О ЛЮДЯХ БОЛЬШОГО ПОЛЕТА

«Пятым океаном» зовется бескрайнее воздушное пространство. Неисчислимы подвиги, совершенные нашими прославленными авиаторами в годы минувшей войны и в мирное время. Жизнь людей, покоряющих «Пятый океан», их яркий и содержательный внутренний мир, высокая нравственная чистота и беспредельная преданность своему социалистическому Отечеству — вот одна из благороднейших тем литературы, призванной воспеть красоту и гордость нашего современника.

Я давно слежу за творчеством Геннадия Семенихина. Несколько лет назад мне довелось прочитать его роман «Над Москвою небо чистое», о суровом 1941 годе и о том, как в тяжелых воздушных боях летчики-истребители отстаивали столицу нашей Родины Москву. В этом произведении за внешним лаконизмом встает яркая и правдивая картина первого года войны. Автор изобразил этот период как время небывалого героизма, проявленного советскими людьми в решительной схватке с врагом.

Большой популярностью пользуется и другой роман писателя — «Космонавты живут на земле», за который автору была присуждена литературная премия Министерства обороны СССР.

В том, что писатель сделал авиационную тему основной в творчестве, есть определенная закономерность. Четверть века прослужил он в рядах славных Военно-Воздушных Сил. В годы Великой Отечественной войны участвовал в боевых действиях штурмовой и бомбардировочной авиации.

После войны писатель работал военным журналистом и не порывал связи с авиацией, с ее мужественными людьми.

И вот передо мною новая книга Г. Семенихина — повесть «Взлет против ветра», в которой рассказывается о жизни военных летчиков, об их интернациональной дружбе, об ответственности за охрану воздушных рубежей.

Водить в небе современный сверхзвуковой истребитель, пилотировать его на огромных скоростях и высотах — дело нелегкое, требующее и больших познаний, и хороших волевых качеств. Очень сложной стала современная боевая техника. Кабина нынешнего реактивного истребителя — это в подлинном смысле лаборатория, и человек, сидящий в ней, должен обладать знаниями инженера. Каков его внутренний мир, каково отношение к замечательной среде, в которой он вырос и воспитался, — вот те вопросы, на которые отвечает автор в этом произведении.

Герои повести «Взлет против ветра» выписаны зримо и убедительно. Это прежде всего генерал Баталов, прославленный ас Великой Отечественной войны, отдающий всю свою жизнь делу обороны Родины, и его сын Аркадий, который, окончив военное училище, становится также летчиком, чтобы продолжать дело своего отца.

Интересны и другие образы: политработника Пушкарева, Андрея Беломестнова, адъютанта Староконя, немецкой коммунистки Хильды Маер и бывшего фашистского летчика полковника фон Корнова, который, прежде чем стать подлинным борцом за новую Германию, проходит тяжелый, мучительный путь прозрения.

Геннадий Семенихин в одной из глав повести довольно четко сформулировал свою авторскую концепцию.

«Взлет против ветра» — это не только дань аэродинамическим законам. Это та особая сопротивляемость, без которой не живет и не побеждает авиатор. И не только в воздухе, но и на земле, потому что очень важно, чтобы высокой была у летчика сопротивляемость в жизни, несмотря на самые сложные и самые тяжелые потрясения. И человек, обладающий настоящей летной закалкой, обязательно побеждает в этих случаях, и победа его всегда похожа на гордый взлет истребителя против ветра».

Закрывая последнюю страницу книги, думаешь о том, что нет в голубых бескрайних просторах воздушного океана таких испытаний, которые оказались бы не по плечу нашим замечательным советским летчикам!

Трижды Герой Советского Союза, генерал-полковник авиации

И. Н. КОЖЕДУБ

ПОВЕСТЬ

ЛЕЙТЕНАНТЫ ПРИЕХАЛИ

Древние стенные часы отсчитали одиннадцать ударов.

Седой и почти квадратный майор — такими широкими были его плечи и коротким туловище — распахнул дверь в мансарду и коротко объявил:

— Ось тут и переночуете, товарищи лейтенанты. Комната, бачите, какая прибранная. То девочки из гарнизонной гостиницы для вас постарались. Когда расположитесь, ты, Аркадий, до батьки зайди. Побалакать с тобою хочет.

Тот, кого назвали Аркадием, сероглазый лейтенант с нежным смугловатым лицом и зачесанными назад темными волосами, утвердительно кивнул головой. Мягкая улыбка тронула его рот, и от этого на щеках появились ямочки.

— Понятно, дядя Тарас.

— Я теперь вам не дядя Тарас, если прибыли служить в нашу Группу войск, а майор Тарас Игнатьевич Староконь. Да еще гвардии в придачу. Вот так! — внушительно поправил квадратный майор и неодобрительно пошевелил седыми бровями, закрывая за собою дверь. Его удаляющиеся шаги замерли всамом низу лестницы.

Лейтенанты переглянулись и дружно расхохотались.

— Ничего не понимаю, — сказал второй лейтенант, обращаясь к Аркадию. — То .он твоего отца, самого командующего, «Антошей» именует, да еще и на «ты», то запрещает тебе называть себя дядей Тарасом.

— Поймешь, — возразил Аркадий, зевнув от усталости. — Все впереди.

— А как он на меня посмотрел! Я так и ожидал, что вот-вот гаркнет: «Лейтенант Беломестнов, как стоите!»

— Он не гаркает, Андрей. Он добрый.

В комнате, приплюснутой шиферной крышей, стояли две койки, заправленные свежевыстиранным бельем, на тумбочках — в хрустальных вазах душистые розы с поблескивающими капельками воды на лепестках. Было душновато. Аркадий шагнул к окну и распахнул створки. Слабый порыв ночного ветра донесся до него, и звездная россыпь заполонила глаза. В разжиженных лунным светом сумерках еле угадывались островерхие крыши маленького немецкого городка. Часы на ратуше пробили двенадцать. У калитки особняка сменялись часовые, и прозвучало традиционное: «Стой, кто идет?» «Все-таки это не дома, если часовой охраняет в ночное время жилище командующего» , — вздохнул Аркадий. Полузакрыв глаза, он с наслаждением втянул в себя прохладный воздух и вдруг со всеми подробностями вспомнил прошедший день. И то, как они с Андреем Беломестновым долго летели на синем «Ан-24» из Москвы в этот далекий гарнизон, а потом тряслись в газике, когда ехали с аэродрома в штаб Группы, и как встретил их у калитки торжественный Староконь, и как выбежал навстречу отец в парадном кителе, тяжелом от орденов и медалей. Он хотел обнять сына с наигранной суровостью, но что-то дрогнуло в чертах его бритого, властного лица.

— Докладывай по-настоящему,—делая шаг назад, потребовал генерал-полковник авиации и нахмурил брови, чтобы хоть этим движением на лице как-то прикрыть свою радость, растерянность и предательскую готовность всхлипнуть.

А потом ужин в большой просторной гостиной, который, судя по богатому столу, заранее готовил хозяйственный Староконь. В кресле хозяина — отец, по обе стороны стола — гости. Их было четверо, если не считать самих лейтенантов и адъютанта Староконя. Начальник политотдела Пушкарев, невысокий, плотно сложенный генерал-майор авиации, не человек, а сплошной огонь — до того рыжими были у него волосы, лицо и даже шея от веснушек; невысокий полковник с залысинами и длинным узким лицом, оказавшийся старшим офицером отдела кадров и сослуживцем отца еще с военных лет; и двое немцев; сухощавый голубоглазый мужчина и уже немолодая женщина в светлом с неяркими полосками костюме, строго застегнутом на все пуговицы. У нее было добродушное полное лицо, в меру модная для ее возраста прическа, полные губы и карие, быстро схватывающие все окружающее глаза, щеки с ярким здоровым румянцем.

— Это Хильда Маер, мой надежный товарищ. Секретарь окружкома партии,— ласково улыбаясь, представил ее отец. — Знакомьтесь, товарищи лейтенанты, с нашими замечательными немецкими друзьями.

На тыльной стороне правой ладони Хильды Маер Аркадий заметил коричневый след глубокого ожога.

Наплывом голосов вставали в памяти Аркадия не смолкавшие ни на минуту остроты и тосты. Искоса он поглядывал на широкую, чуть сутулую спину Андрея Беломестнова, его крепкий, по-спортивному подстриженный затылок и не без тревоги думал: «Неужели отец забудет, ведь Андрюшка же заслуживает персонального тоста». Но отец не забыл. Когда еще раз налили «по полной», он пригласил всех подняться.

— Этот тост надо пить стоя, — сказал отец. Он так напряженно глядел в бокал с шампанским, словно хотел пересчитать лопающиеся пузырьки. — Этот тост тройной, — прибавил он.

— Тройная бывает уха, Антон Федо-сеевич, — хихикнул малость. захмелевший кадровик.

— Молчи, Однолюбов, — строго осадил его генерал Баталов. — Молчи, потому что начало моего тоста нельзя произносить под шуточки. Я вас всех призываю выпить за погибшего перед самым штурмом Берлина моего лучшего друга подполковника Александра Беломестнова... его тут знают кроме меня лишь двое: Староконь и Однолюбов. Богатырский был летчик. Оно бы водку за память о нем надо пить, а не шампанское, но мы люди без предрассудков, и заменять напиток я вас не призываю. Я хочу в одном тосте соединить бессмертие подвига и радость жизни. Предлагаю выпить за моего погибшего друга Сашу, за его жену, чудную женщину Елену, за судьбу ее трудную и за их сына, сидящего за нашим столом лейтенанта Андрея Беломестнова, прибывшего вместе с моим сыном в наши края продолжать в небе судьбу отца.

Генерал выпил, потом каким-то быстрым и резким движением отодвинул от себя тарелку с едой. Густые брови, будто крылья уставшей птицы, тяжело опустились. На какое-то время он выключился из общей беседы. В серых глазах появился мрачный оттенок. Ему представился разлившийся весною Одер, зеленеющий берег, опутанные проволокой Зееловские высоты и тот их совместный с Александром Беломестновым последний полет. Баталов жестко подумал: «Нет, не надо! Даже вспоминать об этом не надо. Ведь те минуты никогда уже не вернешь и ничего не исправишь!»

У Андрея заблестели глаза, но он ни одной слезинки не пролил, с достоинством ответил на тост. «Боксерская выдержка!» — подумал о друге молодой Баталов.

Около одиннадцати часов немцы встали из-за стола и, сославшись на дальнюю дорогу, стали прощаться. Отец и Аркадий вышли их проводить. Антон Федосеевич поцеловал Хильде Маер руку, и немка восхищенно засмеялась.

— О генерал! Вы сегодня есть самый галантный кавалер из всех присутствующих. — Аркадию она протянула пухлую ладонь, и, пожимая ее, он ощутил под пальцами твердое обручальное кольцо.

— О товарищ генерал! — воскликнула немка. — Дизер ист Геракл. Ирер юнге, зо?

— Так и должно быть, товарищ Хильда,— самодовольно засмеялся отец. — У старого Геракла должен вырасти молодой Геракл.

Немка весело его перебила:

— Но не развивайте свою мысль, генерал... Зевс на вас за такую саморекламу может, как это дальше... быть рассержен.

Заработал мотор, и «Волга» плавно скользнула в ночь. На повороте фары вырвали из мрака кусок магистральной улицы и поплыли, обдавая желтым рассеянным светом фасады домов. И они остались одни: отец и сын. Да ещё часовой, застывший рядом под темным грибком.

— Постоим немного, подышим?— предложил старший Баталов.

Аркадий приблизился к нему и молча ткнулся непокрытой головой в твердое плечо. Тяжелая рука командующего стала невесомой и нежной, перебирая мягкие волосы сына.

Помолчали. Звездное небо теплым куполом висело над ними.

— Папа, кто у нее муж?— спросил неожиданно Аркадий.

— У кого?— не сразу догадался генерал.

— У Хильды Маер.

— Ах, у Хильды. У нее нет мужа, сынок.

— А как же обручальное кольцо?

— Разве ты не заметил, какое оно потускневшее?

— Ну и что же?

— Оно не из золота. Хильда обручилась в концлагере. Кто-то из узников смастерил это кольцо. Хильде сейчас под пятьдесят. У нее двое взрослых детей, сын и дочь. Сталевар и талантливый врач-педиатр. А кольцо... В сорок третьем году в тюрьме Шпандау гестаповцы расстреляли ее мужа коммуниста Вернера Маера. Хильду освободили из концлагеря Заксенхаузен наши войска весной сорок пятого. Еле поставили на ноги. Не правда ли, ей идет этот элегантный и достаточно модный светлый костюм?— спросил он грустно.

— Да, отец. И улыбка. Она улыбается, как все наши русские женщины от Владивостока до Тулы.

— Но под этим костюмом половина ее тела в шрамах. Так мне по секрету сказала однажды ее сестра.

— От пыток?

— Да, сынок. И еще запомни: Хильда — это человек, готовый в любую минуту капля по капле отдать всю свою кровь и жизнь за наше общее дело. Понял? Капля по капле.

Сын промолчал. Необъяснимое щемящее чувство жалости вдруг навалилось на него. Оно и раньше уже не однажды врывалось в его очень коротенькую жизнь, может быть, оттого, что значительную часть ее он прожил самостоятельно, лишенный материнской ласки, а иногда и отцовского совета, потому что по горло занятому Антону Федосеевичу не всегда удавалось присматривать за сыном. Бывало, набивал в этой жизни шишки, спотыкаясь на ее неровностях, но вставал самостоятельно и только потом сообщал в коротеньких письмах об этом отцу, если находился вдали от родительского крова, чаще всего пытаясь окрасить эти сообщения в юмористические тона.

Они молчали. За ярко освещенными окнами особняка раздавались веселые голоса и смех оставшихся гостей, в темном небе ярче обозначилась зябкая луна.

— Прости меня, сынок,— внезапно произнес Антон Федосеевич каким-то усталым, старческим голосом.— Я так перед тобою виноват.

— В чем же, отец?— с усилием усмехнулся Аркадий.

— В том, что одного-одинешенького пустил тебя в плавание по жизни, не сумел быть рядом, держать под своим крылом.

— А разве инкубаторные цыплята крепче настоящих?— насмешливо спросил сын.

Антон Федосеевич сердито шагнул в сторону, будто устыдившись неожиданного порыва нежности.

— Я тебе все-таки родной отец, а не инкубатор. Ладно. Пошли. Хозяину нельзя надолго оставлять гостей без внимания.

...Прохладный ветерок плеснулся из открытого окна в лицо Аркадия, и тот передернул плечами.

— Озяб, что ли? — снисходительно спросил Андрей Беломестнов, возвращая его к действительности.— Как хочешь, друг мой Аркадий, а я намерен отдохнуть. — И, зевнув, сразу же стал разбирать постель.

— Будешь спать?

— Нет. Просто с мыслями хочу собраться, а это в горизонтальном положении удобнее.

— Подожди меня, Андрей, я от отца вернусь скоро.

— Идет, — согласился Беломестнов, но вдруг озадаченно воскликнул: — Однако посмотри-ка. Какая оригинальная фотография! Кто это?

В дальнем, плохо освещенном углу мансарды Аркадий увидел большой фотоснимок под стеклом в бамбуковой рамке. Остроносый истребитель с нарисованным на фюзеляже червонным тузом и возле него худощавый поджарый летчик в кожаном шлемофоне и накинутом на твердые плечи реглане. Голова запрокинута, дерзкие миндалевидные глаза нацелены в небо.

— Ас какой-нибудь из батиных приятелей,— зевнул Аркадий.

— Да нет, ты не разглядел. Подойди ближе.

Баталов шагнул к рамке и увидел отчетливо получившиеся на фотографии' два Железных креста на груди пилота.

— Фю-и-ить! — воскликнул Беломестнов.— Может быть, это и ас, да только не советский. Это же фашистский летчик.

— Барон фон Корнов. Отто Корнов, — прочел Аркадий мелкую надпись под фотоснимком, которую его друг не заметил.

— Странно, — проворчал Беломестнов. — Почему же твой отец не вышвырнул к чертям этого гитлеровца?

Аркадий посмотрел на запылавшее гневом лицо друга и засмеялся.

— Нельзя ему выбрасывать фотографию. Это особая история. Вернусь от отца — расскажу.

•— Ты звал меня, папа? — спросил Аркадий, входя в небольшую комнату на втором этаже, служившую отцу и кабинетом и спальней.

Генерал сидел за большим письменным столом и делал какие-то пометки на листке перекидного календаря. Был он в модной нейлоновой рубашке с короткими рукавами, серых пижамных брюках и тапочках на босу ногу. Сильные крупные лопатки шевелились оттого, что он писал.

— Подойди ближе, Аркадий, — сказал генерал не оборачиваясь.

Сын приблизился и опустил подбородок на левое отцовское плечо. Увидел лежавшую перед отцом раскрытую красную папку и под нею еще одну, такую же точно.

— Что это?

— Ваши личные дела, сынок. Твое и Андрея.

— И что из них явствует?

Отец ладонью потрепал его по худой щеке.

— Явствует, что вы ой какие еще желторотики.

— Шутишь или всерьез?

— Командующий, да еще в звании генерал-полковника авиации, едва ли будет шутить, разговаривая с лейтенантом о назначении на должность.

— Но отец может?

— Отец может, капитулирую!

Аркадий бросил короткий взгляд на отца — увидел совсем близко от себя седой висок и вспухшие веки. Синяя нехорошая жилка дергалась под глазом.

— Нездоровится тебе, отец?

— Бывает. Но людям это не показываю. Только тебе могу по секрету — единственному наследнику.

— Какое от тебя наследство,— засмеялся Аркадий. — У тебя ни движимого, ни недвижимого. Все государственное. Машина, телефон, этот особняк. 'И все это немедленно утратит связь с тобой. Значит, у тебя только один выход, папа: жить, жить и жить.

— И воспитывать своего непутевого сынка,— закончил генерал и, оттолкнувшись от резных подлокотников кресла, тяжело поднял свое тело. Выпитые рюмки не прошли бесследно. Лицо у Антона Федосеевича было лишено того живого румянца, какой оставляет веселая пирушка у здорового человека, оно казалось серым, застывшим.

— Ты мне не нравишься, папа,— посерьезнел Аркадий. — Валидол принимаешь?

— К черту, — лениво отмахнулся командующий.

— А врачи тебя часто смотрят?

— К черту, — повторил он. — Ведь я же еще летаю на поршневых. Вернее, долетываю.

Ты нишкни, голубчик. Про это еще никто не знает. Лишь месяц назад сам почувствовал. Медики докопаются и на командующего авиацией секретную бумагу в Москву отпишут. Они знаешь какой народ.

— Какой же?

— Умеют только залечивать. Да, да, и не смотри на меня такими глазами. В авиации на эту тему даже анекдот родился. Говорят, приводят на консилиум пожилого отлетавшегося аса, а врачи переглянулись и спрашивают друг у друга: «Ну что? Шивым отпустим или лечить начнем?» Не смейся. — Генерал с хрустом сжал кулак, поднял на уровень виска, будто кому-то салютовал. — Я за какую медицину стою? За хирургов, которые на фронте металл из моего тела вынимали. За стоматолога, способного хоть зуб у тебя вовремя удалить. А терапия — это же еще дитя без глаз. Ну что она может?

От рака тебя спасет, что ли? Чепуха. Сам себя скорее спасешь, если волевой человек и не в уныние впадешь, а верить в победу над болезнью себя заставишь. Ну да ладно. Мы что-то никак не приступим к главному. — Он снова сел и положил на раскрытое личное дело ладонь с набрякшими венами. — Личные дела ваши прочел. Нравятся.

— Характеристики или мы?

— Не остри. Характеристика тоже великая , вещь, если она умным человеком написана.

— Верю, батя.

— Не зови меня батей, Аркадий. Меня в свое время батей целый авиаполк звал. А ты мне родной сын.

— Хорошо, отец, не буду.

Генерал шумно вздохнул и отодвинул личные дела в сторону.

— Парни вы с Андреем еще зеленые, и налёта у вас кот наплакал на нашем «иксе», как числим мы этот ракетоносец в плановых таблицах. Вам обоим я дам форсированную программу. Не хочу, чтобы мой сын и сын моего погибшего друга долго вводились в строй. Вы должны, как говаривал Чапаев, впереди на лихом коне скакать, раз вы наши дети. Будет непосильно — скажете. А теперь я хочу с тобою, сынок, по душам потолковать. Машину, на которой летаешь, ты любишь?

— Прости, отец, — растерялся лейтенант, — но меня об этом в училище никто не спрашивал. Все шло своим чередом по мудрым законам методики. И на классных занятиях, и на аэродроме нам много говорили о ее высоких летных качествах. Машина как машина, двадцатый век из нее так и прет. Вся начинена радиолокацией, электроникой, электричеством. Счетно-решающее устройство всегда наведет на цель, лишь не зевай. — Аркадий выжидательно посмотрел на отца.

Антон Федосеевич поморщился и словно от боли подернул плечом.

— Не то, — досадливо проговорил генерал, — не в корень смотришь!

Аркадий подумал и вдруг выпалил:

— Еще один фактор, папа. На малых высотах «икс» тяжеловат в пилотировании.

— Вот-вот! — обрадованно выкрикнул генерал и, сорвавшись с места, быстро заходил по комнате. — А я-то думал, совсем у меня сынок ненаблюдательным вырос. За четыре года учебы съел столько обедов, завтраков и ужинов по летной норме, а машину, на которой стал летать, не в состоянии оценить. Вот именно, тяжела на малых высотах!

— Да, но зато очень хороша на больших. А ведь это главное! — возразил Аркадий. — Тот, кто распоряжается высотой, всегда победит.

— Всегда ли? — прищурился отец. — Нет, Аркаша, у меня иное отношение к высотам. Электроника и кибернетика — это, разумеется, хорошо, потому что это знамение века, но ты мне такую машину подай, чтобы наши ребята были готовы бить на ней и в хвост и в гриву врага на всех высотах: больших, средних, малых. Ты вот обмолвился, что атака с больших высот — это главное. Да, сынку. Если вражеский бомбардировщик везет атомную бомбу на объект, задача твоя в этом случае ясна — перехватить его как можно дальше от цели и сразить чем угодно, хоть ракетными подвесками, хоть собственной машиной, если понадобится таранить. Но ты подумай, Аркадий, а вдруг, не дай бог, разразится большая война с широким применением авиации. Что же мы, только в стратосфере, что ли, будем драться? Да нет же, черт возьми! И у земли тоже! На низких высотах, на бреющем.

Аркадий, любуясь порывом Антона Фе-досеевича, сжал прямые тонкие губы в одну линию:

— Ты по-настоящему азартен, отец, когда о любимом деле начинаешь рассуждать. Однако почему для моего друга Андрюшки этот наш разговор должен остаться неведомым? Не понимаю.

Генерал остановился перед ним, заложил руки за спину, хрустнув костяшками пальцев.

— Да по той простой причине, что не хочу я, чтобы разговор командующего с сыном, наполненной предельной откровенностью, становился достоянием других летчиков и его бы потом цитировали. Новая серия наших «иксов» уже свободна от той тяжеловатости в пилотировании на малых высотах, о которой ты тут заметил. Наши конструкторы хорошо позаботились об улучшении летно-тактических данных этого истребителя. Конструкторы ведь тоже за огромное племя летчиков стоят, — усмехнулся как-то тепло командующий. — Ради этого племени, то есть нас, они даже в инфарктах и инсультах порой преждевременно завершают жизнь, недоглядев многих рассветов и закатов, которыми мы за них на аэродромах любуемся. Машину-то они родили какую? Ведь истребитель, на котором ты будешь летать, по своей скорости, черт побери, даже к ракете приближается.

Аркадий передвинул на отцовском столе искусно вырезанного из дерева небольшого орла, в пасти которого торчала синяя авторучка.

— Это все-таки гипербола, папа.

— Отнюдь нет, — убежденно возразил отец. — Это наше ближайшее будущее, к которому уже сейчас надо готовиться человеку., И вот что в связи с этим скажу я, дорогой мой Аркашка. Может быть, я в чем-то и ошибаюсь, но в последнее время мне стало упорно казаться, что летать на нынешнем сверхзвуковом самолете — большое искусство. И не каждый, кто начал летать, может в совершенстве овладеть такой машиной, стать ее полновластным, что называется, повелителем.

— Постой, папа. Но ведь если ты будешь рассуждать подобным образом перед летчиками, ты подорвешь у них веру в профессию.

— У слабых духом, может быть, и подорвал бы, у сильных — никогда, — веско ответил отец.

— Однако я представляю, как бы вытянулись у них лица, если бы они узнали точку зрения командующего, — сказал сын упрямо.

Антон Федосеевич задумчиво улыбнулся:

— Рядовые летчики никогда не услышат от меня этого.

— Но один из них уже услышал.

— Ты не только летчик, Аркаша, — мягко улыбнулся генерал, и лицо его в суровых складках стало на мгновение очень нежным,— ты еще и мой сын... моя надежда, смена, черт побери! — Антон Федосеевич сел на кровать, похлопал себя по крепкой шее. — Вот где у меня все эти мысли лежат. И хочу я тебя, Аркаша, по совести спросить, как отец, готовый за тебя в огонь и воду. Ты-то у меня выдержишь, сдюжишь? Не подведешь ба-таловской летной чести? По силам ли тебе окажется наш «икс»? Не сдашься ли перед его требованиями?

Аркадий вспыхнул и обиженно отодвинулся от Антона Федосеевича:

— За кого ты меня принимаешь, отец?

Командующий положил ему на плечи свои

тяжелые руки, вгляделся в молодое смуглое лицо с заблестевшими глазами:

— Ну, ну, я же не обидеть тебя... Верю, сынка, иначе баталовский сын и не мог бы ответить.

Аркадий встал, разминая затекшие ноги, медленно прошелся по комнате, с интересом ее рассматрйвая. Взгляд наталкивался на картины в позолоченных рамах, похожие своими сюжетами и манерой исполнения на те, что он уже видел в столовой и гостиной. Те же рыцари с надменными лигами. Только в столовой и гостиной они были изображены пешими, а на этих полотнах сидели на боевых конях, в роскошных седлах с тонкими инкрустациями. Длинные узкие лица, каменно-спокойные позы, длинные лошадиные морды, так что казалось, что кони похожи на людей, а люди на коней. И среди этих помпезных полотен попросту нереальным, случайно занесенным казался портрет молодой женщины. Светлые печальные глаза с доброй всепонимающей искренностью смотрели из-под густых бровей, будто спрашивали: «Зачем я здесь, среди этих твердокаменных мужей в древних одеждах, на фоне серых готических башен? Уберите меня отсюда. Здесь мне так неуютно».

Художник сумел придать подлинную живость ее чертам. Женщина была в военной гимнастерке. На одном погоне с ефрейторской лычкой .лежал сухой осенний лист в мелких прожилках. Шея у женщины была тонкая, без единой морщинки. Морщинки гнездились лишь в углах мягко очерченного рта, готового улыбнуться. А на нежной шее только мраморная жилка замерла, как струна. Из-под пилотки сыпались на незамутненный складками лоб светлые волосы, не очень густые, знакомые с ветром и солнцем. И опять щемящее чувство жалости надвинулось на лейтенанта, комком непрогло-ченным стало в горле.

— Она всегда с тобою, отец, — сказал Аркадий.

— Всегда, сынок,— глухо подтвердил генерал.

Замолчали. А сын вспоминал. Руки в редких веснушках по локоть и певучий волжский окающий голосок. Предрассветный ветерок врывался в открытое окно, редеть начинала темень, окружавшая со всех сторон особняк, кусты, разделенные покрытой гравием дорожкой, шептали: нам зябко.

Сын вспоминал, но этих воспоминаний было, оказывается, так мало, что молчание в комнате не затягивалось. В самом деле, что еще врезалось в память, кроме этих ласковых рук в веснушках? Нет, он забыл даже, какого цвета были у нее глаза, потому что маленькие дети иногда бывают невосприимчивыми к цвету, путают красный с лиловым, голубой с синим, серый с черным. А вот бездумная колыбельная, чуть ли не ею самой сочиненная, напетая безмерно добрым голосом, так и осталась в сознании.

И еще осталась в памяти широкая плоская кровать и она, эта женщина, метавшаяся в бреду, вся высохшая, с провалившимися, тусклыми глазами. А потом оркестр, военные с покрасневшими от холода лицами, непонятные слова — «любимица всего полка», которые говорил над большой ямой человек с непокрытой головой и двумя золотыми звездочками на кителе.

— Бедная мама, — покачал головой Аркадий,— как мало тебе выпало пожить на нашей земле. — И вдруг жестко, без всякой связи и паузы спросил: — Отец, а у тебя были другие женщины? После нее, конечно?

Антон Федосеевич подавленно усмехнулся.

— Не надо, сынок, когда-нибудь в другой раз об этом.

— В другой так в другой, — смущенно согласился Аркадий. — Только я хочу знать, были или не были. Ведь ты такой сильный, красивый. Тебя многие могли бы любить. Разве не так?

Генерал засмеялся и разлохматил ему волосы.

— Чего пристал? Тебе как отвечать? Сидя или в положении «смирно»? Сказал — после, значит, так и будет.

Аркадий утвердительно качнул головой, понимая, что не надо принуждать отца к ответу, раз он от этого ответа так решительно уходит. Стараясь смягчить неловкость, сын искал для этого предлог и обрадовался, увидев на стене под ликом одного тевтонского рыцаря фотографию немецкого аса, такую же точно, какую они только что рассматривали с Андреем Беломестновым в мансарде, в отведенной им для ночлега комнате.

— Зачем он у тебя здесь, папа?

Баталов старший не сразу понял.

— Фон Корнов? Да куда же от него денешься. Все-таки бывший хозяин этого особняка.

— Он и у нас в мансарде висит. Андрею на глаза попался. Просит рассказать о нем.

— Ну что же, исполни просьбу. — Генерал потянулся и ладонью прикрыл зевок.

— Ты устал, папа?

— Не скрою.

— Так я пошел. Нам когда завтра вставать?

— Когда выспитесь как следует. А раньше понадобитесь, Староконя за вами пришлю. Тарасик устроит подъем по всем правилам. Ты же не забыл, какой он великий мастер на побудки?

— Да нет, помню, — тепло улыбнулся сын. — Он где живет? У тебя?

— А где ж ему. Живем вместе, как два старых сторожевых пса, если выражаться реалистически. А если романтически, то надо повторить слова одного журналиста, написавшего в центральной газете: «У них ключи от неба». Разница меж нами в том, что я сторожу в основном небо, а Староконь немножко небо, а в основном меня, как и всякий истый адъютант. Ну да ладно. Спокойной ночи, дружок. — Генерал притянул к себе сына, поцеловал в губы и тут же грубовато оттолкнул. — Эх, Аркашка! Какой прекрасный возраст двадцать три года! Да еще когда лейтенантские погоны на плечах. И не какие-нибудь, а нашенские, авиационные! Да еще когда ручкой сверхзвукового истребителя, хорошо ли, плохо, ворочать уже умеешь.

— Да еще когда ты сын героя великой войны, генерала, прославленного во всех ВВС твоей родины. Так-то, папа, — прищурился Аркадий.

Отец рассмеялся и подтолкнул его к выходу.

— А теперь иди спать. Уже ведь начался первый день твоей службы, а ты еще и глаз не сомкнул!

Аркадий широко распахнул дверь и включил свет. Андрей уже спал, разбросав крепкие ноги. Руки, сжатые в кулаки, были вытянуты вдоль тела, будто снился ему ринг и напряженное ожидание встречи с противником, когда все застывает в боксере: и мысли и мускулы, только сердце работает учащенно. «Не стану будить его, — решил Аркадий. — Оба мы за этот день порядочно притомились». Но Беломестнов внезапно раскрыл глаза и сладко потянулся.

— Долго же ты у своего бати пробыл. Уже начало третьего.

— Что поделаешь. Давай спать.

— Спать? — протянул Беломестнов. — Ну и друг же ты у меня, Аркашка, А кто обещал про этого типа рассказать на сон грядущий?! — кивнул он на фотопортрет фашистского летчика.

— Может, утром? — почти взмолился Аркадий, но Беломестнов сбросил с себя легкую простыню и сел в кровати, обхватив руками поджатые колени и положив на них твердый подбородок. В глазах его как не бывало сонной дремы, широко раскрытые и требовательные, они сверлили Аркадия.

— Никаких утром. Только сейчас. Ну? — Андрей стал отсчитывать, как заправский рефери: — Раз, два, три, четыре, пять...

Аркадий одним прыжком очутился рядом, изо всей силы толкнул в грудь товарища. От неожиданности Андрей повалился на подушку.

— Ага! — торжествующе закричал Баталов. — Ты в нокауте!

— Дура, — зашипел Беломестнов. — Отца разбудишь!

Они погрозили друг другу пальцами и затихли.

— Все-таки ты большая дрянь, Аркашка,— зашептал Беломестнов,— как самурай, исподтишка на меня напал. За это будешь рассказывать в два раза длиннее.

Аркадий вздохнул, понимая, что заснуть теперь долго не удастся. Ведь нельзя же о бароне фон Корнове рассказать за десять минут...

КТО ТАКОЙ ФОН КОРНОВ

В ноябре сорок первого года, когда ранняя зима сковала поля и реки, выморозила покинутые беженцами пустые, осиротевшие избы, Гитлер в третий раз объявил о скором захвате Москвы и о том, что Новый год герои восточного похода будут праздновать на Красной площади. Но в жарко натопленных аэродромных землянках, построенных рядом с подмосковной деревней Теплый Стан, летчики и техники не обратили никакого внимания на эту новую угрозу. У них было очень много работы, и у штурмового и у истребительного полков, стоявших на противоположных сторонах летного поля. Четыре боевых вылета в сутки стали нормой для пилотов.

Не очень легко приходилось в ту пору двадцатилетнему Антону Баталову, воевавшему на одноместном «иле». Не успевал он отбомбиться за линией фронта, до которой лететь — рукой подать, не больше тридцати минут, как мотористы и оружейники окружали его зарулившую на стоянку «семерку», быстро заделывали мелкие пробоины и опять начинали готовить к вылету, пока летчик отогревался в землянке, протянув к огню промерзшие даже в унтах ноги и покрасневшие от лютого ветра руки. Он любил свою машину, начиненную от кока винта и до хвоста горючим, эрэсами, бомбами. Любил за то, что как там ни говори, а броня все же достаточно хорошо прикрывала его от пуль и осколков, и, снижаясь до бреющего, он мог беспощадно расстреливать этих ненавистных людей в серо-зеленой форме и неуклюжих эрзац-валенках, таких приметных на чистом русском снегу, их автомашины, танки, эшелоны.

В сорок первом году сделать на одноместном, не защищенном с хвоста штурмовике двадцать четыре боевых вылета было делом довольно нелегким. Даже главный инженер завода, выпускавшего с конвейера штурмовики, пожал ему руку, приехав однажды на аэродром.

— Ну как, лейтенант Баталов, тяжело ли воюется?

— Воюется тяжело, — признался Антон, — но бывают в бою и минуты подлинного вдохновения. Ими и живу.

— Смотрите, да вы поэт, — рассмеялся главный инженер.— Какие же именно минуты вас вдохновляют?

— Когда эрэсы выпускаю по автоколоннам и фрицы разбегаются, как ящерицы по кюветам. А из пулеметов и пушек как хлестанешь, они и вовсе в землю впиваются. Вот тогда себя настоящим богатырем и чувствуешь.

Главный инженер продолжал заинтересованно разглядывать молодого летчика. «Ничего особенного с виду, — подумал он, — простое лицо. А вот в серых глазах блеск мысли. Это хорошо, если в глазах у человека блеск мысли. Такие далеко шагают».

— Значит, вам нравится наша машина?

Лейтенант встряхнул круглой, в шлемофоне, головой.

— Нравится! — фыркнул он, — нравится — это не то слово. Чудесная машина! На пикировании это вихрь! Смерч из огня и металла. И скорость устраивает. Только знаете что?

— Что? — спросил главный.

— Дефект она один имеет, и очень большой, на мой взгляд.

Гость самолюбиво шевельнул бровями, и они столкнулись над переносьем.

— Ну, ну?

— Летчик на ней уж больно беззащитен, — твердо выговорил лейтенант. — Одна бронеспинка не спасет. Любой «мессер» с хвоста заходит, а я его не вижу, потому что никакого обзора задней сферы. Слепая она. Вот если бы вторую кабину приделать с турелью пулеметной или пушкой крупнокалиберной.

— Не так это просто, лейтенант, — сухо произнес главный инженер, мысленно взвешивая каждое его слово. — И потом, от этого самолет станет неизбежно тяжелее, и вы потеряете скорость.

У лейтенанта насмешливо подернулись губы.

— Скорость что! — возразил он, и серые глаза вдруг стали жесткими, в них загорелось выражение требовательности. Командир полка подполковник Коржов, богатырь почти двухметрового роста, присутствовавший при этом разговоре, усмехнулся: «Ну и дерзок же! До чего смело режет». А Баталов решительно закончил: — В скорости мы действительно немного проиграем, но зато сколько человеческих жизней сбережем. Война-то ведь не завтра кончается. Надо думать, пилотских могил от Москвы до Берлина на одну треть будет меньше.

— Смотрите, какая неопровержимая логика, — покосился главный инженер на командира полка. — А вы как полагаете, подполковник?

Коржов ковырнул носком унта промерзлый снег.

— Полагаю, лейтенант прав. Не далее как вчера двоих пилотов у меня уложили. И обоих с хвоста.

— Да, да, — смущенно покашлял главный. — Люди для нас превыше всего, и я рад вам сообщить, что товарищ Ильюшин уже работает над проектом двухместного «ила».

Коржов повел широким плечом и обрадованно согласился:

— Вот это здорово! Честь и хвала ему за это. Только поскорее бы надо. А пока что будем бить врага в хвост и в гриву и на этом летающем танке.

...И Антон Баталов продолжал свои полеты на фронт с аэродрома Теплый Стан.

В то утро мороз усилился до тридцати двух, а восточный ветер стал таким мощным, что до костей пронизывал механиков и техников, и они разжигали мазутные плошки, чтобы не закоченеть совсем. Коржов на это пошел, и когда его спросили, не демаскируют ли подобные костры аэродром, гулко рассмеялся:

— Да что вы, друзья-однополчане. Или в небо не поглядели? Да ведь сегодня видимость миллион на миллион километров. Берлин и рейхстаг проклятый видно. Даже Гитлера, который кружки понапрасну вокруг Москвы обводит. А техники и самолеты все равно на белом снегу что на ладони. Как их ни маскируй. Жгите ваши плошки, только подальше от самолетных стоянок.

Почти затемно совершил в этот зимний день свой первый вылет лейтенант Баталов. В жилой половине штабной землянки, куда обычно привозили завтрак, сидя на деревянных нарах, он неторопливо размешивал в стакане кубик концентрата какао, когда перед ним выросла фигура подполковника Коржова, заслонившая собою весь дверной проем. Командир полка обвел глазами летчиков и остановил их на Баталове,

— Послушай, Антоша, — сказал он заискивающим тоном, так не идущим к его огромной фигуре,— сделай милость, я тебя очень прошу.— Можно было подумать, что командир полка собирается попросить у летчика всего-навсего закурить или какую-нибудь ненужную тому в этот миг вещицу, которой не было у других. Но Баталов, как и все летчики полка, прекрасно знал, что, если Коржов заговорил таким прибедняющимся тоном, речь пойдет об очень сложном и опасном полете. — Ты меня очень обяжешь,— продолжал тем временем подполковник. — Ведь если разобраться, то это же сущий пустяк. Тридцать пять минут туда, тридцать пять обратно. Да еще минут пять над целью покрутишься.

Догадываясь, что речь идет о разведке, Антон лениво потягивал остатки горячего сладкого какао из граненого стакана, приятно гревшего пальцы.

— Узел или аэродром? — спросил он наконец.

— Узел, Антоша. Близко расположенный узел. Мятлево всего-навсего. И Кошкина можешь взять ведомым.

Баталов потянулся за меховой курткой и вздохнул.

— Хорошо. Схожу.

— Вот и прекрасно, Антоша,— обрадовался великан Коржов,— я сам тебя к самолету провожу.

И пока они шли по наезженной зимней дороге к самолетной стоянке, командир полка успокаивающе гудел летчику в самое ухо:

— Значит, что нужно для штаба фронта, Антоша? Эшелончики должен ты будешь все пересчитать и отметить, сколько под паровозом, куда головой. Бомбы и эрэсы тебе на этот раз подвешивать не будут. Оно жалко, конечно, что ты лишаешься возможности закатить им пышный фейерверк, но ничего не поделаешь. Скромность, как говорят, украшает большевика.

— Я еще комсомолец,— буркнул Баталов.

— Ничего, Антошенька, — похлопал его по плечу Коржов. — Ты все равно большевик. Молодой большевик. Скоро в партию примем. Она, наша партия, в эту лихую годину на таких и держится.

— Зениток там много, товарищ подполковник?

Огромный Коржов склонился к самому его уху, будто хотел сообщить очень приятную новость:

— Есть зенитки, Антоша, есть. А как же ты, брат, хотел, чтобы война да без зениток? Никак не возможно. Может, об этих зенитках потом младший политрук Зенин и напишет в статье про тебя в нашей дивизионной многотиражке: «Он шел к цели сквозь тучи разрывов над окровавленной землей», но ты не опровергай, это у него стиль такой возвышенный. На самом деле все гораздо проще будет, дружок. Но петуха под разрывы все-таки зря не подставляй, чтобы мотористам латать центроплан не пришлось. Уяснил?

— Уяснил, — ответил Баталов, с улыбкой останавливаясь возле киля своей «семерки». Упоминание о петухе всегда приводило его в умиление. Увидев однажды сбитый немецкий бомбардировщик с желтым драконом на борту, Баталов призвал моториста и приказал ему изобразить на фюзеляже своей «семерки» красного петуха. Петух получился на славу — весь полк приходил на стоянку любоваться, а сам Антон, самодовольно похлопывая борт «Ила», говорил:

— Мой русский петух всех ихних драконов и крокодилов поклюет. Не будь я Антошкой Баталовым, сыном Федосея!

Коржов одобрительно покивал головой и стоял у хвоста «семерки» до тех пор, пока лейтенант не запустил мотор. Коржов был отважным офицером, еще до сорок первого привез из Испании орден Красного Знамени. Он был человеком редкой отваги в бою и до сентиментальности жалостливым к другим на земле. Редко кто из знакомых Баталову командиров так оплакивал погибших пилотов, как их подполковник Коржов. И, желая отплатить ему за добрую заботу перед вылетом, лейтенант Баталов, перед тем как захлопнуть над головой фонарь кабины, помахал кожаной крагой.

«Пошел»,— приказал он вскоре самому себе, снимая тормоза перед взлетом. Машина Кошкина с хвостовым номером пятнадцать пристроилась к нему, как только отошли от аэродрома. Но минут через пять Кошкин передал по радио, что у него бьет масло из мотора, и Баталов самостоятельно решил:

— Возвращайся на точку. У тебя же горизонт еле-еле просматривается.

— Так точно, командир, — ответил Кошкин,— все стекло забрызгано. Почти ничего не вижу, — и отвалил в сторону.

Баталов вздохнул: ничего не попишешь, война есть война. Придется одному идти на цель. Он был теперь совершенно один в бескрайнем, ярко освещенном зимним солнцем небе, видел под широкими плоскостями «ила» черные, как обугленные головешки, села, остовы и наших и фашистских перевернутых машин в кюветах, на глагистральном шоссе, которое поспешил пересечь как можно скорее. Потом в столбах дыма и пламени показалась линия фронта. Там всегда что-то горело. Эта линия на их участке давно не двигалась ни назад, ни вперед. Сибирская дивизия встала здесь после седьмого ноября намертво, заняв оборону сразу же после прохода Красной площади на военном параде. Их, сибиряков, так и называли «парадниками». Увидев одинокий «ил», подходящий на низкой высоте к линии фронта, сибиряки, подбадривая летчика, послали в небо три зеленые ракеты, и Антон благодарно покачал им в ответ с крыла на крыло свою «семерку».

Есть у каждого летчика, получившего боевое задание, будь то истребитель, штурмовик или бомбардировщик, минуты наивысшего напряжения, и наступают они при подходе к линии фронта. Как бы ни было опасно летать в этот суровый год и над своей территорией, а Есе-таки теплилось сознание, что внизу своя, сохраненная нашими воинами от врага земля и каждый ее квадратный километр, случись беда, готов всегда тебя принять и спасти, если тебя собьют. Этого сознания летчик начисто лишался, когда его машина достигала линии фронта и вторгалась в совершенно иной, тревожный и злобный воздушный мир, попадая под первые залпы вражеских зениток, старавшихся как можно скорее пристреляться. За линией фронта земля становилась свирепой. Она целилась в машину десятками стволов, караулила любой неудачный разворот, при котором погасала скорость и машина оказывалась в прицеле у зенитных расчетов.

Но зато какой чудесной радостью наполнялась душа пилота, пересекавшего линию фронта уже на обратном пути курсом на восток. Человек и машина сливались воедино, торжествуя радость победы над опасностями, радость жизни и возвращения на родной аэродром. До того великой она была, эта радость жизни, что даже моторы пели по-особенному торжественно и ликующе.

Баталов посмотрел на высотомер: шестьсот метров, а впереди уже первые венчики от выстрелов, адресованных его «семерке». Какой-то снаряд нелепо сверкнул почти у самого кока винта, и машину едва-едва удалось бросить влево, и это было как нельзя своевременно, потому что в том пространстве, где она секунды назад находилась, сразу расплылись четыре облачка разрывов. И новое, совершенно неожиданное решение, ничем не повторявшее выработанный на земле план, появилось у него. Введя машину в крутой вираж, а затем в пикирование, Антон сделал вид, что атакует батарею. Свистел за фонарем ветер, черные лопасти винта рубили голубоватый морозный воздух. Бежала навстречу ощетинившаяся беспорядочно палящими орудиями земля. В самой низкой точке «иль-юшин» с ярким петухом на борту выровнялся и над припорошенным снегом лесом рванулся на запад. Всего три минуты надо было пройти до железнодорожного узла. Когда по всем расчетам должен был вот-вот показаться городок, Баталов сильно потянул ручку на себя и опять выскочил на высоту в шестьсот метров. Отсюда как на ладони просматривалась станция, и он быстро пересчитал составы и на основных и на запасных путях. Их было четырнадцать, и только три под парами. Три паровоза стреляли в небо белесыми дымками. Разворачиваясь над станцией, он увидел, как бегут к орудиям из теплушек и землянок фашистские артиллеристы, и с ожесточением подумал: «Опоздали, голубчики! Небось во все горло орете теперь свое «аларм» >. Он выиграл время, совершив подход на бреющем полете. Зенитки нестройно забухали лишь в тот момент, когда штурмовик уже вышел из зоны поражения. Белесые дымки расплылись далеко за высоким килем. Стараясь миновать большие населенные пункты и не идти параллельно с магистральным шоссе, Баталов над лесами и разоренными захолустными деревушками подошел к линии фронта. Черный от снарядной копоти снег жирной чертой отмечал линию переднего края. Баталов по знакомым ориентирам знал, что скоро выйдет на Теплый Стан. Чтобы поскорее увидеть знакомые очертания летного поля, он набрал еще двести метров высоты. По радио передал коротко и бодро:

— Над объектом прошел. Четырнадцать. Под парами три.

— Спасибо. Тебя понял. Ждем, — коротко ответил ему невидимый Коржов.

Ровно гудел мотор. Черный диск от бешено вращающегося винта чертил небо. А оно было хрупкое и удивительно чистое. Легкие перистые облачка с подпалинками от солнца казались примороженными. Где-то очень еще далеко, скованные густой дымкой, лежали каменные кварталы Москвы. Аэродром уже обозначился, и ему бросились в глаза и зыбкая линия лесной опушки, и скрещение бетонированных полос, на которых не было ни одного самолета. Радостное ощущение покоя охватило Антона. Он воспринимал аэродром, как пловец воспринимает берег, до которого уже остались считанные метры, зная, что это расстояние он спокойно преодолеет. И какое же, право, счастье, когда надежная бетонированная полоса окажется под твердыми шинами твоего штурмовика. Доброе тихое настроение овладело Антоном, и даже запеть ему захотелось. Он был совершенно безголосым и всегда, потупившись, молчал на земле, когда собравшиеся гурьбой летчики запевали. Но, как и все безголосые, он любил петь в одиночестве или если не петь, то просто мурлыкать себе под нос какой-нибудь мотив.

На мгновение ему показалось, будто солнце стало светить не так ярко, а в кабине сделалось чуть темнее. Антон глянул в правую форточку фонаря и почувствовал, что ноги, лежавшие на педалях, мгновенно стали безжизненными, а

1 Аларм— тревога.

рука, сжимающая тяжелую ручку управления, ватной. Справа, вровень с ним, почти крыло в крыло, как на параде, шла машина, в классификации которой он бы не ошибся даже и во сне. Мертво поблескивали заклепки на металлических листах, одевших ее острый нос. Траурной рамкой был круг от вращающегося винта. Под заклепками Антон разглядел надпись на чужом языке. Из-за неспособности к лингвистике е школе по этому языку он никогда не имел больше тройки с плюсом. Когда он повернул свою голову чуть вправо, увидел остекленную кабину, под нею три строчки разноцветных звездочек (обливаясь холодным потом, он мгновенно их пересчитал) и рядом с ними аккуратно нарисованный червонный туз, пронзенный остроконечной стрелой. Но самое главное — под остекленным пилотским колпаком «Мессер-шмитта-109» он разглядел обрамленное шлемом улыбающееся лицо летчика. Это был первый живой немец, увиденный им за шесть месяцев войны, и это произошло на высоте восемьсот метров над землей. У немца были прищуренные косящие глаза и лицо, которое никак уж нельзя было бы назвать отталкивающим. Улыбка на тонких губах показалась даже добродушной. Плюс к тому немец откровенно подмигивал Антону левым глазом. Минуту они шли рядом, и это была тяжкая, длинная минута. Затем немец укоризненно покачал головой, словно порицал Антона за какую-то шалость. Потом, как строгий школьный учитель, поднял вверх указательный палец правой руки и, не переставая улыбаться, показал этим пальцем сначала на себя, затем на Антона и после вниз. Это означало: сейчас я спущу тебя на землю!

— Сволочь! — закричал Баталов. — Ты хочешь прикончить меня над родным аэродромом, на глазах у друзей! — И он в бессильной ярости погрозил врагу кулаком.

Немец закивал головой в шлемофоне, как будто очень обрадозался этой угрозе, потом развел руками и опять показал пальцем сначала на себя, затем на Антона, потом вниз. И опять это означало: сейчас я тебя в землю!

Маневренный «мессершмитт» с червонным тузом на фюзеляже начал отставать, и Антон, холодея, понял: «Сейчас прикончит. Хорошо, хоть разведданные передал». Он скорее инстинктивно, чем осмысленно, бросил машину вниз и сделал это как нельзя вовремя, потому что трасса сверкнула над его кабиной. «Мессершмитт» взмыл и, сделав легкий красивый разворот, снова стал заходить в хвост. Сжавшись вкомок, Баталов водил нос «ила» то влево, то вправо, надеясь вырваться из прицела. Но оторваться от «мессершмитта» ему не удалось. Тогда он резко сбросил газ и выпустил шасси. «Ил» потерял скорость. Силуэт фашистского истребителя проскользнул над ним, Легким движением ручки управления Баталов на мгновение приподнял нос своего самолета и сразу из всех пушек и пулеметов ударил по червонному тузу. Вражеский самолет на секунду остановился, будто обо что-то споткнулся в воздухе, и стал быстро чернеть от дыма. И тогда, еще не веря в свою победу, Баталов послал в него новый ливень свинца. «Мессершмитт» переломился в воздухе. Объятое пламенем хвостовое оперение отделилось от кабины и закувыркалось в синем, прокаленном морозом небе. В следующую минуту из горящей машины выпала черная фигурка летчика и понеслась к земле. Купол парашюта, наполняясь воздушным потоком, взметнулся над ней. Ярость бушевала в Баталове. Он опустил нос своего «ила» и стал под небольшим углом приближаться к парашютисту. В передней сетке прицела видел беспомощно барахтающегося немца.

— Смерти ждешь, гадина! — выругался Антон. — Прошить бы тебя пулеметом так, как вы наших добиваете в воздухе.

Но тотчас же он погасил в себе эту вспышку, увидев, что немец приземлится на их летном поле, откуда бежать ему не будет никакой возможности, и окажется хорошим подарком командиру полка, и не мечтавшему о таком «языке». Все же Баталов решил его попугать и трижды проносился над парашютом, делая вид, что хочет прошить летчика пулями. Потом он развернулся на полосу и, теряя высоту, зашел на посадку. Еще издали увидел, что к месту приземления парашютиста помчалась дежурная полуторка с красноармейцами из караульной роты, а следом за нею неслась «эмка» подполковника Коржова. Выбравшись из кабины после посадки, Баталов немедленно попал в объятия летчиков и техников, видевших бой. Едва от них отбившись, бросился на КП. Подполковник Коржов сидел за грубо сколоченным деревянным столом, на котором была развернута карта района боевых действий. На карте этой стояли телефоны, навалом лежали летные книжки и даже свеча в канделябре стояла на тот случай, если выключат электросеть. Начальник штаба, комиссар полка Авдеев и еще несколько старших командиров полукольцом окружали стол. Ватагу летчиков, загрохотавших было по ступенькам узкой лесенки, ведущей в землянку, Коржов решительно остановил коротким движением руки.

— Вы пока малость погуляйте на воздухе, хлопцы. А ты, Антоша, давай поближе. Заслужил.

Перед Коржовым вразвалку стоял немецкий летчик в сером разодранном комбинезоне. Два автоматчика караулили каждое его движение. Немец с интересом рассматривал низкие своды землянки темными миндалевидными глазами. Шлема и пояса на нем теперь не было. Многочисленные карманы теплого комбинезона были расстегнуты, лоб поцарапан, в слегка вьющихся светлых волосах таял снег. С трудом подбирая немецкие слова, Коржов выговорил:

— Вас ист ире наме?

Немец брезгливо передернул плечами и проговорил по-русски, лишь с трудно улавливаемым акцентом:

— Не надо напрасно мучиться, подполковник. Я иду вам навстречу и постараюсь облегчить нашу беседу.

Среди находившихся в землянке пробежал шепоток удивления. Фашистский летчик, а так хорошо говорит по-русски. Коржов в некоторой растерянности поднес к глазам пачку документов, изъятых у пленного.

— Дизе вас ист?— спросил он, теребя в жестких толстых пальцах черную книжечку.

Немец сделал нетерпеливое движение, и его чуть булькающий прерывистый голос наполнил землянку.

— Повторяю, кончайте спектакль, — заговорил он требовательно. — Не надо мучить меня ломаным немецким, если я прекрасно говорю по-русски. Вы держите в руках мое офицерское удостоверение личности. В нем сказано, что я барон Отто фон Корнов, полковник Люфтваффе, и с 1935 года служу в армии фюрера. Дрался в Испании, участвовал в польском походе, в боях за Нарвик. Теперь на Восточном фронте в особой группе асов. Советских самолетов успел сбить лишь один. Весьма сожалею, что так мало, — закончил он с усмешкой.

— Ах ты сволочь! — заорал Коржов и, схватив табуретку, занес ее над головой пленного.

— Отдай! — закричал на него комиссар и вырвал ее из сильных рук командира.

Немецкий летчик равнодушно повел глазами:

— Это и есть гуманное обращение советских военных властей с пленными?

Комиссар Авдеев ногой отпихнул табуретку, так что она с грохотом повалилась на пол, и закричал еще свирепее Коржова, которого только что унимал:

— Потише, полковник. А то я не посмотрю на то, что в ваших жилах течет баронская голубая кровь. Тресну так, что костей не соберете. Какое вы имеете право говорить о гуманности! Ваш путь по нашим дорогам — это путь насилий и зверств.

— Лозунги, — не совсем уверенно усмехнулся немец.

— Лозунги! — вскричал успокоившийся было Коржов. — А дети, которых ваши солдаты бросали под Вязьмой в колодцы! А пленные, которых в Смоленске и Минске вы живьем закапывали в траншеи! А беженцы, погибшие под гусеницами ваших танков! Это что? Лозунги?

На побелевшем лице полковника, выдавая волнение, дернулся мускул. Словно пытаясь защититься, он поднес к лицу обветренную жесткую ладонь.

— О майн готт! О, какой позор! И вы обвиняете в этом меня, наследника рода фон Корновых! На нашем фамильном гербе написаны слова: мужество и справедливость.

— Нас не интересует ваша геральдика,— прервал его комиссар Авдеев, — можно подумать, это не вы штурмовали на своем «мессере» колонны наших беженцев и расстреливали с воздуха женщин и дряхлых стариков.

Немецкий полковник сделал протестующий жест.

— Война — это страшная штука, и в ней нельзя обойтись без жестокостей. Но, честное слово, я не вешал вашу Зою Космодемьянскую и не бросал в колодцы грудных детей. Я не верю, что это могли сделать солдаты великой Германии.

— Воспитанные на идеях Ницше, — подсказал комиссар Авдеев.

— К черту Ницше! — исступленно воскликнул немец. — Это не мой философ. Повторяю: я из древнего рода. Мои предки служили Фридриху Великому. В наших правилах воевать честно и честно служить своей родине. Сейчас идет большая война, потому что двум таким богатырям, как Германия и Россия, трудно ужиться на одном континенте. Родина потребовала воевать, и я воюю. Но воюю честно, как рыцарь.

Коржов с хрустом сжал огромные кулаки.

— Так вы, что же, господин барон, в лайковых перчатках, что ли, воюете?

Немецкий полковник поборол охватившее его волнение, и в его темных глазах появилась надменность.

— Вы ошибаетесь, господа советские офицеры. Я никогда не пикировал на русских беженцев, хотя часто их видел на дорогах войны. Если это делали какие-нибудь негодяи, то они заслуживают военно-полевого суда и смерти. Я же рыцарь воздуха, один из асов рейхсмаршала Геринга. Если хотите убедиться, то вот. — Он рывком сверху вниз сдернул молнию и распахнул полы летной куртки. На форменном френче глухо звякнули два Железных креста. — Я воюю по правилам и в эскадре заслужил от нашего командира прозвище «несбиваемый».

Коржов широко улыбнулся.

— Ему придется этого прозвища вас лишить.

У немецкого аса дрогнули губы, но он тотчас же овладел собой и вызывающе поднял подбородок.

— Я сбил двадцать три самолета. Польских, французских, греческих, английских. Но у каждого аса такова уж судьба — рано или поздно его ожидает впереди трасса противника. Ваш летчик, должно быть, большой виртуоз, если он сумел поразить мой «мессершмитт» на таком неповоротливом самолете, как «Ил-2». Где он? Я готов пожать ему руку.

— Антоша, Баталов, — тихо и как-то особенно ласково позвал Коржов, — где же вы? Окажите любезность, покажитесь господину барону.

Баталов вышел из-за чужих спин взъерошенный, с прилипшей к вспотевшему лбу мальчишечьей челкой, подошел к немцу. Отто фон Корнов сделал шаг назад, совершенно потрясенный.

— Вот этот мальчик?

— Успокойтесь, барон,— сказал Баталов. — Это моя работа.

Немец смотрел на него широко раскрытыми застывшими глазами.

— О майн готт! — Барон потрогал чисто выбритый холеный подбородок и обратился уже к Коржову: — О! Русский командир! Если у вас и остальные пилоты таковы, я могу вас поздравить. Я очень рад, что не уничтожил этого мальчика. Вы же понимаете, в чем дело, — перевел он глаза на Баталова, — вы гениально ушли от моей первой трассы. Таким точным маневром от меня еще никто не уходил. Вы сделали вот так, — показал полковник ладонями, — и моя трасса прошла вот здесь. А потом я зашел снова, уже с хвоста, и вас уже ничто бы не спасло, если бы не ваш простой, но такой ошеломляющий маневр. В вашем гороскопе действительно есть счастливая звезда. Мой добрый совет: переучивайтесь на истребитель, и мы когда-нибудь встретимся в воздухе, как два рыцаря. Я тогда возьму реванш, но твердо обещаю, что не буду добивать вас в воздухе, если вам удастся выброситься на парашюте. Мой «туз» еще сразится с вашим «петухом».

— Успокойтесь, барон, этого уже никогда не случится, — повел бровями комиссар Авдеев.

— Но почему? — удивился немец.

— Потому что вы уже отвоевались.

— Ах, это!

Коржов с интересом наблюдал за асом. Что-то необычное было в его поведении. Коржову уже приходилось присутствовать несколько раз на допросах пленных фашистских летчиков. Эти допросы являли собой унылую картину. Гитлеровцы однообразно, как в плохом театре на репетиции, выбрасывали правую руку вверх, кричали: «Хайль Гитлер!», «Русским капут!»,

«Москва падет!», «Хайль блицкриг!». Некоторые даже пытались петь гимн «Великая Германия». Этот же, как спортсмен, в диком азарте говорил только о воздушных боях и расхваливал себя как аса. Но все равно он был такой же коричневой чумой, потому что по-пиратски жалил наши самолеты и от этого приносил не меньше вреда.

— Откуда вы так хорошо знаете русский язык? — хмуро спросил Коржов.

— О, — улыбнулся немец, — это заслуга не столько моя, сколько моего фатера Бруно Корнова. Генерал Корнов побывал на вашей земле в первую мировую войну и даже несколько месяцев находился в плену.

— Вы теперь разделили его участь, — колко заметил Авдеев.

Барон посмотрел на него, как на несмышленыша, и прощающе усмехнулся:

— О нет! В плену не я. Половина Советского Союза у нас в плену: Украина, Белоруссия, западная Россия. Не будьте идеалистами. Скоро мы нанесем последний удар.

— Вздор! Геббельсовская пропаганда! — оборвал его Коржов.

Барон удивленно пожал плечами:

— При чем здесь Геббельс! Я сам не могу терпеть Геббельса. Врет, как базарная торговка. Но ведь я излагаю факты. Больше чем полгода ваша армия не продержится. У вас не будет оружия и нечего будет кушать. Но мы уклонились от основной темы. Вас интересует, откуда я знаю русский. Когда мой отец генерал Бруно Корнов вернулся из русского плена, он мне сказал: «Слушай, Отто, самый большой и самый сильный наш враг — Россия. Чтобы ее победить, мы должны ее хорошо знать. Изучай ее язык, экономику, историю». Если хотите, я два года в высшей школе разведчиков учился.

— И почему же не пошли по этой части? — спросил Авдеев.

Фон Корнов пригладил короткую спортивную прическу.

— Слишком грязная работа. А я воздушный рыцарь, потомок Нибелунгов.

Коржов опять подумал: «Что за тип? Если бы Геббельс знал, как он его тут склоняет, быстренько бы определил в концлагерь. Клепок, что ли, недостает или рисуется? А впрочем, что мне за дело. Такой же враг, как и другие».

— Послушайте, барон,— поморщился Коржов, — давайте покончим с эмоциями и перейдем к делу. Нас интересует ваша аэродромная сеть. Ново-Дугино, Двоевка, Сеща...

Фон Корнов выпрямился, его глаза под прямыми бровями стали холодно-отчужденными. И уже другим, чеканно-строгим голосом он заявил:

— Никаких сведений военного характера дать вам не могу. Вы не хуже меня знаете, что такое военная присяга, а я офицер и принял присягу на верность великой Германии.

— Хотите сказать — фюреру, — пожал плечами Коржов.

— Я сказал — великой Германии, — повторил пленный.— Все фон Корновы служили только великой Германии. И если сейчас во главе государства стоит фюрер Гитлер,— значит, мы служим и ему. Но великая Германия — это более широкая единица измерения, нежели тот, кто стоит у ее власти.

Коржов хотел возразить, но в эту минуту яростно зазвонил полевой телефон непрерывным душераздирающим звонком. Подполковник снял трубку и был тотчас же оглушен суровым голосом командира дивизии:

— Коржов, ты с ума спятил! Твой лейтенант Баталов такую важную птицу захватил, а ты два часа этого барона у себя в землянке держишь. Ты что, перевоспитываешь его, что ли? Доставь его немедленно в штаб дивизии.

— У меня единственная полуторка на ходу,— сбивчиво ответил командир полка.

— Вот на ней и доставь,— отрезал комдив. — А лейтенанта Баталова оформи на боевик. — И трубка умолкла.

Минут через пятнадцать в сопровождении красноармейца из караульной роты фон Корно-ва уже отправляли в штаб дивизии, находившийся в пригороде Москвы, в двадцати километрах от аэродрома. Довольно проворно забравшись в кузов, барон отыскал глазами Баталова и приветственно помахал ему рукой.

— Прощайте, юноша. У нас не было возможности поговорить с вами на земле, но мы достаточно мужественно обошлись друг с другом в воздухе. Меня почему-то не покидает уверенность, что мы еще раз встретимся в небе.

— Едва ли, — ответил за Баталова комиссар Авдеев. — Вам, господин барон, теперь ничто не угрожает. Проживете до конца войны в лагере военнопленных.

Взметнулась за полуторкой жесткая снежная пыльца, и машина исчезла за поворотом, прогрохотав всеми своими много раз чиненными частями. Полуторка не возвратилась к ужину. Охваченный неясной тревогой, Коржов позвонил дежурному по штабу дивизии, но оттуда ответили, что пленнбго еще не привозили. И только под самый уже вечер на КП полка позвонил генерал и мрачным голосом сообщил:

— Дрянь дело, Коржов. У поворота на Горьковское шоссе полуторка попала под бомбежку. Фугаска в нее почти прямым попаданием угодила. Машина в гармошку, шофер убит наповал, конвоир тяжело ранен. А барон бежал. Но как-то странно бежал, понимаешь? Переодел конвоира в свое теплое обмундирование и даже рану ему перевязал. А сам удрал в его одежде. Это логично. Но вот что странно, он бы мог шутя прикончить конвоира, но...

Прошли три трудных фронтовых года и четыре не менее трудных месяца. В марте сорок пятого один из наших отдельных истребительных авиаполков стоял на берегу Одера. Имя его командира подполковника Антона Баталова гремело в приказах Верховного Главнокомандующего. Многое изменилось за это время. Над Волгой, в окрестностях Сталинграда, в неравном бою пал комиссар Авдеев, великан Коржов остался в прежнем соединении, лейтенант Баталов из зеленого, наивного паренька превратился в зрелого воина. В жестах и движениях его уже не было прежней спешки, чуть располнело лицо, вместо вихров появилась новая прическа: он отпустил густые волосы и зачесывал теперь их только назад. Серые глаза смотрели на мир с добрым прищуром. На самом их дне прятал он теперь и свои радости и огорчения. По таким глазам трудно было узнать настроение их хозяина, зато они в своей мудрой неторопливости угадывали многое. И никто не называл его уже Антоном, обращались все к нему, именуя Антоном Федосеевичем. Баталов раздался в плечах, стал тверже и увереннее шагать по земле. Он давно уже ушел из штурмовой авиации в истребительную и на самых скоростных по тем временам «Ла-5» сбил уже восемнадцать фашистских самолетов. Две большие звезды носил он на полевых погонах, но мальчишество нет-нет да и просыпалось в нем, толкало на необузданные выходки. Одна из них стоила ему выговора и девятнадцатой победы.

Случилось это в какой-то из последних дней марта, когда агония фашистской Германии была уже всему миру очевидной. На главном участке фронта стали сравнительно редкими воздушные бои. Всю свою уцелевшую истребительную авиацию гитлеровцы использовали в качестве бомбардировщиков и штурмовиков. Бои чаще всего возникали в тех случаях, когда «Фокке-Вульфы-190», беспорядочно побросав бомбы, уходили на запад и подвергались атакам наших истребителей. Вот почему подполковнику Баталову показалась очень странной информация, поступившая с одного из аэродромов. В ней сообщалось, что не далее как сутки назад к группе штурмовиков, бомбивших порт Штеттин, при заходе на посадку с выпущенными шасси, пристроился «Мессершмитт-109» и зажег замыкающий самолет. Через день такая же точно история повторилась на аэродроме Репин, потом в Шпротау. Шифровка из штаба воздушной армии предписывала усилить осмотрительность в воздухе, быть бдительнее и на земле. Но злополучный «мессершмитт» и не думал униматься. На другой день, когда шестерка «илов», замкнув круг, штурмовала окопы, он внезапно появился в саглом центре круга и озадачил летчиков тем, что тоже стал пикировать на артиллерийские батареи, а потом одной неотразимой атакой сбил два самолета и безнаказанно ушел. Летчики и воздушные стрелки еле-еле успели спастись на парашютах. Пулеметным огнем немец их расстреливать не стал. Вернувшийся из боя командир группы штурмовиков майор Селютин на вопрос, какие особые приметы имеет фашистский стервятник, мрачно сообщил:

— Что-то красное на фюзеляже у него намалевано. А что — разобрать не успел. Он на дьявольской скорости от нас ушел.

А на другой день уже из полка самого Баталова четверка «лавочкиных» повстречалась с неизвестным. Ее ведущий, страшно возбужденный от пережитого, ворвался в комнату командира полка и закричал:

— Видели, товарищ подполковник! Честное слово, видели!

— Кого? — не сразу догадался Антон Федосеевич, рассчитывавший в эту минуту маршрут для очередной группы «лавочкиных».

— Немца этого одиночного.

— И что же?

— У него действительно красный червонный туз на фюзеляже изображен. И стрела его пронзает в самом центре.

Баталов отложил в сторону цветные карандаши и рассеянно переспросил:

— Что нарисовано?

— Червонный туз, пронзенный стрелой.

— Вот как, — произнес он и задумался. Уже ставшее далеким прошлое на мгновение всплыло перед глазами, но Баталов решительно отогнал воспоминания прочь. «Нет, этого не может быть. Гитлеровцы падки на подобную роспись. «Мессершмиттов», разрисованных червонными тузами, летают десятки». И все-таки стало как-то неспокойно, ожил в памяти зимний день под Москвой. Не успел Баталов прийти к какому-либо определенному выводу, как над аэродромом пронесся тонкий, душераздирающий вопль чужого мотора, явно не похожего на работающий в воздухе мотор «лавочкина». Баталов все бросил, выскочил из каменного домика, где размещался штаб полка. С опозданием увидел свечой взмывавший в промытое весенними дождями небо «мессершмитт» и остолбенел от подобной дерзости. Сейчас, когда вся фашистская Германия на последнем издыхании, — и вдруг такая наглость. Он не успел больше ни о чем подумать. Откуда-то появился его адъютант лейтенант Староконь с белым треугольным матерчатым вымпелом в руке.

— Командир, ось подивитесь.

На матерчатом треугольнике красной тушью было написано по-русски без единой орфографической ошибки: «Вызываю самого лучшего аса вашего полка на честный рыцарский поединок над вашим аэродромом. Время берлинское— 12.00. Обеспечиваю набор высоты 3000 метров, затем сходимся. Выбросившегося на парашюте расстреливать из пулеметов не буду. Ас великой Германии». Вместо подписи внизу стояла эмблема: червонный туз, пробитый острой стрелой.

— Подлюга! — закричал Баталов. — Завтра же запланировать мне полет в этот район на свободную охоту. Ведомым дать Яковлева из второй эскадрильи. Я покажу этому фигляру.

Начальник штаба майор Опрышко, у которого была в эвакуации где-то под Ташкентом многодетная семья, увещевающе произнес:

— Опомнитесь, Антон Федосеевич. К лицу ли вам, командиру отдельного полка, поддаваться на провокации какого-то прощелыги?

У Баталова побелели губы, и он непреклонно сказал:

— Нет, Олег Николаевич, это не прощелыга. Это сильный и опасный враг, и с ним надо посчитаться.

Начальник штаба укоризненно вздохнул.

— Как хотите, Антон Федосеевич, но ведь это же безрассудство и мальчишество. Я вас категорически осуждаю.

— Осуждайте меня сколько хотите, — возразил Баталов, — однако на завтра вылет парой на свободную охоту запланируйте. И не беспокойтесь. Старший лейтенант Яковлев — надежный ведомый.

Три дня подряд появлялся в этот час над линией фронта вместе со своим ведомым подполковник Баталов, надеясь на встречу с фашистским асом, сбросившим на их аэродром вымпел с наглым вызовом, но никого не встретил. Во все стороны расстилалось голубое весеннее небо, и ни одного «мессершмитта» в нем не было.

Вспоминая потом со всеми мельчайшими подробностями совершенные полеты, он не мог отделаться от ощущения, что где-то, на каком-то этапе маршрута фашистский ас наблюдал за ним, оставаясь невидимым, и почему-то не хотел вступать в открытый бой. С таким чувством ушел Баталов и в четвертый полет. Сначала все было так, как и в трех предыдущих полетах. Над линией фронта лениво постреливали зенитки, высоко проходили группы наших «пет-ляковых», а пониже — «ильюшиных», и ни одной фашистской . машины. Пробарражировав около сорока минут, Антон Федосеевич приказал ведомому возвращаться. Они на большой скорости подошли к своему аэродрому.

— Садись первым, — передал Яковлеву Баталов. — А я еще один кружок сделаю.

Мотор на бензомерном «лавочкине», на котором летал командир полка, был новый, ревел, как зверь. Наблюдая за посадкой ведомого, Антон боевым разворотом набрал высоту и сделал щегольской переворот. Не успела машина стать строго в горизонтальное положение, как над ее фонарем сверкнула трасса. Косой черной тенью пронесся над машиной Баталова «мессершмитт», оставляя в воздухе тонкую струю отработанного газа. Баталов подумал о том, что непростительно зевнул, дав возможность фашистскому летчику незаметно приблизиться. Хорошо, что тот поторопился и открыл огонь с большой дистанции. Теперь только одно могло уберечь от новой атаки — высота, и он стал ее набирать. «Лавочкин» почти отвесно ввинчивался в нежно-голубое небо. Солнце победной весны озарило на его фюзеляже нарисованного петуха. Весело прищуривая глаз, петух по-боевому высоко держал голову с хохолком и плотно стиснутым клювом. На самолетных часах было два часа сорок пять по московскому или двенадцать сорок пять по берлинскому времени. На высотомере — три тысячи метров. Сломав вертикальную линию набора высоты, Баталов перевел «лавочкина» в горизонтальный полет и беспокойно осмотрел воздух над собой, внизу, слева и справа. Небо было чистое, как будто протертое, ни одной тучки не зацепилось на нем.

Новую атаку «мессершмитта» он предусмотрел своевременно и резким маневром оторвался от противника. Но уже через несколько секунд фашистский ас озадачил подполковника тем, что пошел на него в лобовую. Антон Федосеевич увидел стремительно надвигающийся острый кок фашистского истребителя и подумал: «Сейчас дам по нему из пушки». Но не успел его палец опуститься на гашетку, как «туз» круто отвернул вправо и стал заходить ему в хвост. Антон задрал нос «лавочкина» и свечой взмыл к солнцу в надежде атаковать врага с петли. Но этот обычный прием немец моментально разгадал и остался внизу, ожидая, когда машина Баталова зависнет в самой верхней точке и потеряет скорость. Это тоже было ясно подполковнику, и он, оборвав петлю, скользнул от противника в сторону. Два-три разворота — и машина немца в прицеле. Но опять палец не успевает нажать гашетку. Целым каскадом немыслимых фигур «мессершмитт» вырывается из кольца и теперь уже сам уходит «горкой» на высоту, стремясь оторваться от противника. У Баталова на вертикали машина сильнее-, и ему удалось подкараулить врага. Быстро сократилось расстояние. Но червонный туз сделал новую серию фигур и ушел из-под обстрела. Трасса пронеслась слева, не причинив вреда. И тогда Антон Федосеевич решился на крайнюю меру. Он бросил самолет в беспорядочное падение: пусть немец думает, что ранил его или убил. Виток за витком отсчитывала машина, недолго уже и до земли. «Мессершмитт» проскочил справа, победно гудя мотором. Лишь у самой кромки леса немец вывел свою машину в горизонтальный полет. Он не видел в это мгновение своего противника. Баталов плавным движением рулей прекратил падение. Капот истребителя поднялся. Эти несколько мгновений, когда враг не может тебя видеть, — как они ценны! У Баталова преимущество в двести метров, а хвост со свастикой впереди по курсу. Подполковник довел газ до предела, и «мессер» оказался в прицеле. «Лавочкин» вздрогнул от первой длинной очереди. Желтая дорожка снарядов оборвалась у хвоста фашистской машины. «Лишь бы по кабине не попасть! — пересохшими губами прошептал Баталов.— Он мне живым нужен». И вдруг закричал громко и продолжительно, не в силах унять бурной радости:

— А-а-а-а-а!

Из дыма и пламени, которыми были охвачены хвост и правая плоскость «мессершмитта», вывалился комок человеческого тела, и над ним на безопасном от падающего самолета расстоянии спокойно раскрылся спасительный купол парашюта. По бортовой радиостанции подполковник передал приказания начальнику штаба:

«Четвертый. Я — «Красный петух». Я — «Красный петух». Блокировать все дороги у «Рубина», послать поисковую группу к опушке леса. Брать только живым, и чтобы ни одной царапины. Ясно?»

«Я — четвертый. Вас понял», — спокойно ответил с земли майор Опрышко.

А Баталов, спикировав на снижающегося парашютиста, увидел, как тот в отчаянии закрыл лицо руками. «Нет, шалишь, — пробормотал Баталов. — Мы, русские летчики, побежденных не расстреливаем». И он пронесся мимо, покачивая машину с крыла на крыло. Посадочная полоса бежала навстречу. Толпа летчиков окружила самолет Баталова, его вытащили из кабины и принялись качать.

— Осторожнее, дьяволы! — крикнул Антон. — Уроните же, разгильдяи!

Подошел нахмуренный Опрышко.

— Антон Федосеевич! Ох, Антон Федосеевич! Вы из меня за эти двадцать минут форменного старика чуть не сделали. Уже и руки трясутся, и коленки дрожат.

Комполка обнимает его за плечи, ободряет:

— Ничего, Олег Николаевич, вы пленного взяли?

— Взяли, Антон Федосеевич, — охотно подтверждает Опрышко. — Только что позвонили с дальней зенитной батареи. Староконь руководил захватом. Впрочем, немец и не сопротивлялся. Вышел на опушку с поднятыми руками, отстегнул ремень и бросил на землю кобуру с пистолетом.

Баталов потер удовлетворенно руки.

— Отменно, Олег Николаевич. Прикажите вести ко мне.

В тесноватом своем кабинете, где была развешена карта большого Берлина с нацеленными на рейхстаг и Тиргартен стрелками маршрутов, над которыми мелким каллиграфическим по-черном указывались курсы и время полета до цели, Баталов с наслаждением сорвал со вспотевшей головы шлемофон, старательно зачесал назад густые волосы, обдул пыль с кожаного чехла, в котором лежал полевой телефон, расстегнул молнию летной куртки. В кабинет стали набиваться люди, но комполка встал и жестко потребовал:

— Прошу всех удалиться, товарищи.

Начальник особого отдела, широкоскулый

подполковник Максимович, поднял на него недоуменные глаза, но Антон и ему повторил решительно:

— Ты тоже уходи, если мне доверяешь, разумеется.

Максимович встал, и даже шрам у него на шее покраснел от смущения.

— Что ты, что ты, Федосеевич! Как же я могу не доверять. Да на таких, как ты, вся советская власть держится. Ты только потом расскажи, о чем говорили.

— Все расскажу, дружище, — пообещал Баталов и подтолкнул его по-приятельски к дверям.

Когда кабинет опустел, Антон убрал со стола все секретные бумаги, планшеткой накрыл таблицу с позывными, вынул из кармана простенький портсигар с тремя богатырями на крышке. Дверь отворилась, и на пороге появился запыхавшийся лейтенант Староконь. Его широкое загорелое лицо было потным.

— Товарищ подполковник, разрешите доложить, пленный доставлен.

— Введи его, Староконь, — весело сказал Баталов, — а сам далеко не уходи. Возможно, потребуешься.

Все было понятно, но Староконь не торопился трогаться с места.

— Антоша! — воскликнул он с восхищением. — Такого зверюгу уложил, а сам свеженький, як огуречик.

— Ладно, ладно, Тарас, — махнул Баталов рукой своему верному адъютанту и ровеснику, — давай сюда пленного.

В кабинет командира полка боком вошел усталый, осунувшийся человек с расцарапанным лбом и безвольно обвисшими вдоль тела руками. Непокрытая голова была совершенно седой. Летную куртку он волочил за собой по полу. На синем кителе фашистских ВВС ненужным грузом висели Железные кресты. Знакомо сверкнули миндалевидные глаза, и чуть скошенный небритый подбородок уныло дрогнул. Они с минуту напряженно всматривались друг в друга: сильный, крепкий Баталов и его поникший, раздавленный противник.

— Добрый день, господин барон фон Корнов,— весело приветствовал его командир полка. — Вот и не удался вам реванш. Рад вас видеть у себя в гостях. Не узнаете?.

Немец попятился и остолбенело молчал. На его узком смуглом лице замерло выражение невероятного смятения. Сухие губы беспомощно зашевелились.

— О майн готт! О нет, этого не может быть! Вы есть тот самый мальчик, которого я пощадил под Москвой?

— Положим, не пощадили, а промахнулись, — прокомментировал с улыбкой Баталов.

Немец смущенно закивал головой:

— О да, о да. Но, впрочем, какое это имеет сейчас значение? У меня еще в воздухе мелькнула мысль... этот знакомый петух — атрибут русского бытия. Но его мог изобразить и другой летчик. О, как это все невероятно! Раньше вы летали на штурмовике, а теперь так виртуозно пилотируете «лавочкин».

Баталов пожал плечами:

— Что поделаешь, война всему научит.

— О, это действительно глубокая истина, — горько закивал немец. — Но я все-таки очень рад с вами встретиться.

— Почему же?

— Потому что у нас с вами есть одно общее.

— Надеюсь, не принадлежность к национал-социалистской партии, — засмеялся Антон Федосеевич, но барон его неожиданно перебил:

— Не надо острить. Это тоже у нас общее. Оно заключается в том, что оба мы в ней никогда не состояли.

— Так ли? — недоверчиво уточнил Баталов. — Сдается мне, что представитель династии фон Корновых, верой и правдой служившей фюреру, не мог не быть членом национал-социалистской партии.

— Тем не менее это так, — вздохнул немецкий ас. — Но не это самое главное. Сейчас общность в том, что оба мы дожили до последнего дня войны... И я очень рад, что именно вы меня победили. Было бы очень обидно, если бы кто-нибудь другой. Вы все-таки есть мой, как это по-русски... крестник. Однако вы уже подполковник. У вас... это... Золотая Звезда Героя. О! Вы ее носите по заслугам. Я сегодня в этом убедился, подполковник Баталов. Вы несколько изменились. Возмужали, выражение озабоченности на лице.

— Вы тоже изменились, барон, — спокойно заметил Антон и вдруг строго спросил: — Но позвольте, в сорок первом вы были полковником, а теперь майор. Что это за маскарад?

Фон Корнов безжизненными глазами посмотрел на свой френч и тускло улыбнулся.

— О! Вы жестоко ошибаетесь, герр Баталов. Это не есть маскарад. После покушения на Гитлера я был действительно разжалован в майоры и лишен доверия. Мне было приказано смывать свой тяжелый проступок кровью.

— И вы изрядно в этом преуспели? — холодно усмехнулся Баталов.

Немец вопросительно поднял тонкую цепочку бровей:

— Но я вас не понимаю. Что вы имеете в виду?

— Жестокость, с которой вы атаковали наших зазевавшихся летчиков.

— Жестокость? — недоуменно переспросил барон. — Но ведь я же их всех пощадил. Я бы мог всех их поодиночке перебить, когда они опускались на парашютах. Согласитесь с тем, что для такого воздушного стрелка, как я, это бы не составило особого труда. Но ведь я же этого не сделал. Нет, господин Баталов. Вы неточны в своих формулировках. Я не собирался смывать свой так называемый проступок кровью русских. Но отчаяние толкало меня на эти бои. Сейчас все смешалось, родина моя гибнет, и в этих боях я попросту искал своей смерти. Что поделаешь — жалкая пьеса доиграна, занавес вот-вот упадет на сцену.

Баталов внимательно посмотрел ему в лицо: врет или говорит правду? Сделал вид, что пропустил мимо ушей последние слова.

— Отчего у вас расцарапан лоб, господин барон? Я надеюсь, это не мои солдаты?

— О нет! — тихо рассмеялся фон Корнов. — Ваши солдаты не виноваты. Они отходчивые, как дети. Это я сам, когда вылезал из кабины. Вы меня загоняли на вертикалях. Ведь я уже старик по сравнению с вами. Как-никак сорок пять. — У него еще ниже опустились плечи, мертвенная бледность покрыла щеки.

— Вам плохо, фон Корнов?

— Нет, — попытался приободриться пленный. — Просто я ничего не ел и не пил с утра, а после этой бешеной гонки в небесах немножечко кружится голова.

Баталов нажал на вделанную в письменный стол кнопку. Дребезжащий звонок огласил высокие своды кабинета. На пороге появился адъютант.

— Староконь, немедленно две чашки кофе и чего-нибудь закусить барону. От рюмки коньяку не откажетесь? — повел он бровями в сторону пленного.

Командир полка кивнул асу на потерявший свой первоначальный цвет диван с выпирающими пружинами и теплее сказал:

— Садитесь. В ногах правды нет.

— Отличная русская поговорка, — отозвался фон Корнов и с благодарным выражением сел на диван. — И вообще русские отличные люди.

Баталов недобро усмехнулся:

— Зачем же вы против них воевали?

Фон Корнов со вздохом пожал плечами:

— Я вам отвечал на этот вопрос еще под Москвой. Мой род своей древностью восходит к нашим предкам, которые завоевали Рим. Служить оружием великой Германии — его святой долг. История меня заставила идти против вас, так же как вас против нас.

— Историю делают люди, — веско возразил Баталов, и глаза у него сурово потемнели. — Если бы не ваш бесноватый фюрер, мы бы никогда не воевали с Германией. А теперь видите, к чему привело ваше знаменитое «хайль Гитлер». Вы тут обронили слова, что у нас общее в том, что оба мы дожили до последних дней войны. Ваша правда. Дожили. Только я до славной победы, а вы — до позорного краха!

Вошел Староконь и поставил на стол поднос с двумя стопками коньяку, небольшим трофейным кофейником и бутербродами на тарелке.

— Берите, барон, — кивнул пленному Баталов. ^

Фон Корнов нерешительно поднял вверх стограммовый шкалик, но сказал упрямо:

— И все же за то, что мы оба дожили. Вы — в славе, а я — в отчаянии, но дожили. И еще раз хочу повторить, что я очень рад, не поймите, что лицемерю или, чего доброго, заискиваю... в нашем роду заискивающих не было. Я очень рад, что сложил оружие в бою с вами. Вы достойный противник. Форвертс1 — И он залпом опорожнил стопку.

— Странный вы человек, фон Корнов,— задумчиво произнес Баталов. — Вот и пьете не как барон, а как русский солдат. Эх, если бы вы добровольно перешли к нам в сорок первом. Давно бы уже полком командовали и воевали за новую Германию.

В кабинете командира полка на одной из стен висели портреты Тельмана и Вильгельма Пика. Пленный кивком указал на них:

— За эту, что ли?

Баталов кивнул.

— Нет, эта Германия не для меня.

— Как знать, — неодобрительно заметил Баталов и выпил свою стопку, наблюдая за тем, с какой жадностью немец уплетает бутерброды. Покончив с ними, барон взял тонкой холеной рукой чашечку кофе, с наслаждением глотнул ароматную жидкость и прикрыл глаза тяжелыми, набрякшими от усталости веками.

— Кофе чудесный. Настоящий, кажется?

— Да. Не эрзац третьего рейха.

— Еще один глоток — и я готов идти даже на расстрел.

— О расстреле говорить повремените, — усмехнулся Антон Федосеевич и задумчиво посмотрел на седого, усталого летчика, на его безвольно повисшие Железные кресты. — Странный вы человек, фон Корнов. Никак не могу понять, почему в сорок первом, когда вам удалось бежать, вы не прикончили тяжело paненного конвоира? Даже рану ему перевязали. Надеюсь, этот эпизод остался в вашей памяти?

— О, герр Баталов,— встрепенулся фон Корнов. — Разве забывается такое? — Он поднес к глазам ладонь и сквозь расставленные пальцы поглядел на подполковника. — Этот мальчик остался жив?

— Остался жив.

— О, какое счастье! Увидит свою муттер, женится на красивой девушке. И сделает в жизни много такого, чего обесчещенный рыцарь червонного туза уже никогда не сделает.

— Да, но вы могли пырнуть его ножом, задушить, — волнуясь, проговорил Баталов.

Немец сделал протестующее движение и поднял руки.

— О! Что вы говорите!..— воскликнул он.— Если вы хотя бы немножко меня знали, вы бы ни за что не произнесли этих слов. Что же, по-вашему, я так сразу и родился в этом синем майорском мундире офицера гитлеровской армии? О нет. И у меня было детство, и колыбельная песня матери, и сказки, где добро побеждало зло. Я не собирался в детстве становиться истребителем. Настоял отец. Помню, я учился в школе пилотов, у нас загорелся сарай, а на крыше оказалась кошка. Мечется во все стороны и всюду натыкается на пламя. Мне так ее стало жаль, что даже глаза на секунду закрыл от боли. А другие гоготали как ни в чем не бывало. Вот тогда я и бросился за лестницей и спас эту кошку. У нас был очень строгий командир капитан Крамер. Он подошел и сказал: «Курсант фон Корнов. Вы действовали смело. Однако настоящий немец не должен вздрагивать при виде чужих страданий». Когда я увидел вашего раненого конвоира, я вспомнил историю с кошкой. Вероятно, я так и не стал настоящим немцем в понимании командира нашей курсантской группы капитана Крамера. Так разве с такими задатками я бы смог, как живодер, расправиться с бесчувственным вашим солдатом?! Нет, герр Баталов. Отто фон Корнов все-таки рыцарь. Я сражался против вас без животной ненависти к крови. Моя сфера была только небо и воздушный бой. В тот день, когда меня повезли на грузовой машине, в нас попала бомба. Меня оглушило и отбросило в сторону, засыпало землей и снегом. Но я сразу почувствовал, что жив и невредим, и быстро выбрался. Ваш солдат, который был за рулем, лежал мертвый, осыпанный стеклом, а конвоир без сознания стонал рядом. Я наклонился и увидел нежное, как у девушки, лицо. Он был совсем мальчик. Вся его грудь была залита кровью, а рядом валялся, как это у вас называется... индивидуальный перевязочный пакет.

— Да, такие пакеты выдают нашим солдатам, — подтвердил Баталов.

Немец согласно кивнул головой и допил кофе. По лицу его медленно растекся неяркий румянец.

— Я еще не принял решение, что делать, но пальцы уже как-то сами собой разматывали этот стерильный бинт и расстегивали на солдате гимнастерку. Когда-то в нашей эскадре среди пилотов я занял на соревнованиях лучшее место по оказанию первой помощи раненному в бою и знал много, как это... манипуляций. Солдат глухо стонал, потому что из раны хлестала кровь и маленький осколок торчал сверху. Выдернуть его не было большим трудом. Солдат на мгновение открыл глаза, и я увидел в них застывший ужас. Он, как и вы, очевидно, решил, что я готовлюсь его отправить на тот свет. А я всматривался в его лицо, видел родинку на левой скуле, пушок на бледных, ни разу не бритых щеках и думал, что когда-то его муттер целовала эту родинку, качая на руках своего киндера, пророчила ему много лет жизни. Когда я кончал эту маленькую операцию, мне в голову и пришла мысль переодеться в его платье. Сделал я все это быстро, а дальше помог великий русский язык, на котором говорили Пушкин, Толстой, Достоевский. Я стал пробираться к линии фронта, обращался к попутным машинам, и они меня подвозили. Под большим селом Середа, где стоял штаб дивизии, меня пустила переночевать крестьянка, у которой наши солдаты убили двух дочерей. Если бы она знала, кого пригрела, она бы ночью перерезала мне горло и была бы трижды права. А на следующий день я перешел линию фронта. В сумерках затесался в боевые порядки какой-то вашей оборонявшейся роты и, симулировав ранение, остался лежать на снегу, когда ваши отступали. Так я снова очутился у своих. А потом путь до Смоленска через захваченные города и села. Туда, оказывается, отвели на отдых нашу группу асов. Я тогда понял, что прав был этот ваш геркулес-командир, который хотел пустить в мою голову табуреткой. Под Вязьмой я увидел двух голых русских девушек, застреленных и облитых ледяной водой. Они лежали в кювете, и никто из проходящих наших солдат и офицеров не сделал попытки засыпать их тела хотя бы снегом. В Вязьме я заночевал у нашего коменданта, опознавшего меня по портрету в « Фелькишер Беобахтер». Вечером была приличная попойка, а на рассвете он меня разбудил с веселым хохотом. «Пожалуйста, поднимайтесь, господин барон. Сейчас мы поедем в одну деревеньку. Туда всего два километра». — «Зачем?» — спрашиваю я. «Да так, — отвечает комендант. — Надо совершить одну небольшую формальность, расстрелять десять Иванов».— «Они партизаны?» — «О нет. Это бабы, старики и подростки. Но они давали хлеб партизанам, и в целях профилактики их надо уничтожить. Чтобы тихо было в округе и немецкому мундиру лучше повиновались». Когда я решительно заявил, что не поеду, он нахмурился и злобно сказал: «Брезгаете, господин барон. Чистеньким хотите выглядеть, а всю черную работу на нас переложить». — «Расстреливать мирное население — это не черная работа, — возразил я,— это подлость». Комендант покачал головой и с откровенной ненавистью сказал: «Вот как! А как вы думаете, господин барон, что о вас скажет гестапо, узнав о такой точке зрения?» Они уехали, и через какой-нибудь час в ночной тиши прозвучали выстрелы. Но это не было самым страшным. Сутки спустя на одной из дорог я увидел огромную колонну военнопленных. Голодные, раздетые, страдающие от ветра и мороза. Кто-то закричал: «Москва не сдастся!» — и тотчас же раздались автоматные очереди. О, герр Баталов! — Тонкими пальцами фон Корнов сдавил свое горло, и плечи его задрожали. — Этот путь в Смоленск, куда на отдых была перебазирована наша особая группа асов, был для меня дорогой тяжелого прозрения. Розовая повязка упала с моих глаз, и я понял, что до сих пор воевал в лайковых перчатках, боясь прикоснуться к голой и страшной правде о фашистской армии на войне. Но что я мог поделать? В этой жестокой войне меня закружило, как щепку. Иногда хотелось врезаться на своем «сто девятом» в землю, но я гнал эту мысль, непонятно на что надеясь. Потом эта история с покушением на Гитлера. Не буду вам лгать, герр подполковник. Среди участников заговора я не был. Воли не хватило. В воздухе было все проще: увидел противника — атакуй и сбей. Вот какое назначение имперского аса. А на земле начинались душераздирающие противоречия. Оправдывал себя одним: я — фон Корнов, отпрыск древнего рода, рыцарь воздуха. Я принял присягу на верность великой Германии и честно ее выполняю. Один из моих друзей как-то намекнул о готовящемся заговоре. Я его никому не выдал, но к ним не пошел. Друга расстреляли, а меня за то, что был с ним близок, но ничего не сообщал никому о его намерениях, разжаловали в майоры, оставив гуманную возможность смыть кровью позорное пятно. — Фон Корнов нервно рассмеялся и вздохнул: — А теперь все к черту! Нет ни великой Германии, ни старого отца Бруно, ни моей Эльзы с двумя дочерьми. Они в Дрездене во время налета американских «летающих крепостей» погибли. И вот я стою перед вами униженный, опозоривший самого себя, готовый к самому суровому ответу. Даже к смерти.

Баталов пожал плечами, негромко проговорил:

— Меру наказания определяю вам не я. Я только могу сообщить свое мнение.

— Да что там ваше личное мнение, — вдруг взорвался немец, — очень я вас уважаю, герр подполковник, и как воздушного бойца, и как человека, но милости никакой не прошу. Потому что не достоин никакого снисхождения.

В числе сорока двух сбитых мною самолетов есть и советские. Значит, должен я отвечать перед вами по всей строгости. Да и зачем об этом говорить? Готов я к расстрелу, потому что и так уже труп.

Вечером на связном «Ли-2» барона отправили в штаб фронта. Поднявшись по лесенке, прежде чем исчезнуть в люке транспортника, он бледно улыбнулся и помахал рукой:

— Герр Баталов, прощайте. Теперь мы уже никогда не встретимся. Спасибо за доброе внимание и честное отношение.

...Прошло пятнадцать лет. В звании генерал-майора авиации Антон Федосеевич был назначен командующим авиацией Группы войск, части которой располагались на территории Германской Демократической Республики. Он приехал в гарнизон, где размещался штаб, вместе со своим адъютантом Тарасом Игнатьевичем Ста-роконем и, приняв дела, пошел осматривать особняк, из которого только что выехал его предшественник. Поднялся на второй этаж по винтообразной деревянной лестнице, отворил дверь в одну из комнат и ахнул. На стене висела большая фотография. У остроносого «мессершмитта», запрокинув голову, стоит фашистский летчик с Железными крестами на груди. Узкое волевое лицо. Глаза из миндалевидных гнезд полунасмешливо глядят в небо. Ошибки быть не могло. Фон Корнов в лучшие дни его карьеры!

— Откуда это? — спросил Баталов у одного из сопровождавших его офицероз, старожила этого гарнизона.

Тот удивленно расширил глаза:

— Вы про фотоснимок? На нем немецкий ас какой-то изображен. Барон из древнего рода. Я даже фамилию его слышал, да забыл. Говорят, у его предков было несколько родовых имений. И под Гамбургом, и под Дрезденом, и в Лейпциге. А здесь только особняк. Старый командующий рукой махнул и сказал: пусть остается. А вам не нравится, товарищ генерал? Может, к чертям все это повыбрасывать?

— Только попробуйте, — поднял руку Баталов.— Гвоздя чтобы не меняли в обстановке.

— Да неужели вам нравится эта стряпня? — показал майор размашистым жестом на картины и портреты. — Терпеть не могу помпезной прусской живописи. Вы посмотрйте, какие спесивые каменные подбородки и пустые глаза.

— Ладно, ладно, искусствовед, — проворчал генерал.— Всегда надо помнить, что искусство хорошо лишь в том случае, когда оно сообщает правду о своей эпохе.

И Баталов поселился в особняке. Часто, когда попадалась на глаза фотография барона фон Корнова, угрюмо думал: «Ну что, Отто? Вот тебе и реванш. Я вынужден обитать в твоем особняке, а ты неизвестно где». И в такие минуты Баталову даже несколько жалко становилось немецкого аса. «Черт побери! Ведь талантливейший летчик и неглупый человек! На какую бы светлую дорогу мог выбраться, если бы в свое время порвал с коричневой заразой!»

Но время шло, армейские дела и заботы заполняли дни Баталова, и даже среди ночи приходилось часто вскакивать к телефонам и, стряхивая сонную истому, мчаться в штаб или на аэродром, если того требовали обстоятельства. В свободное от службы время он много читал, словно желая наверстать упущенное, причем очень любил немецких писателей. В книжном шкафу у него корешок к корешку стояли тома Гете и Шиллера, Гауптмана и Гейне, Анны Зегерс и Бернгарда Келлермана. Книги заставляли его пристальнее всматриваться в жизнь, помогали лучше понимать обычаи и нравы жителей города. Частые встречи с командирами национальной немецкой армии, партийными и общественными работниками демократической Германии пополнили его лексикон, и бывали беседы, когда Баталов пытался говорить исключительно по-немецки. Звонки от немцев раздавались довольно часто и в кабинете и на квартире. Хильда Маер, секретарь городского комитета СЕПГ, взяла за твердое правило осведомляться о жизни Баталова раз в неделю и сообщать свои новости.

Вот почему генерал нисколько не удивился, когда поздним июньским вечером раздался звонок от дежурного по штабу.

— Товарищ командующий?

— Да. Я вас слушаю,— басовито откликнулся Баталов.

— Здесь вами немецкие товарищи интересуются. Переключить на квартиру или сказать, чтобы позвонили завтра в рабочее время?

— Зачем же? Переключайте, — согласился Баталов и услышал в трубке четкий голос, выговаривавший русские слова с той старательностью, с какой их произносят иностранцы, стремящиеся говорить без акцента.

— Товарищ генерал. Я звоню из городской ратуши. Мне бы очень хотелось с вами повидаться. Хотя бы десять — пятнадцать минут. Я в вашем городе проездом и завтра этого сделать не смогу. Простите, я не представился, это говорит председатель Общества германосоветской дружбы города Эдель.

Баталов шумно задышал в трубку. Он чертовски устал за этот день и мечтал о часах отдыха и тихого чтения. Но отказывать было неловко, тем более что позвонивший сказал о том, что не может зайти в иное время.

— Хорошо, приходите минут через пятнадцать на квартиру, — согласился он устало. — Вам сказать, где я живу?

— О нет, — сдавленно рассмеялся говоривший. — Данке шен. Большое спасибо. —. И трубка смолкла.

Баталов едва успел сменить синюю пижаму на военный костюм, когда у решетчатых железных ворот замер на тормозах светло-коричневый лимузин. Из него вышли трое: пожилой мужчина в светлом костюме, шофер и молодой человек, облаченный в легкий пыльник, по всей видимости, сопровождающий. Они двинулись все вместе к калитке, но человек в светлом костюме сделал удерживающий жест. Быстрой, легкой для его возраста походкой взбежал он на крыльцо как раз в ту минуту, когда адъютант генерала Баталова майор Староконь открыл дверь, вежливо говоря:

— Прошу на второй этаж. Генерал Баталов ожидает вас в гостиной.

— Зер гут, — откликнулся немец и очень уверенно стал подниматься по деревянным ступеням винтовой лестницы.

Генерал Баталов сидел за старомодным журнальным столиком в мягком зеленом кресле, держа в руках для видимости газету. Другое точно такое же кресло стояло напротив для собеседника. Баталов поднялся навстречу вошедшему, жестом пригласил садиться.

— Я вас слушаю.

Человек в светлом костюме с минуту молчал и вдруг голосом, сразу всколыхнувшим память, выговорил:

— Вот мы и в третий раз встретились.

Баталов вздрогнул от этого голоса и только

теперь узнал заметно пожелтевшее и постаревшее узкое лицо с прищуренным взглядом темных миндалевидных глаз, тонким носом и резко очерченной челюстью.

— Барон фон Корнов! — воскликнул он, потрясенный. — Вы!

— Да, это действительно я, а не мой призрак, — вдруг рассмеялся бывший ас, явно наслаждаясь замешательством Антона Федосеевича. Его цепкий, натренированный взгляд опытного летчика-истребителя бежал по стенам, теплел от встречи с дорогими его сердцу картинами и портретами, с обстановкой, которая была такой же точно, как и несколько лет назад. Печально вздохнув, фон Корнов заключил: — Не находите ли вы, генерал, что люди стареют гораздо быстрее, чем окружающие их вещи: дома, деревья, улицы? О, я вам очень благодарен за то, что вы сохранили мое жилище и эти фамильные ценности. Я имею в виду портреты и картины. Все-таки они были в свое время написаны достойными мастерами кисти.

Баталов широкими от удивления глазами наблюдал за неожиданным посетителем. Почему он здесь? Зачем? Откуда? Что ему дает право держаться так вольно, без всякой скованности и неловкости? Скорее всего, отбыв положенный срок наказания, он возвратился в родные места и решил проведать свое родное гнездо.

— Садитесь, — пригласил Баталов довольно сухо. — Вот сигареты. Наши, советские, с фильтром.

— О да, — откликнулся немец, — я с удовольствием воспользуюсь вашим любезным предложением.

Он взял сигарету и стал очень старательно разминать в тонких длинных пальцах. Он явно медлил, искоса поглядывая на Баталова смеющимися глазами. Долго шарил по карманам.

— О, доннерветтер. Это уже возрастное. Склероз во всей его откровенности. Никак не могу вспомнить, куда сунул зажигалку.

Потом зажигалка нашлась. Бесхитростная, не новая. Гость несколько раз чиркал, прежде чем высек огонь, не торопясь, раскуривал сигарету. Баталов уже терял терпение и первыгл это выдал.

— Как нам теперь обращаться друг к другу?

Немец весело рассмеялся и снова стал шарить по карманам.

— Это действительно резонный вопрос, и давайте его сразу разрешим. Ах, вот они, — извлек он из кармана несколько визитных карточек и протянул Баталову. — Я вас очень прошу, генерал. Одну... на память.

Баталов крепкими узловатыми пальцами взял визитную карточку и прочел на немецком;

— «Отто Корнов. Председатель отделения Общества дружбы ГДР — СССР, член окружного комитета СЕПГ».

И потеплело на душе у Антона Федосеевича. Он и подозревать не мог, что, несмотря на все непримиримые противоречия, обрекавшие их на отношения врагов, в душе он носил чувство жалости к этому искалеченному временем наивному и отважному человеку.

— С удовольствием возьму, — сказал он, улыбаясь, и зычно позвал: — Староконь, сюда! Быстро!

— В чем дело, товарищ генерал? — откликнулся адъютант.

— Да шевелись ты быстрее! — с деланной суровостью закричал Баталов. — Бутылку лучшего коньяка, какой только есть в нашем холодильнике, и закуску. Для меня и товарища Отто.

— Для господина барона? — выпучил глаза Староконь.

— Для какого такого барона! — захохотал Баталов. — Был когда-то барон, да весь вышел. А сейчас товарищ Отто Корнов. Ветеран войны, антифашист, член СЕПГ. Понял?

— Понять-то понял, Антон Федосеевич, — растерянно пробормотал Староконь, — буду насчет закуски соображать.

— Так что же? Рукопожатие не отменяется? — улыбнулся бывший барон»

— Не отменяется! — воскликнул повеселевший Баталов. — Я рад, что третья наша встреча складывается подобным образом, товарищ Отто. Сейчас я попрошу два ужина, и мы...

Гость назидательно поднял палец;

— Момент! А ведь я и с этим товарищем должен поздороваться. Он, вероятно, помнит, как угощал меня коньяком с кофе, на Одере в сорок пятом году. А сейчас я коньяк не хочу.

— Коньяк ереванский, это я как истребитель истребителю говорю! — угрожающе произнес Баталов, но на тонких губах Отто Корнова сверкнула отвергающая усмешка:.

— О нет. Кто же посмеет усомниться в высоких качествах армянского коньяка. Но сегодня я бы хотел отметить нашу встречу иным образом. Чисто по-русски. Одним словом, не найдется ли у вас маленькой рюмки русской водки и какой-нибудь луковицы?

— Староконь, поищи «Столичную», — весело скомандовал генерал, и через две-три минуты на журнальном столике стояли бутылка и тарелка с черным хлебом, двумя разрезанными луковицами и свежими огурцами. На другой лежала осетрина, сыр, масло и черная икра. Генерал кивнул на рюмочки, но Корнов отрицательно покачал головой;

— Если можно, давайте из стаканов.

— Просьба гостя для меня закон. — Баталов поднял стакан, и они троекратно чокнулись. — За нашу третью, самую приятную встречу. Однако... — Он скосил серые глаза на гостя и уколол его неожиданным вопросом: — Однако как же вы примирились с новой Германией и нашли в ней свое место? Помнится, вы говорили: «Эта Германия не для меня».

Отто Корнов с хрустом разгрыз луковицу, откусил от корочки ржаного хлеба и, улыбаясь, заговорил:

— О, дорогой товарищ Антон. Об этом так долго надо рассказывать.

— Установить регламент,— прищурился Баталов.

— Не надо быть таким строгим, — взмолился гость. — Я и сам постараюсь короче короткого. Тогда в сорок пятом меня отправили за Волгу в один из лагерей военнопленных. Порядок там был настоящий. Кормили нас честно, по норме военнопленного. Мне иногда было даже стыдно оттого, что ваши рабочие получали такую же точно хлебную норму. Я был готов ко всему, и прежде всего к самой большой каре. Все было уже в прошлом. Надежды на радости были потеряны, будущее рисовалось как пропасть самого низкого падения и опустошенности. Хотелось даже, чтобы поставили к стенке и шлепнули. Мне казалось, что это было бы логично. Сражался за фашистскую Германию, сбивал в воздушных боях советские самолеты— это ли не самое веское обоснование! Но вышло по-иному. Мне разъяснили, что формула «военный преступник» на меня не распространяется и таковым меня считать не могут, потому что я ни в каких расправах над военнопленными и оккупированным мирным населением не участвовал, никого не пытал, к газен-ваген и концлагерям отношения не имел. О! Я убедился, насколько русские гуманны и добры. Это доброта великанов, которые никогда зря не карают. К тому яте им откуда-то стало известно, что я под Москвой спас от смерти красноармейца, вместо того чтобы его прикончить как возможного свидетеля моего побега. Меня приговорили к сроку наказания и зачислили в группу старших офицеров и генералов. Я работал и очень много читал о вашей стране, вашем народе и революции. Читал работы Ленина, Маркса, Энгельса, доклады и речи Сталина, и глаза открывались на то многое, над чем никогда не задумывался. А потом две беседы с фельдмаршалом Паулюсом, чьи лекции я когда-то слушал. Этот много переживший старик окончательно развеял все мои сомнения, и я твердо решил, что единственный для меня путь — жизнь во имя той новой Германии, от которой я раньше отрекался, считая красной, коммунистической и так далее.

Корнов замолчал и стряхнул с идеально отутюженных светлых брюк просыпавшиеся хлебные крошки. Баталов одобрительно покачал головой.

— Ничего не могу сказать, регламент выдержан точно, товарищ Отто.

— О, дорогой Антон, вы же действовали на меня методом принуждения, а не методом убеждения.

Баталов басовито расхохотался:

— Так ведь я же генерал, а не председатель Общества дружбы ГДР — СССР.

— Да, — улыбнулся гость, — когда есть советские генералы, Обществу дружбы ГДР — СССР как-то спокойнее работается.

— Прекрасно сказано, Отто,— кивнул командующий. — Староконь, еще пару луковиц и огурцов. Допьем остатки. Иди и сам сюда, старый солдат. Втроем выпьем. Цумволь!

Они чокнулись и поставили недопитые стаканы на место.

— Хочу спросить, товарищ Корнов, много ли осталось в живых из вашей особой группы асов?

Морщины как-то глубже прорезались на лице у бывшего летчика.

— Э, товарищ Антон, что об этом говорить. Группа наша была очень маленькая, всего тридцать персон. Семнадцать погибли, и все на Восточном фронте. Трое умерли после войны. Из десяти оставшихся в живых девять живут в Мюнхене, Гамбурге и Франкфурте-на-Майне и ведут несколько иной образ жизни, чем я. Все

они члены одного из реваншистских обществ. Год назад получил от них письмо за всеми девятью подписями. Оно начиналось словами: «Мы, бывшие асы отряда «Великая Германия», проклинаем тебя, изменника и предателя, продавшегося коммунистам». И прочий бред вслед за таким началом. А сколько анонимок я получаю оттуда! У меня целая коллекция в кабинете. Если когда-нибудь заглянете в гости, продемонстрирую. А впрочем, призовем на помощь восточную мудрость: «Шакал воет, а караван идет». Ну, еще по глоточку!

— Послушайте, Отто, — предложил вдруг Баталов, — может быть, вам хочется забрать что-нибудь из этих вещей? — Он кивнул на картины и мебель. — Так вы говорите, не стесняйтесь.

— Зачем? — печально махнул рукою немец. — У вас все в таком идеальном порядке. Как в лучшем музее. А для меня мое прошлое — уже давно музей. Я рискую показаться вам назойливым, но если сильная тоска засосет вдруг по родному гнезду, я напомню звонком о своем существовании и еще раз попрошусь в гости. И надеюсь, что мой бывший противник по двум воздушным боям не откажет.

— Что вы, что вы, Отто!

Немец благодарно кивнул и жадно затянулся сигаретой.

— Даже в неправильно прожитой жизни есть свои светлые пятна,— произнес он извиняющимся тоном. — Когда я смотрю на эти картины, прикасаюсь к багету или подлокотникам кресел, я ощущаю пальцы матери и отца, жены Эльзы и детей, погибших в Дрездене при бомбежке. И я думаю, что далеко не во всем были они виноваты, если попали в этот чудовищный водоворот войны.

Загрузка...