— Не бойся, Артуро! Я ничего не покупаю. Только под­глядываю.

Ей больше хочется позабавиться и поставить продав­ец в тупик ложно невинными вопросами. В «Тиффани», перед футляром с рубиновым колье, она спрашивает:

— Как, по вашему опыту, такие драгоценности покупают мужья или любовники?

В отделе нижнего белья «Блумингдейл» она спрашивает у молодой девушки, подстриженной под мальчика:

— У вас есть что-нибудь черно-розовое? Мой муж предпочитает черный цвет, а любовник — розовый. Не могу же переодеваться по три раза в день.

В книжном магазине:

— Мне нужна «Камасутра», набранная шрифтом Брайля. Это не для меня. Я уже читала ее два раза. А вы?

После магазинов с кондиционерами на улице просто нечем дышать. Аугуста подносит руку к открытой груди.

— Я уверена, что подхвачу смерть. Разве так не будет лучше для всех? Для Жетулиу, который не может свести концы с концами и каждый день выстраивает невероятные комбинации, чтобы нас не выбросили на улицу. Для тебя, мой дорогой, который утверждает, будто меня любит.

— Я тебе такого никогда не говорил.

— Это и так видно. Где ты живешь?

— В нижнем Манхэттене.

— Мне хочется взглянуть на твою квартиру.

— Это не квартира, просто отдельная комната, которую мне сдает бывшая венгерская балерина.

— Хочу побывать на твоем чердаке.

— Это вовсе не чердак, и я живу в двух шагах от Янсена и Бруштейна и в трех от Элизабет.

Такси отвез их на Ректор-стрит. Шофер-негр улыбался в зеркало заднего вида, когда они говорили по-французски:

— Я сам с Гаити. Приятно слышать французскую речь. А еще приятнее, когда мне говорят «спасибо» или «пожа­луйста».

Волосы этого человека представляли собой странный черный курчавый шар. Он был в синих солнечных очках. Артур спросил себя, почему он сегодня обращает внима­ние на волосы всех людей, которые попадаются на пути. На лестничной площадке они столкнулись нос к носу с миссис Палей, которая выходила из комнаты Артура с тряпкой и шваброй в руках.

— Я как чувствовала, что у вас сегодня будут гости. Я только слегка прибрала. У вас всегда такой порядок! Про­сто красота.

— Мистер Морган мне столько о вас рассказывал, — сказала Аугуста. — Вам нужно написать мемуары. Редкая женщина пережила столько, сколько вы.

Артур улыбнулся: он только мельком упомянул имя Па­лей и то, что она была балериной. И тут же оторопел, пой­мав себя на мысли о том, что миссис Палей носит седой парик с длинными свисающими буклями: просто наваж­дение какое-то!

— На каком языке мне писать эти мемуары? Я уже давно больше не говорю по-венгерски. Немецкий ненавижу. Французсский… Жалкий лепет…

— Мистер Морган уверял меня, что у вас была связь с королевской особой.

Миссис Палей неопределенно махнула рукой.

— Весьма возможно! В те времена не спрашивали па­спорт на каждом углу.

Боясь, что разговор слишком затянется, Артур открыл дверь своей комнаты, вошел и окинул взглядом крошечный мирок, отмеченный присутствием только его самого. Эли­забет как приходит, так и уходит. Стол, книги, сложенные стопкой на сундучке, кровать, чинно покрытая покрыва­лом из кретона со всадниками и молодыми женщинами, купающимися в пруду, — весьма скромная обстановка, чтобы принимать Аугусту, но она сама этого хотела. Стоя на площадке, она все еще с выверенным простодушием на­водит свои чары на миссис Палей.

— А вы не думали о том, чтобы открыть балетную школу?

Миссис Палей расцвела, и ее «понесло». Ее жильцы не так любезны, все жалуются. Она вспомнила про Дягилева, Лифаря, Баланчина. Русские все прибрали к рукам. Она никогда не любила русских. Артур прекрасно понимает, что Аугуста, испугавшись собственной смелости, ведь она сама напросилась в гости, оттягивает тот момент, когда окажется с ним вдвоем. Когда, наконец, она вошла и он за­крыл дверь, оставив миссис Палей наедине с ее мрачными размышлениями о былом величии, Аугуста (он это видел по ее механическим, скованным движениям, по нервозности, с какой она сцепила руки, чтобы не выдать себя, по ру­мянцу на ее скулах и по взгляду, который она отводила от него, рассматривая скудную обстановку комнаты) сказала бесцветным, незнакомым голосом:

— Артур, как тебе хорошо! Ты довольствуешься совсем немногим! Тебе легко будет найти счастье в жизни. Жету­лиу совсем другой. Ему хочется всего, чего у него нет. Меня всегда удивляло, что вы друзья.

— Не строй из себя простушку. Мы с Жетулиу совсем не друзья.

— Он так хорошо говорит о тебе. Сегодня познакомил с хорошим другом, который может пригодиться тебе будущем.

Артуру хотелось ответить, что он сам займется своим будущим, без всяких Жетулиу, но он видел слишком много животного сообщничества брата с сестрой, чтобы пойти на такой риск. Аугуста полистала тетрадку, раскрыла книгу, взялась рассматривать гравюры на стене.

— Кто это ?

— Эрцгерцог Рудольф.

— А это?

— Императрица Австро-Венгрии. Или ты предпочитаешь, чтобы я называл ее Сисси, как в романах для одиноких женщин?

— А… какая трагедия! В Женеве мне показывали место где ее убили.

Она села на кровать и стала разглаживать ладонью по­крывало, опустив голову, глядя в сторону.

— Что с нами происходит?

— Я уже полгода отчаянно пытаюсь тебя увидеть, но Жетулиу стоит на страже.

— Сегодня он был не слишком бдителен…

— На то есть причина.

— Да, я хотела увидеть, где ты живешь.

— Я живу не здесь.

— А где же?

— В своей голове, а моя голова забита Аугустами, кото­рые не похожи друг на друга и носятся по кругу.

С улицы доносился речитатив Нью-Йорка, полицейская сирена. В небе над Манхэттеном проплывали самолеты, на­правляясь в аэропорт, и словно большие коршуны, описы­вали круги, снижаясь, если полоса была занята. Квартал обезлюдел. Тысячи людей поджаривались на солнце на пля­жах Лонг-Айленда. Артур облокотился о подоконник, по­вернувшись спиной к Аугусте, и ее голос доходил до него словно сквозь вату.

— Я не слишком мешаю Элизабет в твоем кругу?

— Она принадлежит к другому кругу. Она приходит ко мне, когда свободна.

— Тебе незачем скрывать это от меня: она твоя любов­ница, да? О, не отвечай! Ей это ничего не стоит.

— Спроси у нее.

Он обернулся. Аугуста лежала на спине, положив руки под голову. Между ее телом и Артуром было только легкое летнее платье, запавшее между ног, словно она была голой.

— Артур, ты любишь играть в «да и нет»?

— Нет, это игра врунов.


Сколько времени прошло вот так? Трудно припомнить. Кажется, они много говорили и часто молчали. Вечер мед­ленно влачит свои тени по Манхэттену. Теплый ветер, пах­нущий морем и мазутом, взвивается с Гудзона, проносится по Ректор-стрит, поднимает столб пыли, чудесным образом подхватывает картонные коробки, газеты, пустые мешки, которые взлетают до второго этажа, а потом с шелестом падают на шоссе. В серо-розовом, редкой невинности небе над всепожирающим мегаполисом проблесковые маячки трансатлантических лайнеров вычерчивают дымовые па­раболы, точно метеориты.

Аугуста сказала:

— Жетулиу думает, что ты дурак. Он сам дурак. А ты все понимаешь. Я быстро поняла, что тебе не нравится Луис, и не потому что он наверняка продажный, а потому, что дает слишком много чаевых.

— Жетулиу хочет продать тебя ему?

Аугуста расхохоталась.

— Что за мысль!

— Чей был «роллс-ройс» возле дома Элизабет?

— Ничей, Артуро. Жетулиу нанял его за безумные день­ги, чтобы я отправилась на вечеринку в Нью-Джерси. Я должна была произвести сногсшибательный эффект. К не­счастью, я опоздала, а когда приехала, на парковке было уже тридцать «роллсов». И все этого года. Какое унижение!


Позже она встала, походила по комнате, зажгла настоль­ную лампу, раскрыла шкаф, где висели два единственных костюма Артура и стоял сундучок, в котором было больше книг, чем белья, теннисная ракетка, шиповки, фотография отца с матерью во время их свадебного путешествия в Ве­нецию. Аугуста взяла ее и поднесла к свету:

— Не объясняй… Я догадалась. Ты на них похож. Они знали счастье?

— Думаю, да. Но недолго.

— Наверное, это чудесно.

— Да, мой отец испытал это перед смертью.

Артур чувствует, что она колеблется, что ее хождение по комнате отдаляет тот момент, когда пустых слов уже будет недостаточно, чтобы заполнить разделяющую их пустоту. Очаровательное лицо Аугусты, такое подвижное со времени их встречи в «Бразилиа», замкнулось. Или настал час, когда драма из ее детства неудержимо выходит на поверхность и стискивает ей горло, когда спускается ночь и мир угасает?

— Ты что-то хочешь мне сказать.

Она остановилась и посмотрела на него, прижав руку к горлу, на котором появились красные пятна, словно невидимая рука пыталась задушить ее, прежде чем она заговорит.

— Похоже, ты один видел Шеймуса в больнице.

Между собой они всегда говорили «Конканнон», «профессор Конканнон». Просто чтобы избежать этого странно­го имени, которое произносится не так, как пишется.

— Кто тебе это сказал?

— Жетулиу.

— Его не было на похоронах.

Аугуста пожала плечами.

— Он никогда его не любил. Это правда, что Шеймус не мог говорить?

— Он заставил в это поверить врача и медсестру.

— А тебя?

— Нет, он попросил пить. Я подал ему стакан воды, он сказал: «Божья благодать… Фу, гадость!», но все же выпил. А потом он мне напомнил, что когда-то был лучшим танцо­ром университета.

— А обо мне ничего?

Так вот куда она клонит? Никогда бы он в это не поверил.

— И о тебе было. Он спросил, ездил ли я к тебе в Нью-Йорк. Ты плачешь? Когда я увидел тебя впервые, ты сказа­ла: «Плачущая женщина смешна».

— Значит, я смешна.

Она стерла слезинку, скатившуюся по щеке.

— Он попросил медсестру передать мне несколько слов, — продолжал Артур. — Она передала, ничего не по­няв: «Ad Augusta per angusta». Мне кажется, это про нас.

Она подошла к окну и облокотилась о подоконник ря­дом с Артуром. Две чайки залетели в узкую кишку Ректор-стрит, взмыли над домами и растаяли в небе.

— Мне пора домой. Жетулиу меня ждет. Я должна была вернуться в пять часов. Бог знает, что он там себе напридумывал! Знай он твой адрес, он уже был бы здесь, с писто­летом в руке, чтобы отомстить за мою честь, и ты бы уже был покойник.

— Покойник не отомстил бы за твою честь, на которую, кстати, прошу заметить, я даже не покушался.

— Я знаю.

Он хотел обнять ее. Она его оттолкнула с неожиданными мягкостью и решительностью.

— Ты принял решение?

— По делу вашего друга Луиса?

— Да.

— Спускаюсь с небес. Я приму решение в понедельник.

— Я ни к чему тебя не подталкиваю, но ты будешь поддерживать Жетулиу в убеждении, что я тебя об этом просила, хорошо?

—Договорились.

— Проводи меня до такси. Не хочется с тобой расставаться.

Лифт передвижной КПЗ, невероятно грязный, покрытый с пола до потолка непристойными рисунками и надписями, которые Аугуста с серьезным видом читала вслух, пока они спускались.

— Я узнаю твой почерк, но я не знала, что у тебя насто­ящий талант к рисованию.

— О, так, похвальба, мальчишество. Когда мне не спится по ночам, я запираюсь в лифте и пишу тебе, возможно, чересчур себя расхваливая.

Они резко остановились на первом этаже. Артур обнял Аугусту и поцеловал. Она нажала на кнопку двенадцатого этажа и они поднялись и спустились несколько раз, ища губы друг лруга. В последний раз очутившись внизу, она отстранилась и сжала его лицо руками:

— Теперь этот гнусный лифт священен. Каждый раз, когда ты в него зайдешь, ты будешь вынужден подумать обо мне. Везде, где мы только будем в нашей жизни, мы облагородим уродство и непристойность. К нам ничто не пристанет.

Они пошли к Бродвею, остановили бродячее такси, ко­торое вел какой-то гном, чья голова едва виднелась над ру­лем. Он жевал погасшую сигару. Этот — лысый, отметил про себя Артур.

— Артуро… один секрет: в сентябре Жетулиу покинет меня на две недели. Он должен поехать за границу. Без меня. Не оставляй меня одну. Увези, куда захочешь. Не це­луй меня на улице… Дай мне уйти…

Гном в нетерпении вертелся на сиденье и газовал вхо­лостую.

— Дорогой прекрасный принц, я сяду в вашу великолепную карету, если вы позволите мне сказать два слова мистеру Моргану, с которым я с сегодняшнего дня взялась загораживать уродство, подавляющее современный мир. Не правда ли, король Артур?

— С этим типом и его вонючей колымагой тебе придется нелегко.

— Чем плоха моя колымага?

— Я ее обожаю, — сказала Аугуста. — Выслушай, Артуро, одну вещь, о которой ты будешь вспоминать: если воспользовался моим простодушием, чтобы меня изнасиловать, я бы не сопротивлялась.

— Поговорим позже о твоем простодушии.

— Куда ты меня увезешь?

— Смотря сколько будет денег.

— Ну, я уезжаю! — взорвался гном.

— Послушай, Артуро, если ты очень беден, мы поедем в очень бедное место, и, чтобы забыть о нашей нищете, ста­нем заниматься любовью, как боги.

— А если я увезу тебя в паласотель?

— Мы постараемся, чтобы там не было слишком тоскли­во. Элизабет скажет тебе, когда я буду свободна.

— Твой адрес?

— Не хочешь же ты, чтобы я разом утратила все свои тайны?

Она провела кончиками пальцев по его губам и села в такси, которое яростно рвануло с места. В окно высунулась рука и помахала розовым платочком.


И что во всем этом настоящего?


Бруштейн ел руками: брал кусочек картошки большим и указательным пальцами и сладострастно подносил его к толстым розовым губам. То же самое с листьями салата, которые он обильно посыпал солью. Стол был усеян бумаж­ными салфетками, которыми он вытирал руки.

— В Марракеше я провел чудесный год, — рассказывал Бруштейн: — утром работал в одном американском банке, а вечера проводил с марокканскими друзьями, помешан­ными на кулинарии. Они убедили меня в том, что самые нежные блюда принято есть руками. Между переменами блюд подавали кувшин и серебряный таз с лепестками роз или розовой герани. По сравнению с таким высоким уровнем цивилизации мы — дегенераты. Янсен — мой са­мый верный друг, но когда я неправильно ем, он с трудом подавляет тошноту. Сверхчувствительный человек. Он родился в Швеции, где все такое чистенькое, стерильное, безукоризненное, что он никогда не станет настоящим американцем.

Артур задумался о том, кто же населял Америку тридцать-сорок лет назад, когда Бруштейн, родившийся в Пра­ге, жил в Марокко, Янсен — в Швеции, Мендоса — в Брази­лии, Конканнон — в Ирландии, миссис Палей — в Венгрии. В этом кафетерии, облюбованном брокером, южноамери­канцы явно превосходили числом белокурых германцев. За соседним столиком говорили по-португальски. Обе официантки были азиатками, толстушками с крупными икрами и кривыми ногами, как у старых кавалеристов. В окошеч­ко кухни просунулась голова огромного веселого негра с желтыми зубами. А в то субботнее утро, когда Артур шел в «Бразилиа», — откуда свалилась та молодая литовская пара, заблудившаяся на Бродвее? Он тщетно искал настоящих американцев — индейцев с медной кожей; до сих пор ему попались только два их представителя, лишенные страха высоты, — мойщики окон в доме, где священнодействовали биржевые маклеры.

— Хотел бы я повстречать американцев, — сказал Артур.

— Дорогой мой, для этого надо выехать из Нью-Йорка. Здесь только прихожая. Посмотрите на карту, как узок Манхэттен. Все стиснуто между двумя рукавами Гудзона. Очутившись на воле, вы поймете, что Соединенные Штаты начинаются за Нью-Йорком, и что они очень мало населены, вопреки общепринятому представлению. Мне было столько лет, сколько вам, когда мои родители уехали из Чехословакии по причинам, о которых вы догадываетесь. На меня напал «жор». За один год я объездил всю страну вдоль и поперек на автобусах «Грейхаунд», почти даром. Я получал пятьдесят долларов в месяц. Не разгуляешься. Я мыл посуду, ворошил сено, продавал газеты на улицах Чикаго, был статистом в фильме Сесиля Б. Де Миля. Питался клубничным мороженым и хот-догами. В общем, типичный путь будущего американского миллиардера, с той лишь разницей, что я миллиардером не стал… хотя, возможно, если я когда-нибудь продам свою коллекцию картин — двух Сезаннов, Ренуара, Модильяни, великолепную серию гуашей Пикассо, и, разумеется, по традиции, поскольку мое детство прошло в Чехии, уникальную коллекцию рисунков и плакатов Мухи.

Бруштейн ходил вокруг да около, и Артур забавлялся, терпеливо дожидаясь минуты, когда тот решится.

— Портер говорил мне о вас много хорошего. Меня всегда удивляло, что столь хорошо информированный человек порой доверяет единственно своей интуиции. Он предпочитает иметь чутье: седьмое чувство, совершенно иррацио­нальное.

— Когда вы были офицером-шифровалыциком, у вас тоже было чутье.

— А, он вам рассказал! Мне дважды повезло: я взломал код японцев и Кригсмарине. Чистая случайность. Попробовал один ключик — и замок открылся. Давайте возьмем по мороженому, чтобы забить вкус этих жирных гамбургеров.

Им принесли вазочки с экстравагантными разноцветными сочетаниями мороженого, засахаренных ягод, взбитых сливок, а поверх всего был зонтик, который держала в руке марципановая фигурка.

— В определенный момент дурной вкус становится искусством, — сказал Артур.

Это замечание ввергло Бруштейна в пучину размышлений.

— Кстати, — сказал он, не донеся ложечку до десерта, — по поводу этой «Сосьедад минейра де Манаос», мне кажется, что нужно великодушно побуждать господина Луиса де…

— …Соуза…

— …господина Луиса де Соуза ею завладеть. Она ухе три года на ладан дышит, выдавая ужасающие отчеты. Цена ее акций на рынке упала ниже некуда, но из конфи­денциальных источников известно, что недавно пробурен­ные скважины подают надежду на нефть.

— А если нефти нет?

Бруштейн принял огорченный вид.

— Тогда господин Луис понесет большие убытки. Это риск, с которым дельцы вроде него постоянно сталкиваются в сво­ей жизни. Он поправит свои дела или сядет в тюрьму.

— Я не хочу, чтобы он разорился.

— Поймите: люди нашего ремесла никому не желают разорения. Мы хотим создавать перемещающиеся богат­ства, нам нужен мир миллионеров, которые не знают, куда девать деньги. Как нам без них жить? Вы быстро поймете, Артур: мы ничего не создаем, мы спекулируем на глупости, на тщеславии, на жадности или на отсутствии интуиции. Я все же удивлен, что этот человек остановил свой выбор на стажере, новичке, не опасаясь, что он все разболтает. Хотя… в конце концов… Возможно, господин де Соуза и прав. Вам решать. Не говорю вам о совести. На нью-йорк­ской бирже все делается слишком быстро, так что ее спро­сить не успеваешь.

— Так как мне быть?

Бруштейн улыбнулся, проглотил ложечку мороженого и отодвинул тарелку. В его светлых глазах промелькнули лу­кавая искорка.

— Не навязывая ему решения, позвольте ему разместить предложение о покупке акций. Он избавит нас от убыточ­ного предприятия. Я поговорю с Янсеном о том, как вас отблагодаришь.

— А если в Амазонии действительно есть нефть?

— Не смешите меня.


После обеда в контору Янсена и Бруштейна позвонил Жетулиу. Артур дал «зеленый свет»: наполовину потому, что ему нравился Бруштейн, наполовину потому, что ему не понравились манеры де Соузы. Провернув операцию, он обнаружил в конце месяца, в довесок к зарплате, скромный конверт, решивший материальную часть вопроса о сентябрьском бегстве с Аугустой. Бруштейн принял сокрушенный вид, когда Артур его благодарил:

— Мне жаль господина де Соузу. Слухи о нефтяных скважинах оказались более чем преждевременными, скажем даже несуществующими.

— Вы это знали?

— Разве можно что-нибудь знать с абсолютной уверенностью? Вся моя жизнь состоит из сомнений и случайностей.


Элизабет по-прежнему появлялась около полуночи, как придется, с бесшабашностью, за которую он сердился на нее не больше, чем за ее исчезновения или внезапные появления. Застав Артура за подготовкой к октябрьским экзаменам, она раздевалась в мгновение ока.

— Ты слишком серьезен. Это тебя погубит. Валюсь с ног.

— Спокойной ночи.

Завернувшись в простыню, она мгновенно засыпала. Часом позже простыня была сброшена, она, обнаженная, лежала на спине, положив одну руку на грудь, а другую на живот, как стыдливая Ева Арко Фоскари из дворца Дожей. Зачем она приходила к нему? Поутру, когда он возвращался с пробежки в Баттерипарке, она еще спала или уже уходила. Артур постепенно начинал походить на нее. 0н брал то, что она ему давала, то есть очень мало и много: свое присутствие в этом городе, где все чрезмерно, а на тебя обращают не больше внимания, чем на козявку. Когда они находили время поговорить, разговор не касался близко никого из них, не выходя за рамки нейтраль­ной территории, даже когда всплывали имена Жетулиу и Аугусты. Да, репетиции продолжались. Новичок Джерри осваивал все с озадачивающей легкостью. Тельма не про­являла никакого воображения, но все хорошела. Как только она появлялась, по маленькой сцене, оборудованной в студии, где пьеса медленно обретала форму, проносился вздох вдохновения. Петр и Ли гастролировали на Западе, играя в «буржуазной» пьесе. Они были потеряны для теат­ра. Элизабет сразу же отказалась от их здорового питания, и Артур даже подозревал, что иногда вечерами она злоупотребляет чилийским вином. Что же касается театра, в котором будет идти спектакль, Элизабет решила, что это будет заброшенный док.

— Ты представить себе не можешь, как красив этот зал: огромные потолочные брусья, разбитые окна, какая-то лип­кая пыль на стенах и потолке из гофрированного железа, полчища крыс, устраивающих яростные сражения и пища­щие по ночам — готовый образ мертвой цивилизации на мертвой планете. Зрители будут как дома. Этот тот мир, в котором они живут, тщательно закрыв глаза из нежелания знать, что они бредут по дерьму и руинам.

— Просто песня!


Какой мужчина может оказаться рядом с ней? Однаж­ды утром, когда он принимал душ, оставив дверь в малень­кую ванну открытой, она прокричала:

— У тебя красивая спина и попка, как у херувима.

Он восхищался тем, что, не делая никаких упражнений, она такая гибкая и крепкая, может сесть на шпагат, сде­лать стойку на голове. Они подначивали друг друга, как дети. Когда она пила кофе и ела свежие круассаны, крош­ки от которых ему приходилось собирать после ее ухода по всей постели, он сказал:

— Мне неслыханно повезло: в твоем лице я повстречал мифическую женщину-гермафродита. Я одновременно и твой любовник, и твоя любовница.

— А с Аугустой?

— С ней мы пока живем в воображении.

— Смотри, как бы не упасть!

— Ты меня спасешь.

— Не принимай меня за сиделку.


Он не обольщался на этот счет. В самый непредсказу­емый момент она исчезнет, и тогда, возможно, он начнет лучше ее понимать. Но какой любопытный пролог к двус­мысленности жизни — эта связь без страсти, возможно, даже без любви, и наверняка уж без лжи, правда, не без умалчиваний! Почему она не хочет, чтобы он приходил к ней? Если она и разрешила ему прийти раза два за все это долгое лето, у него было такое чувство, что перед его при­ходом она уничтожала признаки чужого присутствия, за исключением предметов из своей пьесы — ширмы, боль­ничной койки, банкетки.


Позднее Артур будет вспоминать об этих двух месяцах в душном летнем Нью-Йорке как о поворотном моменте в своей жизни. Работая у Янсена и Бруштейна, он прочув­ствовал агрессивность делового мира, ярость конкуренции. Коллеги едва с ним разговаривали: многие — потому, что их тревожило дружественное отношение Бруштейна к этому молодому иностранцу, слишком быстро вошедшему в курс дел, они побаивались, что он останется здесь надолго, хотя он неоднократно их успокаивал, говоря о втором годе обучения в университете и о возвращении во Францию.

Гертруда Завадзинская, молодая сотрудница, прятавшая слуховой аппарат под своей пышной рыжей шевелюрой, стала единственным человеком, который обменялся с ним парой слов вне офисных стен. Ее звали Зава — легко произносимое и бесполое прозвище, хорошо подходившее под ее грубоватую внешность: широкие плечи, руки борца, круглое лицо с приплюснутым носом, покрытое веснушками, мужиковатые манеры, постоянно держит оборону. Движимый прирожденной учтивостью воспитавшей его среды, Артур посторонился, чтобы пропустить ее в дверь. К его удивлению, она говорила по-французски, и ее выговор ничем не напоминал гнусавого американского акцента.

— Узнаю французские манеры.

— Могли бы мне сказать об этом раньше.

После пяти они встретились в баре на нижнем Бродвее, чтобы выпить пива.

— Я родилась в Варшаве в 1930 году. У нас дома все говорили по-французски.

Они приехали в Нью-Йорк в отпуск за месяц до объявления войны и остались.

— В Варшаве мой отец работал в банке. Здесь он был дворником, таксистом, водителем автобуса, консьержем, а моя мать — компаньонкой. Я училась в Бруклинском колледже. Мы все еще живем вместе. И говорим по-французски между собой.

Нервно поднося руку к волосам, чтобы убедиться, что они следует прикрывают ее слуховой аппарат, она говорила маленькими короткими фразами, не требовавшими ответа.

— У меня черный пояс по дзюдо. Дважды в неделю я занимаюсь боксом в женском спортзале. Это все знают. Никто не посмеет надо мной смеяться. Кстати, я слышу совсем не так плоxo, как думают. Приходите к нам как-нибудь ужинать. Мои родители будут очень рады поговорить с французом.

Он пошел, расстроганный верностью в несчастье европейскому воспитанию, которое Америка со своим весом в мире, своими джинсами, роскошными лимузинами, Кока-Колой, музеями, набитыми шедеврами, и техническим прогрессом с каждым днем делала все старомодней (бедное европейское воспитание!), превращая его в жалкие обломки на обочине прямых магистралей новой цивилизации. По­лутора десятков лет хватило бы, чтобы раздавить эту се­мью — возможно, некогда утонченную, во всяком случае гордую своей принадлежностью, благодаря использованию французского языка, к привилегированной Европе без гра­ниц — Европе Стендаля и Йозефа Конрада. Теперь, запер­тые в тесной трехкомнатной квартирке в Бруклине, напро­тив рекламной вывески, красные отсветы которой каждые десять секунд озаряли столовую, несмотря на кусок черно­го линолеума, которым было завешено окно, Завадзинекие ждали некоего апокалипсиса. Смысл их существованию придавала только дочь, восторжествовавшая над своим не­дугом, которой уготовано, как они надеялись с типичной для поляков верой в сказку, великое будущее, которая ото­мстит за их неудачу в стране изобилия.

— Американская мечта… американская мечта! — по­вторял Тадеуш Завадзинский с горечью в голосе. — Какая огромная ложь для таких людей, как мы, у которых были две служанки, автомобиль, загородный дом!

Жена брала его за руку и поглаживала большим паль­цем, чтобы успокоить.

— Ты неблагодарен! Если бы мы остались в Варшаве, мы бы погибли или прозябали в нищете. Наше счастье — это Гертруда. У нее будет все, чего жизнь не дала тебе.

Довольно тягостный вечер закончился грустно. Гертру­да проводила Артура до автобуса. Никто не спал в этой влажной и нездоровой духоте. Люди целыми семьями раз­леглись на крыльце домов или попросту на тротуарах, ловя малейшее дуновение свежего воздуха.

— Вы были очень милы, Артур! Они еще долго будут об этом вспоминать. Они ни с кем не видятся. Наши родствен­ники уехали за Запад. Один из двух моих двоюродных бра­тьев в Вест-Пойнте, другой — хирург в Сан-Франциско. Они не говорят ни по-французски, ни по-польски. У нас они боль­ше не бывают. Наш район недостаточно престижен.

Когда они дошли до остановки, он захотел проводить ее до дома.

— А потом мне придется снова показывать вам дорогу. Так до рассвета проходим.

— Я хорошо ориентируюсь, а если заблужусь, то у кого-нибудь спрошу. Сегодня ночью все явно спят на улице.

Она рассмеялась.

— Ну, тогда плохи будут ваши дела. Через две минуты останетесь в одних трусах, без гроша и даже не поняв, что произошло.

— А вы?

— Они меня знают. Я уже отлупила двух-трех. У нас теперь мир. Хожу, руки в брюки. Не рассказывайте в конторе, что вы познакомились с моими родителями. Хоть я и не красавица, они выдумают бог знает что, чтобы выставить вас и меня на посмешище. Мы этого не заслужили. Мы гораздо лучше их. Правда?

Эта девушка была высечена из гранита, физически и морально, чтобы выжить в безжалостном мире. Ее не задушить, у нее есть свой потайной сад — эта унылая квартирка в Бруклине, где ее родители переживают свое поражение, уповая теперь только на нее.

— Почему мне хочется рассказать вам о том, чего не знают даже мои отец и мать? Полгода назад я была у отоларин­голога. От моей приобретенной глухоты поможет операция. Еще два-три года — и я смогу ее оплатить. Я хочу однажды утром прийти в контору, постригшись под мальчика, и все увидят, что у меня больше нет аппарата.

Вот какая была у нее мечта. Артур подумал о собствен­ной бедности. Что значило мечтать об Аугусте по сравнению с победой, к которой стремится Гертруда? Ничего. Подошел автобус. Они обнялись, словно два воина. В окно он увидел высокую мужеподобную фигуру Гертруды, раздвоенную, искаженную отсветами неоновых вывесок на стекле, уда­лявшуюся гренадерским шагом.


Двери лифта раскрылись, осветив желтым светом Эли­забет, сидевшую в темноте на последней ступеньке, обхва­тив голову руками.

— Поздно ты возвращаешься!

— Еще нет и полуночи. Попросила бы миссис Палей, чтобы она тебе открыла.

— И начала мне исповедоваться! Нет уж, спасибо.

Он едва успел принять душ, а она уже лежала на боку, обнаженная, завернувшись, по своему обыкновению, в про­стыню, спала или притворялась, что спит. Когда он утром вернулся из Баттерипарка, она уже упорхнула, оставив ему в постели запах модных и дорогих духов, который ее выдавал, а на столе — наспех нацарапанную записку: «Спасибо. Э.»

Спасибо за что? Как она оберегала себя! Они не переки­нулись и тремя словами, не обменялись ласками. Вечером ей в какой-то момент внезапно и непременно потребовалось чужое присутствие, пусть даже во сне, и это взволновало Артура больше, чем если бы он услышал от нее признание. Между ними промелькнула тень — а они-то наивно считали себя выше сантиментов. Такого, наверное, не бывает. Напрасно мы строим баррикады. Подозрение проскальзывает, втирается, вырывает подземные ходы и выскакивает как хорек из норы.


Артур пережил плохой день, преследуемый в рутине работы неловкостью, которую он отгонял на минуту, но она снова возвращалась, как только он поднимал голову. На­прасно он надеялся, что Гертруда Завадзинская подаст ему знак. Занятая телексами с Фондовой Биржи, она обращала на него не больше внимания, чем в предыдущие дни, и в пять часов ушла вперед него, исчезла в толпе, выплеснувшейся из офисов. Гроза, собиравшаяся с самого утра, раз­разилась, когда он дошел по набережным до Ректор-стрит. В несколько минут улицы превратились в потоки, женщи­ны побежали к метро, их легкие летние платья неприлично липли к телу от дождя и всплесков грязной воды, поднима­емой машинами в выбоинах шоссе. Артур пришел домой, мокрый до нитки. Миссис Палей ждала его на лестнице.

— Давайте мне ваш костюм, я повешу его сушиться у себя на кухне. Та дама, которая… ну, вы знаете… испанка.

— Она бразильянка.

— А! А я подумала по ее акценту… Она оставила вам записку.

«Артуро meu… ну вот… Жетулиу уезжает первого сентя­бря на две недели. Я предупредила Элизабет, что приду к ней с вещами, и мы там встретимся. Ты уже знаешь, куда мы поедем? Лучше всего был бы необитаемый остров со всеми удобствами. Не буду говорить тебе, что я тебя люблю, а то ты сразу станешь невыносим. Обнимающая тебя маде­муазель Аугуста Мендоса».

Через окно, с утра оставшееся открытым, на пол на­текла лужа, дождь забрызгал книги и тетрадь на пись­менном столе. Войдя вслед за Артуром, миссис Палей ри­нулась устранять последствия непогоды, вооружившись тазом и тряпкой.

— Это я виновата. Могла бы догадаться. Дайте, я все сделаю.

Стоя на коленях, она вытирала паркет, выставив зад, который в былые времена, наверное, снискал немало ком­плиментов.

— Надеюсь, что письмо, прибывшее с утренней почтой, не слишком намокло.

Артур узнал почерк матери. На конверте с французской маркой дождь размыл чернила, стер ее имя, оставив лишь слова слева: «В Америку, авиапочтой». Хотя мадам Морган уже неоднократно отчитывали за эту ошибку, она по-прежнему пребывала в уверенности, что существует только одна Америка — та, где ее сын учится вращаться в высшем круге.

— Не стойте столбом! Переоденьтесь. Ну, нечего стесняться, я уже не в том возрасте, чтобы принимать это за заигрывание.

Завернувшись в банное полотенце, он протянул ей свою мокрую рубашку и костюм. Гроза кончилась так же внезапно, как и началась, высвободив обычные городские шумы: пожарную сирену, мурлыканье лайнера, снижающегося над аэропортом, туманный горн буксира, поднимающегося по Гудзону. Миссис Палей выжимала над тазом пропитан­ную водой тряпку.

— В Нью-Йорке даже у гроз мания величия, — сказала она. — Десять лет назад в Калифорнии было землетрясе­ние: двести погибших, десять тысяч бездомных. Прошлым летом на Флориду обрушился циклон: сто погибших, ущерб на миллионы долларов. У них все не как у людей. Когда я встретила Стивена в Будапеште в 1920 году, он сказал мне, что он дипломат. Потом я поняла, что он всего лишь телох­ранитель посла, но было уже поздно… Я поехала за ним в Вайоминг, где у него были тысячи акров земли… На самом деле он жил с родителями на небольшом ранчо с двумя ко­ровами и двумя поросятами. Не на что было купить мне жемчужное ожерелье. Я его бросила, сударь мой, и стала работать. После войны я бы вернулась в Венгрию, если б не коммунисты. В то же время я говорю себе, что познала любовь. Вы знаете, что это такое, месье Морган?

— Учу.

— Видели бы вы меня во дворе ранчо с беззубым папа­шей, с мамашей, которая день-деньской читала Библию, и моего дипломата Стивена, который перестал мыться и выпивал по десять пинт пива каждый вечер! А я, бывшая примадонна будапештского балета, привезла с собой в че­модане мои пуанты, розовые трико и пачки! Чтобы танце­вать во дворе ранчо среди поросячьего навоза и коровьих лепешек! Я все оставила там, в Вайоминге…

Элизабет была права: с миссис Палей лучше не связы­ваться. Даже стоя на коленях, засучив рукава и открыв свои худые руки, покрытые пигментными пятнами, она охотно «исповедовалась». Артур не слушал, вертя в руках письмо от матери. Не чувствуя поддержки, бывшая при­мадонна будапештского балета поднялась. Ее суставы ра­достно хрустнули.

— Вот так! Жизнь проходит… Стареешь.

— В любом возрасте.

Она упорхнула со своим тазом, тряпкой, губкой и одеж­дой Артура. Бесконечно оттягивать чтение письма не лучится.

«Я себя неважно чувствовала на прошлой неделе, но мысль о том, что ты скоро приедешь, меня окрылила… (Только она может так выразиться.) Я сделала ремонт в твоей комнате. Твои костюмы принесли из химчистки, как новенькие. Надеюсь, что ты не слишком раздался в плечах из-за своей физкультуры. Во Франции ты сможешь снова играть в теннис. На твоей ракетке сдохла одна струна (она что, хочет поставить себя вровень с ним, используя это слово?), я отнесла ее в спортивный магазин. Продавец все по­чинил и денег не взял, спросил меня, как у тебя дела. Ты сможешь играть у де Мушрелей (она ведь жила среди воен­ных, а так и не научилась опускать частицу “де”!) с их доч­ками, Мари-Анж и Мари-Виктуар, ты их не видел много лет. Еще мы приглашены на уик-энд (я правильно написала?) в Лаваль к нашим родственникам Дюбонне. Антуан Дюбонне занимается политикой (ты наверняка его помнишь, он му­ниципальный советник), он очень интересуется Америкой и хотел бы, чтобы ты ему о ней рассказал. Его дочь Амели (ты познакомился с ней на каникулах в Боноде) учится на медсестру, специализирующуюся на “гериатрии”. Ты, на­верное, знаешь, что это такое. Она обрезала волосы, за ко­торые ты ее дергал, когда она ходила с длинными косами. Вдовам офицеров-фронтовиков повысили пенсии. Я и так неплохо выкручивалась, а теперь и того лучше. Не нужно ли тебе чего? Ты писал, что прилично зарабатываешь у этих Янсена и Бруштейна (он не еврей?). Так что тебе нетрудно будет оплатить билет до Франции. Целую тебя, дорогой мой сын. Для меня ты всегда лучший спутник моего великого одиночества. Твоя мама Жанна».

Артур чуть не заплакал. Как она заплачет сама, получив письмо с известием, что он не вернется во Францию до бу­дущего года. Их жизни расходились в разные стороны, но почему это должно произойти так жестоко, и хуже всего то, что она обратит в шутку свое огромное разочарование, превозможет боль с веселым мужеством, которое никогда никого не вводило в заблуждение и вызывало еще больше угрызений совести у ее сына и окружающих. Она разоча­рована? О нет! Но вот кузены, дальние родственники, ко­торые ждут не дождутся (твердя об этом, она сама в это уверовала) — его, Артура, вестника новых времен, маяком которых была мифическая Америка… Он отвернул к стене обвиняющую фотографию молодоженов в свадебном путешествии в Венецию.


В траттории, еще полупустой в этот час, лениво слонялись официанты в набедренных повязках и жилетах в полоску, ковыряясь в своих ногтях и зубах. Он выбрал стоящий особняком столик в глубине зала и позвонил из вестибюля Элизабет. Долго слушал длинные гудки.

— А, это ты, Артур… Ты где?

— В траттории, внизу, в твоем доме. Я тебя жду.

— Я не могу прийти.

— Ну постарайся.

— Это важно?

— Да.

Наступило молчание. Она, должно быть, прикрывала трубку ладонью.

— Я тебя не слышу.

— Ладно… я спущусь через четверть часа.

Ему принесли бутылку «Фраскати», которую он почти осушил, когда появилась она — в незабудковом платье, с серебристо-голубыми тенями на веках, с коралловыми гу­бами и индейской повязкой на лбу. Другая. Которой понра­вилось удивление Артура.

— Да, это со мной бывает. По торжественным случаям.

— Тогда извини, если разочарую.

— Я была на улице, когда началась гроза. Вернулась вся мокрая.

— Я тоже.

— Обсушилась и заснула. Я была далеко-далеко, когда зазвонил телефон.

— Ты быстро спускаешься на землю.

— Да, и я хочу есть.

Траттория наполнялась своим обычным населением. Элизабет знала большинство пар, и Артур забавлялся их удивлением, когда они видели ее накрашенной, в незабуд­ковом платье, как совсем юную девушку, — она-то еще до наступления моды проповедовала джинсы и протравлен­ные короткие куртки, экзотические ожерелья и перламу­тровый лак для ногтей.

— Ничто так не внушает доверия, как женщина, которая хочет есть. Мари-Анж и Мари-Виктуар никогда не голодны.

— Я не знаю этих двух Марий.

— Две клячи. Ты их и не узнаешь. Они живут в Лавале и никогда оттуда не выберутся.

Элизабет зажигала сигарету за сигаретой, делала сколько затяжек и давила окурок в пепельнице, которая вскоре наполнилась.

— Не боишься за свой голос?

— Мой голос слишком высокий. Нужно придать ему хрипотцы. Жизнь артистки создана из таких приятных жертв. Каким образом девица из рода Мерфи завоюет сцену, если будет говорить, точно смешная жеманница с Парк-авеню?

— Это зависит от того, что ты играешь.

— Уж можешь мне поверить. Не смешную жеманницу.

Немного позже, после третьей бутылки «Фраскати», ко­торая была не лучше предыдущих, Элизабет взяла Артура за левую руку, положила ее ладонью кверху на стол и стала изучать, нахмурив брови.

— Ты умеешь гадать по руке?

— Мадлен, моя старая французская кормилица, была в этом сильна. Когда ей было двадцать, она зарабатывала на ярмарках, предсказывая будущее мужикам.

— Она и тебе предсказала?

— Всегда отнекивалась. Сама не хотела знать, и чтобы я не знала.

Артур тоже не был уверен, что хочет знать. Он хотел от­нять руку. Элизабет крепко ее удержала.

— Нечего уворачиваться. Кстати, ты уже ничего не мо­жешь сделать: я видела.

— Что?

Она провела указательным пальцем по линии жизни, уходившей дальше ладони.

— Никаких помех. Идеальный изгиб. Кто тебе не поза­видует?

— Я сам.

Никаких помех? Они одна за другой нагромождались на его пути.

Один из официантов, присев боком на столик, настра­ивал гитару.

— Эта траттория — просто разбойничий притон. Бежим отсюда!

Она все еще рассматривала раскрытую ладонь.

— Счастлив в любви…

— Спасибо, все это слишком хорошо.

— Подожди… любовь недолгая.

— Это само определение счастливой любви. Элизабет, прошу тебя, уйдем, пока он не запел «Соле мио».

В зал вошла парочка: молодая женщина азиатского типа в ортопедическом ошейнике и мужчина лет тридцати, в бежевом вельветовом костюме и рубашке, расстегнутой на волосатой груди. Они одинаково помахали рукой Элизабет и сели далеко от них.

— Эти двое любят друг друга, — сказала Элизабет. — Она была танцовщицей, а он пишет романы, которые не принимает ни одно издательство. В прошлом месяце, во время острого приступа любви, они повесились. Балка треснула. Он упал и сломал себе копчик. Нелепость. Позвал на помощь. Сбежались соседи, вынули ее из петли. Очень может быть, что она проходит в ошейнике всю свою жизнь. Ей уже больше не придется танцевать, но один издатель прочел статью о двух повесившихся из Гринвич-Виллидж и собирается опубликовать роман, который не взял полгода назад. Вот видишь: любовь кое на что годится.

Официант бренчал на гитаре и сто раз повторял при­пев: «Капри, маленький остров…»

— А нам?

— Нам — нет.

Она невинно улыбнулась и прижала свою ладонь к ла­дони Артура.

— Я совсем растерялся, — сказал Артур.

— На твоей ладони отмечена редкая двойственность, как будто в тебе живут два разных человека.

— Я не два разных человека. Я то один, то другой.

Она сняла руку, провела пальцем по линии, которая пе­ресекала другую, едва видимую линию.

— И все же бывает минута, час, день, когда оба челове­ка сливаются в одного. Что случилось сегодня вечером?

— Я чудовище. Я собираюсь причинить жестокую боль единственной женщине в своей жизни. Она меня простит и пришлет невозможный свитер, который она связала, глядя на мою фотографию длинными летними вечерами. Я понятно говорю?

— О да! Не всем повезло остаться сиротой. Но кроме это­го — что ты уже решил, что уже сделано, что лишь немно­го испортит тебе удовольствие заполучить Аугусту для себя одного, — кроме этого… ты знаешь, что ждет тебя потом?

— Я не питаю иллюзий.

— Риск велик.

— Я все же брошусь в огонь.

— Храбрый ты.

У крыльца кирпичного дома с оконными рамами, вы­крашенными в ядовитый зеленый цвет, Элизабет положила руки на плечи Артуру.

— Я не приглашаю тебя подняться.

— Можешь пойти ко мне.

— Пусть пройдет время.

Признаться ей, что она бесконечно желаннее такой, в платье, с открытой грудью и руками, с индейской повязкой на лбу, делавшей ее моложе на десять лет. Кстати, сколько ей лет? Двадцать пять, самое большее, двадцать шесть — вызывающая зрелость.

— Первого сентября она приедет ко мне. Утром, око­ло одиннадцати. Не приезжай раньше и не заставляй ее ждать. Надеюсь, это будет не слишком сложно. Ты знаешь, куда вы поедете?

Нет, он еще понятия не имел. С конвертом от Бруштейна не пошикуешь. Артур воображал себе несколько дней на Кейп-Коде или попросту на Лонг-Айленде, но она терпеть не может море.

— Если хочешь, я получила в наследство бунгало в Ки-Ларго. Я позвоню, его подготовят. Пляж в тридцати метрах, водный клуб с рестораном — в двухстах.

— Она не любит море.

— Сделай так, чтобы она видела только тебя. Она хотела необитаемый остров со всеми удобствами. Ки-Ларго в сентябре — почти то же самое. Я героиня, правда?

— Я хотел бы наговорить тебе нежностей, много нежностей, но боюсь, что ты будешь смеяться, и номер не пройдет.

— Надо подождать. Я тоже не уверена в себе. Увидимся в конце сентября. Или в октябре. Не забудь, что премьера моей пьесы — примерно 30 октября.

— Я буду в Бересфорде.

— Прогуляешь денек. Артур, временами — но только временами — ты слишком серьезен.

Она уже поднялась на две ступеньки и была выше его на голову. Ее легкая тоненькая фигурка незабудкового цве­та сияла грацией под слабым освещением крыльца.

— Ты очень соблазнительная! — глупо сказал он и сам пожал плечами от такой пошлости.

— Мне нечасто такое говорили, впрочем, неважно… предпочитаю такой не быть. Соблазнительных женщин вагон и маленькая тележка. Куклы. Соединенные Шта­ты — огромный склад кукол всех возрастов. Можешь меня себе представить в клубе для вдов с фиолетовыми волоса­ми, разукрашенных стекляшками, как церковный оклад, воняющих парижскими духами? Я хочу от этого убежать. Я примеряю на себя другую жизнь.

— По крайней мере, обещай мне, что не повесишься, как китаянка.

— Для этого нужны двое.

Она быстро взбежала по ступенькам, при этом подол ее приподнялся, открыв изгиб стройных голых ног. На пороге она обернулась, приложила два пальца к губам, чтобы послать ему воздушный поцелуй:

— Адиос, кабальеро!


Все ли это, что было сказано тем вечером? Наверняка нет, но Артур не забыл главное: руку, лежащую на его ладони, чтобы прикрыть чересчур красноречивые линии, и не­двусмысленную твердость Элизабет, которая отныне про­чла между ними черту. В такой вольной игре один всегда, в неожиданный момент и к полному удивлению другого, перестает обманываться насчет уговора, опасности и при­творство которого вдруг стали ему ясны. Артур уже не со­мневался, что приход Элизабет, ждавшей его в темноте на лестничной площадке, их ночь без единого жеста и слова, пустая постель по его возвращении из Баттерипарка с та­кими вдруг нелепыми круассанами в руке, были наполне­ны смыслом, далеко превосходящим слова, которыми они могли бы обменяться. Портрет Элизабет разрастался. Пона­чалу это был всего лишь набросок, но постепенно она до­бавила к нему здесь и там более яркие мазки, внесла гар­монию в колорит и нюансы в звучание голоса. Сильно ли она пожалела, что притворяется неуязвимой? Родившись богатой, она прилагала неимоверные усилия, чтобы все по­забыли о ее происхождении, ее деньгах, об этом американ­ском «cafe society», которое она отвергала с такой ярост­ной энергией. Ее старая гувернантка Мадлен говорила на своем грубоватом провинциальном и крестьянском язы­ке, когда они изливали друг другу душу: «Не лезь в бутыл­ку». Элизабет тотчас бросалась к ней в объятия, зарыва­лась лицом в пышную грудь этой удивительно нежной и разумной женщины и плакала, плакала. «Как тебе повез­ло, моя милая, что ты можешь плакать по-настоящему, и так хорошо! Некоторые только выжимают из себя слезы. А ты настоящая плакальщица, и я знаю, что я единствен­ная, при ком ты себе это позволяешь».

Кроме Артура, с которым Элизабет вволю говорила о ней, внезапно воодушевляясь, никто не знал об ее отношениях с этой легендарной женщиной, никогда не изменявшей здра­вому смыслу и своей щедрой и суровой доброте. Будучи французом, он один мог понять привязанность и безгранич­ную благодарность Элизабет этой Мадлен, которая обучила ее не только превосходному французскому языку с берегов Луары, но и замечательным просторечным оборотам, звучащим особенно потешно в устах иностранки.

Артур вернулся пешком на Ректор-стрит по городу, пахнущему кремнем и мокрой собачьей шерстью после полуденной грозы с громом и молнией. Целые тонны жары, скопившиеся за последние два месяца, поднимались от проезжей части, от тротуаров, из водостоков и подвальных окон полотнами тумана, которые раздирали лучи фар проезжающих машин или желтых такси, спешащих к кварталу театров и мюзикхоллов. Ополоснувшись ливнем, город тихо засыпал в горделивой ночи, освеженный, избавившийся от своих миазмов, не обращая внимания на редких прохожих, появлявшихся, словно тени, из одной стены тумана, чтобы скрыться в другой, тотчас смыкавшейся позади них.


Это ни с чем не сравнится: идти ночью по городу, мыс­ленно разговаривая сам с собой, перекраивая свою жизнь, а заодно и весь мир, составляя превосходную речь, гово­рить подружке, брошенной минуту назад, самые правильные вещи, не давая ей слова вставить, или писать с ча­рующей легкостью чрезвычайно трудное письмо: «Дорогая мамочка, я боюсь, что сильно тебя расстрою. Все уже как будто уладилось, чтобы я мог приехать к тебе в сентябре, и вот теперь, с одной стороны, мистер Бруштейн поручил мне провести расследование по поводу одного инвестора в Майами, а с другой стороны, занятия в Бересфорде начи­наются раньше, чем я думал. Если бы я приехал, то лишь на два-три дня, а такие расходы мне не по средствам. Лучше отложить поездку до Рождества, которое мы проведем вме­сте в Париже, и не придется наносить визиты дяде Такому-то и кузинам Таким-то. Поверь, что я…»

Не так уж сложно лгать на расстоянии, а она будет гор­диться его серьезностью и доверием, которое ему уже ока­зывают в брокерской конторе Янсена и Бруштейна. Он вращался в высшем круге! С Элизабет все было не так про­сто. Во-первых, она отвечала, и ее ответ не пересекал Ат­лантику, прежде чем вернуться к Артуру, во-вторых, все в ней и в ее характере предвещало бой, агрессивную защиту. Будучи женщиной в большей степени, чем ей самой хоте­лось, она не собиралась расставаться с этой привилегией. «Тебе следовало со мной поговорить, — разглагольствовал он, — и я должен был поговорить с тобой. Мы оба хитрили и едва пересекались. Я думал, что мы изобрели неподражае­мые отношения двух человек, лишенных предрассудков…» Без предрассудков? Это было и пошло, и неточно. Предрассудки у него были, хотя поведение Элизабет заглушило их с первой же встречи. Нельзя даже с уверенностью сказать, что после небольшой заминки (этого Джорджа, скрывшегося в люк под сценой) он не укорял ее за то, что она с обезоруживающей естественностью пустила его в свою постель. «Ты наверняка понимаешь, что мужчину моих лет раздражает сознание того, что все решаешь ты: в какой день, в какой час мы будем заниматься любовью. Ты являешься ко мне без предупреждения. Сегодня вечером ты не пустила меня на порог, а я никогда не чувствовал себя таким близким тебе, как за ужином, несмотря на гитариста, который пел “Капри, маленький остров…” Ты что, хочешь, чтобы мы впали в пошлость, глядя друг другу в глаза, шепча друг другу слова любви, как Мими со своим студентом? А если бы Аугуста так меня не привлекала, уделила бы ты мне хоть капельку внимания?» Ответа не было. Он никак не мог его придумать.

В лифте, поднимаясь на свой двенадцатый этаж, он перечитал, вспоминая выговор и интонацию Аугусты, не­пристойности, уснащавшие стенки. Как она толковала эти рисунки: лес обелисков, горы калиток, а порой — обелиск, засунутый в калитку? Миссис Палей утверждала, что зна­ет художника, начертавшего эти граффити: бухгалтер на пенсии, установивший четыре замка на дверь своей квар­тиры и ходивший зимой и летом в плаще, с газетой в руке. Однажды вечером, повстречавшись с ней, он вдруг под­нял свою развернутую газету, выставив напоказ довольно дряблые остатки былых амбиций. «Я ему сказала, что меня это не смущает, надо же людям проветриться время от вре­мени. Он как будто был сильно разочарован, и с тех пор со мной больше не здоровается».

Открыв дверь лифта, Артур обнаружил в луче света Эли­забет, сидевшую, как и вчера, на последней ступеньке.

— Наконец-то! Могу поспорить, что ты шел пешком.

В комнате она сказала:

— Не зажигай свет… так гораздо лучше… раздень меня… ничего не говори… не шевелись…

Утром она спала, когда он встал и, босиком, в тишине, навел в комнате порядок, повесил незабудковое платье на спинку единственного кресла, сложил белье на стуле рядом с «лодочками» и прикрепил к двери записку с большими буквами: ДОЖДИСЬ МЕНЯ.


Она его не ждала, она была уже на улице, ловила такси, когда появился он в спортивном костюме, с потным лицом, с круассанами в бумажном пакете. Протянул один ей, и они стали есть, стоя на тротуаре, у открытой дверцы такси

— Сегодня вечером? — спросила она.

— Да. Но не раньше полуночи. Я ужинаю у Бруштейна.

— Чудесно! Тебя уже приглашают на деловые ужины. Мой Артурчик далеко пойдет.

— Я тут ни при чем.

Она нежно погладила его по щеке.

— Какая жалость, что наши пути не ведут в одном на­правлении.

— Я лишен талантов, то есть таких, какие нравятся тебе.

— О нет! У тебя есть талант! И даже самый главный. Мы поговорим об этом сегодня вечером.

Она рассмеялась, смутившись, как девочка, которая сморозила глупость, сдунула с ладони воздушный поцелуй в направлении Артура, села в такси и протянула ему бу­мажку от круассана.

— На память. Артур и Элизабет съели круассан на Ректор-стрит и попрощались после ночи любви.


Бруштейн удивил Артура, объявив ему, что с ними бу­дут ужинать Алан Портер и Гертруда Завадзинская.

— Я пригласил их на более позднее время. У нас есть полчасика побыть наедине. Моя жена не готова. Она испанка и живет в Нью-Йорке, как у себя в Севилье. Ей одинаково трудно лечь спать и подняться с постели, из-за чего ее дни превращаются в цепочку опозданий. В начале нашей семей­ной жизни меня это сильно раздражало, но я смирился, и теперь мне так даже спокойнее. Если бы свершилось чудо, и она пришла вовремя, я бы не на шутку взволновался. Алан нашел иной выход. Он подтолкнул свою Минерву к адвенти­стам седьмого дня — совершенно дурацкой секте, вцепив­шейся в эту зануду. Минерва — неутомимый прозелит. Она избегает бедных кварталов и проповедует в самых роскош­ных районах Вашингтона. Однажды, когда я ее поддразни­вал, она мне ответила: «Богатым тоже нужно спасать свою душу. Никто о них не думает». Вы представляете! Пройдите в эту комнату, которую я называю своей молельней, — я по­кажу вам нечто прекрасное. Вы не станете говорить глупо­стей, глядя на мои сокровища; впрочем, такой человек, как вы, не может изрекать глупости. Вы сразу почувствуете: моя коллекция живая, потому что я ее люблю. Каждая карти­на — этап моей жизни. Если бы эти картины и рисунки ви­сели в музеях, они не дышали бы любовью, как в моем доме. Пойдемте поскорей, пока не пришли Портер с Завой и не начали говорить о делах или о политике… Ах да, вы удивлены, что встретите здесь Заву! Алан ею интересуется… Нет-нет, не подумайте ничего плохого. Внешность этой странной девушки такого не допускает. Зато ее ум привлекателен. Ее мозг — прекрасная бесшумная машина. Ни одного скрипа! Ее непогрешимая лояльность к Соединенным Штатам делает ее занятным человеком — с благоприятной для нас точки зрения. Вы уже начинаете понимать, месье Морган (вернее, дорогой Артур, если вы не возражаете, ведь с послезавтра вы уже не сотрудник Янсена и Бруштейна), что новоиспе­ченные американцы — самые верные слуги своей новой ро­дины, тогда как те, кто поселились здесь поколения назад, первыми ее предадут — вполне естественная реакция, про­исходящая от глубинной неблагодарности, свойственной че­ловеческой природе.

Бруштейн достал из жилетного кармана ключ и открыл дверь застекленной ротонды, выходившей на Центральный парк и на Музей современного искусства.

— Это просто дилетантский дебют, долг уважения моему отцу. Его душа должна радоваться и восторгать­ся — там, где она сейчас. В Праге он был главным экс­пертом по импрессионизму. Средства не позволяли ему купить что бы то ни было для себя, но когда я выиграл свои первые деньги на Бирже, он приказал мне (пони­маете — ПРИКАЗАЛ!), чем покупать новую машину, ку­пить рисунок Сезанна на аукционе. Я повиновался. В тот же вечер я показал ему рисунок. Отец умер той ночью. Я никогда не видел более счастливого лица. Я запираю эту дверь не потому, что боюсь воров, а потому что уверен, что мой отец (вернее, его душа, его успокоившаяся душа) приходит днем, ночью и бродит в стенах этой ротонды. Здесь он у себя дома, не хочет, чтобы его тревожили, и ему забавно, что его имя написано на потолке, хотя это китч, как говорят немцы…

В розетке разворачивалась спираль из надписи: «Му­зей Якоба Бруштейна, Прага 1892 — Нью-Йорк 1945». Артур хотел бы задержаться здесь подольше. Бруштейн не позволил.

— Вы еще сюда придете, на сегодня достаточно этой картины и рисунка пером собора Святой Виктории в утрен­ней дымке. Нельзя смешивать впечатления.

Он запер дверь и включил сигнализацию.

— Теперь, когда вы знаете меня лучше, чем моя супру­га, чем Янсен, мой партнер на протяжении десяти лет, который собирает дверные ручки девятнадцатого века, чем Алан Портер, между прочим, мой лучший друг, и чем мои коллеги с Биржи, прозвавшие меня балканским лисом (прозвище географически неверное, но вы уже заметили, что американцы не знают географии), — намного ли я хитрее их? Моя жена вам скажет, что нет. В этом и состоит роль супруг: принижать репутацию своих мужей. Ее с рождения посвятили Богородице из Бегонии, так что ее чаще называют Бегонией, чем Марией. Просто пре­лесть. Я женат на цветке. Не каждый сможет такое ска­зать. Скоро нам будет явление Бегонии; явление — точнее не скажешь! Разодетая, покрытая лаком, причесанная, надушенная, премило декольтированная, такая красивая, что я, несмотря на свой рост, чувствую себя рядом с ней козявкой с тех самых пор, как, обратившись в католичество, женился на ней в Севилье.

Он увлек Артура в гостиную и налил ему полный стакан бурбона, не спросив его мнения.

— Вы француз! Какая прекрасная визитная карточка во всем мире! С каким доверием к вам относятся! Пользуйтесь этим без зазрения совести. Француза всегда можно вычленить в толпе. Вчера Портер заинтересовался вами, сегодня я… а также мадемуазель Завадзинская.

— Зава?

— Вам еще не раз предстоит удивиться.


Так и получилось. За ужином Портер, Бруштейн и Зава обменялись несколькими словами, которые показались загадкой сбитому с толку Артуру. Во главе стола сидела Мария де Бегония — импозантная, молчаливая, с черепаховым гребнем со стразами, воткнутым в тяжелый черный шиньон, и, казалось, с большим трудом подавляла жела­ние запеть: «Меня не любишь ты — люблю я, но если лю­бишь, берегись любви моей…» Но возможно, это был всего лишь стереотип, застрявший в воображении Артура, и возможно также, что она лишь следила, хорошо ли подает ужин специально нанятый слуга — казавшийся тем более черным, что на нем была белая куртка с наглухо застегну­тым воротом.

— Кофе вам подадут в кабинет Карла! — это были первые слова, которые Бегония произнесла, встав после десерта.

Когда она ненадолго вышла вместе с Завой, Бруштейн стал уверять, что хотя его жена мало говорит в их присут­ствии, она наверстывает упущенное, как только оказывает­ся с ним наедине, но, разумеется, вопросы, поднимавшиеся за столом, совершенно ее не интересовали. В американское горнило попадают те, кто адаптируются, едва ступив на набережную Нью-Йорка, и те, кто навсегда останутся чужаками в стране, где, кроме индейцев, живут одни приезжие. Бегония общалась только с испанками, причем те должны были быть родом из Андалусии. В крайнем случае она принимала в узкий круг своих знакомых женщин (с мужчинами она не зналась) южноамериканок, хотя и проявляла некоторую снобистскую сдержанность в их отноше­нии. Бруштейна восторгала эта сдержанность, ставившая их обоих — его и ее — выше прочих в ужасно стратифици­рованном обществе. Зато оба их сына, шести и семи лет, уже вели себя как коренные американцы: обожали комик­сы, бейсбол, дергались под рок-н-ролл, набивали себе рот попкорном в кино, не знали и трех слов по-испански и ни одного — по-чешски.

— И они счастливы! На что же мне жаловаться? Самое смешное, что потом их собственные дети займутся поиском своих корней, выучат испанский и чешский, отправятся на могилы предков в Прагу и Севилью.

Слуга принес кофе в кабинет-библиотеку, за ним вошли Бегония и Зава.

— Детей уложили! — сказала последняя с явным облег­чением.

Жуткие шалуны обрызгали ее водой из клизменных груш.

— Это чертенята, — гордо произнесла Бегония.

Артур мечтал о том, что она возьмет кастаньеты и спля­шет сегедилью. Увы, нет! Все, что эта важная особа могла сказать, было кратким и непререкаемым:

— Карл никогда не кладет сахар в кофе.

Важность этой черты характера ни от кого не усколь­знула, и даже Бруштейн выказал удовлетворение, услышав об этом аспекте своей сильной личности, который, впро­чем, не держал в тайне. Артур еще больше полюбил этого человека — такого обаятельного и такого счастливого.


— Какие у вас планы на ближайшее будущее? — внезап­но спросил Портер, не столь склонный восторгаться слова­ми миссис Бруштейн.

Артур чуть не ответил, что на данный момент будущее сводится к перспективе Ки-Ларго, слегка омрачаемой лишь неоднозначным поведением Элизабет, но было совершенно ясно, что Портеру на эти проблемы плевать.

— О чем именно вы хотите со мной поговорить? — спро­сил он, раздраженный тем, что говорилось и не говорилось на этом странном собрании.

— Вы собираетесь остаться в Штатах?

— Ничуть.

Бегония позвонила, и лакей, который, должно быть, подслушивал за дверью, тотчас вошел.

— Принесите ликеры, Бенни.

Бенни исчез.

— Он интересуется нашим разговором, — заметил Портер.

Бруштейн улыбнулся.

— Это не страшно! Я давно его знаю. Вы ведь сами мне его рекомендовали, не так ли, Алан?

— Ах, вот оно что! То-то мне лицо его знакомо.

Он обернулся к Артуру:

— Я задал вам этот вопрос, потому что это важно. Мы пре­доставляем множеству иностранных студентов возможность жить и учиться в США, чтобы они затем применяли в своих странах методы, которым мы их обучаем. К несчастью, шесть­десят процентов из этих посвященных решают, окончив уни­верситет, остаться здесь, и все наши труды идут прахом.

— Тогда почему бы не заставить их подписать обязатель­ство, что после обучения в Бересфорде, Йельском универ­ситете, Гарварде или Беркли они вернутся в свои страны и будут насаждать там правила американской экономики и морали?

— Это противоречит нашим принципам. Нам нужны друзья во всем мире.

— После того, как вы выиграли мировую войну и с чес­тью ушли из Кореи?

Портер воздел руки к небу, словно тонул, и пошевелил своими толстенькими пальчиками.

— Я часто спрашиваю себя, не является ли победа в вой­не худшим несчастьем для народа-победителя.

— Европа, оккупированная союзниками, покрывается надписями: «Джиай, go home!» — сказал Бруштейн. — Нашу политику открыто критикуют и в Париже, и в Лондоне.

Пришел Бенни, неся поднос с бутылками коньяка и вод­ки. Бегония вернулась к жизни и обслужила всех по оче­реди, потом, когда Бенни удалился, снова села и подавила зевок. Но этого было мало, чтобы заставить Портера отсту­пить от выбранной темы. По его словам, худшее зло исходит от самих США, где целый класс ставит под удар всю систе­му, вплоть до высших сфер государства и университетов. Маккартизм родился не на ровном месте, но он проводит политику доносов и отторжения, несовместимую с прин­ципами американской демократии, марая режим страны, приверженной к своим свободам.

Артур прекрасно понимал, куда клонит Портер, и эти разглагольствования начинали его раздражать.

— Что вы мне предлагаете? — спросил он с резкостью, вызвавшей улыбку у Завы.

— Да ничего, мой друг. А вы на что надеялись?

Артур ни на что не надеялся и только удивлялся тому интересу, который проявляли к нему эти два человека. Подаюших надежды были сотни, и он никогда не считал себя одним из них. Участливость Портера вызывала у него не­ловкость, тогда как характер Бруштейна — прямого, по-теплому дружеского, такого близкого, несмотря на разницу в возрасте и в положении, — обезоруживал. Артур уже собирался свести все к шутке, когда встретил взгляд Завы. Она умоляла его не заводиться, остаться с ними, с ней в этом еще неясном проекте, которым она намеревалась восполь­зоваться, чтобы однажды взять реванш за все, что угото­вила ей жизнь: за родителей, неспособных подняться после падения, за свою глухоту, за свои руки и ноги великанши, за курчавые рыжие волосы, из-за которых ее дразнили в школе. А мадам Морган в Париже — она ведь тоже хотела, чтобы ее сын вращался в высшем круге?

— У меня не получается придать себе важности, — вздохнул Артур, сам убежденный в том, что при нынешнем раскладе действительно ее лишен.

Бруштейн пришел к нему на помощь:

— Речь о завтрашнем дне, о послезавтрашнем. Мы вам поможем.

Бегония, все явственнее умирая от скуки, поднялась, чтобы задвинуть книгу в тисненом переплете, нарушившую строй на этажерке. Этот жест приняли за приглашение уйти. Зава почти ничего не сказала, но в прихожей, когда Артур помогал ей накинуть на плечи легкий плащ, она тайком взя­ла его за руку и недвусмысленно ее пожала.


Что осталось от двух недель в Ки-Ларго, как и от ве­чера, проведенного Аугустой в комнате на Ректор-стрит? Несколько коротких, плохо смонтированных видеороликов, которые Артур в последующие годы будет проигрывать себе, каждый раз испытывая бесконечные сожаления и не менее длительные угрызения совести.


Первый кадр представляет собой такси, остановив­шееся внизу у дома Элизабет; Артур взбегает по лестни­це через ступеньку и звонит в дверь. Дверь открывается: Аугуста уже здесь, у ее ног чемодан, на лице тревога. Она такая оцепеневшая, что он даже спрашивает себя, уж не отменяется ли все, возможно, она пришла на свидание, лишь чтобы сообщить ему, что они никуда не поедут, что она не может оставить Нью-Йорк, что Жетулиу перенес свою поездку.

— Что с тобой?

Губы Аугусты дрожат, словно она только что выбралась из холодной воды. Ему показалось, что она сейчас разрыдает­ся, и он обнял ее. Прижавшись к его груди, она успокоилась. В эту секунду они устремляются в приключение, оба прекрас­но понимая, что оно не пройдет для них безнаказанно.

— Пойдем скорее.

— А Элизабет разве нет?

— Нет… конечно. Ты слишком много от нее хочешь.


Следующая сцена разворачивается в Майами. Они вы­ходят из самолета, и их удивляет жаркая влажность возду­ха. Они прибыли из Нью-Йорка, где уже ранняя осень. Во Флориде еще лето. Мужчины ходят в шортах или светлых брюках и пестрых рубашках, женщины — в легких пла­тьях, с голыми загорелыми ногами. Все словно в отпуске. Аугуста топает ногой, потому что ее чемодан едет по до­рожке последним. Машина доставила их в Ки-Бискейн. Ау­густа просит остановить перед магазином одежды и тащит туда Артура. И правда, он одет не для Флориды. Она вы­бирает два купальника, полотняные брюки, футболки. Нет, ей ничего не нужно, только сари. Артур с тревогой видит, что она покупает целых три. Такими темпами они сократят свою вылазку на целый день, а то и на два.


Затем идут другие картинки. Элизабет все устроила. В порту их ждет белый катер из водного клуба Ки-Ларго. На носу непринужденно сидит молодая женщина в синих шортах и в желтой тенниске, свесив по обе стороны свои длинные загорелые ноги, и курит небольшую сигару, кото­рую она бросила в маслянистую воду, как только их уви­дела. На ее бронзовом лице написана глубокая скука. Или, возможно, это всего лишь презрение к туристам, которые шатаются по набережной, таращась на яхты. Ее светлые волосы, обесцвеченные солнцем и морской солью, стянуты за ушами красной лентой.

— А, вот и вы наконец! Что, самолет опоздал?

— Нет, это мы припозднились.

Увидев их покупки, которые шофер доставал из такси, она улыбнулась:

— Понятно! Напрасно старались… В Ки-Ларго не принято парадно одеваться: шорты, брюки, майка, джемпер на вечер. Тут никого нет. Разве что по выходным. Я заведую баром в клубе и занимаюсь бунгало Элизабет. Не перетрудишься: она приезжает один раз в год. Меня зовут Мадди. А вас?

— Аугуста и Артур.

Крепкой рукой она погрузила чемоданы, поместив их в кабине, и помогла Аугусте подняться на борт.


В быстрой смене последующих кадров, которые следовало бы сопроводить специально написанной музыкой для гармонии темнозеленых островков, мангровых деревьев, бледного высокого неба, стального моря, плоского побережья Флори­ды, растворяющегося в дрожащем мираже знойной дымки, постоянно присутствует Манди в синей шерстяной шапочке, сидящая к ним спиной за штурвалом «Бертрама», который она ведет твердой рукой, внимательно следя за фарватером, отмеченным черно-зелеными буями. Внезапно разбуженные тарпоны выпрыгивают из воды в кильватере катера. Аугуста ложится в кабине. Артур видит ее ноги, босые ступни, которые она скрещивает то так, то этак.


Три часа спустя Манди опустила книзу двойной рычаг газа. «Бертрам» зарылся носом в воду и бесшумно проскольз­нул между уже мигающими сигнальными огнями — зеленым и красным. Спускалась ночь. Несколько яхт стояли на якоре с убранными парусами, покрытые тентом, уже лоснящимся от вечерней влажности. Манди прошла вдоль мола, спугну­ла двух пеликанов, которые спали, засунув голову под крыло, причалила к деревянным мосткам. К ним навстречу, выпя­тив живот арбузом, вышел парень в дутом жилете и шортах, заляпанных машинным маслом, с зелеными змеями, вытату­ированными на руках; схватил Аугусту за талию и перенес ее на сушу, как перышко. Артур спрыгнул на землю и хотел помочь выгружать багаж, но парень его отстранил:

— Бросьте, это мое дело. Быстрее управимся. Меня зо­вут Клифф.

В эти несколько минут наступила ночь. Свежий вете­рок всколыхнул ветви диких сосен и листву плюмерий, и воздух наполнился их сладким ароматом. Клифф и Ман­ди, взяв чемоданы, пошли впереди по тропинке, которая вела от порта вдоль пляжа к белому бунгало. Манди зажгла свет на веранде, в гостиной, в спальне и в ванной, на кух­не. Плетеная мебель, кресла, покрытые набивным ситцем пастельных оттенков. Литографии Одюбона на стенах коралловые скульптуры, несколько покрытых лаком раковин, застекленные этажерки с деревянными обломками.

— Необитаемый остров со всеми удобствами — ты этого хотела?

— Ты хочешь запереть меня здесь на пятнадцать дней?

— И пятнадцать ночей.


Манди быстро им показала, как все работает — холо­дильник, кухонная плита, — где находится постельное бе­лье, столовые приборы, поднос для завтрака, если они предпочитают завтракать здесь.

— Это очень кстати, — сказала Аугуста, — Артур — пре­восходный кулинар, как и все французы.

Лицо Клиффа прояснилось. Несмотря на свою пиратскую рожу, недельную щетину, круглое брюшко, руки грузчика, бесполезно свисающие по бокам и только мешающие, с тех пор как он поставил чемоданы, Клифф — трогательный, почти ранимый, и можно догадаться, что из них двоих «му­жик» — та большая кобылица с непререкаемой властностью в движениях. Да, лицо Клиффа прояснилось, потому что он в клубе на все руки мастер, а заодно и повар.

— Клифф приготовил ужин.

— Марсельская уха и утиное филе а-ля Монклар.

Он произнес «марзельская» и «Мунклар».

— Мисс Мерфи сказала по телефону, что вино вы выбе­рете сами. Шампанское уже охладили.


Манди с Клиффом ушли. Аугуста осмотрела спальню, потыкала кулаком в большую кровать.

— А ты где будешь спать?

— Я видел шезлонг на веранде.

— Ты не можешь спать на улице! Тебя там съедят змеи, аллигаторы и комары.

— Не волнуйся.

— Не хочу оказаться вдовой уже завтра утром. Что я стану делать?


Потом был еще пустой зал клуба с деревянными лакирoванными панелями, столами и стульями из красного дерева, фотография в полный рост Патрика Мерфи — отца Элизабет и основателя клуба, неизбежное рулевое колесо, превращенное в люстру, штормовые лампы, не дававшие света, рако­вины в витрине, фотографии парусных гонок у Бермудских островов и вокруг Америки: «Решительный» обходит «Трилист­ник IV» в 1920 году. Манди надела черные брюки с белой рубашкой и повязала галстук бантом. Стоя за стойкой, она приготовила ведерко со льдом, шампанское и бокалы, включила проигрыватель. Голос Синатры. Еще позже из кухни вышел Клифф — выбритый, в белой блузе и гофрированном колпаке, с красным платком на шее. Аугуста с Артуром сели за столик у широкого окна. В черной ночи мигали сигнальные огни у входа в порт. В проливе между Ки и побережьем Флориды не было ни одного судна. Странное ощущение, ожидание, словно в театре, когда никак не поднимается занавес. Если бы не голос Синатры, они чувствовали бы себя на борту корабля-при­зрака. Если всмотреться в густую тень, понемногу начинаешь различать высокие пальмы с хохолками, развеваемыми крепчающим ветром. Манди принесла тарелки с буйабес.

— Циклон уходит к Кубе.

Циклон? Они и не знали, что им грозит циклон.

— О нем уже три дня объявляют по радио, — сообщила Манди.

Аугуста побледнела.

— А если ветром сорвет крышу бунгало?

— В шкафу в нашей спальне полно одеял.

— В нашей спальне? Мы не можем поступить так с Элизабет!

— Обожаю твой юмор.


Они позвали Клиффа и Манди, которые подсели к ним. Откупорили еще одну бутылку шампанского. Манди курила сигарильо.

— Гаванские… По ночам причаливают катера. Мы ме­няем бензин на сигарильо. Не волнуйтесь, если услышите шум. Оставайтесь дома.

Клифф снял свой колпак. В кухне было очень жарко, и он вытирал лоб не слишком свежим фартуком.

— Я бывал во Франции. Два раза, после войны, заходил в Гавр на «Либерти». Там камня на камне не оставалось.

Артур пытается оборвать воспоминания бывшего моря­ка, но Аугуста поддерживает разговор, изображая живой интерес к заходам в Гавр бывшего механика с «Либерти».

— Нам жутко не повезло, — продолжает Клифф. — В первый раз бордель разнесло английской бомбой. Во вто­рой раз бордели были запрещены законом.

— Как там, наверное, было уныло! — сказала Аутуста та­ким убитым голосом, что Манди соизволила посмеяться.

— Надо же, как забавно. В прошлом году я рассказывал о своих заходах в Гавр, и мисс Мерфи сказала в точности то же, что и вы!

— Она часто приезжает? — спросил Артур.

— Год ее не видали. Мне кажется, что Ки-Ларго ее не привлекает. Вы же сами знаете, она интеллектуалка.


Манди с электрическим фонариком в руке проводила их до бунгало.

— Завтра вы уже выучите дорогу наизусть.

Аугуста задвинула противомоскитные сетки, задернула занавески, закрыла дверь на веранду.

— Чего ты боишься?

— А если они придут нас убить? Они или их друзья-кон­трабандисты.

— Клифф и Манди на таких не похожи!

— Конечно, убийца становится похожим на убийцу, только совершив преступление.

Он понял по ее лицу, что ей и вправду страшно, и обнял ее. Она мягко его отстранила.

— Подождем… ладно? Я бы хотела… хотела… чтобы ты спал на диване, держа нож под рукой. Я видела большие ножи на кухне. Оставь дверь открытой. Если на меня на­падут, ты услышишь.

Артур слишком долго колебался, как ей ответить: под­держать игру или посмеяться над ней. Аугуста раскрыла чемодан и расстроилась: она забыла свои ночные рубашки. Артур дал ей одну из своих дневных рубашек, и когда она вышла из ванной, то была застегнута на все пуговицы, но полы едва прикрывали ее попку.

— Я смешна. Ты меня разлюбишь.

— Боюсь, наоборот.

Она подставила ему губы и легла, натянув одеяло до подбородка.

— Это правда, что циклон уходит к Карибским остро­вам? Или они это сказали, чтобы нас успокоить?


Среди ночи она его окликнула:

— Артуро, Артуро… Я здесь!

— Ты спишь?

— Да, и мне снилось, что ты зовешь меня на помощь.

— Я даже не знаю, где мы.

— В Ки-Ларго.

— Где это?

— Во Флориде.

— Давай завтра вернемся в Нью-Йорк.

— А если Манди не захочет?

— Украдем катер.

— Я не умею им управлять. Но ты можешь ее попросить. У меня такое чувство, что она ни в чем тебе не откажет.

— Ты хочешь сказать, что останешься здесь — один, без меня?

— Я не избалован, а здесь просто рай: шампанского сколько хочешь, клуб для нас одних, кукольный домик в джунглях, ты в моей рубашке, что придает еще больше очарования этому островку.

— Никогда не думала, что ты такой циник.


Несколько минут тишины, и снова зазвучал робкий голосок Аугусты.

— Если я попрошу тебя прийти ко мне, поклянись, что ты этим не воспользуешься… Поклянись!

— Не требуй невозможного.

— А я думала, что ты джентльмен.

— Глубокое заблуждение.


Снова прошло несколько минут, и Аугуста слабо вскрик­нула.

— Я слышу, как кто-то бродит вокруг дома. Я уверена, что это Клифф.

— Никого нет.

— Откуда ты знаешь? Посмотри сквозь жалюзи, но не открывай.

Артур встал, поднял жалюзи, несмотря на просьбу Ау­густы. По небу, побледневшему от луны, бежали серые и голубые тучки.

— Ты его видишь?

— Я вижу только волшебную ночь.


— Раз ты не хочешь прийти, я сама приду.

Она появилась в проеме двери. Он различил только бе­лую рубашку без головы и ног. Аугуста бросилась на диван и завернулась в одеяло.

— А я? — спросил он, укладываясь рядом с ней на узком ложе.

Аугуста повернулась к нему спиной. На рассвете он от­кинул край одеяла и прижался к ней, просунув руку под те­плую и голую спину Аугусты. Он ждал неизвестно чего, быть может, счастья, или что его унесет волной к новой жизни, которая начнется с восходом солнца. Она спала или при­творялась, что глубоко спит, не зная или притворяясь, что не знает о желании Артура. Она не пошевелилась, когда он отстранился от нее, в большей степени разбитый, чем если бы они всю ночь занимались любовью. Было светлым-светло. Артур приготовил чай, фруктовый сок, поднос и вышел в сад, чтобы сорвать красную розу. В нескольких шагах ниже берег описывал дугу, обрамленную тонким серпом светлого песка. Море ласкало песок, а из воды торчала голова с при­липшими волосами, мокрое лицо, обнаженные грудь и жи­вот, ноги Манди. Замерев, она отдавалась дрожащему свету пробивавшемуся сквозь листья пальм и пиний.

— Самое лучшее время. Делайте, как я.

Она подобрала с песка полотенце и обернула его во­круг пояса.

— Где ты был? — спросил сонный голос Аугусты.

— В саду. Из воды выходило морское божество в кос­тюме Евы.

— Манди?

— Ну не Клифф же.

— Это она нарочно.

— Слишком много чести.

Он поставил поднос на низкий столик на веранде, меж­ду двух кресел. Аугуста села и закинула ногу на ногу. Точно молния блеснула. Поскольку он не сразу оправился от шока, она сказала:

— Ты вуайерист.

— А ты динамистка.

— Твои рубашки слишком короткие. Сразу не подума­ешь. У тебя что, денег нет, чтобы купить рубашки с длин­ными полами? Какая эта Манди?

— Белокурая.

— Я всегда догадывалась, что ты предпочитаешь блон­динок. Что я здесь делаю? Ты прекрасно знал, что я не люблю море.

Она не любит море, это правда, и никогда не будет ку­паться. Сидя в сари на пляже, обхватив согнутые колени, она следит взглядом за Артуром, окликает его, если он за­плывает слишком далеко, встает и идет к нему навстречу с халатом.

— Ты совсем замерз!

— Не стоит преувеличивать. На воздухе холоднее. Вода — 27 градусов.

Ему нравится, когда она его вытирает, трет полотенцем спину, грудь, поясницу, живот и бедра. Она смелеет, а он бесстыдствует под халатом.

— Какая гадость! Возбуждаешься от всякого пустяка.

— От пустяка? Ты этого пустяка и хочешь.

Сари, купленные в Ки-Бискейн, закрывали ее от шеи до пят. Когда они гуляли, Аугуста надевала широкополую панаму, одолженную Манди. Однажды днем, во время сиесты, она, наконец, сдала последний рубеж обороны. Их наслаждение было огромным. Они продлят его, как ненасытные, и больше ничто не будет иметь значения, даже Манди, каждое утро выходящая из воды, обнаженная, с масляно лоснящимся телом, оборачивающая бедра полотенцем и легким шагом удаляющаяся к клубу.


На выходные из Майами и Фламинго приходят яхты. Клуб оживляется. За столом прислуживают два азиата. Откуда они взялись? На кухне Клиффу помогает молодая полнеющая женщина цвета эбенового дерева. «В будни он держит ее под замком», — говорит Манди. В субботу ве­чером пары идут танцевать. Какая-то компания купается перед бунгало посреди ночи. Крики женщин и густой смех мужчин будят цапель, уснувших в соседней бухточке. В по­недельник все приходит в норму. Клуб и Ки-Ларго снова принадлежат только им. Помощница Клиффа и два азиа­та исчезли. Манди проходит перед бунгало после купания. Аугуста права: Артур — вуайерист, не то чтобы Манди его привлекает, но ее тайна его будоражит. Выходя из воды, она похожа на греческие статуи мальчиков, которые выта­щили из моря через три тысячи лет: узкий таз, квадратные плечи, лицо в шлеме из мокрых волос. Редко когда ее губ касается улыбка. Ее хрипловатый голос звучит несколько робко. Она мало говорит, и очень может быть, что она ис­пользует грубые слова, потому что не знает других. С по­трясающей интуицией, с какой женщины постигают своих соперниц, Аугуста сказала:

Никогда не видела, чтобы человек так себя любил и так себя берег.

Артур подумал, что Аугуста любит себя недостаточно, по меньшей мере, не так сильно, как он любит ее.

— Как хорошо, что ты здесь, — сказала она, положив голову на плечо Артуру. — Нужно любить меня за двоих, иначе я утоплюсь. Ты на это способен?


После полудня солнце жарит прямо в бунгало. Побере­жье Эверглейдс едва различимо в дымке, поднимающейся от болот. Аугуста ложится на кровать. Он развязывает сари и смотрит на нее, не прикасаясь.

— Ты сравниваешь меня с Манди? Я не такая красивая. Я знаю. Я буду страшная под старость.

— Она не состарится. Она из мрамора. Мрамор холоден. А ты цветок. Нужно поскорей тебя сорвать…

Он вдыхает ее запах, и Аугуста погружается в бессознательное, закрыв глаза, сжав кулаки, ни единого слова не слетит с ее губ. Придя в себя, она прижимает его к своей груди, целует в лоб, гладит по голове. Разделяя наслажде­ния, тонешь в мечтах.


Проходят дни. Они их не считают, так чудесно жить только для другого. Ки-Ларго — колодец забвения. Однаж­ды вечером позвонила Элизабет. Они в зале клуба, и Аугу­ста взяла трубку за стойкой бара. Артур расслышал только краткие ответы — смущенные, как ему показалось.

— Хочешь с ним поговорить?.. Нет!.. Он мне показы­вает, что целует тебя. Ты что, Эли? Все чудесно, благода­ря тебе. Мы приедем через четыре дня. Нет, мы не можем здесь остаться на всю жизнь. Жетулиу освободится 15. Ему будет нужно, чтобы я была там. Нет-нет, прошу тебя, ниче­го не говори. Ничего не делай. Мы тебя любим.

Она вернулась за столик, опустив голову под взглядом Артура.

— Элизабет тебя целует…

— …и не хочет со мной говорить.

— Мы слишком многого от нее хотим, я тебе уже сказала.

Он не хочет об этом думать и не хочет, чтобы его к этому побуждали. Сейчас такой момент в его жизни, когда надо забыть о препятствиях, хотя, по смущению Аугусты, он до­гадывается, что она скрывает от него значительную долю правды. Артур прошел бы через горы, чтобы достичь ее, если бы она не сидела с опущенной головой, приняв упря­мый вид в последнем усилии защититься от чересчур гру­бых расспросов.

— Аугуста, мы уже достаточно взрослые, чтобы говорить обо всем.

— Это ты взрослый. А я нет. Отвечай: ты был любовни­ком Элизабет?

— Да.

Он не колебался ни секунды. А надо было! Теперь он зна­ет, что это «да» вылетело, как стрела, которую невозможно поймать, разве что выстрелив самому, но позже, когда они останутся одни в бунгало, и Аугуста разденется перед ним с тем же очаровательным бесстыдством, как Элизабет у себя дома или на Ректор-стрит. Она великолепна, когда высво­бождает свои волосы, синие от ночи, развязывает золоти­стое сари, обрисовывающее без единой тени ее такое женственное тело, особенно если сравнить его с мужественным Манди, но не с ней себя мысленно сравнивает Ayгуста. Мысль о том, что Артур получал с Элизабет то же наслаждение, что и с ней, вдруг нарушила некую невинность, которой они прожили эти счастливые дни.

— Я полагаю, — сказала она, — что у нее это получается гораздо лучше, чем у меня.

— Нет. По-другому.


Она расчесывает волосы, сидя обнаженной на пуфе пе­ред туалетным столиком. Он хотел бы навсегда запомнить ее такой: крутые бедра, покатые плечи девочки-подростка, отражение до пупка в зеркале, обрамляющем ее изображе­ние в фас, красивые зрелые груди подрагивают при каж­дом движении щетки.

— Я мало знаю всего «такого», — говорит она.

— Я от тебя не этого ждал. И потом, если честно, ничего «такого», как ты говоришь, просто нет.

Опасная дорожка, они это чувствуют, но его жжет один вопрос. Задать его — неудержимая потребность, и если он до сих пор еще этого не сделал, то не потому, что боится ответа, а потому, что образ Аугусты такой хрупкий. Любой пустяк может замутить его поэтичность. Ею движет какая-то интуиция и побуждает опередить его, а может быть, у нее закружилась голова при виде пропасти, на краю ко­торой они остановились, когда Артур сознался без утайки, что проводил ночи с Элизабет.

— Ты никогда меня не спрашивал, знала ли я другого мужчину, кроме тебя.

— В этом нет нужды.

— А я думала, что у него не хватит душевной твердости промолчать.

— Ты говоришь загадками. Я что, его знаю?

— Ты его знал.

— Он умер?

— Да, почти у тебя на руках.

Щетка остановилась на затылке Аугусты. Ее взгляд скользит к нему, а он не шелохнется, ждет, возможно, под­бирает ответ — неважно, какой, но способный отогнать тучку, которая сейчас закроет их друг от друга. Конечно, Конканнон намекнул Артуру, но можно ли было такое во­образить?

— Жетулиу ничего не знал. Он бы его убил. Только не думай…

— Я ничего не думаю.

— Он попытался. Он много говорил… Он был такой умный. Я боялась его рук… Помнишь… Потом… потом я воображала себе все «такое»… Он сажал меня к себе на колени.

— Перестань.


В ту ночь они спали отдельно. Поутру он подстерегал Манди. Полотно тумана элегантно плавало над водой, за­слоняя берега Флориды. Манди пришла на пляж, сняла набедренную повязку из полотенца и медленно вошла в волны, балансируя руками. Она исчезала в клоке ваты и вскоре появлялась, плывя длинным скользящим брассом, который привлек серебристо-белую барракуду ростом с до­брую щуку. Всплеснув рукой, Манди ее отогнала и предо­ставила волне вынести себя на песок, лежа на животе, рас­крыв рот, заглатывая воду и выбрасывая ее, словно кит. Она заметила Артура и помахала ему рукой, а потом под­нялась и, стоя, торжествуя, обернула свой розовый живот брошенным полотенцем. Аугуста спала на левой половине кровати. Он скользнул к ней и привлек ее к себе.


О Конканноне речь уже никогда больше не заходила. Они говорили о другом. Например:

— Ты не возражала, когда я объявил, что мы полетим в Майами на самолете. А я думал, ты терпеть не можешь летать.

— С тобой мне больше ничего не страшно.

— И ты согласилась приехать в Ки-Ларго, хотя не лю­бишь море?

— Ты его любишь. Разве этого не достаточно?

Или однажды днем:

— Может, ты от меня прячешься, но я не видел, чтобы ты принимала успокоительные.

— Ты мое успокоительное. Никогда не покидай меня, и я ничего больше не буду бояться.

— Я не покину тебя. Это ты меня покинешь.

Как она сама не догадывается? Или, если предчувству­ет, почему притворяется, что в это не верит?


На следующий день разразилась гроза. Тонны воды низ­верглись с неба. Крыша не выдержала. По потолку расползлось пятно, пришлось поставить тазик рядом с кроватью. Капли падали неравномерно, то медленно, то торопясь. Аугуста не могла этого вынести и заткнула уши ватой. Прибежал Клифф в желтом клеенчатом плаще и забрался на крышу. Шаги его были такими тяжелыми, что казалось, он сейчас провалится. Молочно-голубое море превратилось в расплавленный свинец. Когда дождь перестал, ветер ворвался в пустоту, оставленную тучами, затряс окно, выходившее в сад, пригнул ревматичные сосны, задрал юбчонки пальмам. Поднялся вихрь красных и белых лепестков, словно бабочки полетели над лозовыми кустами. Они притворялись, будто читают журнал: Артур — «Нэшнл Джиографик», Аугуста — «Вог», но мысли их бродили далеко, привлекаемые и отталкиваемые бурей, ко­торая вспенила море у Ки, обычно скучное и плоское, слов­но озеро. Клифф починил крышу и спустился по приставной лестнице, которую опрокинуло ветром, как только он ступил на землю. Он снял свой желтый плащ и пришел к ним. Артур предложил ему стакан бурбона. Клифф прищелкнул языком. Между брюками, сползшими под его живот-арбуз, и распах­нутым жилетом обнажился кратер пупка, окруженный чер­ными курчавыми волосками.

— Просто небольшой ветерок, — сказал он. — Хвост ура­гана, который выдохся возле Кубы.

— Смешной у вас пупок, — заметила Аугуста.

Он сунул туда палец и радостно повертел.

— Моя подружка просто обожает. Вечно ковыряет там пальцем, чтобы посмотреть, нет ли там чего.

Его скулы раскраснелись от сухого бурбона, глаза заго­релись — два серых буравчика на одутловатом лице, изры­том морщинами.

Когда ветер изнемог, наступила мертвая тишина, гори­зонт очистился. Сероватое кучевое облако опустило завесу дождя над Эверглейдс. Клифф залпом выпил второй бурбон и ушел раскачивающейся походкой орангутанга, баланси­руя руками. На пляже две белые цапли хлопали крыльями и трещали.


Ночью он вдруг почувствовал, что Аугуста вся съежи­лась, что она далеко-далеко от него, и он даже отстранился, чтобы разглядеть ее лицо, перекошенное от страха и, мо­жет быть, от отвращения.

— Ничего не могу с собой поделать, — сказала она. — Перед глазами все время стоит ужасный пупок Клиффа. Эти курчавые волоски… Меня сейчас вырвет.

— Ты с ума сошла!

Она подавила тошноту и откинула голову назад.

— Никогда, слышишь, никогда больше мы не сможем заниматься любовью. Теперь есть этот ужасный пупок и палец негритянки…

Он потряс ее, она вырывалась, изгибаясь, ее тело было твердым, как каменная статуя. Артур схватил ее за плечи и прижал к смятой постели:

— Перестань!

Голова Аугусты моталась по подушке, с ней была ис­терика. Он схватил ее за подбородок, она высвободилась. Тогда, отступив, он отвесил ей две пощечины. Она застыла широко раскрыв глаза.

— Ты меня ударил!

Она прижалась к нему. Слезы радости потекли по ее щекам.

— Значит… ты меня любишь…

Она еще сомневалась? Они просидели, обнявшись, да самой зари.


Остался только один день. После вчерашней грозы по­свежело. Море окружает Ки-Ларго поясом смешанной с пе­ском воды и выносит на пляж деревянные обломки, кото­рые Элизабет собирает и ставит за стекло. Артур заснул на рассвете. Аугуста подергала его за руку.

— Ты пропустишь купание Манди!

До Манди ли тут! Артуру снился Конканнон на смертном одре, с бледными, прозрачными руками поверх одеяла — теми самыми руками, которые ласкали Аугусту, возмож­но, захватив ее врасплох, но она не слишком-то сопро­тивлялась. У каждого из нас есть темный уголок. Развейте мрак — и мы голые.

— Ты стал другим, — сказала она.

— Отнюдь! Просто я не знал, каким я был, пока не встре­тил тебя.


Как и каждое утро, он приготовил поднос с завтраком и вышел, чтобы сорвать розу, но буря оборвала всю клубу, которая источала свой аромат у самой веранды.

— Это знак! — сказала Аугуста, несколько секунд пре­давалась меланхолии, потом со смехом одернула куцую ру­башку, чтобы прикрыть свой зад.

Она позабыла о своем вчерашнем страхе. Один Артур будет хранить о нем воспоминание.


На следующий день рано утром «Бертрам» вышел из порта. Клифф коротко махнул рукой с мола, обидевшись на то, что Аугуста брезгливо отстранилась, когда он хо­тел подсадить ее на борт. Она предпочла опереться на руку Манди. Клифф убирал сходни, присев на корточки. Только Артур обернулся. Здание клуба скрылось за деревьями и лавровыми зарослями, потом бунгало исчезло в горизонтальной тени пиний и пальм. Артур успел заме­ть подружку Клиффа, чернее обычного в своем белом халате. Она уже убрала постель и разложила на перилах веранды простыни и одеяла. Стирают следы. За несколько минут до отъезда Аугуста, оставившая два своих сари в шкафу в спальне и не заметившая, что Артур спрятал третье в своем чемодане, надела дорожный костюм. Она вдруг побледнела как полотно: они опоздают на самолет, а Жетулиу, предупрежденный предательницей Элизабет, будет ждать их на аэродроме, он убьет Артура. Порыв­шись в сумочке Аугусты, тот нашел антидепрессанты, ко­торые она тотчас проглотила с детской покорностью. На катере она проскользнула в каюту и завернулась в оде­яло, как и в первый раз. Они оставляли позади пятнад­цать дней украденного счастья. Их жизнь в руках Манди. Сидя на мостике «Бертрама», она ведет катер по каналу, чуть не задевая буи. Она надела поверх желтой футболки толстый синий свитер крупной вязки. Шапочка из той же шерсти надвинута на уши. По мере того как поднимается солнце, Манди раздевается, и Артур с удовольствием снова видит красивые квадратные плечи греческого юно­ши, узкую талию, шлем белокурых волос, развевающихся на ветру. Она оборачивается и протягивает ему плитку шоколада. Он не забудет эту загадку и ровное, опаловое море вокруг островов.


Едва ключ повернулся в замке, как миссис Палей вы­шла на лестничную площадку, держа в руке письмо и теле­грамму.

— Я не знала, где вас найти. Вам следовало оставить мне адрес. Может быть, это срочно.

— Ничто никогда не бывает срочно.

— Вы побудете еще несколько дней?

— До конца месяца.

— Смены вам еще нет. Если вам нужна комната, то скажите.

— Не думаю. Занятия начинаются 1 октября.

— Я вчера прибралась, но вы и так оставили все в по­рядке.

— Спасибо.

Он пожалел о своей сухости и улыбнулся ей. Наверное она ожидала, что он распечатает телеграмму при ней, уми­равшей от любопытства.

— Надеюсь, ничего серьезного… Во всяком случае, солнце и море пошли вам на пользу.

— Увидимся с вами завтра.

Он прочел телеграмму у окна. Его взгляд заскользил по крышам, по покрасневшему небу, небоскребам, уже за­блестевшим огнями. С улиц поднималось глухое ворчание машин, которое он позабыл за эти две недели. Он снова прочел: «Мать умерла скоропостижно 10 в 16 часов. Оста­новилось сердце. Похороны 12. Ждем тебя. Соболезнуем. Эмили».

Эмили возвещала о смертях с таким радостным вожде­лением. Пять дней назад. Где он был в ту минуту? Звала ли она его в последний раз? И почему он не плачет? Словно совесть наказывала его, не давая даже слез. Конверт пись­ма был заполнен наклонным, слегка архаичным почерком. На почтовом штемпеле была указана дата и время: 9 в 15 часов, почтовое отделение на улице Святых Отцов. Значит, перед самой смертью. Кто ее нашел? Он порвал письмо, не распечатывая. Такие моменты никогда не забудешь.

От квартирной хозяйки он позвонил Алану Портеру в Вашингтон. Ему повезло: их почти сразу соединили.

— Я этим займусь, — сказал Портер. — Повесьте трубку. Я вам перезвоню.

— Вы теперь совсем один, — сказала миссис Палей. — Ваши молодые подружки помогут вам пережить этот ужас­ный момент.

— Сомневаюсь.


Портер перезвонил через пять минут: завтра в восемь утра вылетает военный самолет в Ле-Бурже. Не протяни он свою спасительную руку, Артур даже не смог бы добраться до Парижа на свои последние пятьдесят долларов. В аэро­порту Майами Аугуста растрогалась перед браслетом из старинного серебра. Когда же кончатся такие проблемы? Телефон Элизабет не отвечал. Он надеялся найти ее в ита­льянском ресторане напротив. Ему сказали, что она уехала до понедельника. Он ограничился сэндвичем и кофе в уже закрывавшемся драгсторе и вернулся пешком. Идя вдоль здания таможни — его обычный путь к Ректор-стрит, — он удивился, увидев странную статую у входа: дородная женщина, облокотившаяся одной рукой на голову сфинк­са, а другой — на гриву льва, подалась вперед своим без­жизненным лицом, словно окликала шепотом прохожего. Обнаженная до пояса, она выпячивала атлетический торс, отягченный двумя маленькими голыми грудями, явно разнящимися друг от друга. Какой-то шутник выкрасил красной краской ногти на ее огромной правой ноге. Артур сто раз проходил мимо таинственной аллегории таможни, не замечая этот идеал женской красоты 1900 годов. Неужели официозные скульпторы никогда не видали греческого тела, как у Манди, или волнующей подростковой хрупкости Аугусты?

Выйдя из лифта на одиннадцатом этаже, он разулся, чтобы тихо подняться этажом выше, не привлекая сочувствен­ного внимания миссис Палей. Чемодан, привезенный из Ки-Ларго, ждал на кровати. Он вытряхнул его содержимое: плавки, шорты, пестрые рубашки и сари — то, которое было на ней в последний вечер, еще хранящее ее аромат. Артур повесил его на вешалке в шкаф, а остальное выбросил в по­мойное ведро. Потом, сидя на стуле у раскрытого окна, вы­резавшего четырехугольник звездного неба, он стал ждать рассвета, и случайные образы из прошлого вдруг стискива­ли его горло рыданиями, так, что он едва мог дышать.


Вернувшись из Парижа, он, наконец, дозвонился до Элизабет.

— Тебе повезло, что я сняла трубку. Мне не следовало отвлекаться. Мы репетируем. Ты откуда приехал?

— Из Парижа. Моя мать умерла, пока я был в Ки-Ларго. Я узнал об этом, только когда вернулся.

— Трудно что-нибудь сказать в таких случаях…

— Не говори ничего.

— Тебе плохо?

— Да. Ты видела Аугусту?

Она молчала, издалека донесся смутный шум, мужской голос и женский. Он повторил:

— Аугусту?

— Я должна с тобой о ней поговорить. Зайди ко мне завтра утром. Сегодня вечером ты один?

— Да.

Коротко посовещавшись с двумя далекими голосами, она сказала:

— Приезжай через час.

Придя раньше времени, с наступлением вечера, он ходил взад-вперед перед ее домом. С крыльца радостно сбежала молодая женщина: он узнал Тельму — курчавую актрису, игравшую распятье. За ней шел высокий и строй­ный чернокожий юноша в розовом пиджаке с зеленым галстуком-бабочкой. Они наскоро поцеловали друг друга в щеку и разошлись в разные стороны. Артур подождал несколько минут, а потом поднялся. Элизабет открыла eму в халате, она только что сняла макияж, ее лицо лоснилось от крема. Она хотела держать его на дистанции? Он не за этим пришел.

— Ты ужинал?

Она приготовила тарелку сэндвичей на кухне. Артур разглядывал сияющую акацию в летней листве. За спущен­ной шторой какая-то женщина снимала свитер или блузку, словно в театре теней.

— Я еще не поблагодарил тебя за Ки-Ларго.

— Аугуста поблагодарила. Вот… откупорь бургундское.

— Ты больше не пьешь свое ужасное чилийское вино?

— Шовинист!

— Признайся, что это лучше.

— Признаюсь.

Она разложила подушки у низкого столика и поставила бокалы, поместив между ними тарелку с сэндвичами.

— Аугуста в Нью-Йорке?

— Не думаю.

— Она отказалась дать мне свой адрес. Улетела на об­лаке. Мы из разных миров. В Ки-Ларго принцесса устроила мне дивертисмент или, вернее, утренник для бедных.

Элизабет направилась к проигрывателю и взяла пла­стинку.

— Нет! Умоляю. Музыка меня парализует. Мне нужно поговорить.

— Ты, наверно, ничего не понимаешь, — сказала она.

Понимать? Но что тут понимать, разве что тебе ничто не подвластно, что любовь, смерть, покой, успех, поражения таятся во мраке и вцепляются тебе в горло в тот самый мо­мент, когда ты меньше всего этого ждешь. Никто не управ­ляет этой игрой в жмурки. Он брел с завязанными глазами, тогда как все все поняли прежде него. В Ки-Ларго он отде­лил от них Аугусту, и другого мира не существовало. Едва он ее отпустил, как до нее снова стало не добраться.

— Действительно, я ничего не понимаю.

Элизабет его просветила. Но не до конца. Слегка. Жету­лиу не уезжал за границу. Он провел три недели в тюрьме. За что? О… пустяки! Превышение скорости и штраф, упла­ченный фальшивым чеком. Его друг, бразильский деляга де Соуза, вытащил его оттуда. Де Соуза разорен? Вовсе нет. Артур почуял надвигающуюся опасность. Предчувствуют ли такие вещи? А если они случаются, то не потому ли, что их предчувствовали? «Беда не приходит одна», — говорила его мать, всегда готовая проявить мужество в невзгодах, черпая силы в неисчерпаемом кладезе народной мудрости. Но что это за беда?

— Хочешь, скажу тебе пару слов? — шепнула Элизабет.

— Каких?

— Все зависит от тебя. Они тебя утешат или приведут отчаяние.

— Рискну.

— Однажды она скажет, что любила только тебя.

На самом деле, он никогда не надеялся, что она оста­нется с ним. Едва выйдя из самолета в Майами, она уже ему не принадлежала. Все было забыто. Посторонняя жен­щина и случайный встречный. Даже рукой не махнула, когда уезжала в такси.

— Ты знала о ее «романе» с Конканноном?

Элизабет рассмеялась.

— Все о нем знали. Он был без ума от нее, но только представь себе, чтобы он изнасиловал бразильскую дев­ственницу! Он был бы на это неспособен. Ну, пощупал ее немного. Она была поражена и не противилась, но чтобы дойти до конца, потребовался бы другой мужчина, не он. Нет, Артурчик, ты первый. Хотя все еще ведешь себя че­ресчур почтительно, если верить тому, что она мне сказа­ла. Но, возможно, с ней так и надо! Странная она. Только этого и хотела, а до ужаса этого боялась.

— Наверное, мне не хватало этого, чтобы стать муж­чиной.

— Верю, верю, но мужай быстрее… Когда ты уезжаешь в Бересфорд?

— Послезавтра. Мне надо зайти к Янсену и Бруштейну. Возможно, они снова возьмут меня следующим летом. Бруштейн ко мне благоволит. Почему? Я решил не допыты­ваться. Прощайте, миссис Палей, до свиданья, Нью-Йорк. Хотя… я приеду посмотреть твой спектакль в конце октяб­ря. Я привез из Парижа немного денег. Не Бог весть что. Бедняжка экономила каждую копейку. Ты не поверишь: она хранила свою кубышку в чулке, в ящике комода. Я во­время нашел, а то бы ее унес грузчик, отвозивший мебель на распродажу. В бауле осталось несколько мелочей, фо­тографии, письма. Это все у старого дядюшки, которого я никогда не увижу. Жизнь начинается завтра.

Они поцеловались, как брат и сестра. На площадке она его окликнула:

— Ты уже заметил, что я не сентиментальна, но мне понравилось то, что между вами произошло. Отдав вам Ки-Ларго, я даже проявила великодушие, которое мне не свойственно. В общем, я восхищаюсь собой, я собой довольна. Сохраним же эти отношения — исключительнее для людей нашего возраста. Не приезжай на мой спектакль. Мне кажется, тебе не понравится.

— Я приеду.

— Ты и вправду любишь рисковать.

Она погладила его по щеке кончиками пальцев.

— Береги себя. Ты еще не совсем исцелился. Пусть пройдет несколько недель. А потом ты увидишь… Тебе понравится ломать других.


Бруштейн примет его только вечером. Артур выва­лил на пол содержимое ящиков и шкафов: костюм, по­ходная куртка, белье, учебники и конспекты, сари Ау­густы, благоухающее из тьмы веков. Он подарил миссис Палей сундучок капитана Моргана — чересчур большой, тяжелый и неудобный — и купил себе моряцкий рюк­зак, который положил в камеру хранения Большого Цен­трального вокзала. Новый человек, с яростной радостью стирающий свое прошлое, отправил себя в длинную и осознанную прогулку по Нью-Йорку. Города думают, что мы их любим. Какое заблуждение! Они попадают нам под настроение. Настроение Артура было одновремен­но легким, критическим и близким к отчаянию. Где-то в этом муравейнике из стали, стекла и бетона дышала Аугуста, прижималась лбом к оконному стеклу и смотре­ла, не видя, на первую рыжину в листве Центрального Парка. От Коламбус-Серкл Артур пошел по Бродвею и за два часа добрался до Баттерипарка. Там он летом, на рассвете, отлаживал и выравнивал дыхание, думая, что дышит воздухом океана. Неужто все — иллюзии? Дере­вья похудели, лужайки оплешивели. Доходяги на скамей­ках бросали крошки голубям. Липкий восточный ветер волнами приносил неопределимый запах гнили. Запач­канные мазутом чайки летали у самой набережной, из­давая крики ребенка, которого режут. Стоя на своем островке, окруженная черной водой, Свобода Бартоль­ди, торжествуя от глупости, воздевала кверху свой ро­жок фисташкового мороженого. На обратном пути он купил круассаны в итальянской кондитерской, его об­служивала молодая девушка с обесцвеченной шевелюрой и дефектом речи: «Два круазана или четыре круазана?» В день четырех круассанов в жизни Артура кто-то был, и она улыбалась. Крошки от круассанов в постели, а еще тот последний круассан, съеденный на тротуаре, пока ждало такси: «…Элизабет и Артур съели круассан на тротуаре Ректор-стрит после ночи любви».

Ее он тоже потерял по своей вине? Не представляя себе Элизабет ранимой, он не знал, что и он сам раним до такой степени. Этим осенним вечером все вдруг показалось ему невыносимо горьким. Он вернулся на Бродвей, идя в двадцати шагax позади маленькой, очень маленькой старушки в черном, с почти невидимыми плечами, со спиной, согнувшейся под бременем лет, когда два пацана на роликах обогнали его, взяли женщину в клещи, свалили ее с ног и вырвали у нее хо­зяйственную сумку, которую она несла в вытянутой руке по пыльной аллее. Шалопаи умчались широкими шагами. Ста­рушка потрясла кулачком в митенке:

— Mascalzone! Mascalzone!

Артур стал поднимать ее и отряхивать, она оттолкнула его локтем и метнула в него ненавидящий взгляд:

— Vai fancullo!

Подходили гуляющие — бегом или ковыляя.

— Что вы с ней делаете? Вы что, не видите, что это бед­ная старушка? Оставьте ее в покое.

— У нее хулиганы сумку украли.

Подошла толстая накрашеннная женщина:

— У нее была только одна сумка?

Старушка продолжала вопить, воздев кулачок:

— Mascalzone! Mascalzone!

Другие прохожие останавливались, смеялись. Молодой человек в кожаной куртке аля Дэви Крокетт, с наушника­ми на голове, взял старушку на себя.

— Я ее знаю. Ее сумка пустая. Она не в себе, за ней сын присматривает. У него кондитерская на Бриджстрит. Ну, синьора Пердити, пойдемте домой.

— La mia sporta! La mia sporta!

— Вы бы побежали за этими хулиганами, — сказала накрашенная толстуха.

— Попробуйте догнать мальчишек на роликах, я на вас посмотрю.

— Мужчин не осталось, одни рохли кругом!

Молодой человек пожал плечами, взял старушку под руку и увел ее, все еще ворчавшую, к выходу из парка. Толстуха вернулась на скамейку в тени красного бука и уселась лицом к устью реки, крепко прижимая лакированную сумочку к своим пышным бедрам.

Aртур пошел в нескольких шагах за неровно идущей парой. Остановившись у итальянской кондитерской, он увидел, как ее хозяин взял за руку свою старую мать и благодарил парня в наушниках и потертой куртке. Девушка за прилавком, с грудями, стиснутыми бархатной блузкой, взглядом следила за начальником и весело улыбалась.

— У вас еще есть круассаны? — спросил Артур.

Она блаженно улыбнулась, узнав его.

— Два или четыре?

— Два.

— Вам повезло, у меня как раз осталось ровно два. Зна­чит, вы сегодня один?

— Боюсь, что да.

— Я тозе как вы, не люблю быть одна.

Из глубины лавки доносились пронзительные крики:

— Due mascalzoni! Due, mi ascolta filio!

— Si mama, sienta sel5

Продавщица улыбнулась.

— Это узе не в пелвый лаз. Вы были в отпуске?

Не станет же он ей исповедоваться, хотя и было бы приятно почувствовать себя в этом городе, раздутом, как людоед, жителем маленького поселка, где все все про всех знают.


День завершился у Янсена и Бруштейна. Тот второпях принял Артура в своем кабинете.

— У меня для вас мало времени. Портер мне рассказал. Такие вещи не выразить словами. Если приедете на Рожде­ство, позвоните мне. Мы проводим праздники в Нью-Джер­си. Бегония очень мило обставила небольшой домик. Она бу­дет рада снова вас увидеть. Вы произвели на нее наилучшее впечатление. Как только сдашь трудный экзамен — дверь открыта. Простите, что принимаю вас впопыхах. Я вас не ждал. На Рождество поговорим подробно о нас обоих.

Он проводил его до двери и удержал за руку.

— Да, кстати, помните. Случилась очень смешная шту­ка. Та амазонская компания, которую купил этот Соуза. Так вот, нефти не было. Нет. Ни капли. Зато нашлось ме­сторождение изумрудов. Целое состояние. Г-н де Соуза перепродал свои акции. Что называется, ловко сработано. Не будем жаловаться. Он доверил нам свои дела. Разве мы его не поддержали? Занятный человек! Похож на хищную птицу. Вчера он мне позвонил и объявил, что женится. С большой помпой, в Акапулько, как кинозвезды и беглые мошенники. Да о чем это я… он, наверное, вас пригласил. 0н ведь вам этим обязан.

— Видно, у него короткая память.

— Постойте, приглашение… Он привезет гостей чар­терным рейсом и оплатит неделю в гостинице. Он женит­ся на бразильянке.

— Во всяком случае, я не могу. Через неделю начинаются занятия.

— Не пропадайте. Будете уходить — отвлеките от дел Заву. Я думаю, она будет рада с вами поговорить. Это ис­ключительная девушка, у нее большое будущее. Жаль, что она внешне несколько непривлекательная. Не обращайте внимания на других. Они вас уже забыли.

Он не ошибся. Его бывшие коллеги, наводившие по­рядок на столах, говорившие по телефону и разбиравшие телексы в ротонде, едва его узнали. Только один из них встревожился:

— Вы вернулись?

— Нет, не бойся, старик.

Зава заканчивала телефонный разговор. Она сделала ему знак сесть напротив. Горизонт Нью-Джерси окрасил­ся розовым предвечерним светом, отразившимся в тем­ных водах Гудзона. Зава повесила трубку.

— Бруштейн меня предупредил, что вы зайдете к нам перед отъездом в Бересфорд. Мне рассказали… Сочув­ствую вам…

— Откуда он узнал?

— Алан Портер часто звонит. Почти каждый день. Вас не было рядом, когда ей стало плохо?

— Нет! Теперь буду терзаться угрызениями совести до конца жизни.

— Простите! Наверное, вы предпочитаете не говорить на эту тему. Хотя вам сейчас не до этого, знайте, что меня будут оперировать в будущем месяце. Хирург дал мне рас­срочку на три года. Я не упущу свой шанс. Когда вы вер­нетесь в Нью-Йорк?

— В конце октября, моя подруга ставит пьесу.

— Мы обязательно увидимся, я уверена.


Хорошей новостью было отсутствие Жетулиу в Бересфорде. Строили предположения. Валяется ли он, мертвецки пьяный, на пляже в Акапулько после свадьбы своей сестры или же университетские власти пронюхали о его кратком пребывании в тюрьме по причине, которая, в общем, каза­лась большинству студентов довольно безобидной? Сказать, что о нем жалели, было бы преувеличением. Многие помни­ли о более чем сомнительных партиях в карты. Никто не уличил его в жульничестве, но все были убеждены, что его постоянное везение было как-то связано с неким догово­ром с пиковой дамой. Его элегантность ослепляла, его спесь внушала робость, его претензии выводили из себя, однако преподаватели снисходительно относились к этому одарен­ному молодому человеку, который не снисходил до того, чтобы пользоваться своими дарованиями и лениво пережи­вал весьма дорогую учебу. Как и всякое любопытство, это тоже быстро угасло, и уже через две недели после начала учебного года никто не говорил о Жетулиу, о его роскошном «Корде-1930», о его крылатке, его сестре и Элизабет, приезд которой на бал сильно поднял его авторитет. Артуру было только лучше. После двух недель в Ки-Ларго, драматичного возвращения в Париж, начал с чистого листа и замкнулся в работе, чувствуя, что тут, по меньшей мере, он возьмет ре­ванш. Ему оставалось долго и неспешно рассуждать о при­ливах женской искренности. Неисчерпаемый сюжет.

Загрузка...