно подавляемой мыслью, принимали металлический серый от­тенок. Поняв, что отключился не меньше чем на минуту, Портер улыбнулся с настоящим смирением:

— Извините… На меня вдруг нахлынули воспоминания: мне припомнилась тоненькая и очаровательная девушка, ко­торую и повстречал лет сорок тому назад и был восхищен ее именем: Минерва. Никогда не женитесь на женщине, потому что у нее красивое имя… Но я отвечу на ваш уже давний воп­рос. Из тысячи пассажиров и четырехсот членов экипажа обоего пола я знаю трех человек: вас, Жетулиу Мендосу и про­фессора Конканнона, который, возможно, подает не самый лучший пример во время этого плавания, но вы узнаете, что это редкостная личность, когда он вновь протрезвеет перед началом своих лекций. Три человека — согласитесь, это мало. На борту Ноева ковчега их тоже было немного, но они если и не спасли мир, который, с чисто духовной точки зрения, спасти невозможно, он обречен на грех и кровосмешение, то не дали ему погибнуть. Артур, я, кстати, отныне для вас Алан, и больше не смею задерживать. Ступайте к вашим друзьям. Вот вам моя визитка с номером телефона в Вашингтоне. Че­рез месяц я буду в Бересфорде, прочту лекцию о дезинфор­мации. Одновременно чтобы ее обличать и, как вы догадыва­етесь, ей обучать. Думаю, скучно вам не будет…


«Квин Мэри» должен был подняться по Гудзону утром около десяти. Накануне Жетулиу в последний раз сыграл с тремя американцами, которые, преисполнившись уверен­ности в себе, ослабили бдительность. Артур какое-то время следил за игрой. Бразилец сдавал карты и тасовал их с бле­ском профессионала. Успокоившись по поводу исхода пар­тии, Артур вернулся к себе в каюту, чтобы уложить веши. Едва он взялся за дело, как позвонила Аугуста:

— Где ты был? Я уже десять минут тебе звоню! Сделай для меня одну вещь… сходи посмотри, не сел ли Жетулиу играть.

— Я только что оттуда. Играет.

— Я умираю от страха. Если он проиграет, нам даже не­чем будет заплатить за такси до гостиницы.

— Не проиграет… И потом есть Элизабет…

— Да… но уже во Франции… В общем, она, как мура­вей, не любит давать взаймы. Я вся дрожу.

— Хочешь, я к тебе приду?

Настало молчание. Она, наверное, смотрела на себя в зеркало на туалетном столике. Он представлял себе эту кар­тину: рука взбивает волосы на висках, послюнявленный палец приглаживает брови, язык облизывает губы.

— Я лежу в постели в ночной рубашке.

— Госпожа Рекамье принимала гостей в ночной рубаш­ке, лежа на канапе.

— Послушай, я так дрожу… кто-нибудь должен держать меня за руку. Поклянись, что ты этим не воспользуешься.

— С сожалением — клянусь.

— Крадись по стеночке. Если тебя увидит стюард или горничная, пройди мимо моей двери, как ни в чем ни бы­вало, и подожди пять минут.


Простыня была натянута до подбородка, оставив обна­женными руки и плечи.

— Тебя никто не видел?

— Никто.

— Придвинь кресло, возьми меня за руку и подумай изо всех сил: «Спи, спи, Аугуста».

Она закрыла глаза. Артур безнаказанно разглядывал чи­стый овал ее лица, в котором только губы выдавали легкую примесь чернокожих и индейских предков. По матовой коже щек и лба, по темным векам пробегала, точно рябь по морю, краткая дрожь, переходившая на красивые плечи, руки, запястье в руке Артура. Им овладело незнакомое вол­нение. Сжать женщину в объятиях значит лишить себя воз­можности ее видеть, обречь себя на то, чтобы запомнить ее лишь фрагментами, из которых память потом сложит как бы головоломку, чтобы восстановить образ, полностью соз­данный из разрозненных воспоминаний: груди, губы, из­гиб поясницы, теплота подмышек, ладонь, которой коснул­ся губами. Теперь же, когда Аугуста предстала перед ним лежа, окаменев, словно изваяние, Артур увидел ее такой, какой никогда раньше не видел. Он не узнавал хрупкую фигурку, нетвердо ступающую по палубе, которая того и гляди потеряет равновесие из-за корабельной качки или под порывом ветра, устремлявшегося в коридор, как толь­ко ему раскроют дверь. Вместо Аугусты, впавшей в неми­лость в ужасающе и вульгарно тяжеловесном мире, перед ним беззащитно лежала женщина, тело которой, насколько он мог судить, дышало гармоничным здоровьем. В общем, она тоже была бесконечно желанна, хоть об этом он еще мало думал со времени их первой встречи. Еще более по­разительным было быстрое и полное погружение Аугусты в сон, как если бы простое пожатие руки Артура высвободи­ло поток сновидений.

В последующие минуты мысли Артура были заняты двумя Аугустами: одна, живая, восхищала его, и он знал: что бы ни готовило им будущее, он никогда ее не забудет; и другая, мертвая, лежащая перед ним, безжизненная, лишь едва ощутимое дыхание вырывается сквозь приоткрытые губы, сотрясаемая дрожью, выдающей неотступные кошмары, другая Аугуста блуждала где-то на расстоянии не­скольких световых лет. Подобно савану, который скульпторы набрасывают на еще влажную статую из рыжей глины, слегка натянутая простыня обрисовывала тайные изгибы девушки: чуть выпуклый живот, впадинку между бедер, покойно лежащие груди. Яремные вены пульсировали в ритме сердца под прозрачной кожей шеи, которая была бледнее лица. Артур наклонился над этой бесстрастной ма­ской, как наклоняются над раскрытой книгой, смысл кото­рой не могут разобрать. Его обуял дикий страх: а вдруг она покинет этот мир, который до сей минуты, преодолевая от­вращение, смело встречала лицом к лицу, в сиянии чистой и возвышенной души? Мысль о том, что Аугуста умирает на его глазах, и что он слишком поздно расслышал ее при­зыв о помощи, заставила его броситься к ней. Стиснув ее в объятиях, он ее разбудит, вернет на землю, прогонит холод, пока она не закоченела навсегда. Но вместо уже похоло­девшего тела он почувствовал у своей щеки восхитительно теплую щеку, под своими губами — чудесно прохладную шею. Невнятный, вязкий голос пробормотал:

— Ты поклялся. Дай мне поспать.

Распрямившись, Артур заметил на ночном столике по­лупустой стакан с водой и коробочку с антидепрессантами. Горло у него перехватило от порыва любовной жалости. Че­рез девять лет после убийства отца Аугуста все еще боро­лась с ужасным видением: шофер раскрывает дверцу ли­музина, министр машет рукой жене и детям, скучившимся на крыльце, кричит им: «Adeus, ate sera!», и на слове «sera» его голова лопается, как перезрелый гранат. Мякоть и ко­сточки забрызгивают кузов машины, тщательно отполиро­ванный тем же утром.

Вблизи женский лоб похож на непроницаемую стену, за которой таятся страхи и невероятно храбрые поступки, за­стигающие мужчин врасплох. Там можно разглядеть источ­ник опасений, столь часто внушаемых женщинами, и реак­цию, вызванную этим страхом: презрение и жестокость, в общем, все, что только есть в мужчине самого трусливого и подлого перед угрозой абсолютной власти, которую он должен задушить в зародыше, если не хочет быть рабом. Такие вещи особенно остро ощущаются, когда женщина, доверившаяся сну, снимает защиту и вновь становится ре­бенком, способным внушить самому черствому мужчине огромное и неотложное желание защитить ее от жестокости мира. Мендоса — великий Мендоса, могучий Мендоса, который, как ожидалось в международных политических кругах, однажды должен был занять высший пост в Бразилии, — Мендоса думал, что все предусмотрел, чтобы самые дорогие и близкие ему люди были счастливы и, возможно, даже славны в его обществе, рядом с ним, защищающим жестом обнимая их своими руками, прижимая жену к сво­ей груди, положив одну руку на черные кудри Аугусты, а Жетулиу стоял рядом с ним, прямой, скрестив руки на гру­ди, с вызовом во взгляде, который просто невозможно себе представить у столь малого ребенка.

Артур ничего не выдумывал: на круглом столике посре­ди каюты красовалась фотография в серебряной рамке — свидетель счастливых дней. В Женеве вдова Мендосы уже даже не вспоминала о нем. В Бразилии политики поделили между собой его клиентуру. Он жил теперь только в памяти Жетулиу и Аугусты. Убийцы не предусмотрели одного: пре­ступление и его образ навсегда впечатались в сетчатку его дочери, которая не могла с этим смириться.

Многие годы спустя, мучимый бессонницей, Артур вновь переживал эту сцену. Как бывает, когда мы разбираем вос­поминание по косточкам в обманчивой надежде выудить из памяти затерявшуюся деталь, которая дополнит и прояснит всю головоломку, он уже не был так уверен, что не смешива­ет свои сожаления, свои желания и реальность. Каждый мо­лодой человек — это Фауст, который не знает себя, и если он продает душу дьяволу, то потому, что еще не постиг, что про­шлого больше нет, что на этой сделке его одурачат. Позднее, осознав это наконец, он сможет только лгать самому себе, что всегда гораздо легче, чем лгать другим. Разговор, встре­ча, молниеносный образ занимают наш ум с такими подроб­ностями и такой четкостью, что не оставляли бы никаких сомнений, если бы тот или та, что при них присутствовали или даже участвовали, не утверждали (порой со смущаю­щей неискренностью, порой с очевидной правдивостью), что совершенно о них не помнят. Но тогда в какой из наших предыдущих жизней мы пережили или увидали во сне это вспоминание? Никто об этом уже не знает или не хочет при­знаться. Однако Артур не мог сам выдумать душную волну ни с чем не сравнимого счастья, которая захлестнула его, когда, вместо тела, которое он, в момент панического страха, уже считал холодным, его щека, губы, руки встретили мирную теплоту Аугусты и ее восхитительную плоть. Словно молния блеснула перед ним, осветив и ослепив: он понял, что никогда ее не позабудет, что ни одна женщина не заставит его пережить такое чувство, и никакое другое чувство, ко­торое обычно принято испытывать в радости, без того, что­бы оно сменилось тоской. Воспоминание обрывалось на этом моменте, и Артур не мог бы сказать, сколько времени он об­нимал спящее тело Аугусты: секунду, минуту, час? Вероятнее всего — одну секунду, так как голос еще договаривал: «Ты поклялся. Дай мне поспать», когда дверь каюты раскрылась, и Элизабет, в свою очередь, закричала: «Артур, Артур, оставь ее!», а он, стоя на коленях, видел, как Аугуста закрыла лицо руками и стала вертеться на кушетке, пока не свернулась калачиком на боку, отвернувшись к стенке, неподвижно, спеленутая, точно смирительной рубашкой, простыней, на­мотавшейся на ее плечи. Но как увязать эту сцену со следую­щей, столь неожиданной, что, несмотря на свою силу, Артур не смог дать отпор обезумевшей от гнева Элизабет, которая схватила его за волосы, опрокинула на спину и стала пинать ногами в ребра? Когда впоследствии они над этим смеялись, она припоминала только один пинок, зато выговаривала ему за подножку, из-за которой она рухнула навзничь на па­лас, полуоглушенная от удара об угол комода. Аугуста спала, унесясь от них далеко-далеко, в другой мир, и конец этому поединку положило внезапное открытие: отвернувшись к стенке, она наполовину оголилась, выставив перед Элизабет и Артуром не самое сокровенное, но самое забавное — по­ясницу, щелочку между пышными и крепкими ягодицами, продолжаемую сомкнутыми бедрами, бледный сгиб под ко­ленями, икры и ноги в носках с вышитым на них Микки-Маусом. Ничто не походило меньше на утонченное создание, кутающееся в манто из нутрии, нахлобучив по самые глаза шляпку-колпачок, опирающееся на руку Жетулиу. Просто невозможно, чтобы это была она, та самая, и Артур решил бы, что у него галлюцинация, если бы Элизабет не бросилась к Аугусте и не одернула простыню, чтобы ее прикрыть.

— Она с ума сошла! Две таблетки после обеда! Ей можно только по одной в день. Она боится, что Жетулиу проигра­ется. Неужели она не поняла, что он никогда не проигры­вает? Артур, ты скотина! Я могла бы себе голову пробить. Что на тебя нашло?

— По-моему, все было наоборот.

— Какого черта ты здесь делал?

— Она мне позвонила. Нужно было подержать ее за руку…

— Только за руку. Ты понимаешь, что в этот момент кто угодно мог бы ее изнасиловать, а она бы ничего не заме­тила! О, Артур, я не могу все время за ней присматривать! У меня есть своя жизнь, и мне нужно заняться ею. Я не могу торчать тут как дура со своими деньгами и кукольной физиономией…


«С кукольной физиономией!» Сцена на этом обрывалась. То, что было потом, не имело значения и не заслуживало того, чтобы его вспоминали снова и снова годы спустя. Элизабет жаловалась на шишку на голове, Артур — на боль в боку. Же­тулиу с лихвой возместил себе проигрыш первых дней. Он появился за ужином, мрачный, в сопровождении Аугусты в белом платье, с розой меж грудей. Когда они проходили мимо, люди за столиками понижали голос. Жетулиу это даже нравилось. Артур расслышал несколько слов им вслед: «Кра­сивая пара!», «Они не женаты», «Конечно, это брат и сестра», «Наверняка есть несколько капель инкской или негритян­ской крови», «Это отец и дочь», на что Элизабет ответила с улыбкой, сильно смахивающей на гримасу: «Ну конечно, он ее родил в пять лет». Артур поскорей ее увел.

Профессор Конканнон к ним присоединился. Он еще не достиг той довольно далекой грани, за которой его пере­ставали понимать. Никак нельзя было привыкнуть к тому, что в определенный момент один-единственный бокал за­ставлял его одним прыжком перемахнуть через ту мыслен­ную линию, за которой его слова уже не вызывали доверия.

А до нее — какой чудесный болтун! С самого начала плава­ния он на полном серьезе готовил лекцию о политических последствиях сокрушительной победы Монкальма над ан­гличанами в Квебеке в 1759 году и пожалования ему титула вице-короля Канады Людовиком XV. В 1791 году Людовику XVI приходит в голову удачная мысль более не прислуши­ваться к советам предателя Ферсена, и он, вместо того чтобы бежать в Варенн, отправляется в противоположном направ­лении и отплывает из Бреста в Канаду. Монкальму семьде­сят девять лет, пора на покой, он слагает с себя полномочия вице-короля. В порыве, который ничто не может остановить, Людовик XVI увлекает за собой французские войска и выби­вает из Северной Америки единственного врага, какой ког­да-нибудь был у Франции — англичан. Вольтер в приступе патетического раскаяния бьет себя в грудь, сожалеет о своей недачной фразе, пишет длинную и помпезную поэму во славу «нескольких арпанов заснеженной земли».

— Но, — вмешался Артур, — насколько мне известно, Вольтер уже тринадцать лет как умер, когда Людовик XVI высадился в Квебеке.

В этот час Конканнон был уже не в том состоянии, чтобы остановиться перед подобным аргументом. Он отмел его взмахом руки.

Что об этом думала Аугуста? О, она слушала!.. С лукавинкой в глазах, с веселой улыбкой на губах, возможно, даже с налетом снисходительности, как будто она все это уже слыша­ла и соглашалась из сочувствия к очаровательному пьянице и выдумщику, чтобы он повторил свой рассказ, приукрасил его и, вдохновляясь весельем и благодушием своей молодой аудитории, без конца выдумывал новые главы, отдавшись на волю своей буйной фантазии. Артур то и дело отвлекался, его внимание было притянуто к себе Аугустой, сидевшей на стуле, как примерная воспитанница пансиона, выпрямил спину, подняв голову, украдкой подавая знаки официан­ту, чтобы бокалы были наполнены, а в конце ужина подали шампанское в фужерах с эмблемой компании «Кунард». Они подолгу встречались взглядами. Она не моргала. Утопая в ее глазах, в которых мелькали лукавые искорки, Артур никак не мог соединить два образа Аугусты: романическое создание, царившее в этот вечер в большей степени благодаря своей грации, чем своей экзотической красоте, и трогательное соз­дание, которое накачивалось успокоительными после обеда, чтобы совладать со своими страхами. Естественность (если не сказать невинность), с какой она вернулась из этого во­ображаемого путешествия, совершенно сбивала его с толку. Видя, как он шевелит губами в неловком и безуспешном уси­лии расслышать собственный голос, чтобы успокоиться по поводу реальности этого ужина, Аугуста наклонилась к нему и прошептала на ухо:

— Тебе не нравится мое платье?

— С чего ты взяла! Мне нравится белый цвет. Цвет при­видений.

— Я тебе еще привижусь.

Тем временем Жетулиу отвергал лилии Бурбонов. На американском континенте династия герцогов Браганцских сбросила короля Канады и завоевала Северную Америку.

— Заблуждение! — воскликнул Конканнон возмущенным тоном, указывая пальцем на нерадивого ученика. — Как же вы забыли о сражении в сентябре 1870 года? Взбудора­женные войной, разразившейся в Европе между Францией и Германией, двумя братскими странами, десять миллио­нов южноамериканцев пошли на штурм северного бастио­на, защищаемого тремя миллионами североамериканцев. Обе армии сошлись на воображаемой линии, разделяющей пополам Панамский перешеек, там, где сейчас проходит канал. Южане, не имевшие другого оружия, кроме своих мачете, были истреблены огнем противника. Северяне недолго наслаждались победой: увязнув в болотах, пожираемые москитами, они гибли сотнями тысяч. Взошедшее солнце осветило груду трупов…

Вытянув руку, Конканнон описал своей прозрачной ла­донью волнистый полукруг лежащих вперемешку мертвых тел, лошадей со вспоротыми животами, опрокинутых по­возок, взорвавшихся пушек, из зияющей пасти которых еще поднимался дымок. Все было как наяву. Однако он избавил их от лая койотов, привлеченных запахом мерт­вечины и запекшейся крови, от мрачного клекота грифов, терзающих северян и южан без разбора.

— …воспользовавшись ошеломленным оцепенением тех немногих, кому удалось выжить, на Севере и на Юге про­будилось угнетенное население: инки, ацтеки, ольмеки объ­единились с сиу, команчами, могиканами. Они перебили черных рабов или отправили их обратно в Африку. Мало кто добрался до берега, в то время как индейцы обеих Аме­рик делили всеми покинутых белых вдов и основывали ве­личайшую смешанную нацию в мире. Разве вы не видите по моему ярко-красному цвету лица, что я сын сиу? А вы, Жетулиу и Аугуста, — потомки инков.

— А я-то думала, что мы с вами потомки ирландских пионеров, — сказала Элизабет.

Конканнона было не переубедить:

— Это все равно! Нет, спасибо, никакого шампанского. Я не переношу ветрогонного питья. Если хотите, мы сразу же перейдем к арманьяку.

Роковая черта уже приближалась. Выходя из-за стола и слегка покачиваясь, Конканнон взял под руку Аугусту.

— Вы теперь все вчетвером пойдете танцевать. Вы мо­лодые. Скинуть бы мне лет тридцать — тоже пошел бы с вами. Я был хорошим танцором… раньше. Подумайте о том дне, когда это случится с вами. А главное, мне нужно про­должить интереснейший разговор с моим другом Пэдди, барменом. Очень занятный тип, особенно под конец дня, такой, знаете ли, грубый ум. Я внедряю в его еще девствен­ный мозг новые идеи, и они дают замечательные всходы… До завтра, дитя мое.


Пять музыкантов на эстраде в заношенных до блеска смокингах играли довоенные джазовые мелодии. Безмятеж­ные, удерживаемые на идеальном расстоянии своими пар­тнерами, дамы второй молодости воображали себе, будто с 1939 года ничего не произошло: те же музыканты, те же мелодии, те же мужья. Время, полное непривычной снис­ходительности, остановилось. Шесть дней на борту «Квин Мэри» — шесть дней, прожитых вхолостую. Для смеха. Их не учтут при окончательных подсчетах. А если все стереть? Если вернуть этому красивому англичанину, которого су­пруга одной рукой держит за руку, а другую положила на плечо, откуда свисает пустой рукав, если вернуть ему руку потерянную при высадке в Нормандии, а тому — ногу, кото­рую оторвало на Гуадалканале, Минерве — ее пышную чер­ную шевелюру, выпавшую после тропической лихорадки, ее мужу — его стройность мичмана? Возможно, они танцуют в последний раз на этом корабле с утешительным внутренним убранством — торжество викторианского стиля модерн. Ни­что здесь не старится. После великого пожара мир, в котором они некогда жили, вошел в свою колею, словно никогда из нее не выбивался. Тот же самый трубач, который на откры­тии судоходного маршрута и во время соревнований напере­гонки с «Нормандией» дул в свой инструмент, так что чуть не лопались вены на шее, тот же самый трубач — конечно, поседевший, с распухшими губами, — занимал свое место на эстраде и подражал королю Армстронгу. На борту царит по­кой: капитан внушает такое же уважение, как Господь Бог; общество разделено на три класса: избранные с палубы А, смирившиеся с палубы Б, мелкая сошка с палубы В, которая с нетерпением ждет своей очереди, но опасается железной руки капитана. Можно спать спокойно. Революция произой­дет еще не завтра. Аугуста танцевала с Артуром.

— Ты приедешь ко мне в Нью-Йорк?

— Да, как только разживусь карманными деньгами. А ты не приедешь в Бересфорд?

Оркестр заиграл старую песенку: «Щека к щеке». Он хо­тел было прижаться к ней щекой.

— Жетулиу следит за нами, — предупредила она.

Уходя с площадки, она вынула из корсажа розу и тай­ком положила в карман Артура.

Он пригласил Элизабет на медленный танец — такой сентиментальный, что она, начиная засыпать в объятиях своего кавалера, вдруг резко выпрямилась:

— Вообще-то уже очень поздно… Но если ты уж так от нее тащишься, вспомни ее носочки с Микки-Маусом.


Классический образ молодого эмигранта в куцем черном костюме, мятом воротничке, лоснящемся галстуке, латаных башмаках, с фибровым чемоданчиком у ног, одиноко стоя­щего на набережной Гудзона, подавленного видом небоскре­бов, вызывающих у него головокружение после шести дней, проведенных в море, так что он едва отваживается на них смотреть, оглушенного чудовищным шумом, стоящим над го­родом и внутри него, — этот классический образ, способный растрогать самых черствых людей, во многом соответствует действительности. С той лишь оговоркой, что костюм не чер­ный и не куцый, рубашка и ее воротник безупречны, ботинки новые, а вместо фибрового чемоданчика — тяжелый военный сундучок, на котором еще можно прочитать надпись больши­ми буквами: капитан Морган, 1-я рота, 1-й батальон 152 пе­хотного полка. Естественно, это не сам капитан, тело которо­го, иссеченное осколками снаряда, с 1944 года покоится на военном кладбище в Кольмаре, а его сын Артур, сошедший с «Квин Мэри» в толпе пассажиров, среди возгласов, объятий, окликов носильщиков и отчаянного гудения желтых такси. Этот образ соответствует действительности в том плане, что молодой человек, наконец, сошел на эту неведомую ему зем­лю, потерял в толпе лица друзей, которые во время пути по­могли ему безболезненно перерезать пуповину, связывавшую его с Европой. Он одинок, но не станет взбираться на вер­шину Эмпайр Стейт Билдинга, выпячивать грудь и кричать: «Ну, Нью-Йорк, кто кого?» — нет, он не к этому стремится, к тому же он в несколько минут понял, что эта страна, которую ему столь часто описывали как рай земной, — передняя ада, созданного людьми. В нескольких метрах от него остановил­ся серый лимузин с тонированными стеклами. Оттуда вышли негр-шофер в ливрее и молодой человек в темно-синем ко­стюме, бросились к куче чемоданов, погрузили их в багаж­ник. Из толпы вынырнули Алан и Минерва Портер, пожали руку молодому человеку и шоферу и сели в машину, перед которой все расступились. Профессор Конканнон исчез, как и Аугуста, Элизабет и Жетулиу. После трех отказов Артур все же убедил одного таксиста погрузить его сундучок и отвез­ти его на Большой центральный вокзал. Взглянуть на город удалось только мельком. Так вот он какой, Нью-Йорк: улицы, усеянные рытвинами, сажа, осевшая на рассыпающихся до­мах, вокзал, похожий на собор, грязный поезд, нырнувший в туннель в направлении на Бостон? Он ничего не видал. Он слышал голос Аугусты: «Ты приедешь ко мне в Нью-Йорк?» У него в кармане адрес Элизабет, прямой номер телефона Алана Портера. Жетулиу приедет в Бересфорд на машине — очень старой, но элегантной: «Корд-1930». Накануне Артур решил его не дожидаться. Он относится к бразильцу с такой же сдержанной симпатией, как и тот к нему. Им придется часто видеться, и Артур уже знает, что это будет непросто. Между ними стоит Аугуста и смутная тень Элизабет: была ли она, является сейчас или будет любовницей Жетулиу? Миновав нескончаемые пригороды, поезд нырнул в леса, ушел сторону от трогательных поселков из белых деревянных до­миков с голубыми крышами. Ровный ход поезда располагает к шальным мыслям. Артур положил розу Аугусты в конверт. С нее осыпались лепестки, уже увядшие, покоробившиеся.

— Нужно их разделить и положить между листами кни­ги, которую не будешь раскрывать год или два, — произнес рядом с ним надтреснутый голос.

На скамейке по ту сторону от прохода пожилая дама с белыми волосами, как у куклы, прикурила сигарету от ар­мейской зажигалки.

— За свою жизнь я сохранила их несколько десятков, — сказала она, выпуская облачко голубого дыма. — Прекрас­но. Никаких проблем. Вы любите розы?

— Я люблю одну розу.

— Когда вы срежете розу, чтобы вставить ее в петли­цу и подарить женщине, позаботьтесь обломать шипы, не повредив стебля. Если вы этого не сделаете, то дама — я говорю «дама», поскольку роза красная, если бы роза была белая, я бы сказала «барышня», — дама уколется и сильно расстроится. На ее лице отобразится большая досада, и вы поймете, что ваши планы рушатся. Вы поднесете ее палец к губам, чтобы остановить кровь. Она расценит это как не­пристойное ухаживание — если такое может быть — и за­кричит: «насилуют!» Вас арестуют. Вы отсидите десять лет в тюрьме и заплатите сто тысяч долларов штрафа. Я вас предупредила.

Она порылась в большой матерчатой сумке, вытаскивая пустые сигаретные пачки, пачку ваты, два грязных носовых платка, сигнальный пистолет, пока не выудила оттуда книж­ку небольшого формата с обложкой всех цветов радуги.

— Возьмите, это мои стихи: «Roses forever». Можете по­дарить их вашей подружке.

Поезд замедлил ход. Она побросала все остальное в сум­ку, надела меховую шляпку и повернулась к Артуру с ши­рокой улыбкой, обезобразившей ее изрезанный вертикаль­ными морщинами рот:

— Пять долларов.

— Что пять долларов?

— Стоит книга, которую вы сейчас купили.

— Я ничего не покупал.

Он сунул книжку в сумку, и тут поезд затормозил. Дама чуть не упала, едва успев уцепиться за спинку своего сиденья.

— Никогда еще не видела таких невоспитанных людей, — произнесла она презрительно и твердо, гордо вскинув подбородок, чтобы показать, что он ошибается: она не кто-то там, а известная поэтесса.

Толстый мужчина, которому она преграждала дорогу, бросил неласковый взгляд на молодого человека, забив­шегося в свой угол, прижавшись лбом к стеклу и увлечен­но разглядывая перрон, на который спустилось несколько пассажиров. Пожилая дама появилась по ту сторону стекла, на высоких каблуках, в сбившейся шляпке. Постучала зонтиком по стеклу и прокричала какие-то слова, которых он не понял. Поезд тронулся.

— Возможно, в следующий раз ей больше повезет, — произнес ироничный мужской голос.

Артур обернулся. Позади него сидел мужчина лет пяти­десяти, с челкой седых волос на лбу, с веселым лицом, об­рамленным полукругом белой бороды, и читал газету, дер­жа ее в вытянутой руке.

— Вы хотите сказать, что она мошенница?

Мужчина положил газету на колени и разгладил ее ру­кой в перчатке.

— Это слишком сильно сказано, но что-то в этом роде!

— Я только что приехал, с неба свалился, то есть сошел с «Квин Мэри»… Я француз…

— Это слышно.

Загрузка...