Саарти

Жизнь[63]

Национальный музей естественной истории расположен в юго-восточной части парижского Ботанического сада, занимающего 28 гектаров между Большой мечетью и Сеной. Улица, на которой он стоит, названа в честь Жоржа Кювье — человека, собравшего коллекцию костей, камней и семян, которые и сейчас хранятся в музее.

Жорж Кювье был среди прочего величайшим специалистом по сравнительной анатомии и основателем палеонтологии[64]. Его открытия перевернули естествознание начала XIX в. и помогли проложить путь к дарвиновской теории эволюции и исследованиям современных биологов, таких как Дэниел Либерман и Ричард Прам.

Кювье хотел собрать образцы всех существующих в мире растений, животных и минералов и объяснить их происхождение. Проходя через бесконечный Сад растений, я подумала, что это ему удалось. Сад был разделен на прямоугольные участки, каждое дерево и кустик отмечены гравированной табличкой с указанием вида и региона происхождения. Клумба с Glaux Maritima — млечником приморским — располагалась рядом с болотистым участком, засаженным самолюсом. И тот и другой выглядели для меня как обычные сорняки, но в музейных владениях за ними ухаживали и наблюдали — и называли их по именам.

Внутри музей был битком набит разнообразными костями — от крошечного черепа летучей мыши до гигантской пластины китового уса. В современных музеях экспонаты тщательно отбираются: считается, что одного кресла, одного скелета или монеты достаточно, чтобы дать посетителям возможность составить представление о множестве подобных кресел, скелетов или монет. Парижский Национальный музей естественной истории оказался совсем другим. Это было пространство почти избыточной полноты, которое, казалось, ностальгировало по эпохе своего создания. В огромном зале не было ни одного свободного сантиметра: повсюду стояли на деревянных подставках за начищенным стеклом или свисали с потолка скелеты животных. Вместо информационных табличек, которые помогли бы посетителям разобраться в этой неразберихе, музей предлагал еще больше неразберихи. Голова обезьяны с рассеченной шеей плавала в стеклянной банке, демонстрируя строение гортани; поджелудочная железа леопарда была выставлена на фоне большого куска синего бархата; челюсти двадцати видов крыс располагались каждая в отдельном стеклянном шаре.

Среди костей животных тут и там попадались человеческие: череп Homo sapiens лежал рядом с черепом шимпанзе, чтобы проиллюстрировать сходства и различия между этими видами. Все мы животные, словно говорил музей, все живое — это одна семья. Но во времена своего основания музей говорил посетителям и кое-что еще: все мы животные, но некоторые из нас — больше животные, чем другие. В этих залах становится ясно, что цель Кювье никогда не состояла в одном только коллекционировании. Он устанавливал иерархию, пытался найти место каждого живого существа в воображаемом естественном порядке и определить, какие виды «низшие», а какие «высшие». Эта иерархия стала особенно важна, когда речь зашла о человеке. В то время многие ученые, в том числе и сам Кювье, были одержимы идеей «недостающего звена». Считалось, что на Земле обитают существа, занимающее промежуточное положение между современными людьми и их биологическими предками. Большинство ученых полагали, что этих существ следует искать в Африке. Эта теория, несомненно, была попыткой научного оправдания постулата о собственном расовом превосходстве.

«Fetus humain», — гласила курсивная надпись на пожелтевшей этикетке перед рядом из пяти человеческих скелетиков, расставленных в дальнем углу музея. В банках с формалином плавали котенок-циклоп и двухголовая собака. Рядом располагался восковой макет сиамских близнецов. На наклейке было указано просто «Монстры».

Глядя в этот пыльный угол, я не видела «естественного порядка» — только жестокость. На что годилась эта выставка, тем более без информационных табличек, без контекста, без попытки просветить посетителей? Разве на то, чтобы вызывать у них шок и отвращение. Я чувствовала себя неуютно, но не только из-за того, что видела перед собой сейчас. Прошлое музея тоже давило на меня. Я приехала в Париж, чтобы изучить историю женщины, тело и попа которой сыграли главную роль в проекте Жоржа Кювье по составлению классификации людей. Женщины, чьи останки он впихнул в свою коллекцию в 1816 г., сделав из нее «образцовый пример готтентотки»{9} — именно так в начале XIX столетия называли представителей южноафриканского народа кой-коин.

* * *

Ее звали Саарти Баартман[65] — по крайней мере, под этим именем она фигурирует у большинства писавших о ней ученых. Ее настоящее имя, то, которое она получила от родителей, неизвестно, как и многие другие подробности ее биографии. У нас мало достоверных источников о жизни этой женщины: корабельные журналы, судебные протоколы, сенсационные газетные публикации, научная литература, записки современников, которые умели писать и имели на это достаточно свободного времени, то есть богатых и образованных. Все сведения о Саарти дошли до нас от людей, которые держали ее под контролем и пользовались ею в своих интересах. В исторических документах она лишена собственного голоса. Чтобы восстановить реальную картину, ученым приходится не только пристально изучать сами источники, но и читать между строк, анализируя все то, о чем эти источники умалчивают. Только таким образом можно проследить реальную историю жизни Саарти Баартман.

Саарти происходила из народа кой-коин[66], издревле населявшего юго-западный берег Африки. Традиционный образ жизни местных племен — мужчины пасли овец и коров, женщины занимались собирательством — был нарушен колонизацией и межплеменными конфликтами. В 1770-е гг., когда родилась Саарти, Южная Африка уже была голландской колонией. Уже несколько десятков лет переселенцы слали в Европу отчеты о своих африканских путешествиях, в которых, в частности, описывались женщины народа кой-коин: они постоянно курят трубку, у них ленивый нрав и длинные, свисающие половые губы. Колонизаторы часто упоминали и о том, что вскоре стало восприниматься европейцами как главная черта женщин кой-коин вообще: об их больших попах. Эти описания вдохновили Карла Линнея, отца современной таксономии, отнести кой-коин к Homo Sapiens Monstrosus — полулюдям. В эту категорию он включил также мифических мальчиков-волков и людей со слоновьими головами.

К десяти годам Саарти вместе с родителями уже попала в рабство к голландскому колонисту. Тот поселил семью Баартман на своей ферме, где девочка работала служанкой. Вскоре ее родители умерли. В середине 1790-х гг. Баартман была продана Петеру Цезарсу, свободному темнокожему, который сам был слугой немецкого мясника и жил в Кейптауне — шумном, космополитичном портовом городе, полном солдат, торговцев и путешественников со всего света. По голландским законам свободные темнокожие не были гражданами и не пользовались с белыми равными правами. Они обязаны были носить с собой специальные пропуска и одеваться определенным образом, им не позволялось совершать покупки в кредит. Когда в 1795 г. в Южную Африку прибыли британцы, закон о кредитовании изменился и свободные темнокожие вроде Цезарса принялись влезать в долги, покупая себе рабов и слуг.

В первые годы, проведенные у Цезарса, Саарти Баартман родила троих детей. Все они умерли. Возможно, она в некотором смысле была замужем, но, если и так, ее партнер, вероятно, тоже умер. Саарти была, в сущности, очень одинока. Именно в этот момент Цезарс решил, что привлечет свою молодую служанку к новым обязанностям. Он поручил ей «выступать» перед моряками в военном госпитале Кейптауна, чтобы подзаработать и помочь ему расплатиться с долгами. Историкам в точности неизвестно, что это были за выступления, но, вероятнее всего, Цезарс заставлял Баартман показывать публике попу. Скоро она сделалась местной знаменитостью.

Среди зрителей однажды оказался Александр Данлоп, шотландский военный врач с предпринимательской жилкой. У Данлопа были финансовые трудности, и он собирался возвращаться в Англию, где надеялся поправить дела. План, предложенный им Петеру Цезарсу, должен был озолотить их обоих. Британская империя росла, путешественники со всех концов света стекались в Лондон с сокровищами, чтобы ученые, члены правительства, джентльмены и простые обыватели могли воочию лицезреть плоды войн и странствий, на которые шли их налоги. Образцы растений, звериные шкуры и даже люди выставлялись напоказ в музеях, научных обществах и на ярмарках.

Данлоп собирался заработать на этом увлечении всевозможной экзотикой и привезти Баартман в Англию. По его плану девушка, одетая в национальный костюм, должна была играть на гитаре и петь кой-коинские песни на одной из больших лондонских ярмарок. Данлоп отчасти рассчитывал на славу, которую уже имела Саарти в Кейптауне, отчасти — на любовь георгианской Англии к попам вообще[67]. Полная (хотя и не обязательно большая) попа на протяжении веков была одной из составляющих классического идеала женской красоты, воплощенного в палеолитическом, а затем античном искусстве. Многочисленные скульптуры, прозванные Венерами — по имени римской богини любви и плодородия, — воспевали скорее женственность вообще, чем красоту какой-то одной части тела (заметное исключение — Венера Каллипига, то есть «Венера с прекрасной попой»). Европейские живописцы эпохи Ренессанса тоже были внимательны к женским попам[68]. Возможно, самые знаменитые их изображения создал Питер Пауль Рубенс, творивший как раз в то время, когда худоба стала ассоциироваться с рациональностью и мужественностью. Считалось, что худые мужчины более разумны, а идеальная женщина представлялась чувственной, пухлой, округлой и «белоснежной». Тенденция приписывать позитивный смысл «белизне» существовала уже в XVI в. Как и предположение, что женщинами управляют эмоции.

Соотечественники Данлопа, нравы которых были столь хорошо ему известны, несомненно ассоциировали красивую попу с женственностью и иррациональностью. В начале XIX в. в Лондоне распространилась еще одна форма попомании — лондонцы были одержимы пуканьем. Cуществовали клубы любителей пукать, члены которых собирались вместе, чтобы узнать, как поглощение различных продуктов влияет на запах кишечных газов и звук, с которым они выделяются из заднего прохода[69]. Газеты изобиловали изображениями толстозадых белых женщин — на одной из них девушка с большой попой весело принимает ванну, пока несколько мужчин подглядывают за ней через щелочку в двери[70]. План Данлопа состоял в том, чтобы представить лондонцам живой символ величия их империи, воплощение их стереотипов о большезадых «готтентотках» и фантазий об африканской гиперсексуальности. Он надеялся, что это предприятие его обогатит.

Некоторые исследователи считают, что Саарти Баартман перед отъездом из Южной Африки обещали деньги и возможности, но никакого официального контракта между нею и Данлопом (или кем-либо еще) заключено не было. До нас дошли свидетельства о том, что она не хотела уезжать без Цезарса. Мы не знаем, ощущала ли Саарти, что у нее в данной ситуации есть выбор, даже если она и дала свое согласие на это предприятие. Ее свобода принимать решения о том, куда и когда уехать, была долгое время юридически ограничена, а стесненное экономическое положение еще больше сужало ее возможности. На рубеже XVIII и XIX вв. Южная Африка переходила из рук в руки от англичан к голландцам и обратно, а законы о рабстве находились в состоянии неловкой неопределенности. Британская империя упразднила работорговлю в 1807 г., но рабство как таковое продолжало существовать в Англии до 1833 г., а принудительный труд, являющийся рабством de facto, был распространен еще долгие десятилетия.

Что нам известно точно, так это то, что весной 1810 г. Саарти Баартман взошла на борт британского корабля «Диадема», ранее бывшего военным и участвовавшего в боях у берегов Испании. Женщину сопровождали Александр Данлоп, Петер Цезарс и темнокожий мальчик по имени Матиас, который значился в документах как слуга, чтобы Данлопа не обвинили в перевозке рабов. После трансатлантического путешествия, которое длилось несколько месяцев (Саарти, скорее всего, ужасно страдала от качки и была вынуждена сидеть взаперти в каюте, так как была единственной женщиной на борту), корабль в июле 1810 г. прибыл в Англию, в Чатем.

Баартман сошла на берег, одетая в то же платье служанки и башмаки из сыромятной кожи, в которых покинула Кейптаун[71]. Едва ли во время путешествия эта убогая одежда могла защитить ее от суровых ветров и соленых брызг. В компании Данлопа и Цезарса женщина дилижансом отправилась из Чатема в Лондон. Все трое тряслись по Старой Кентской дороге. Новоиспеченные предприниматели везли с собой полный африканских товаров сундук, поверх которого была пристегнута вонючая шкура жирафа — еще один предмет на продажу.

К концу лета карикатурные изображения Баартман были расклеены по всему Лондону: они появились на улицах, фасадах лавок и газетных киосках[72]. Ее рисовали стоящей в профиль, чтобы подчеркнуть огромный зад, высокий и круглый. На рисунках женщина практически обнажена, на ней только традиционные украшения, грудь она прикрывает рукой. Изо рта у нее торчит трубка, из которой поднимаются колечки дыма. Большими жирными буквами на плакате написано: «Готтентотская Венера только что прибыла из глубин Африки! Величайший феномен, когда-либо показанный в нашей стране! Пребывание Венеры в Метрополии будет недолгим!»[73]

Первое выступление Саарти Баартман состоялось на Пикадилли, 225. Именно там организовывались разнообразные «шоу уродов» — выставки, на которых демонстрировали детей-альбиносов, так называемых сиамских близнецов и великанов[74]. Пикадилли была местом, куда лондонцы приходили познавать странность и новизну все более расширяющегося мира, местом, где смешивались наука и разврат, где собирался весь город, от бедных ирландских иммигрантов-трубочистов до богачей. Это был новый тип публичного пространства, объединявшего самую разношерстную публику в совместном акте унижения таких, как Саарти.

Ежедневное представление начиналось всегда одинаково: Саарти Баартман выходила на ярко освещенную сцену из-за бархатного занавеса. На ней не было корсета или белья — только обтягивающее, в цвет кожи трико[75]. Сквозь прозрачный материал отчетливо были видны соски. Лондонская The Times так описывает это зрелище: «Цвет трико сколь возможно приближен к цвету кожи Венеры. Костюм изготовлен так, чтобы демонстрировать сложение тела, и зрителей даже приглашают исследовать особенности ее форм»[76].

Баартман должна была иметь как можно более «африканский» вид, поэтому на нее надевали бусы из скорлупы страусиных яиц, звенящие браслеты и манжеты из страусовых перьев — все украшения были привезены из Африки, но не все они были кой-коинские. Еще Саарти носила свое небольшое ожерелье из черепахового панциря — традиционный подарок кой-коинским девочкам по случаю их первой менструации и одна из немногих вещей, которые останутся с ней на всю жизнь. Талия Баартман была стянута изысканным поясом. Он должен был подчеркнуть ту часть ее тела, которую, как было известно антрепренерам, лондонцы желали увидеть больше всего. Цезарс и Данлоп постарались, чтобы большой зад Саарти был хорошо виден, но ее гениталии соблазнительно прикрывал кожаный передничек, который вызывал в памяти описания кой-коинских женщин, написанные европейскими путешественниками. Саарти часто заставляли курить трубку[77].

Зал был набит дамами с бантами в волосах и мужчинами в высоких воротничках. Зрители вытягивали шеи, чтобы разглядеть Баартман получше. Цезарс водил ее по сцене, командуя по-голландски: повернись, присядь, пройдись[78]. Потом женщина пела кой-коинские песни, аккомпанируя себе на гитаре, и танцевала — возможно, это была попытка Цезарса и Данлопа придать сальному зрелищу хотя бы какую-то этнографическую ценность. В конце готовых раскошелиться зрителей приглашали пройти к сцене и за дополнительную плату потрогать попу Саарти, ущипнуть ее за зад, чтобы убедиться, что он настоящий, или потыкать в него зонтиком. Эта женщина была тем, что нужно публике: телом, над которым можно глумиться, антропологическим образцом, который можно изучать, объектом желания — символом, значения которого легко контролировать. Когда зрители порой взвизгивали от восторга и ужаса, Саарти хмурилась.

Как и рассчитывал Данлоп, шоу быстро приобрело популярность. Сообщения о представлении то и дело появлялись в газетах, и вскоре Баартман начали приглашать на закрытые вечеринки. На Пикадилли приходили и мужчины, и женщины, черные и белые, богачи и бедняки. После выступления за Саарти приезжал экипаж, который увозил ее в дом какого-нибудь герцога или лорда. В роскошной гостиной она демонстрировала свое тело и пела высшей лондонской знати. По выходным женщина вместе с двумя мальчиками-африканцами прислуживала Данлопу и Цезарсу, готовила и убирала. Ее дни были долгими и, скорее всего, одинокими. Неотъемлемой составляющей успеха шоу было то, что никто не рассматривал Саарти Баартман как личность, поэтому ее общение с людьми было строго ограничено.

Вскоре газеты стали сообщать, что на представлениях Готтентотская Венера выглядит заметно расстроенно и сердито. Однажды она попыталась ударить зрителя гитарой, в другой раз жалобно вскрикнула и вздохнула. «Она часто испускает глубокие вздохи, тревожна и взволнованна, стала угрюмой»[79], — писала лондонская The Times. Баартман протестовала как могла, но протест лишь усилил ее популярность. В представлении появился новый мотив — оно стало демонстрацией отношений господина и раба в «естественной» иерархии рас. Публика охотно верила Цезарсу, когда он рассказывал, что Баартман — «дикий зверь», которого нужно обуздывать ради его же блага[80].

Аболиционисты, услышав о Саарти Баартман, встали на ее защиту[81]. Захария Маколей, один из самых знаменитых участников аболиционистского движения в Британии того времени, был возмущен: «Иностранец, и к тому же женского пола, в рабстве хуже египетского!»[82] Рабство было запрещено три года назад, писал он, но вот сейчас, прямо среди нас живет рабыня, и ее нужно спасать. Для Маколея и аболиционистских организаций, с которыми он сотрудничал, история Баартман стала тестовым сценарием решения проблем, о которых они спорили десятилетиями. Однако всецело встать на сторону Саарти им было непросто. В большинстве своем аболиционисты были религиозными людьми, склонными к христианскому морализаторству, и имели строгие взгляды на секс и «порок». Пусть Саарти Баартман и была рабыней, проигнорировать тот факт, что она одновременно является большим источником соблазна, они не могли.

К октябрю 1810 г. на страницах лондонских газет разгорелась общественная дискуссия. Свободна ли Баартман? Или она рабыня? Из описания женщины, напечатанного в The Times, следовало, что правилен второй вариант: «Готтентотку вывели на сцену, как дикого зверя, и велели ей пройтись взад и вперед, зайти в клетку и выйти из нее — скорее как медведю на цепи, чем как человеческому существу»[83]. Петер Цезарс к тому времени принял решение съехать с квартиры и больше не участвовать в шоу, поэтому Маколей обратился к Данлопу, требуя от него документов и свидетелей из Кейптауна, которые подтвердили бы, что Саарти Баартман, как утверждается, находится в Лондоне легально и по своей воле. Данлоп предоставлять доказательства отказался, но продолжал настаивать на том, что все законно и что женщина может уехать в любой момент, когда пожелает (двумя африканскими «слугами», жившими в той же квартире, никто не заинтересовался). Пока мужчины обменивались репликами в публичном споре, популярность шоу продолжала расти, как и доходы Александра Данлопа.

Вскоре дело дошло до суда. На заседание, которое состоялось 24 ноября 1810 г., Саарти Баартман не позвали. Ее защитников — аболиционистскую организацию под названием «Африканский институт» — беспокоило, что женщина явится в суд неприлично одетой, а судья не был уверен, что в Лондоне найдется человек, который говорит на «низком голландском» (так англичане называли африкаанс) и сможет выступить в роли переводчика истицы[84]. Пока шло заседание, Саарти стояла на сцене битком набитого театра на Пикадилли, не принимая участия в событии, которое должно было решить ее судьбу. Судьи, однако, решили, что невозможно вынести справедливый вердикт, не заслушав потерпевшую. Без особых усилий нашли двух человек, говоривших на африкаанс: Лондон был пестрым городом и привлекал людей со всех концов империи, в том числе и жителей Южной Африки, — и Саарти Баартман вызвали в суд.

Данлоп, по-видимому, понял, что ее показания станут для него проблемой. 27 ноября он отвел женщину к нотариусу, чтобы задним числом оформить рабочий контракт. В помеченном 20-м марта 1810 г. контракте значилось, что вся прибыль, полученная от шоу Баартман, будет разделена между ней и Данлопом. Данлоп также обязался обеспечить Баартман медицинский уход, оплатить ее будущее возвращение на родину и предоставить ей теплую одежду для представлений. Она дрожала на сцене в одном трико[85].

До того как Саарти Баартман выступила с показаниями в суде[86], никто не называл ее по имени — в газетах она фигурировала как «женщина из племени готтентотов», «Готтентотская Венера» или даже просто «особа женского пола». Она давала показания в квартире, в которой жила вместе с Данлопом, торжественно одетая в европейское платье. Саарти рассказала дознавателям о своем прошлом — где она росла, как умер ее отец, при каких обстоятельствах она познакомилась с Данлопом и Цезарсом — и засвидетельствовала, что довольна своим положением в Англии. Ей нравится в этой стране, объяснила она. Хозяева ей платят, и у нее нет желания возвращаться домой. Протокол суда сообщает, что государственный нотариус спросил у Баартман, «предпочитает ли она вернуться на Мыс Доброй Надежды или остаться в Англии»[87]. Она ответила: «Остаться».

Трудно понять, почему в тот день Саарти Баартман дала такие показания. Возможно, она посчитала, что уже добилась желаемого, а Данлопа и Цезарса за те деньги, что они ей обещали, можно и потерпеть. Или она не могла сказать правду, боясь наказания. Было неясно, что будет с ней в случае освобождения. Кто-то из аболиционистов утверждал, что «есть люди, готовые помочь ей»[88], но это было туманное обещание, которое вряд ли могло успокоить женщину, не говорившую по-английски, не имевшую надежных источников дохода и покинутую всеми на чужбине.

Суд постановил, что «Баартман ни в чем не стеснена и счастлива в Англии»[89]. Процесс привлек к шоу еще больше общественного внимания, поэтому оно сохраняло популярность и зимой. После того как были обнародованы подробности предполагаемого финансового соглашения Баартман с Данлопом, на ее карикатурных изображениях прибавилась новая деталь: кучи золота и мешки с деньгами.

В течение следующих трех лет Саарти объехала всю Британию, выступая в Лондоне, Брайтоне, Бате, Манчестере и Ирландии. В Манчестере она крестилась, записав себя в церковной книге как «Сару». Она гастролировала с Данлопом, пока в 1812 г. он не умер. Затем ее антрепренером стал некто Генри Тейлор. О Тейлоре и его отношениях с Саарти нам неизвестно практически ничего, кроме того, что в 1814 г. он привез ее в Париж, где она жила и работала на окраинах Пале-Рояля. Этот район был известен бурной политической жизнью, памфлетами, рожденными в его кварталах, и процветавшим там пороком. Приехав во Францию, Баартман была уже знаменита, и сплетни про нее пошли быстро: одни утверждали, что она состоит в тайном браке, другие — что она проститутка.

Саарти жила в Пале-Рояле и выступала с программой, которую представляла еще в Кейптауне. Она пела и танцевала почти обнаженной, курила трубку и показывала зрителям попу. Шоу снова оказалось необычайно популярно; у Франции были собственные интересы в колониальной Африке, и французы, как и англичане, питали горячее любопытство к мифической буйной сексуальности туземцев. Тейлор решил повысить доходность шоу, для чего увеличил количество рабочих часов Баартман с шести до десяти в день. По ночам она продолжала давать закрытые концерты для богатых и наделенных властью. Вскоре от истощения Саарти заболела. Ее состояние быстро ухудшалось и к началу 1815 г. стало таким плохим, что она больше не могла выступать на сцене.

В январе парижская газета Journal Général de France объявила, что «Готтентотская Венера сменила владельца»[90]. Выражения, в которых была написана эта заметка, демонстрировали огромную разницу между Парижем и Лондоном. В Великобритании рабство было нелегальным и считалось злом, подлежащим искоренению. Во Франции оно со времен Французской революции формально считалось незаконным, но de facto дозволялось. В Париже вели гораздо меньше споров о том, нравственно ли покупать, продавать и держать в собственности людей. Вопрос о том, свободна ли Саарти Баартман, здесь не стоял. Отныне она принадлежала некоему господину С. Ро.

Ро был дрессировщиком и имел давние связи с научным сообществом Парижа — он продавал анатомам туши животных для препарирования. Шоу Баартман всегда пытались придать некоторый оттенок научности — Александр Данлоп и Петер Цезарс почти открыто подавали Саарти как образец «недостающего звена», существа, занимающего промежуточное положение между человеком и обезьяной. Ро точно знал, что парижским ученым будет интересно взглянуть на Баартман. В Национальном музее естественной истории за немалые деньги он организовал закрытый осмотр Готтентотской Венеры — для Жоржа Кювье, его ассистента и трех художников.

В назначенный день Баартман пришла в Музей в своем сценическом костюме, но Кювье и его коллеги тут же попросили ее раздеться полностью[91]. Это было то, что Саарти всегда отказывалась делать, но ей объяснили, что костюм господ не интересует, так как они желали бы рассмотреть ее «объективно».

Кювье и его помощники хотели увидеть «детородные органы»[92] Баартман и ее попу — те части тела, которые на протяжении вот уже двух столетий западные ученые и философы изучали, чтобы прийти к выводу о том, что коренные африканцы представляют собой вид, отличный от европейцев. Поначалу Саарти сопротивлялась, но в конце концов ей пришлось уступить. Было ли дело в больших деньгах, предложенных Жоржем Кювье ей и С. Ро, или же у женщины просто не было особого выбора, но в итоге она позировала пятерым европейцам в залах Национального музея естественной истории, прикрывшись одним лишь носовым платком. Художники зарисовывали Баартман в профиль, и на рисунках центральное место занимала ее огромная попа. Кювье, однако, не удалось добиться от нее того, чего хотел больше всего: «Она засовывала свой фартук, — писал он позже, — то ли между бедер, то ли еще глубже»[93]. После нескольких дней осмотров Саарти Баартман почувствовала себя хуже. Страдая физически и морально, она пила все больше коньяка, которым снабжал ее С. Ро.

* * *

Как и многие подробности жизни Саарти, дата ее смерти точно не известна. Женщина умерла где-то между концом декабря 1815 г. и началом января 1816 г., скорее всего, от туберкулеза или пневмонии.

Но Саарти Баартман эксплуатировали даже после смерти. По одним сообщениям, ее тело было продано Жоржу Кювье господином С. Ро, по другим — ученый получил его в свое пользование с разрешения парижской полиции. Так или иначе, в январе 1816 г. Кювье самым тщательным образом снял с трупа слепки, чтобы его коллеги могли изготовить как можно более реалистичную статую «готтентотки» для последующего изучения. Далее ученый провел вскрытие тела. Он извлек из черепной коробки мозг и поместил его в банку с бальзамирующей жидкостью. Затем обратился к гениталиям, которые при жизни женщина столь упорно скрывала. Сняв восковой слепок, он изготовил из них препарат и также поместил его в банку. Завершив расчленение тела, Кювье выварил с костей плоть.

Закончив все необходимые манипуляции, ученый добавил скелет, мозг и половые органы Саарти Баартман к своей обширной коллекции. Они еще долгое время экспонировались в Национальном музее естественной истории в витрине под номером 33.

В своем отчете о вскрытии тела Жорж Кювье низвел эту женщину до «особи». Он отмечает, что величина ее зада обусловлена большим количеством жировых отложений, а не мышечной ткани, описывает ее грудь, цвет и размер сосков. Так же подробно ученый анализирует строение ее гениталий. Это его исследование было своего рода домогательством во имя науки. В конце отчета Кювье заключает, что Саарти Баартман «приходилась более близкой родственницей человекообразным обезьянам, нежели человеку»[94].

* * *

Я стояла в музейном зале, глядя на витрину, в которой когда-то выставлялись останки Саарти. Они представлялись мне довольно живо: раньше я видела их на фотографиях, и смотреть на эти фотографии было мучительно — в больших деревянных витринах расставлены банки с плавающими в спирте частями человеческого тела. Продолжая анализировать свои чувства, я осознала, что испытываю не только возмущение, но и острое желание отделить себя саму и нашу эпоху от прошлого. Мне хотелось верить, что сегодняшним кураторам не пришло было в голову выставить человеческие останки на всеобщее обозрение, а современные посетители музеев сочли бы такую выставку немыслимым варварством. Мне хотелось верить, что мои современники принципиально отличаются от лондонцев, плативших лишний шиллинг за то, чтобы потыкать в Саарти Баартман зонтиком. Мне хотелось верить, что нашей эпохе совершенно чужда жестокость прошлого. Но я понимала: несмотря на то что между 1810 и 2020 гг. пролегает пропасть, история Саарти сохраняет актуальность и сегодня. Она важна для нас, и важна не просто как страшный рассказ из начала XIX столетия.

В тот момент, когда Саарти Баартман первый раз выступила в Англии, европейцы стали иначе воспринимать женскую попу, и их восприятие так и не вернулось к прежним паттернам. Попа, в особенности большая попа, в западном сознании отныне была устойчиво связана с экзотикой и эротикой[95]. Эти ассоциации дошли и до наших дней. Слава Баартман, громкая при ее жизни, продолжала расти в течение десятков лет после смерти женщины, а ее история, пересказанная сотни тысяч раз, изменялась и обрастала новыми смыслами. Даже сегодня, когда прошло достаточно времени, чтобы большинство людей забыло имя Саарти, культура хранит отголоски этой истории — в шутках, намеках и визуальных образах.

Дженелл Хобсон, профессор гендерных исследований в Университете штата Нью-Йорк в Олбани, занимается историей женского тела[96]. В фокусе ее внимания лежат темнокожие женщины. Хобсон интересует в том числе история попы и феномен Баартман. Оставив на некоторое время попытки осмыслить сложное наследие Саарти, я попросила профессора Хобсон мне помочь. Я хотела лучше разобраться с историческим контекстом: что происходило в Европе 1810-х гг.? Что могло сделать Готтентотскую Венеру столь популярной?

Хобсон считает, что выступления Саарти Баартман внесли важный вклад в развитие двух крупнейших расовых проектов Запада: колониализма и рабства. И популярная культура, и фундаментальная наука использовали фигуру Баартман как доказательство превосходства европейцев над африканцами: последние якобы примитивнее и потому нуждаются в моральном и религиозном руководстве со стороны белого человека. Эта идея была популярна в течение последующих двухсот лет, и именно она стала одним из главных оправданий колонизации Африки.

Случай Баартман также служил доказательством ложного представления о том, что африканки по своей природе обладают более выраженной сексуальностью, чем белые женщины. Работорговля была запрещена в 1807 г., и дельцы по обе стороны Атлантики стали искать способ продолжать рабовладельческие практики, при этом не нарушая новый закон — то есть не привозя рабов из Африки. «Если вы запрещаете привозить в Америку пленных африканцев и торговать ими, но само рабство в Америке все еще легально, рабовладельцы найдут способ получить новое поколение рабов, — поясняет профессор Хобсон. — По законам США все родившиеся у рабыни дети считались рабами. Это фактически легитимизировало изнасилование»[97]. Хобсон указывает на то, что популяризация фигуры Саарти Баартман как образца гиперсексуальности (а научные статьи и массовая культура, описывая и изображая попу Саарти, настойчиво подчеркивали эту мысль) хорошо ложилась на расхожее западное представление о том, что у всех темнокожих женщин уровень полового влечения по природе повышен. Именно такой логикой руководствовались рабовладельцы, оправдывая сексуальное насилие над рабынями. «Эта мысль помогала христианину-рабовладельцу с легкостью отпустить себе грех изнасилования», — комментирует профессор Хобсон.

Фигура Саарти Баартман, безусловно, использовалась для оправдания распространенных расистских взглядов, но большинство людей, приходивших поглазеть на Готтентотскую Венеру на Пикадилли или в парижский Пале-Рояль, вероятно, воспринимали ее шоу не более чем как глупый спектакль. Они могли пялиться на тело Баартман и смеяться над ним, не осознавая стоявшего за представлением широкого идеологического контекста. «Люди в основной своей массе явно приходили просто развлечься, — говорит Хобсон, — но шоу Баартман распространяло представления о примитивности африканцев и первобытной черной женственности. Оно подтверждало расхожие западные стереотипы о диких африканцах, бегающих нагишом по своему континенту. Смотря на Баартман, белый человек проецировал на нее все то, что было уже укоренено в европейской культуре».

Известность Баартман пережила ее саму, как и расовая идеология, с которой стала ассоциироваться ее фигура. Образ Саарти продолжал жить в популярной культуре XIX–XX вв.: о ней сочиняли песни и ставили спектакли, ее изображали на игральных картах[98] и высмеивали в пантомиме перед той же самой толпой, которая глазела на Готтентотскую Венеру при жизни[99]. Вновь и вновь в порнографических романах и газетных карикатурах Викторианской эпохи появляется сексуализированный образ большезадой темнокожей женщины, очень похожий на изображения Баартман, распространявшиеся ее хозяевами в Лондоне и Париже. Сандер Гилман, историк, подробно изучавший жизнь и наследие Баартман[100], комментирует: «В этот период женская сексуальность начинает ассоциироваться с ягодицами, а эталонными ягодицами становятся ягодицы готтентотские»[101].

Иногда в популярной культуре того времени встречаются изображения непосредственно Саарти Баартман, но чаще это некая усредненная Готтентотская Венера — сначала так прозвали саму Саарти, но позднее выражение стало применяться для описания любой оказавшейся в Европе в качестве колониальной диковинки женщины кой-коин. Баартман превращалась в товар, ее индивидуальность постепенно размывалась, и прозвище, придуманное для нее, стало общим именованием всех, ей подобных. Рисунок с подписью «Готтентотская Венера», датированный 1829 г., изображает обнаженную темнокожую женщину с большой попой, которую в качестве развлечения показывали на балу у герцогини дю Берри в Париже. На гравюре 1850 г. белый мужчина разглядывает женщину, обозначенную как «Готтентотская Венера», в телескоп; объектив телескопа направлен на ее попу. Многих этих «Венер» постигла печальная участь Саарти Баартман: в английских, французских и даже южно-африканских музеях нетрудно было встретить чучело кой-коинской женщины — «образцовый пример готтентотки».

Саарти не была единственной темнокожей женщиной, после смерти пополнившей экспозицию европейской кунсткамеры. Она просто стала первой[102].

Наследие

Пока обыватели играли в бридж картами с портретом Саарти Баартман, исследователи продолжали начатую Жоржем Кювье работу и пытались научно обосновать сформулированную им классификацию рас.

Дженелл Хобсон указывает на то, что в науке XVIII в. основным признаком, позволявшим провести различия между расами, считался цвет кожи. К началу XIX в. фокус внимания ученых сместился от цвета кожи к строению и форме тела. Именно они стали новым инструментом конструирования расовых иерархий. Пример Баартман часто использовался в научных трудах на эту тему в качестве аргумента. Кой-коин обладают довольно светлой кожей, если сравнивать их с народами, живущими в Экваториальной Африке. Этот факт в глазах европейских ученых и философов XVIII в. указывал на предположительно более высокий, по сравнению с другими африканцами, уровень развития этого народа. Но в начале XIX в. западные ученые уже располагали кой-коин на самой низкой ступени расовой иерархии. Основанием для этого служило строение попы представителей этой народности. Большая попа стала считаться их отличительной особенностью (хотя и это весьма спорно) — и данное утверждение использовали как доказательство отсталости и неразвитости.

Отчет Жоржа Кювье о вскрытии тела Саарти Баартман, переизданный при его жизни как минимум дважды, сыграл в утверждении нового расового порядка решающую роль. Именно на эту работу часто ссылаются другие анатомы. Но нам известно по меньшей мере еще семь отчетов о вскрытии кой-коинских женщин, и все эти вскрытия были проведены для подтверждения идей Кювье. Ученые брались за них, чтобы доказать один простой тезис: большезадые женщины кой-коин занимают самое низкое положение в расовой иерархии. И всегда приходили к выводу о том, что тезис успешно доказан.

Но тела кой-коинских женщин интересовали не только анатомов. В 1853 г. вышла книга Фрэнсиса Гальтона «Записки путешественника по тропической Южной Африке»[103]. Гальтон, специалист по статистике, занимавшийся также вопросами наследственности и изучавший расы, сообщает о своем отчаянном желании увидеть «обнаженную готтентотку» — для того чтобы «точно измерить ее формы». Женщины, которые встречались ему в путешествии по Южной Африке, были против такого поворота событий, но каким-то образом Гальтон все же нашел девушку, которая, по его словам, «поворачивалась во все стороны, как обычно делают дамы, которые хотят, чтобы ими восхищались»[104]. C расстояния в несколько метров он измерил углы ее тела секстантом. Затем, несмотря на возражения, он рассчитал пропорции ее тела — величину попы, размеры головы и так далее.

Хотя широкую публику в кой-коинских женщинах больше всего привлекали попы[105], именно интерес Фрэнсиса Гальтона к их черепам в итоге породил новую «научную» дисциплину, которую он назвал евгеникой — это слово в буквальном переводе означает «благородный, породистый». Большую часть XIX столетия западные ученые занимались тем, что измеряли и переизмеряли черепа людей со всех точек земного шара, пытаясь найти подтверждение тезису, в правильности которого были убеждены заранее: белые европейцы — это самый продвинутый с точки зрения эволюции вид на планете, а стало быть, именно они самые цивилизованные, развитые, умные и т. д.[106]

Гальтон и его последователи не только утверждали превосходство белого человека над темнокожими и азиатами, но и разрабатывали детальные классификации европейцев. Эти классификации дополнялись и менялись на протяжении XIX в., однако в целом обычно укладывались в такую схему: жители Северной Европы считались высшей расой, ниже стояли жители Южной Европы, ирландцы и евреи. До Гражданской войны в США книги вроде «Истории англосаксов» Шэрона Тёрнера и «Английских черт» Ральфа Уолдо Эмерсона определяли английскость через противопоставление ирландскости: ирландцы стояли в расовой иерархии лишь немногим выше темнокожих, а в середине XIX в. вообще считались отчасти черными. Эти представления изменились лишь тогда, когда из Южной и Восточной Европы в США прибыла новая волна иммигрантов, поколебавшая устоявшуюся иерархию. В 1899 г. экономист Уильям Рипли опубликовал книгу «Европейские расы», которая быстро приобрела необычайную популярность. Автор разделял европейцев на тевтонскую, альпийскую и средиземноморскую расы, основываясь на росте, форме черепа, лица и носа, а также цвете глаз и кожи. Тевтонскую расу, к которой Рипли отнес немцев и скандинавов, он считал высшей. Как и все прочие расовые классификации, система Уильяма Рипли не имела никакого научного смысла — даже сам ее автор отмечал, что форма черепа, цвет волос и рост (три основных, как он считал, расовых признака) далеко не всегда коррелируют. Впрочем, эти очевидные противоречия не разубедили Рипли и не сделали его идеи менее популярными.

Расовые смыслы пронизывали американскую науку, философию и поп-культуру XIX столетия. Тело человека также обросло многочисленными расовыми значениями, что наглядно демонстрировали недавно появившиеся модные журналы, например Godey’s Lady’s Book. Журнал этот, один из самых популярных в XIX в., начал выходить в 1830 г. Это было время, когда в США прибыла первая волна ирландских иммигрантов, а Второе великое пробуждение{10} вновь зажгло в сердцах американцев страсть к религии и самодисциплине. Именно эти события сформировали идеологию журнала. С 1836 г. редактором Godey’s стала Сара Хейл, и именно под ее руководством, как пишет исследовательница Сабрина Стрингс, была выработана извращенная логика, уравнивавшая худобу женщины с нравственностью, красотой и принадлежностью к белой расе[107]. На страницах Godey’s редко встречались большие попы — что-то чужеземное, ассоциирующееся с африканской гиперсексуальностью. Полнота вообще стала отождествляться с африканскостью. В качестве идеала англосаксонской протестантской красоты Godey’s под руководством Хейл предлагал образы худощавых женщин с плоским задом. Предполагалось, что худая женщина — это женщина нравственно дисциплинированная и лучше всего воплощающая расовое превосходство.

Но почему девятнадцатый век был так одержим попами черных женщин? Почему именно попа стала так четко ассоциироваться с их сексуальностью? Историк Сандер Гилман считает, что к середине XIX в. попа африканки в сознании европейцев стала замещать ее гениталии[108]. То есть попа, к примеру, Саарти Баартман однозначно указывала на гиперсексуальность хозяйки, потому что в глазах ученых и праздной публики она выступала субститутом вульвы. По общепринятому тогда мнению, большая попа свидетельствовала об увеличенных гениталиях, а увеличенные гениталии указывали как на повышенный уровень сексуального влечения, так и на биологические различия между африканками и белыми женщинами. Такие смысловые отношения между вульвой и попой могут показаться странными[109], ведь это совершенно разные части тела с абсолютно разными функциями, но и в научной литературе XIX в. они постоянно сливаются. Половые губы и зад Саарти Баартман почти не обсуждались по отдельности.

В конце XIX в. антрополог Абель де Блазио развил эту ассоциацию, выпустив серию исследований о проститутках[110]. Его подборки фотографий стоящих в профиль белых проституток с большими, высокими попами явно отсылали к широко известным изображениям Саарти Баартман. Вывод исследователя заключался в том, что раз проститутки, вне зависимости от их расовой принадлежности, имеют большие попы, то большая попа у любой женщины является признаком сексуальной девиации и указывает на избыточный уровень сексуального влечения.

В 1905 г. Хэвлок Эллис опубликовал 4-й том своих грандиозных шеститомных «Исследований по психологии пола»[111]. Этот научный проект был попыткой преодолеть табу Викторианской эпохи и изучить человеческую сексуальность. Эллис был убежден, что секс — это здоровое проявление любви, открыто обсуждал мастурбацию. К сожалению, его взгляды на женскую попу были не столь прогрессивными. В 4-м томе в исследовании, первое приложение к которому поэтически названо «Происхождение поцелуя», ученый стремится понять, как каждый из органов чувств задействован в распознавании человеческой привлекательности. Эта работа вышла после дарвиновского «Происхождения видов» и предвосхитила идеи эволюционных психологов конца XX столетия. Так, автор предполагает, что женская попа и грудь являются адаптивными признаками, подверженными половому отбору: «У большинства народов Европы, Азии и Африки, главных континентов мира, широкие бедра и большие ягодицы обычно рассматриваются как один из главных атрибутов женской красоты». Согласно Эллису, внешнюю привлекательность женщины можно оценить, соизмеряясь с некоей объективно существующей шкалой красоты. Европейские женщины, по утверждению ученого, самые прекрасные, они вызывают восхищение у всех людей на Земле. Темнокожих он помещает на самую последнюю строчку своего рейтинга привлекательности. Список вторичных половых признаков, которые исследует Эллис, включает маленькие пальчики ног, большие глазницы и широкие передние резцы, но попа занимает в нем первое место — это главный и «самый женственный» признак. Исследователь отмечает, что европейские женщины «часто стремятся скрыть широкие бедра», в то время как почти у всех остальных народов (кроме японцев) «большие бедра и ягодицы считаются красивыми». Затем рассуждения Эллиса приобретают парадоксальный характер. Он утверждает, что в эволюционном смысле широкий таз необходим для рождения детей с крупной головой и большим мозгом и что самый широкий он у европеек. А у африканских женщин попы большие именно потому, что таз у них узкий. Большая попа представляется своего рода эстетической компенсацией за узкий таз. Несмотря на множество контрпримеров и сомнительность данных, Эллис приходит к выводу: у европейских женщин широкие бедра, но плоские попы, тогда как у африканок узкие бедра, но попы большие. Эти странные мыслительные маневры необходимы для того, чтобы расовая иерархия продолжала работать. Ученый хотел доказать, что мозг у африканцев не такой крупный, как у европейцев, и, как многие его современники, использовал в качестве аргумента рассуждения о попе.

К концу XIX в. популярность гальтоновской евгеники докатилась и до США, где эта теория быстро укоренилась в сознании ученых и простых обывателей. Сегодня большинство из нас считает евгенику гротескно-жестоким поворотом в истории мировой мысли — поворотом, приведшим человечество во время Второй мировой войны к чудовищному геноциду, но в начале XX в. учение Гальтона пользовалось повсеместной славой. Академические ученые, политики и представители самых различных партий — в том числе первые в XX в. шесть президентов США — открыто разделяли евгенические идеи. Почти на каждой американской кафедре биологии — например, в Стэнфорде, Принстоне, Гарварде и Мичиганском университете — преподавалась евгеника. Респектабельные издания, такие, скажем, как The New York Times и The Atlantic, регулярно публиковали статьи, прославляющие новомодную теорию.

Разделив людей на две категории — «приспособленные» и «неприспособленные», — евгенисты пришли к закономерному выводу о том, что общественные проблемы вроде бедности и преступности обусловлены не социально (неравенством, расизмом или классовыми противоречиями), а генетически: бедные плодят бедных, преступники производят на свет новых преступников. Лучшим способом решения этих проблем, по мнению сторонников евгеники, было предотвращение размножения «неприспособленных» и поощрение к нему «приспособленных».

К концу 1930-х гг. в 32 штатах США и Пуэрто-Рико были запущены программы принудительной стерилизации. Через них прошло около 60 000 человек — бедняков, инвалидов, душевнобольных и попавших в расплывчатую категорию «слабоумные». Американские законы о стерилизации часто оспаривались в суде, но суд обычно признавал их конституционными, как в случае знаменитого процесса «Бак против Белла»[112], состоявшегося в 1927 г.{11} В 1930-е гг. евгенические практики Калифорнии, где было стерилизовано более 20 000 человек, стали образцом для нацистов. Даже после ужасов Второй мировой войны программы принудительной стерилизации десятилетиями работали во многих государственных больницах США, и еще в 2010 г. женщин-заключенных в калифорнийских тюрьмах стерилизовали против их воли. Евгеника и расовые теории могут казаться отголоском страшного прошлого, но они существуют и сейчас как современные программы стерилизации, как расовые предрассудки, определяющие наше восприятие человеческого тела. Как мы дальше увидим, в наше представление о «правильном» — здоровом, красивом и желанном — теле заложено наследие расовых проектов XIX — начала XX в.

* * *

Пока ученые классифицировали и иерархизировали себе подобных, останки Саарти Баартман продолжали выставляться в 33-й витрине Музея естественной истории[113]. Они пробыли там больше века. В 1889 г. их на полгода вывезли из музея, чтобы экспонировать на Всемирной выставке в Париже, прославившей Францию и привлекшей 32 млн посетителей со всей планеты. В 1937 г. останки Саарти перенесли в парижский Музей человека, где они экспонировались до 1982 г., пока их после протестов посетителей не убрали во вспомогательный фонд. В 1994 г. останки были показаны широкой публике в последний раз — в Музее Орсе проходила выставка, называвшаяся «Этнографическая скульптура XIX в.». Кураторы, пользуясь языком рабовладельцев, по-прежнему называли Саарти Баартон Готтентотской Венерой. После смерти этой женщины прошло больше 175 лет, но посетители одного из самых знаменитых музеев мира все еще могли поглазеть на заспиртованные части ее тела.

В 1990-е, после долгих лет затишья, история Саарти Баартман вновь занимает центральное место в новостной повестке. Это случилось благодаря стараниям историка Сандера Гилмана, поэтессы Элизабет Александер, писательницы Сьюзен-Лори Паркс и южноафриканского юриста Манселла Апхема. Режим апартеида в ЮАР подходил к концу, когда Апхем привлек к фигуре Саарти внимание представителей народности гриква. Последние считали себя наследниками кой-коин и потому увидели в истории Баартман ключ к собственной идентичности. В 1995 г. вожди гриква обратились к Нельсону Манделе и французскому посольству с просьбой вернуть останки Саарти Баартман в ЮАР.

Мандела отправил в Париж на переговоры профессора Филиппа Тобиаса, палеоантрополога и одного из самых авторитетных южноафриканских ученых. Переговоры были сложными. Тобиас столкнулся с резким сопротивлением директора Музея человека. Тот возражал против возвращения останков Баартман, приводя два аргумента: во-первых, это создало бы прецедент (коллекция музея насчитывала тысячи человеческих костей и прочих останков, и директор не был намерен отдавать их все), во-вторых, прославивший французскую науку Жорж Кювье представал в этой истории в неприглядном образе расиста и колониалиста, повинного в сексуализированном насилии.

Переговоры продолжались шесть лет и казались зашедшими в тупик, пока в них не вмешался французский сенатор Николя Абу. Он подал на рассмотрение Национальной ассамблеи билль с требованием вернуть останки Саарти Баартман в ЮАР. Билль был одобрен единогласно, и в апреле 2002 г. Саарти наконец вернулась на родину, в небольшой южноафриканский городок Хэнки, где, как считается, она родилась.

В августе 2002 г. более 7000 человек собрались на панихиду по Баартман. Панихида сочетала в себе элементы погребальных практик народа кой-коин и христианской обрядности, что символизировало происхождение Саарти, ее обращение и крещение. Участники жгли особые травы для очищения воздуха, пели христианские гимны и играли традиционную кой-коинскую музыку, на гроб возлагали венки из алоэ. Президент ЮАР Табо Мбеки произнес надгробную речь, в которой Саарти Баартман провозглашалась символом истории Южной Африки. «Судьба Саарти Баартман — это судьба всего африканского народа, — сказал он. — Это история утраты нашей древней свободы». Затем на могиле сложили груду камней, как это было принято у кой-коин в XVIII в. Память Саарти наконец была почтена.

Баартман стала важным символом для ЮАР и африканских диаспор. В Южной Африке до сих пор ведутся споры об этой женщине и о том, как ее следует изображать. Десять лет продолжалась борьба за то, чтобы убрать из Кейптаунского университета статую Саарти, которую многие женщины считали оскорбительной. Недавно скульптуру наконец демонтировали, а носивший имя Сесила Родса{12} корпус, где она стояла, переименовали в честь Баартман. Но когда я спросила Номусу Махубу, южноафриканскую исследовательницу и активистку, считает ли она переименование корпуса своего рода победой справедливости, она ответила: «Никогда нельзя говорить об окончательной победе, потому что завтра у нас отберут какое-то другое право: один шаг вперед, два шага назад. Справедливость — это процесс».

Загрузка...