ГЛАВА ВТОРАЯ


1


Ранним утром Уоткинс и Петраков вышли на улицу. Серый, без налета пыли, асфальт, приглушенного желтого цвета нацеленные друг на друга острые углы многоэтажных зданий, перекрестки без газетных киосков и указателей пешеходных переходов. Вверху сверкал прозрачный купол, пронзенный первым лучом солнца, протянувшимся из расщелины горы.

Шаги глухо стучали по тротуару. Ни напряженного городского гула, ни человеческих голосов, ни воркования голубей под крышами. От окружающего безмолвия у Ивана Андреевича разрасталось ощущение затерянности. Хотя бы одна живая душа навстречу, хотя бы легкий шум деревьев над головой! Но — ни одного дерева, ни единого зеленого листа.

За поворотом, уже на новой улице, близнецами выстроились такие же серо-желтые дома с квадратными окнами. Менялись только номера на них.

Хотя бы повеяло ветерком!

Остановились у подъезда с массивной дверью и двумя красными ручками на ней. Уоткинс нажал сначала на нижнюю, потом на верхнюю. Дверь лениво попятилась, будто ее вдавливала в стену невидимая сила. Открылся короткий коридор; угрюмые своды над головой, застоявшийся запах сырого бетона. «Не проветривается», — окинул его взглядом Иван Андреевич.

— Теперь наверх, — показал Уоткинс на стиcнутую стенами щель в конце коридора.

«Почему такой узкий ход? Для чего толстые стены?» — все еще осматривался Иван Андреевич. Лестница была крутой. Пришлось подниматься боком, ставя ноги на полную ширину каждой ступеньки. В конце лестницы прямо в стену были вделаны красные ручки.

— Открывайте, — как из колодца, гулко поднялось снизу.

«Люк, что ли, здесь? — прикинул Иван Андреевич. — Обращение с ручками, видимо, такое же, что и у двери подъезда». Нажал на одну, потом на другую. Стена бесшумно лопнула и медленно расползлась.

Петраков и Уоткинс оказались на застекленной веранде. Эта веранда широкой каймой опоясывала второй этаж всего дома с внутренней стороны. Изредка то у стены, то у лесенок с веранды во двор встречались кресла, узкие шкафчики с книгами, белые фигурки древних богов. Абарид, летящий на волшебной стреле, подаренной ему Аполлоном; юноша Мен — повелитель смерти, с серном Луны за плечами и хлебом на голове...

Это уже походило на человеческое обиталище.

— Господин Уоткинс, неужели нет другого, удобного входа?

Уоткинс остановился, правая рука замерла за сутулою спиною.

— А вы хотели бы затратить полдня на карантинную процедуру?

— Вон что-о... Спасибо. Но зачем рисковать? Могут быть неприятности.

— У меня? — Уоткинс улыбнулся, его улыбка была невеселой. — Укусы комаров мне давно уже не причиняют беспокойства. Адаптировался. Да и вообще... ни к чему такой разговор.

Он коротко поклонился, рукою показал на открытую дверь. Помещение, куда они вошли, было, по-видимому, гостиной. Прямоугольный диван, втиснутый в угол, перед ним круглый стол с хрустальной вазой в форме огромного распустившегося лотоса; в другом углу — громоздкий квадрат радиотелевизионного комбайна; глубокие с красной обивкой кресла, меж кресел на низком журнальном столике стопа чистой бумаги и частокол авторучек, воткнутых по кругу в панцирь черепахи.

В дальнем от входа с веранды углу за шахматным столом сидели двое: полный обрюзгший мужчина в клетчатой рубашке и молодой человек — пушок еще вместо бороды и усов.

— Здравствуйте! — обрадовался живым душам Иван Андреевич и расплылся в улыбке.

Ни мужчина, ни молодой человек не ответили, даже не пошевелились. Иван Андреевич запнулся на полушаге к ним, взглянул на Уоткинса. Тот промолчал; ледяное равнодушие на лице, больше ничего.

— Извините... Мы помешали? — смущенно переступал с ноги на ногу грузноватый Иван Андреевич.

— Не пытайтесь найти контакты, до них ваши слова не скоро дойдут. — Уоткинс наклонился над шахматной доской. Он сверил расположение черных и белых фигур с теми записями, что пестрели на бумажном листе рядом с доской. Карандашом быстро черкнул цифры — день и час проверки. В конце строчки оставил горбатую закавыку — расписался.

— Как же так?.. Они не слышат?.. — терялся Иван Андреевич.

У мужчины, одетого в клетчатую рубашку, рыжие брови были вздернуты вверх, и это выдавало его встревоженность. У молодого человека на лице благодушие и удовлетворенность. За легким изгибом нежных губ пряталась улыбка, в глазах — предвкушение счастья. Шахматисты не моргали, не было заметно и дыхания. Если бы не цвет розовеющей кожи на лицах, то игроков легко принять за мертвецов.

— Эта партия, — кивнул Уоткинс на шахматную доску, — тянется уже два месяца. Сделано по шесть ходов. Через полгода, не раньше, узнаем победителя. Прошу вас, смелее, господин профессор, убедитесь, что это живые, нормальные люди, — совал он Ивану Андреевичу вялую руку молодого человека.

Ивану Андреевичу она показалась тяжелой и безжизненной. Прошло не меньше минуты, пока пальцы уловили пульс — медленный, еле заметный толчок.

— Они разговаривать могут? — спросил Иван Андреевич.

Уоткинс недовольно вздернул плечами:

— Уж не думаете ли, что я уродую людей? Они все могут: передвигаться, читать, писать, слушать... Видите, мужчина зевнул хитрый ход противника и понял это. Потому и встревожился. А его молодой соперник радуется... Как у всех нормальных людей.

«Да какие же они нормальные! — едва не закричал Иван Андреевич. — За два месяца — по шесть ходов! Это мучительно для нормальных людей. Сколько же времени потребуется каждому из них, чтобы прочитать газету, книгу, чтобы рассчитать траекторию космического полета или отрегулировать электронно-вычислительную машину? Спокойно! — приказал себе Иван Андреевич. — Может быть, в научном Центре это считается нормальным экспериментом... Зачем же в чужой монастырь со своим уставом?.. Но здесь, за шахматной доской, люди. Можно ли так с людьми?!»

— Нет, я не думаю, что вы уродуете их, — отвел в сторону недоуменный взгляд Иван Андреевич. — Считаю, не так бы надо с людьми. Они — подопытные, как... животные.

— Не объясняйте, знаю, что скажете. Не будем заниматься пропагандой, это не наша сфера. — Уоткинс не повысил тона, а все же по его колюче блеснувшим глазам, по тому, как он круто отвернулся от шахматистов, было видно: слова Петракова царапнули. — Прошу вас. — И шагнул к одному из кресел у стола с чистой бумагой.

Длинными белыми пальцами он гладил панцирь черепахи, выдергивал и вновь втыкал в круглые отверстия одну авторучку за другой.

— Прежде всего — о людях. Чтобы ясность была. Они — добровольцы. Заключено соглашение, все документы у нас хранятся. Им перечислены значительные суммы. Как только освободятся от экспериментов, сразу станут богатыми. Согласитесь, не каждому безработному так везет в жизни. Теперь, думаю, вам ясно все. Прошу больше не спрашивать. Мы — ученые, наша сфера — наука, о ней и будем говорить.

Уоткинс пристально посмотрел на профессора. Молчит... Значит, принимает условие. Иван Андреевич словно утонул в глубоком кресле. Уоткинс — хозяин, он заказывает музыку.

— Господин профессор, начнем с этого эксперимента. Если хотите, то можно посмотреть датчики у каждого нашего помощника-шахматиста. Они соединены с энцефалографом. Вот он...

Черт-те что! Оказывается, это не радиотелевизионный комбайн, а прибор для исследований. Такие энцефалографы Ивану Андреевичу еще не попадались. Только сейчас заметил, как сверху и снизу экрана тянулись чуть дрожащие зеленые полоски. Они были тонкими, еле отличимыми от густой серости всего поля.

— Вас не удивляет, что сигнальные дорожки не очень яркие? Ничего особенного... Все зависит от активности организмов. В данном случае с помощью этого энцефалографа мы записываем кожно-гальванический рефлекс. В эксперименте этот рефлекс возникает у наших помощников во время решения шахматных задач. Важно узнать, как у них протекают отдельные процессы в моменты напряжения. Именно у таких вот людей... Кто многие годы будет вынужден вести заторможенный образ жизни. У кого будет ограничен, и притом значительно, обмен веществ. Кто очень экономно расходует жизненные ресурсы организма... Две дорожки — два человека.

— Как вы получили такую заторможенность? Для чего? Здесь явная опасность для здоровья! — указывал на шахматистов Иван Андреевич.

— Это другой разговор, — гладил Уоткинс твердый панцирь. — Мы своим путем ищем способы продления жизни человека. Это один из способов. Если результаты будут положительными, то почему бы не пойти таким путем дальше к нашей общей цели?

Ивана Андреевича охватило негодование. Разве это продление жизни? Это издевательство над жизнью!

Неужели то, что он видит, и есть главное, чем занимается научный Центр? Неужели это самое большое достижение местных ученых? Какой же тугодум! Какой простак! Не спросить, не поинтересоваться на международной конференции... Отказался бы от поездки сюда.

«Хочешь остаться в стороне от этих опытов? Хочешь сохранить спокойствие? — издевательски укорял себя Иван Андреевич. — Ученые должны знать об экспериментах на острове, даже если опыты ведутся по иному руслу, чем, допустим, в проблемной лаборатории Петракова. Надо знать! Не исключено, что подобная цель — торможение жизни — поставлена перед научной службой всего Центра. Куда все это вывезет? Спасибо, господин Уоткинс. Хорошо, что удалось увидеть подопытных шахматистов. Спасибо...»

Иван Андреевич с грустью и любовью вспомнил свою лабораторию, просторный коридор, кабинет с иссиня-белыми накрахмаленными халатами на вешалке, деловой говор сотрудников в большом, едва ли не наполовину этажа зале для экспериментов. Этот зал именовали в лаборатории «кладовкой неожиданностей».

— ...Хотите еще посмотреть? — уловил Иван Андреевич последние слова Уоткинса.

— Хочу.

С любопытством, радостно вскинул брови Уоткинс:

— У меня просьба к вам, господин профессор. Свои соображения по поводу экспериментов выскажите, пожалуйста, в первую очередь мне... Эксперименты новые, таких нигде не было, я ответственный...

— Разве не все равно — вам или Гровсу? — непонимающе уставился Иван Андреевич.

— Н-ну, это я попросил на всякий случай. Дело ваше. И все же не забудьте мою просьбу. Пожалуйте в соседнюю комнату.

Вышли на веранду. С веранды Уоткинс направился к широкой застекленной двери.

В новой комнате, как в обычной квартире, стояли две низкие деревянные кровати, шкаф для белья, трюмо, около него — туалетный столик. За столиком сидела пожилая дама. В ее волосах было много седины, у глаз — тонкие морщины. Женщина держала в руках французский журнал мод. Такой журнал Иван Андреевич видел у своей жены года два назад. Седовласая женщина замерла, склонившись над развернутым рисунком платья.

— Здесь живет семья, — ровным голосом экскурсовода пояснял Уоткинс. — Отец, мать, сын. Глава семьи пожелал иметь собственное дело по торговой части. Потребовались большие деньги. Поэтому и согласились всей семьей на эксперимент. Кроме денег они, как видите, обеспечены теперь долгой жизнью.

— Послушайте, господин Уоткинс, разве это жизнь? Какая-то для меня пока неясная форма существования живого организма, нисколько не больше того, — не сводил глаз с женщины Петраков.

На лице Уоткинса не ожил ни единый мускул.

Иван Андреевич прошелся по комнате. Жилье как жилье, вокруг — вещи для нормальной жизни, а проявления самой жизни что-то не видно.

— Где же остальные члены семьи?

— В других комнатах. — Уоткинс тоже прошелся по комнате к застекленной двери, будто загораживая выход. — Все, что вы видите, господин профессор, это начальная стадия нашей работы по продлению жизни человека. Начальная! — Он многозначительно поднял указательный палец: — Мы тоже не очень довольны такой продолжительной спячкой. Как ускорить выход организма из такого состояния? Признаюсь, в этом направлении похвастаться пока нечем. Но, надеюсь, господину профессору известно, что серьезные проблемы решаются не так быстро, как хотелось бы.

— Известно... Только экспериментировать следовало бы на животных, как везде это делается.

— А у нас свой, принципиально новый подход. Во-первых, это добровольцы, — кивком указал Уоткинс на женщину. — Во-вторых, у нас достаточно уверенности в благополучном исходе эксперимента. Взвешено буквально все.

— Не думаю, что все. Разве можно предусмотреть изменения в живых клетках при таком ненормальном, неестественном для организма обмене веществ? Извините. Я не должен говорить это. Не мое дело, не дело гостя указывать, критиковать...

— Ничего, пожалуйста, говорите. Даже несправедливые замечания имеют какую-то ценность.

— А вы еще и философ, — засмеялся Иван Андреевич.

Уоткинс поклонился:

— Просто я — счастливый человек. Занимаюсь важнейшей проблемой, мною любимой. Главная цель — дать человеку долгую жизнь. Назовите цель лучше этой! Какую жизнь, чувствую, спросите вы. То уже иной разговор. Я ученый и решаю научную проблему, а не социальную.

— Что вы, господин Уоткинс! Человеку нужно хорошее здоровье, это прежде всего. Чтобы человек был работоспособным, активным. Жизнь ценится не числом прожитых лет. Примеров — масса! Назвать?

Недовольно засопел, нахмурился Уоткинс.

Разговор зашел в тупик.

На веранде Уоткинс с неожиданной торопливостью проговорил:

— Не знаю, стоит ли идти дальше? Как вы думаете, господин профессор? — А сам будто прилип к плоскому, в одну книгу, красного дерева шкафу и не пытался уходить из комнаты. — Или поговорим об эксперименте здесь, господин профессор? Как вы хотите?

У господина Уоткинса в глазах затаенная мысль. Напряженно натягивается кожа на его худых скулах. Ясно, больше никуда не хочет идти.

Оглядевшись но сторонам, Уоткинс показал на диван недалеко от книжного шкафа. Диванчик был коротким, пришлось сидеть касаясь друг друга. Уоткинс, покашливая, прикладывал ко рту ладонь.

— Я осмелюсь просить вас, господин профессор, об одолжении. Если бы вы были любезны...

Иван Андреевич сомкнул на коленях руки, пальцы в пальцы. Уоткинс продолжал:

— Нам, а если хотите конкретно, — мне, в частности, вы бы оказали великую услугу. Нам известно, как в научном мире считаются с вашим мнением...

— Говорите, пожалуйста, что нужно?

— Хорошо, хорошо, господин профессор... Результат моей работы вы видели. Это, разумеется, не итог, но уже кое-что. Уже одно это, надеюсь, заслуживает внимания. Мне нужно ваше одобрение. Нужно, чтобы официально вы отметили достоинство моей работы, посоветовали бы продолжать. Вот о чем я осмелился просить вас.

Иван Андреевич отстранился, словно рядом с ним, на диванчике, объявилось что-то скользкое, неприятное:

— Зачем это вам?

— Ну, как сказать... Сейчас нет необходимости говорить об этом. Прошу вот, прошу...

— Господин Уоткинс, разве так можно? Я не знаю вашей методики, ваших препаратов. Не убежден в положительном итоге.

— Но вы же уедете скоро! А вдруг война?!

— При чем здесь война? Я не занимаюсь вопросами войны и мира. От моего пребывания здесь не зависит судьба эксперимента.

— Моя судьба — вот что зависит!

— Господин Уоткинс, а как быть с понятием истинной науки? А с совестью человеческой?! — дрогнул голос Ивана Андреевича.

По-старчески обвисли худые плечи Уоткинса. «Зачем я так! — попытался урезонить себя Петраков. — Каждый человек вправе просить чего хочет...»

— Извините, пожалуйста, господин Уоткинс, — виновато взглянул он в глаза собеседника. — Но, к сожалению, только... так.

Уоткинсу показалось, что он на краю пропасти. Ускользает шанс признания его заслуг в этом ответственнейшем эксперименте. Такое ощущение он уже испытывал за время работы в научном Центре. Нет, случалось и раньше. Началось еще в молодости, вскоре после того, как решил посвятить себя науке. О‑о, то был памятный день! Когда за плечами остались тяжкие годы учебы, а впереди была желанная практика.

Он впервые бродил с чувством душевной раскрепощенности по аристократическим районам Лондона — Вестминстер, Сити, Вест-Энд; он встречал респектабельных джентльменов и смело смотрел им в глаза. Он — врач и теперь может держаться с этими господами как равный с равными. Он был счастлив.

Но никто из встречавшихся джентльменов не замечал его счастья. Радость распирала его, росло нетерпение объявить миру, что он стал врачом, что ему предложили работать научным сотрудником в исследовательской лаборатории, что мир находится накануне его великих открытий в медицине! Но вылощенные, выглаженные, в черных котелках джентльмены устремляли свои взгляды мимо него; как только минуют кланявшегося им швейцара, так уже смотрят на свою машину. Мимо него, мимо...

Он даже не заметил, как и почему остановился у серой пятиэтажной громады. Узкие высокие окна, множество черных вывесок на стене рядом с потускневшей от времени кованой медью тяжелых дверей. Теперь хорошо помнит, из вывесок он узнавал, кто из сильных мира сего вершит делами за стенами этого дома. Видимо, читал эти вывески долго и потому привлек к себе внимание. К нему подошел молодой джентльмен, такой молодой, что казалось, и серьезность во взгляде, и серая холодность глаз — все было напускное, не настоящее.

— Кому прикажете доложить о вашем прибытии? — не моргнув глазом, осведомился он.

Показалось тогда, что этот джентльмен все уже взвесил: затасканную одежду молодого человека, его изумление от того, что именно в этом доме бывают те самые люди, о которых постоянно кричат газеты. По газетам эти люди казались почти несуществующими в жизни, символами. А здесь — вот они, те самые, что снуют от машин к кованым дверям, от дверей — то к одной сверкающей под солнцем машине, то к другой.

— Никому... — растерялся Уоткинс.

— В таком случае... — протянул молодой джентльмен, — не желаете ли освободить нас от своего присутствия?..

Помнит хорошо все это Уоткинс. Будто бы странным кажется: не обиделся тогда. За годы учебы столько лишений пережил, столько натерпелся унижений из-за своего нищенского существования, что у мрачного подъезда не почувствовал боли. Зато как взыграла зависть и к этому молодому джентльмену и ко всем людям, снующим от подъезда к машинам! Живут-то как!.. Почему же он не может?..

Вот когда почувствовал пропасть. Учеба позади. Занимается частной практикой, но для настоящей жизни этого мало. Работу в лаборатории еще не начал. А ведь там, в лаборатории, своих, именитых джентльменов хватает. Какая же роль отведена ему, начинающему сотруднику?

Из негостеприимного, холодного Сити перебрался тогда на набережную Темзы, на свою привычную набережную. Между высоченных опор громоздкого моста сновали маленькие прокопченные буксиры. По Темзе фиолетовыми кругами расплывалась нефть. Течение несло щепки, листву. Вода была желто-серой. Рабочая река... Потому так мало гуляющих на набережной, река — не для услады взоров.

А Уоткинсу такое зрелище — само отдохновение. Праздными глазами смотрел на противоположный берег, будто не он, а кто-то другой совсем недавно вместе с бродячими безработными набрасывался на судна-сухогрузы. Строительный камень, носилки со щебнем, бревна, доски... Надо было довести учебу до конца, вот и разгружал, вот и ходил в пыльном, порванном на локтях и коленях костюме. Смущало ли это? Еще бы! Но голод, а еще пуще — стремление стать врачом пересиливали смущение.

На набережной Темзы Уоткинса не покидало видение окованных медью дверей, сверкающих под солнечными лучами машин...

Одни и те же тротуары и дома перед глазами всех людей, одни и те же магазины и рекламы, а жизнь у этих людей далеко не одинаковая... Зависть к лакированным котелкам заставила Уоткинса по-иному взглянуть на Темзу. Грязная, набитая щепками, нефтяными разводьями... И это — предмет его отдохновения?! Будь ты проклята, Темза! Будь проклято все нищенское прошлое...

— Вряд ли сумею выполнить вашу просьбу...

Ах, да! Это русский профессор отказывает в просьбе. Мог бы и не говорить, все прояснилось с первых слов. И этот числит себя среди магнатов. Так оно, фактически, и есть. Именно эти магнаты превратили Уоткинса в полуробота. Начали еще со студенчества, продолжается это по сей день. Думал, борется с собственным унижением, с нищетой, а получается так, что все время увеличивает актив тех самых магнатов. Как были они всесильными, так и остаются. А ты, Уоткинс... Грустно, конечно, а что поделать?..

Что же нужно русскому профессору сейчас? А ведь что-то нужно, не бывает в жизни так, чтобы ничего. Такое время сейчас, что никто просто так ничего не делает. Даже того, что полагается по должности или общественному положению.

Из мягкого, желтой кожи, бумажника Уоткинс достал чековую книжку.

— Будем откровенны, господин профессор. Извините, что я не предложил сразу. Да ведь и разговор у нас еще не окончен.

— Слушаю вас, господин Уоткинс. Пожалуйста, конкретнее, — взглядывая на бумажник, сжимал на коленях руки оробевший Иван Андреевич.

— Деньги выдадут в любом банке, там... в открытом мире. Сейчас получите чек. Сколько хотите за свой положительный отзыв, за признание моих личных заслуг в деле продления жизни человека? Мы одни, нас никто не слышит.

Петраков встал. Бледный, будто вмиг обескровившийся, он отступил на шаг. Но этого оказалось мало, чтобы в одном взгляде, сразу держать всего... господина Уоткинса. А отступать некуда, дальше — стена.

— Вы... что-о? — словно простонал Иван Андреевич.

Уоткинс выронил глянцевитую чековую книжку. Наклонился, и пальцы его задрожали, они будто подпрыгивали на мягкой бордовой дорожке, пытаясь поймать зеленоватые, открытые веером листочки.

Опять — пропасть. Опять, как в тот памятный день... С берега Темзы пришел он в Тауэр. Темные, мрачные стены замка; серые камни, источенные за столетья людскими ногами; плаха, где лишился головы король... И ослепительная вспышка — музейная «Звезда Африки» — самый большой в мире бриллиант. Он здесь же, в Тауэре, за толстыми средневековыми стенами. Но при чем тут «средневековыми»? И по настоящий день кому — плаха, кому — «Звезда Африки» или что-нибудь позначительнее. Поныне все делается людьми и для людей, все укладывается в те же самые часы дня и ночи, отведенные судьбою людям.

Помнит Уоткинс, поразило его сверкание «Звезды Африки» в скипетре. Было время, она принадлежала одному лишь человеку. Какая звезда ожидает его, Уоткинса? А может быть, плаха? Держал же кто-то, держал «Звезду» в своих руках! Почему не такой, как Уоткинс?! Подумал и о плахе... Как близки звезда и плаха, и в то же время какая пропасть разделяет их...

В тот миг он готов был умереть, лишь бы в мрачных застенках замка, среди сверкания национального богатства Великобритании он мог стать рядом со «Звездой Африки», лишь бы в связи с ней называли и его имя...

Ощущение неудачи за неудачей сопровождало всю его жизнь. Многие, кто работал с ним в лаборатории, вырвались вверх, стали известными учеными. А он только и знал, что экспериментировал. Полуробот... Иногда хвалили на ученых советах, но чаще всего ссылались на него, как на человека, подтверждающего сделанное кем-то открытие. Подтверждающего, но не открывшего. Так было сравнительно недавно с препаратом для возбуждения у бодрствующего человека строго определенных галлюцинаций. Не будет ли так и с торможением обмена веществ в живой клетке? Конечно будет, если ничего не организовывать. В жизни ничто не приходит само, даже если и заслужил...

Лишился нормальной человеческой жизни, отказался от любимой женщины — все бросил в надежде, что здесь, в Центре, он станет вровень с сильными мира сего. А это так важно!.. Не один год прошел, как не видит чистого открытого неба, а только сквозь прозрачный купол или с экрана телевизора. Неужели из-за привередливости русского профессора отказаться от голубой мечты? Не нашел пути к русскому, не нашел... Но это еще не означает поражения.

Уоткинс спрятал бумажник.

— Надеюсь, господин профессор, что наш разговор не окончен.

— Окончен! — горячился Иван Андреевич.

— Ну хорошо... Говорить со мной подобным тоном я бы не советовал.

Уоткинс кусал губы. Он начал вышагивать по веранде, то закрывать, то открывать двери комнат, в которых сидели шахматисты и пожилая седовласая женщина.

— Я своими руками много сделал в науке. Не думайте, что научный мир будет вертеться только вокруг вас одного. Кто добился в продлении жизни человека конкретного результата? Я! И нечего с пренебрежением смотреть на меня.

«Не рассыпай бисер перед свиньями...» — с укоризной вспомнил Иван Андреевич мудрость древних. Схлынуло с него негодование.

— Я хочу отдохнуть, господин Уоткинс. Это возможно?

— Возможно!

— Прошу вас... Прекратите хождение. Я к вам обращаюсь, господин Уоткинс. Верните меня в отведенную мне комнату.

— Что-о?! В комнату‑у?.. — Уоткинс схватился за голову. — Да-да... Помню комнату. Извините, господин профессор. Простите, ради бога! Затмение нашло. Прорвалось... Должно же когда-то прорваться наболевшее. Простите. В моей трагедии вы-то при чем? Первый раз видимся... Просто вам в жизни повезло, а я неудачник...

— Очень прошу, покажите обратный путь в мою комнату.

— Хорошо, хорошо... Я вас понимаю. Простите меня... Зачем обратно в комнату? Отдыхайте здесь, подберем комфортабельную квартиру с повышенными удобствами. Свободных квартир много. Живите. Стоит ли до конца портить настроение? Опять придется под одной крышей... Да и карантинные строгости... Сегодня мы вошли без лишней траты времени. А что будет завтра? Я не уверен в завтрашнем дне.

— Хорошо. Покажите, где я могу провести ночь. И еще вот что... В моей комнате осталась бритва, другие необходимые вещи. Велите принести.

— Не беспокойтесь, здесь найдется все. — Уоткинс схватил Петракова за руку и повел по веранде. — Ванна, любые процедуры, если захотите... А уж о белье, о бритве, о прочем... О чем разговор, господин профессор!

Он распахнул дверь и вошел в комнату первым. На стенах в массивных золоченых рамах — старинные картины, на полу — пышный ковер теплых бежевых тонов, кресла, стулья в стиле рококо.

— Здесь вам будет удобно. Воздух, чувствуете, какой? Никто не живет, не проветривали... Вот, пожалуйста, кондиционер. Там — служебные помещения, а вот, если захотите поужинать...

— Скажите, господин Уоткинс, завтра мы в этом же здании продолжим знакомство с научными делами вашего Центра?

— Конечно! Здесь есть что посмотреть.

— А как встретиться с господином Гровсом?

— Зачем? — замер посреди комнаты Уоткинс.

— Попрошу ускорить свой отъезд.

— Аа... Это по его части. Я передам ваши слова о встрече с ним. Спокойной ночи. — Уоткинс раскланялся. Он заложил правую руку за спину и мелкими шажками направился на веранду.


2


Ночь темная, липкая. Звезды не видны. Из окна недоступны взору Ивана Андреевича купол над городом и небесные светила.

Он вплотную чувствовал холод черной ночи. На стекле от дыхания расплывалась матовая круговина; провел пальцем слева направо, и по стеклу протянулась вороненая полоса.

«...Для чего мне эта ночь? Для отдыха? Но я ничего не сделал, чтобы иметь нормальный отдых. Дома, бывало, с радостью рассказывал о каждом рабочем дне. И все домочадцы знали: ближе, ближе я к своей научной истине. Отдых, предвкушение близкого отдыха — это ли не награда за труд? Потому, наверно, и отдыхать было радостно, безмятежно.

День, ночь, вся жизнь... Безгранична щедрость природы! Человек с малых лет получает впечатления, радости. Природой так и задумано: человек вырастет умным, сильным, таким же бескорыстным и щедрым, как и она, природа, и отплатит ей взаимностью сполна. Вместе они станут могущественнее, добрее. И человек отплачивает... Но чем?

Земля задыхается от недостатка кислорода. В этом деле многие страны будто стремятся перещеголять одна другую.

Земля истощается, ее богатств становится меньше и меньше, а у человека, словно у ненасытной прорвы, все больше и больше разгорается аппетит. Разве все это не влияет на состояние Земли, Мирового океана, всего, что дает жизнь тому же человеку?

Трудно поверить, но теперь уже вплотную прикоснулся к факту: именно человек пытается тормозить жизненные процессы в живой клетке. И — не кощунство ли! — называет свое дело продлением жизни...

Можно поспорить с собою же: рано, дескать, о выводах-то, нужен итог... Вот делать такие эксперименты с людьми действительно рано, еще не хватает знаний! А Уоткинс торопится...

И это тоже современное отношение человека к природе.

Можно было объяснить Уоткинсу свои убеждения... Но ведь он не интересовался ими! Шутка ли, останавливать естественный процесс жизни. Фанатик он, это ясно. В его-то возрасте менять убеждения...»

Вдоль улицы по проезжей части заскользил луч света. Далыше, дальше — и уже где-то в тупике, уже ползет вверх по гористому обрыву. Прожектор? Видимо, прожектор. Как у военных. Зачем он здесь, прожектор? Ведь на улице никакого транспорта, ни единой живой души. А любому из посторонних вообще невозможно попасть под купол.

«У себя дома я понимал всю целесообразность для меня ночи и дня. А зачем здесь?.. Сумбур какой-то во всем окружении, да и в мыслях. И все же зачем ночь, этот прожектор, а завтра — солнце, день? Как я буду в этой ночи, в солнечном дне, если ничем добрым не проявил себя?..»

Иван Андреевич уже понял: устал крепко. Отсюда и сумятица в мыслях. И второй день выдался нелегким, одна дорога из Копенгагена до этого Центра чего стоила.

Но при всей усталости не тянуло спать — сказывалась разница во времени. Вот постель. Белье свежее, на расстоянии чувствовалось — прохладное.

Уже в постели, в темноте Иван Андреевич почувствовал, что вокруг него нет жизни. На потолке, на стенах, во всей комнате никаких отблесков. И — какая тишина... Нет, не тишина, а мертвое беззвучие. Тишина — это иное, в природе — явление временное. А здесь именно беззвучие; ведь оно постоянно, оно, конечно же, вписывалось обязательным условием при создании Центра. Но разве можно ставить рядом два понятия: жизнь и беззвучие?

Жизнь... Иван Андреевич отбросил одеяло, сел, озадаченный новой мыслью. Такого он еще не видел ни в одной лаборатории, ни в одном институте: поразительная заторможенность в работе нервной системы, в обмене веществ... И это при сохранении жизнедеятельности организма! Одно дело — гуманно ли такое исследование, каковы будут последствия у человека. Но сделано действительно что-то новое. Как сделано, какими путями? О‑о, господин Уоткинс, вы, очевидно, далеко не примитивны в экспериментах...

В Иване Андреевиче заговорил ученый. Он уже не думал об усталости, о бессонной ночи. Забыв одеться, он ходил в нижнем белье, босиком, натыкаясь на кресло, на письменный стол, то и дело присаживаясь на взъерошенную постель.

Если удалось добиться такой заторможенности, то ведь можно получить и обратный эффект. В жизни постоянно одно противоречит другому, подчас одним средством приходится решать задачи противоположного характера. Одним и тем же препаратом можно вылечить человека и можно убить.

Иван Андреевич включил свет. На журнальном столике нашел телефонный справочник. Все — по-английски. Отделы научного Центра: «А», «В», «С»... Далее — фамилии сотрудников и ни одного названия должности, затем — номера квартирных телефонов. Вот наконец — Уоткинс.

Показалось, что он еще не ложился. Ответил так быстро, словно дежурил у телефона, и голос бодрый, не заспанный.

— Где я могу познакомиться с документами по вашим экспериментам? Нужны протоколы, результаты анализов.

— Сейчас все будет! — обрадованно ответил Уоткинс.

Иван Андреевич застелил постель и начал одеваться.

Вскоре появился Уоткинс. Он мягко отмерял шаги, ступая на носках лаковых туфель, будто опасаясь кого-то побеспокоить. О его спешке Иван Андреевич догадался: пришел без галстука бабочки, вряд ли это похоже на педантичного Уоткинса. Из желтого, с трехэтажными замками портфеля начал доставать папку за папкой.

— Здесь — протоколы, — сдержанно говорил он дрожащим от радостного волнения голосом и часто взглядывал на Петракова. — Здесь — анализы. Здесь — решения ученого совета...

— Не слишком ли много сразу, перелистать за ночь и то не успею, — развязывал тесемки первой папки Иван Андреевич.

— Как вам угодно, господин профессор, как угодно, — раскланивался Уоткинс.

— Хорошо, оставьте, посмотрю.

От этих своих слов Ивану Андреевичу показалось, что он в гостях ставит себя в положение мэтра. Подобный тон посчитал неприличным для себя. Утомился за день. Потому, наверно, и хочется покороче, а Уоткинс может подумать совсем иное: мэтр...

— Любые пояснения могу дать по телефону, господин профессор. А если захотите, приду в любой час. Даже среди ночи. — Уоткинс по-прежнему раскланивался и пятился спиною к двери.

Итак, документы. Пока ничего непонятного. В объяснительной записке — ссылки на долгую жизнь соединительных тканей. Это хорошо известно Ивану Андреевичу. Достаточно вспомнить Древний Египет... Здесь за три тысячелетия до нашей эры мумифицировали трупы. Прошло столько веков! И вот в наши дни ученые взяли от этих мумий клетки соединительной ткани, положили в питательный раствор. Клетки начали делиться. Значит, они живы! Разве это не наводит на мысль о возможности долгой жизни?

«Резонно, резонно...» — думал Иван Андреевич, перелистывая бумаги. Вот еще ссылка, теперь на окружающую современного человека природу. Крапчатый суслик, самый обычный. Летом, когда активен, он делает до ста, даже до двухсот дыхательных движений в минуту. А во время зимней спячки всего лишь одно, в крайнем случае четыре дыхательных движения. Температура тела у суслика летом обычно бывает тридцать два — сорок один градус, а зимой она падает до трех, даже до одного градуса. Уменьшается и кровяное давление, наступает глубокое торможение центральной нервной системы. Да, имеется нечто общее в поведении клетки соединительной ткани мумии и всего организма суслика зимой. Это прежде всего замедленный обмен веществ. Температура... Что и говорить, ценные крупицы. Значит, Уоткинс использовал подобные предпосылки. Что ж, резонно...

Все же усталость брала свое. Иван Андреевич все больше и больше напрягался над очередными страницами. Буквы порой расплывались. А ведь так можно пропустить важные подробности.

— Хватит, — наконец произнес Иван Андреевич.

Лежа в постели, он чувствовал, как немеют ноги, руки; понимал — наступает забытье.

Когда проснулся, то по привычке протянул теплую, распарившуюся за ночь руку к холодной, с толстым декоративным стеклом, тумбочке, что всегда стояла у его кровати, На этот раз тумбочки не было, значит, не было и часов, чтобы определить время. Открыл глаза. Вмиг вспомнил, где он. Странно, подумал прежде всего не о Центре под прозрачным куполом, а о духоте в самолете после приземления на Талуме...

С веранды доносились мужские голоса. Разобрать можно было только отдельные слова. И по тому, что разговаривавшие то и дело переходили на шепот, Иван Андреевич понял: его ожидают и в то же время осторожничают, боясь разбудить. Ему всегда было неловко, если он заставлял ждать себя.

На веранду вышел всего через несколько минут после того, как проснулся, был тщательно выбрит, аккуратно одет. Сейчас неплохо бы сменить сорочку, но она осталась в саквояже. И все же полосатый воротничок на Иване Андреевиче был без единой складки, брюки, пиджак — словно из-под утюга.

Первым навстречу поднялся с диванчика Гровс. И опять Иван Андреевич отметил его сутулость, больную, перетягивающую все тело вперед, лысую голову.

— Рад видеть, господин Петраков! — пророкотал он. — Как отдыхали? Удобно ли здесь? Если хотите, то оставайтесь в этой квартире. Уважаемый Уоткинс со своими причудами способен лишить хорошего настроения даже ангела. Так что, если вас устраивает здесь, то оставайтесь.

Рядом с Гровсом стоял Уоткинс. Черная с россыпью белого горошка бабочка, внимательно ожидающие встречного взгляда глаза. Учтиво пожал руку.

— Я вам кое-что скажу, — ответил на его вопросительный взгляд Иван Андреевич.

Улыбался Жак, ожидая рукопожатия Петракова. Беззаботностью, ощущением радости жизни веяло от него. В петлицу серого пиджака была воткнута бледно-розовая гвоздика. Цветы не попадались еще на глаза Ивану Андреевичу. Оказывается, есть они здесь, такие же, как и в открытом, без купола, мире. А может быть, они не свои, а привезенные? Рыжеватые волосы Жака волнисто спадали на виски, на впалых щеках играл румянец.

— Я только что принимал морскую ванну. Вы любите морские купания? Каждый раз я заново на свет нарождаюсь, — приветливо говорил Жак.

Был и незнакомый. Невысокого роста, коренастый, он вразвалочку, покачиваясь, подошел к Ивану Андреевичу, склонил голову в поклоне, и его редкие, будто из старой бесцветной пакли, волосы, напомаженные бриллиантином, не сдвинулись при этом, не нарушили пробора.

— Хаббарт, — представился он. На Ивана Андреевича смотрели сквозь круглые стекла очков в золотой оправе узкие, хитроватые глаза, на губах неподвижная улыбка восточного дипломата.

Его отгородил собою Гровс.

— Господин Петраков, примите приглашение вместе позавтракать. — Он развел руками, как бы объединяя жестом себя, Жака, Уоткинса и Хаббарта.

— С удовольствием. Благодарю вас. — Иван Андреевич отыскал глазами Уоткинса. — Мне кажется, маловато той предпосылки, с которой я ознакомился, чтобы вам окончательно избрать направление для такого весьма серьезного эксперимента. Вы не находите?

— Что вы, господин профессор! Предпосылка вполне достаточная.

Уотнинс взглянул на Гровса, на своих коллег по Центру. Всем видом показывал, что разговаривает с Петраковым на равных. Глаза так и блестели: на равных!

— Господин профессор! Животные, которые находятся в спячке, устойчивы к инфекции. Заразим того же крапчатого суслика... Он не заболеет до тех пор, пока не проснется. Но стоит наступить активному состоянию, и грызун сразу начинает болеть. Такую особенность живого организма надо использовать для решения нашей общей проблемы продления жизни человека.

— Все действительно так, — Иван Андреевич согласно кивал. — Все это хорошо известно. И все же — маловато...

— Я упорно ищу средство, которое отодвинуло бы время старческих изменений в центральной нервной системе, — все более оживлялся Уоткинс и глядел уже мимо Петракова на отвернувшегося Гровса. — Найти такое средство — значит отсрочить увядание всего организма, отодвинуть наступление смерти. Как вы смотрите в связи с этим на гипотермию? Жаль, недооценивают в научных кругах это направление. Но я веду исследования и по этому пути. Посредством гипотермии можно изменять состояние центральной нервной системы за счет разницы в температурных коэффициентах различных биохимических и физиологических процессов...

— Послушайте, господин Уоткинс! — поморщился Гровс. — Неужели не будет другого времени для такого разговора?

По тому, как Уоткинс съежился, замолк, было видно: недовольство Гровса немало значит.

— Извините, пожалуйста, — пробормотал Уоткинс.

— Чего там... извините. Мы пригласили господина Петраков‑ва завтракать, а не на симпозиум. Вот и пойдемте завтракать.

Гровс первым направился по веранде к дальней двери, блестевшей полировкой орехового дерева. Шаг его был тверд, сутулая спина казалась продолжением короткой шеи, наполненной силой.

В просторном зале было светло, празднично. Высокие окна, хрустальная люстра, повисшая на длинной, сверкающей позолоченными завитушками цепи, мягкие стулья вокруг вытянутого от двери до окон овального стола, накрытого белой льняной скатертью. Столовые приборы на пять персон были размещены в конце стола со стороны окон.

Садиться не торопились. Гровс, отойдя с Уоткинсом, говорил что-то резкое. На них будто бы не обращали внимания, но никто не решался первым занять место за столом: ждали Гровса.

Рядом с Иваном Андреевичем оказался Хаббарт. Он протирал стекла очков белоснежным носовым платком. Глаза его были вовсе не хитрыми, он щурился из-за близорукости. И улыбка далеко не восточного дипломата. Хаббарт добродушно смотрел подслеповатыми глазами на русского профессора, оттого, что постоянно щурился, казалось — улыбается. «Вот так из-за чрезмерной мнительности можно испортить свое отношение к незнакомому человеку», — думал Иван Андреевич.

— Вас, коллега, какая проблема полонила? — обратился он к Хаббарту. — В какой области практикуете?

Хаббарт засмеялся:

— Меня касаются все проблемы нашего научного Центра.

— О-о, вы — энциклопедист!

— Что вы, господин профессор. Моя сфера — хозяйственная деятельность и управление производством, как сказали бы на промышленном предприятии. Обеспечить всем необходимым научные исследования — вот моя задача. Поверьте, в наше сложное время эта задача в одном ряду с другими проблемами. Даже научного характера.

— Охотно верю. Многое сейчас действительно усложнилось. За что ни возьмись — проблема.

— Вы правы, господин профессор. Рад нашему знакемству. У нас, в Центре, к сожалению, хозяйственная работа отнесена ко второму разряду. Моральная поддержка — великое дело. Спасибо!

— Почему же вы стоите, господа? — недоуменно и неожиданно обратился Гровс к Петракову. — Прошу, прошу, — указывал он на места за столом.

Засуетились, задвигали стульями. Только Уоткинс все еще стоял на прежнем месте; взгляд его был растерянным, на щеках выступили красные пятна.

— А вы чего же? Занимайте свое место, как полагается, — подбодрил его Гровс.

Ножи, вилки, рюмки, фужеры, стопа тарелок, салфетки с вышивкой гладью по уголкам, графинчики, наполненные до самых пробок. Гровс взял один графинчик, налил в свою рюмку.

— Прошу! Каждый беспокоится о себе. Прошу вас, — потянулся он с графином к рюмке Петракова. — Господа! Позвольте провозгласить тост за нашего гостя. Мы рады показать господину Петраков‑ву все, что заинтересует его. Были бы благодарны услышать от него критические замечания по поводу наших исследований. Мы будем бесконечно признательны, если господин Петраков сочтет возможным подсказать нам что-то новое в решении сложнейшей проблемы продления жизни человека. Мы искренно желаем хорошего провождения времени нашему гостю. Просим прощения за то, что в день его приезда, не смогли организовать официальный прием — так сложна наша жизнь здесь, что мы порой становимся рабами своих же экспериментов. Надо везде успеть... Рассчитываем на наше взаимное понимание, профессор Петраков. Итак, за нашего гостя, господа!

Выпили, аккуратно поставили рюмочки. Не менее минуты сидели так, словно кто-то посторонний должен был начать беседу. После молчания заговорил опять Гровс:

— Не скрою, господа, у нас только что состоялся неприятный разговор. — Он глянул на Уоткинса, будто осудил на всеобщее презрение: — Господин Уоткинс хотел заполучить гостя на все время пребывания у нас. Разве это допустимо?

Заулыбался Жак, добродушно посмотрел на гостя Хаббарт. Но никто не обмолвился ни словом.

— Впрочем, почему бы и не допустить? Ведь всякое бывает в жизни. Сколько мы знаем в научном мире великолепных отзывов от уважаемых ученых по поводу разнообразнейших экспериментов, хотя многие из этих ученых даже в глаза не видели не то что сами эксперименты, а... вообще...

Он говорил и говорил, и за столом, как в единый фокус, все взгляды тянулись к нему, руководителю Центра.

— Извините, если не ошибаюсь, то слова уважаемого господина Гровса не относятся ко мне, — сдержанно улыбнулся Иван Андреевич. «Они, Уоткинсы и Гровсы, навязывают желанный для себя отзыв, и они же пытаются обвинять в фальсификации...» — Петраков, раздумывая, двигал по скатерти свою рюмку. — Если позволите, господа, я напомню исторический факт.

— Пожалуйста! О чем речь! — зарокотал Гровс, будто не заметив обиды Ивана Андреевича.

— Очень интересен древний народ майя, не находите ли? — призывая к общему разговору, посмотрел на окружающих людей Петраков. Но никто не отозвался. Было ясно — в присутствии Гровса остальные работники Центра обязаны безмолвствовать. «Вдруг окажутся умнее в речах», — догадался Иван Андреевич. — Любопытна культура майя, неплохо бы кое-чему у них поучиться. Например, борьбе с фальсификацией. Самым страшным преступлением у них считалось извращение исторических фактов. Это было единственное преступление, за которое человек подвергался смертной казни.

— Зачем так жестоко! — засмеялся Гровс.

— Таким путем майя хотели правдиво передать потомкам свою очень нелегкую историю. Так вот, господин Гровс, хотя я не принадлежу к древним майя и живу пять веков спустя после того времени, когда законы были у народа майя в силе, а все же не хочу, чтобы меня казнили.

— Те законы устарели, они давно уже не действуют. Не так ли, господин Петраков?

— Нет, не так. Есть еще казнь собственной совестью. Законы совести не стареют.

— Да ведь вас не заставляют писать отзыв, если того не заслуживает, допустим, работа господина Уоткинса. И вообще, вы приехали разве затем? Я очень рад, что это недоразумение выяснено, теперь, как это принято говорить, полное взаимопонимание. Господа, я провозглашаю тост за наше с господином Петраков‑вым полное взаимопонимание.

Сверкали белизною тарелки, блестели емкие фужеры. «Чего это я начал ершиться? Отзыв... Пусть делают, как хотят». Иван Андреевич заговорил снова:

— Вообще, если уж мы начали о майя, это были очень любопытные люди. Например, год у них состоял из трехсот шестидесяти дней. К ним прибавлялись еще пять дней, но эта прибавка считалась как несчастная. Во время пяти несчастных дней можно было не соблюдать законы, не отдавать долг, позволялось обманывать. Это, кстати, было не только у майя. Такой обычай существовал в Древнем Египте, в Вавилоне, в Индии.

— Господин Уоткинс! — захохотал Гровс. — Вы прощены. Будем считать, что прошел как раз один из тех пяти несчастных дней.

Гровсу пришлись по душе слова русского профессора. Все бесцеремоннее всматривался он в гостя:

— А вы, господин Петраков, оказывается, не медицинский работник, не биолог, а историк...

— Бывает такое, — улыбнулся Иван Андреевич. — Не всегда при первом знакомстве удается определить профессию человека. История — моя старая любовь. Если бы не медицина, стал бы историком.

— Хобби! — многозначительно поднял указательный палец Гровс. — Предлагаю тост за то, чтобы каждый из нас не изменял своему хобби, как это делает господин Петраков.

В зале появилась официантка. Стройна, молода, короткая, «под мальчика», стрижка, на смуглом с густыми черными бровями лице ни улыбки, ни особого внимания к кому-то одному из присутствующих. Нет, все же одному внимание было особое.

Официантка держала поднос с украшенными зеленью салатами из тонких ломтиков ветчины. Вначале направилась к гостю, ни одной дамы за столом не было, поэтому — к гостю, и вдруг круто, на полпути догадавшись о своей оплошности, повернулась к Гровсу. И Гровс, потемневший лицом при ее движении к русскому профессору, сразу же заулыбался, как только увидел рядом с собой молодую красивую женщину. Потом уже остальные мужчины брали с подноса тарелки, наполненные зеленью и ветчиной.

В честь персонала, обслуживающего официальные торжества, редко где можно услышать приветственные речи. Но здесь, в зале, Гровса распирало нетерпение. Он пытался остановить официантку, сновавшую от стола к открытой двери и обратно с тарелками, но она только улыбалась ему в ответ:

— Осталось немного... Одну минуточку...

Гровс встал, загородил собой дверь и заставил ее сесть за стол. Она села на краешек стула, но перед нею не оказалось прибора — лишняя персона.

— Господа! За успехи в науке!

Дружно встали и, пока опорожняли рюмки, девушка успела подойти к Гровсу. Он расчувствовался, казалось, сейчас заплачет. «А он очень стар», — смотрел на эту странную пару Иван Андреевич.

Были еще тосты, много тостов. После официального завтрака разговаривали стоя, кому где было удобнее. Гровс вышел следом за девушкой; Жак рассказывал что-то смешное, и Хаббарт смеялся, то и дело вытирая очки носовым платком; Уоткинс взял под руку Ивана Андреевича и, оттеснив к окну, зашептал:

— Худо мне живется, господин профессор. Кому будет плохо, если вы напишете положительный отзыв? Гровс вмешивается... Запретил знакомить с моими экспериментами. Сказал, что другие, поважнее дела впереди. Даже обязал забрать мои документы, чтобы не утруждать гостя.

— Значит, я больше ничего не увижу? — удивился Иван Андреевич.

— Почему же, увидите. Но я — о документах... Сегодня вас будет сопровождать господин Сенье. У него тоже есть кое-что любопытное. Но уж лучше, я считаю, одно довести до конца, а потом переходить к другому.

Иван Андреевич тоже считал, что если знакомиться с экспериментом, то как можно полнее.


3


После завтрака Жак сменил Уоткинса.

У Ивана Андреевича еще не стерлась в памяти дорога от аэропорта в научный Центр, и ему не хотелось оставаться наедине с Жаком. Долго и обстоятельно выяснял у него, когда лучше получить свои вещи, оставшиеся в квартире Уоткинса. Потом, сидя на веранде, Иван Андреевич наблюдал, как все быстрее и быстрее прогуливался мимо него Жак. Голос его становился все равнодушнее и бесцветнее. Чувствовалось: обманчиво это равнодушие, нет-нет да и кольнет Жак острым взглядом профессора.

Если бы не положение гостя, то Иван Андреевич без всякой проволочки отказался бы от знакомства с экспериментами Жака. Не верилось в серьезность этого человека, а значит, и в его исследования.

— Вас не устраивает мое общество? — неожиданно остановился Жак напротив Ивана Андреевича. Щеки были красными, словно воспаленными. Видно, что не безразлично отношение к нему русского гостя. — Я не прошу подачки — вашего внимания, я выполняю распоряжение господина Гровса. Скажите ему, если хотите отказаться от меня. Это в вашей власти.

Что ж, хорошо, если Жак понимает ситуацию. Теперь-то, наверно, будет считаться со временем гостя, как тратить его и сколь целесообразна эта трата. Иван Андреевич спросил:

— Далеко ли идти?

— Нет, — сухо ответил Жак.

Лицо его показалось уже усталым. Вел он гостя закоулками между толстых мрачных стен. Окажись один, Иван Андреевич ни за что не нашел бы выхода. Часто попадались на глаза серые бетонные пояса в кирпичной кладке — противосейсмические монолиты, то и дело встречались открытые массивные двери литого железа с могучими рычагами-крюками вместо ручек. Подобные рычаги-крюки видел Иван Андреевич в подвалах своей лаборатории, приспособленных под бомбоубежище.

Жак привел в такую же квартиру, в какой Иван Андреевич провел ночь. Однообразными были эти квартиры — типовой проект.

На крючке у двери висела солдатская шинель. Серо-зеленая, с погонами и какими-то другими нашивками, с выпуклыми, из потемневшего оловянного сплава пуговицами. «Мало ношена, — отметил Иван Андреевич, — на рукавах еще не разгладились складки от упаковки». У письменного стола на спинку маленького кресла из металлических трубочек, обтянутых черным дерматином, был наброшен солдатский мундир тоже со знаками отличия. Рядом с креслом стояли чемоданчик с металлическими наклепками на углах и ранец — обычное имущество военнослужащего.

— Как это понимать? — показал Иван Андреевич на солдатский мундир.

— Так и понимайте: человек разделся, определил свои вещи по надлежащим местам. После этого поступил в наше распоряжение. Эксперимент...

Жак отвечал нехотя, показывал: мне это не нужно. Если бы не команда начальства, то вообще ничего бы не пояснял. Он — научный сотрудник, а не музейный гид.

В квадратном решетчатом отверстии в потолке рядом с двухрожковым, из желтой пластмассы светильником жужжало, и оттуда веяло холодом. Комнату разделяла высокая ширма, серая, утомляющая, без единого узора на полупрозрачной капроновой ткани. За ширмой было сумрачно. Деревянная кровать, около нее низкий столик с множеством флакончиков со стеклянными, туго притертыми пробками, с журналом наблюдений, с переносным прибором для срочных анализов крови.

На кровати под простыней лежал молодой человек. Руки его были заложены за голову, ноги вытянуты, глаза закрыты. Жак включил настольную лампу и уже не обращал внимания на Ивана Андреевича. Тонкие нервные пальцы Жака порхали по груди пациента, выжидающе замирали в поисках пульса, осторожно пальпировали брюшную полость. По уверенным, точным движениям Иван Андреевич отметил опытность экспериментатора. Потом Жак что-то записал в журнал. Задумался, еще записал. И наконец, проговорил бесцветно:

— Я готов ответить на ваши вопросы.

— Это, извините... без предварительных пояснений?

— Чего же пояснять? Для вас, господин профессор, здесь, думаю, мало нового. Вы уже познакомились с экспериментом Уоткинса. Здесь то же самое, только процессы более глубокие. Кое-какие отличия есть, но — пустяковые. Стоит ли на них тратить время?

— Пустяковые, говорите? Думаю, что это — уже кое-что. Я бы просил вас — об этих пустяковых отличиях. Если, разумеется, будет дозволено мне прикоснуться к вашим святая святых.

— Дозволено... Странное слово, — сдержанно улыбнулся Жак. — Завидую, господин профессор. Вам интересно. Одно ваше слово, и по команде нашего шефа вам тотчас преподнесут полное описание всего эксперимента и всех отличий. А у себя дома ваши научные рабы (они же у всех крупных ученых есть) расшифруют. В ваши руки попало бы самое ценное — конечный продукт... А вам, оказывается, лично интересно.

Жак сунул в карман пиджака авторучку, встал и будто приблизился к гостю, который еще так и не присел:

— А мне, господин профессор, признаюсь, нисколько не интересно. Надоело! Более того, осточертело. Одно и то же, одно и то же. Каждый день, уже который год. Да и не согласен я со многим в своей же работе. Например, с термином «продление жизни». — Он вяло кивнул в сторону солдата на кровати. — Сколько времени он будет лежать, столько и я должен около него... киснуть. Но он, будем считать, обеспечен долголетием, а я? Когда стану старой развалиной, кто-то придет мне на смену. — Жак присвистнул сквозь зубы. — Зачем тогда деньги, что я получу за работу в научном Центре? Да и и вообще... — Он покачал головой и отвернулся к капроновой ширме. — А вам, оказывается, интересно. Не обманываете ли вы себя? Я, например, не верю в свою работу. Не верю! — Глаза Жака заблестели.

Иван Андреевич смотрел на него смущенно. Смутила откровенность, а ее — откровенность — он чувствовал безошибочно. Сейчас не играет Жак, не вводит в заблуждение — вот что важно.

— Извините, Жак, в таком случае почему вы... здесь? Вы же свободный человек.

— Контракт! Надолго...

— Извините... Но эксперимент с солдатом, надеюсь, ваше детище?

Жак усмехнулся:

— Кто вам сказал, что это — мое? — Он коротко взглянул на солдата. — Ничего моего нет. И у господина Уоткинса тоже не его. Он пытается что-то предпринять... Господин профессор, и ему, и мне дали точные задания, выделили подопытные организмы. Разумеется, у каждого из нас разные варианты. Вот мы и выполняем задания строго по писаному. А за самоволие... Впрочем, это правильно. Если каждый будет менять строго разработанную систему огромного эксперимента, к чему же придем? Результату нельзя будет верить. А Уоткинс на что-то рассчитывает...

«Итак, задание. Значит, разработкой занимались другие люди. Может быть, тот же Гровс. Вот кому известны все корни...» — задумался Иван Андреевич.

Жака будто подменили. Он уже не был скучным, мысль его обострилась, и он говорил, говорил...

Солдат находится в состоянии, похожем на состояние анабиоза; это вроде зимней спячки у некоторых животных. Вначале температуру тела довели до двадцати девяти градусов. Были использованы медицинские препараты, вводились внутривенно, самым обычным способом. На помощь призвали внешнюю среду, прежде всего — холод. Научный Центр оборудован по последнему слову техники. В каждой квартире, в каждом доме — мощная аппаратура; воздух можно нагревать, увлажнять, можно делать заморозки. Если потребуется — пожалуйста, заморозки во всем городе. Купол — надежная защита от нежелательных факторов...

Рассказ этот доставлял удовольствие самому Жаку, он словно припоминал забытое, будто сейчас экзаменовал самого себя в присутствии постороннего человека и утверждался как специалист. В отрыве от большого мира, в постоянной изоляции от смежных проблем, нацеленный только на сухое следование заданию — в таких условиях немудрено дисквалифицироваться. А он, Жак, многое помнит, знает, поэтому свою работу пытается увязывать с последними достижениями биологии.

Иван Андреевич взял с тумбочки журнал наблюдений. Давление крови, температура тела, биохимические анализы... Удивительно то, что человек жив...

— Скажите, пожалуйста, господин Сенье, меня интересует ваше личное мнение: вы считаете нравственно допустимым такой эксперимент?

Жак засунул руки в карманы, прошел вдоль ширмы.

— А почему я должен беспокоиться о нравственности? Не я, так другой будет на моем месте. Будет! Почему же не поладить мне с собственной совестью?

— Вот-вот, и другой человек, такой же, как и вы, тоже небось рассуждает подобным образом. Так и получается... Все закрыто куполом, хотя и прозрачным, а все же непроницаемым.

— Вы, господин профессор, в злодеи зачислили меня. А ведь прежде всего у вас, у таких, как вы, надо спросить: как допустили преступные исследования на человеке? Я считаю, что этот солдат уже не человек вовсе, а пока еще живая модель. Неизвестно, каким выйдет он из своего состояния, если вообще удастся вывести его. Вы, господин профессор, занимаете высшее положение в обществе, вы и такие, как вы, определяете политику. Вот с вас и надо спросить!

— Позвольте, при чем здесь политика?

Жак запнулся.

— Я хотел сказать: определяете политику в науке... Так и следует понимать мои слова.

Даже при недомолвках Жака спорить с ним Ивану Андреевичу было интересно. Живой человек этот Жак, а не дипломатический протокол с его непроницаемой вежливостью. Он — первый в научном Центре, который не скрывает своих мыслей и чувств. «Это — слабость его? — раздумывал Иван Андреевич. — А может быть, одна из форм протеста? Черт-те что! Язык не поворачивается — подопытные люди... У Гитлера было такое, но тогда властвовал фашизм, а здесь-то, на Талуме, международный научный Центр, здесь решается одна из гуманнейших проблем. Или так велика уверенность в экспериментах, что местные ученые сочли возможным перенести свои наблюдения с животных на человека? Завершающая стадия... Но почему об этих опытах ни слова в печати?»

Иван Андреевич присел на край кровати. Лицо солдата было мертвенно-бледным, лицо юного безнадежно больного человека. Жалость нахлынула на профессора. Он держал вялую, с едва теплившейся жизнью, руку, гладил голую грудь с жесткими кучерявыми волосами. Растормошить бы парня, закричать: что ты испытываешь? о чем думаешь? способен ли хоть что-нибудь понимать в таком состоянии? Как ты попал за эту ширму?..

— Не могли бы вы, господин Сенье, сказать о теоретических предпосылках?

— Могу, — с готовностью ответил Жак. Он уже был собранным, суховатым. — Прошу вас выйти. Не поймите, что... это неуважительное отношение к вам. По нашей инструкции около подопытных не разрешается долго находиться. Тем более двоим. Микроклимат меняется. Мы с вами дышим около него, а это недопустимо. Прошу в соседнюю комнату, за круглым столом и поговорим.

Простыня была холодной, и Иван Андреевич скрепя сердце натянул ее на голую грудь солдата. Представил, как парню неприятно. Впрочем, он ведь ничего не чувствует...

Жак закрыл за собою дверь.

— Прошу, — указал он на первое же кресло около круглого стола, инкрустированного цветными сортами древесины.

Чувствовалось, что Жаку было неловко из-за только что допущенной откровенности — он нервно стучал пальцами по столу.

— С чего начать? — проговорил он вполголоса и оглянулся на дверь. Она была плотно закрыта — достаточная преграда на пути человеческого тепла к солдату. — Вы хотели... о теоретических предпосылках?

Сосредоточенный, ушедший в свою мысль, Жак уже нравился Ивану Андреевичу. Горный ресторан забылся. «Интересно, коллега, что скажете сейчас?..»

— Уважаемый господин профессор, я думаю, что вам известны многие исследования в нашей области. Возможно, я буду говорить скучные для вас вещи...

— Пожалуйста, от повторения истин ущерба не бывает.

— Благодарю вас, это хорошо сказано. Более трех тысячелетий тому назад в Древнем Египте мумифицировали трупы. А в наше время от этих мумий были взяты клетки соединительной ткани и помещены в питательный раствор. Эти клетки ожили. Такое явление позволяет думать...

«Смеется, что ли, надо мной? С чего бы!.. Он не знает, что все это я уже прочитал у господина Уоткинса. Но... придется выслушивать».

Жак уловил потускневшее внимание Ивана Андреевича.

— Вы это знаете, господин профессор? Хорошо, буду говорить короче, но мысль свою продолжу. В летнее время температура тела у сусликов бывает в пределах тридцати двух — сорока одного градуса, а зимой — три и даже один градус. Глубокое торможение центральной нервной системы сопровождается резким уменьшением числа дыхательных движений, падением кровяного давления. Эти исходные данные позволяют...

Иван Андреевич уже не смотрел на Жака. «В чем я обвиняю его? Все по заданной схеме...»

— Извините, об этом я уже прочитал у господина Уоткинса. Да и раньше, признаться, мне было известно. Больше ничего не могли бы сообщить?

Жак задумался:

— Разве этого мало?

— Вы не могли бы связать меня по телефону с господином Гровсом? — попросил Иван Андреевич.

— С Гровсом?! — Удивление, даже испуг прозвучали в голосе Жака. — Ну, если со мною, считаете, все покончено...

Он принес белый телефонный аппарат с длинным шнуром, похожим на тонкую, в чешуйках, змею, торопливо набрал номер. Желание гостя было неожиданным. А коли так, то и Жаку не терпелось отделаться от него: видимо, эксперимент с солдатом не заинтересовал русского.

— Извините, господин Гровс. Я беспокою вас по просьбе господина профессора. Передаю трубку.

Трубка была холодная. Прислонив ее к уху, Иван Андреевич содрогнулся, вспомнив по-ледяному настывшую простыню на груди молодого солдата.

— Господин Гровс, я с большим интересом познакомился с экспериментом господина Сенье. Работа его имеет много общего с работой господина Уоткинса. Я очень благодарен вам... Всего, что увидел, мне достаточно. Поэтому обращаюсь с просьбой отправить меня домой.

Гровс молчал. Наконец в трубке прозвучало:

— Когда хотите выехать?

— Сегодня.

— Зачем так быстро, господин Петраков? Если не затруднит вас, зайдите ко мне, поговорим. Передайте, пожалуйста, Жаку, чтобы он проводил вас. Иначе вы дорогу не сразу отыщете.

По взгляду Петракова Жак догадался: идти вместе. И встал из-за стола.

Он обрадовался решению русского профессора уехать. Если отъезд состоится, то провожать гостя, видимо, поручат опять ему, Жаку. Ты встречал, ты и провожай. А это значит, что вновь представится возможность побывать в горном ресторане.

Нет, никуда русский профессор не уедет... Впрочем, почему не уедет? Он здесь так мало видел, что большого интереса к исследованиям под куполом у него, по-видимому, не возникло. С такой информацией, какую профессор Петраков получил за истекшее скудное время своего пребывания в городке, нет никакого смысла задерживаться здесь. Никто не будет оставлять его. Пусть себе катит.

Жака не беспокоило решение проблемы, над которой трудились ученые городка. Такое беспокойство — у высших чинов, они в ответе. Свои деньги он зарабатывает честно; что полагается по договору, то и получает. Поможет Петраков или ограничится туристским верхоглядством, задержится в городке или уедет — ему все равно. Лучше, если уедет. Пусть господин Гровс повнимательнее отнесется к своим людям, они нисколько не хуже именитых звезд, пусть присмотрится к нему, к Жаку. Может быть, поймет и оценит по достоинству далеко не ординарные способности Жака к серьезным исследованиям.

А пока самое реальное — побывать в горном ресторане. Не одну Лейду знал он в этом заведении, но именно эта девушка в последнее время не выходила из головы. С кем жить, когда вернется в Европу? Намного ли те женщины лучше ее? Известны они ему, хорошо известны. Сплошная личина... Эта откровенна, значит, ни о каком обмане друг друга речи не может быть. Уже подходит время думать о возвращении отсюда, о своей дальнейшей жизни. Заработала она хорошо, здесь все хорошо зарабатывают, так что нищенствовать не придется. Да и он часть накопленных средств может кинуть на устройство общей жизни. Ему казалось, если он приложит силы, чтобы вместе возвратиться из городка, да если еще предложит выйти за него, то она не только согласится, но и, думается, вернее человека ему будет просто не отыскать. И собою хороша. А то, что здесь она ведет не совсем праведный образ жизни... Что ж, она — здесь, другие, в том числе и замужние, — там, под открытым небом... Велика ли разница? Видимо, от этого никуда не уйти, так уж устроена жизнь. Надо выбирать наименьшее зло.

В Париже была одна знакомая у Жака, значительно моложе его и... сообразительнее. Светленькая, сероглазая, вся пепельных тонов. Сказывала, предки ее из-под Кракова, полька, значит. Врала, конечно. Потом призналась в минуты горячей откровенности: северянка она, из Нормандии. В Париж приехала искать счастье. В чем оно, ее счастье, она еще не знала, но уже искала. Ну а насчет Кракова... Для экзотики это, не так уж много полек в Париже, чтобы затерялись они среди француженок... Лишь бы необычностью привлечь к себе внимание, а там считай ее хоть из Гренландии, хоть из Антарктиды.

Любопытная особа, нередко норовила заменить жену. Частенько подсчитывала: если бы они встретились до его женитьбы, можно было узаконить их отношения или нет? Получалось — невозможно, слишком молода была для замужества. Он утешал, что, конечно, можно, в жизни куда сложнее вещи случаются, и — ничего, чаще всего решается все благополучно, а сам понимал, сколь откровенно неправдоподобно его вранье, и изучающе следил за нею. Она тоже обманывала, потому что с ее умом не понять этого значило просто дурачить себя, но делала вид, что в его словах — истина и сама судьба свела их слишком поздно.

Она не стеснялась выпрашивать у него деньги, чаще всего на мелкие расходы сотню-другую франков — просто в данный момент у нее не оказалось денег, а они потребовались. А однажды попросила довольно значительную сумму — у нее возникли непредвиденные трудности.

За деньгами они вместе направились в небольшой банк. В кассовый зал она не пошла, а села на широкую скамью у фонтана в сквере. В этот день она была странной. На щеках вспыхивал пятнами румянец, в порывах возбуждения она говорила быстро, чего с ней раньше не случалось, в глазах таилась настороженность.

Вернувшись из банка, он показал деньги. Ее глаза обрадованно заблестели.

— Надо бы в конверт, неудобно так-то, — заворачивал он деньги в газету.

— Ничего, ничего, — тянула она руку за свертком. Кинула его в сумку, встала, намереваясь уйти.

Жак почему-то обратил внимание на ее неряшливый вид. Кофточка на груди была без пуговицы и заколота на скорую руку обычной иголкой, юбка обвисла и потому сзади казалась длиннее. Раньше Жак такого за нею не замечал, раньше на встречу с ним она приходила аккуратно одетой и причесанной. «Что-то изменилось...» — мелькнула у него мысль.

— Вот я и рассчитался с тобой, — улыбнулся Жак.

Обычно он позволял себе и не такие шутки — все сходило, вместе смеялись и быстро забывали. Сейчас же она вспыхнула, резко метнула злой взгляд:

— Ты за кого меня принимаешь?! Все верну, не беспокойся. Или не понимаешь, что говоришь?

Жак не стал отвечать. Она же хорошо знает, кто она для него, женатого человека. Не стоило говорить об этом. Уходила она по аллее сквера быстро, ни разу не оглянулась и не махнула на прощание рукой.

Обычно не проходило дня, чтобы она не удостоила его своим вниманием: то по телефону позвонит, то встретит едва ли не в первый же выход его из квартиры на улицу. Но вот... исчезла. Проходили неделя за неделей. Исчезла!..

И все же они встретились. Как ни велик Париж, а видно — судьба. Наряженная, располневшая, с выражением полного превосходства над толпой, она шла с молодым чернявым мужчиной и вела за руку мальчишку лет пяти-шести, похожего на этого мужчину. Семья. А говорила — незамужняя... Взгляды их встретились. Чего больше увидел Жак в ее глазах? Просьбу не ворошить пережитое или самую обычную наглость: ну как? Задержала взгляд на долю секунды на его лице и наклонилась, будто бы поправляя воротничок рубашки сына.

На том и расстались. Жак возненавидел ее. Ему хотелось наговорить ей дерзостей, не стесняясь в выражениях, назвать своими словами, кто она, если даже сравнить с профессиональными женщинами публичных домов. Он хотел встретить ее еще раз и, невзирая на мужа и сына, подойти и все сказать.

Прошло время, перебесился. Сам себе объяснял: не могла же тянуться эта связь вечно! Каким виделся ему конец? Как ни раздумывал, ничего предположить не мог. А она выбрала для себя самый выгодный ход. И семью сохранила, и деньги... достала. Ну и зачем же рвать и метать? О какой порядочности по отношению к себе можно вести речь, если сам далеко не порядочен по отношению к близкому человеку — к жене?..

Лейда казалась ему теперь тем человеком, с кем можно создавать новую жизнь, когда закончится контракт и они уедут из научного Центра. Всего, конечно, можно ожидать от людей ее профессии. Впрочем, от каждой женщины всего можно ожидать. Что же теперь, шарахаться от них ото всех?

Как решится дело с отъездом русского профессора? Уехал бы... И тогда в горном ресторане Жак не только приятно проведет время с Лейдой, но и начнет с ней серьезные переговоры.


4


Иван Андреевич опять сидел в просторном кабинете господина Гровса. Теперь уже один, без Жака, — Гровс попросил его побыть в приемной. Оконный свет расплавился под ногами в ворсе ковра, стал палевым, и было душно. Несвежее, удушливое тепло поднималось снизу — это вскоре понял Иван Андреевич; значит, отопление проложено под полом, никаких тебе радиаторов и труб по стенам. Вспомнилось, что в городке под куполом — везде кондиционеры. Почему же в кабинете застоявшийся перегретый воздух? Расстегнув пуговицу воротника рубашки, он подергал за галстук, оттягивая вниз. Полегче стало, но не настолько, чтобы совсем ушла жажда свежего воздуха.

— Извините... — Гровс встал из-за стола, грузно пригибаясь при каждом шаге, подошел к стене, надавил на белую выпуклую кнопку. Зашумело под потолком, потянуло резким до ощутимой остроты холодом. — Я давно не был в этом кабинете — всё дела. — Он вернулся за стол, щелчком сбил с сиденья кресла маленькую блестящую скрепку, выпавшутю из пачки бумаг. — Значит, ехать? — с обидой посмотрел он на вост.

— Да, господин Гровс, — упрямо смотрел на хозяина кабинета Иван Андреевич. Теперь не отступать... — Спасибо за гостеприимство, надо ехать. В моей лаборатории тоже накопились дела.

— Что ж, силой удерживать не будем. Очень жаль, господин Петраков, в самом начале оборвался ваш визит. — Раздумывая, Гровс изучал гостя.

— Ехать надо, ехать... — твердил Иван Андреевич.

От своего упрямства ему становилось легче, определеннее, и он уже уверовал, осталось немного: для порядка — чего не миновать, прежде чем распрощаться с хозяевами, — поделиться впечатлением от экспериментов Уоткинса и Жака, высказать возмущение по поводу бесчеловечных опытов, тогда — на самолет. Грустно, конечно, тревога в душе от этих экспериментов. И то дело — увидел мало кем виденное, все он запомнит и обдумает. А уж холодная по-ледяному корочка белой простыни на голой груди солдата навсегда останется в сознании. Большего, надо полагать, здесь не увидеть, не услышать.

Разговор не ладился. Гровс сжал пальцы в тугой замок, отчего образовался двойной кулак, и этим кулаком, как высушенной деревянной кувалдой, ритмично постукивал перед собою по столу.

— Слишком большая роскошь для меня — долгое пребывание в гостях, — говорил Иван Андреевич, глядя на руки Гровса.

— А мне кажется, что вы заспешили. Это, конечно, ваше дело, но мне, как хозяину, все же неприятно.

Иван Андреевич не чувствовал неловкости от такого признания.

— Господин Гровс, я не буду кривить душой. Ваши эксперименты на людях я не приемлю. Это — преступно! С научной точки зрения они однообразны. Допускаю и такое: в других секторах, возможно, проводят еще какие-то опыты, но мне их не показывают.

Гровс раскатисто захохотал:

— Признаюсь, я даже не задумывался об этом. Вы — щепетильный человек. Вы правы — про однообразие экспериментов и про существование других опытов. Но зачем они вам? Разве мало того, что увидели? Освойте ту порцию, что была выделена, потом уж за другую.

«Вон как!..» — только и подумал Иван Андреевич. Неожиданно и до невероятности просто согласился Гровс с его догадками. Прямота Гровса немного разоружила. Впрочем, разоружила ли? Если бы Гровс не признался, разве он, Иван Андреевич, перестал бы сомневаться в своих только что высказанных предположениях?

— Хорошю, господин Гровс, берем ту порцию, как вы только что выразились, какая была выделена. Имею в виду теоретические обоснования экспериментов. У господина Уоткинса в качестве примеров — деление клеток соединительных тканей египетских мумий, потом — суслики. У господина Сенье — то же самое. Непонятна такая ограниченность: при схожести главной сути опытов у них все же есть разница, а в объяснении — все под одну гребенку.

— Вон что вас озадачило‑о... — Гровс откинулся на спинку кресла.

— Да, озадачило. Давайте вспомним, господин Гровс, сколько лет прошло со дня первой публикации материалов о жизни клеток соединительных тканей?

— Ну зачем так, господин Петраков?.. Мы с вами знаем, как давно это было. Не надо экзаменовать друг друга.

— Это — не экзамен, а уточнение позиций. Если еще вспомнить давность исследований на сусликах... Что же получается, за прошедшее время ничего нового? Вот вам объяснение. Со мной или не хотят говорить о науке с нынешних высот, или не могут. В любом случае мне здесь делать нечего. Вот, господин Гровс, причина моего отъезда.

— Понимаю. Вопросов больше не задаю. Билет на самолет и машина до аэропорта будут у вас своевременно.

Гровс встал, прошелся по кабинету. На лице по-прежнему багровели пятна, в напряженных шагах — сдержанность и достоинство.

Иван Андреевич готовился раскланяться.

— К вам просьба, господин Гровс. Хотя я и не имел чести быть представленным первому лицу вашего научного Центра, все же передайте ему, пожалуйста, мое возмущение опытами. Об этом я не смогу молчать. Разве допустимо?!

Гровс поморщился.

— Первое лицо бывает здесь редко. Он — слишком большая величина, чтобы торчать на далеком острове. До черновой работы он, так сказать, не снисходит... Технические средства контроля таковы сейчас, что на континенте он ежеминутно в курсе текущих дел. Считайте первым лицом меня. Да разве в этом дело? Для чего нам официальная дипломатия? Проще бы с вами хотелось!

Он с сожалением смотрел на Ивана Андреевича, как на что-то ценное и нужное, что — увы! — уже ускользнуло.

— Вот что, господин Петраков! Давайте на прощание выпьем по чашке горячего кофе. Не возражаете? Или, если хотите, закатим настоящий торжественный обед. Прощальный!

— Спасибо... Зачем такое беспокойство? — нетерпеливо ерзал на стуле Иван Андреевич. («Жаль старика Гровса, видно, не по своей воле попал он в затруднительное положение с этими опытами, со всеми теоретическими предпосылками. Все, что говорили Уоткинс и Жак, — это схема, а уж если действует утвержденная в верхах схема, то вправе ли Гровс нарушить ее?») — Спасибо... Обойдемся без прощального обеда.

— Что вы, господин Петраков! Разве так можно?

Гровс прижал пальцем клавишу серого квадратного микрофона, стоявшего рядом с телефонным аппаратом, закашлялся от охватившей нежности:

— Региночка... Нам кофе... Нет, милая, зайди лучше, тут поговорим.

С дежурной улыбкой, отработанной за время службы официанткой, и внимательным взглядом вошла из соседней комнаты Регина Мартон. Будто не видела гостя и хозяина кабинета, будто ее выставили рядом со служебным столом Гровса как образцовый манекен. Опять Иван Андреевич обратил внимание на ее аккуратную «под мальчика» стрижку, на густые черные брови.

— Создаст же природа такое чудо! — разгорелся взгляд Гровса.

Регине, видно, привычны такие слова — никакой реакции. Стояла и ждала распоряжений.

— Наш гость! — указал Гровс на Ивана Андреевича. — Ты уже видела его, знакома. Господин Петраков кофе желает.

— Вы ошибаетесь, господин Гровс. Я ничего не хочу.

— Полноте!

Настойчивость хозяина была неприятна Петракову, но он не прервал восторга хозяина, пока Регина о чем-то раздумывала, глядя в глаза Гровса, пока четко по прямой уходила в открытую дверь. И когда ушла, спросил:

— Меня кто-нибудь проводит до аэропорта?

— Конечно! — спохватился Гровс. — Извините, пожалуйста, расчувствовался. Вас проводит господин Жак, у него не бывает осложнений с администрацией аэропорта.

Работать Регина умела. Будто ее не было в кабинете, промелькнула бесшумно раз-другой, и на столе дымится кофе, играют светом коньячные рюмочки.

— Прошу вас, господин Петраков, за вашу благополучную дорогу. — Гровс торжественно поднял рюмку.

— Не могу... Так что... не надо с этим коньяком, господин Гровс. Мне бы искупаться в бассейне. Морская вода перед дорогой...

— О чем речь! Сколько угодно... Наслышан о вас, как о большом знатоке по части активного отдыха человеческого организма. Наслышан: все, что вы делаете, делаете с глубоким знанием. Понимаю: бассейн не случайность.

— А как же?! Вы, очевидно, слышали о любопытных экспериментах — отдых человека и вода? Это в связи с желанием искупаться.

— Не припоминаю... Интересно... — задвигал рюмочку по столу Гровс.

— Один из них — предупреждаю, это не мой эксперимент — сводится к следующему. Исходные данные: во время сна человек все же устает, он испытывает напряжение от тяжести собственного тела. Ученые сделали кровать-ванну, заполнили ее десятипроцентным раствором соли. В ванне поддерживалась температура человеческого тела. И вот для полного отдыха человека — а он спал в такой ванне в плавучем состоянии — было достаточно трех с половиной часов вместо восьми. Любопытно, не правда ли? Но по такому пути ученые не очень далеко ушли. Прежде всего потому, что в будничной жизни это неприемлемо. Значит, бесперспективно. Представляете, кто-то поехал в командировку... Или кто-то вообще имеет разъездной характер работы, а таких немало... Что же, они должны разъезжать вместе со своей ванной?..

— Представляю, человек в пути, а за ним носильщики ванну тащат... — засмеялся Гровс. — Но в целом, знаете ли, все же что-то есть.

— В моих работах предпосылки другие. И совсем уж не похожи на те, что... в ваших экспериментах. Противоположны! — Иван Андреевич машинально поправил галстук, заговорил резко, будто укоряя Гровса: — Во время сна клетки наши, мышцы должны освободиться от продуктов жизнедеятельности. Лишь после этого человек бывает свежим, отдохнувшим. Но для такого очищения клеток требуется в среднем восемь часов. Много! Я обратился к химии, физике, биологии. Изобрел новые препараты, разработал свою систему. И — получилось. Думаю, что неплохо. Живые клетки значительное время бывают бодрыми, свежими, активными. Отсюда и прямое влияние на продление жизни организма. Это не торможение жизни, а наоборот... Возьмем, к примеру, те же склеротические явления...

— Извините, господин Петраков, — Гровс сосредоточенно смотрел на зажатую в пальцах сверкающую рюмку, — вы добились высокой активности организма. При всем последующем не отмечалось угасания жизнедеятельности. Это именно так?

— Да, вы поняли верно.

— И еще. Означают ли ваши выводы, что можно добиться положительных результатов при выходе организма, скажем, из состояния анабиоза? Понимаю, здесь своя специфика. Но ведь и ваша система, надеюсь, не догма.

— Конечно.

— Вот-вот, это и важно для меня. Значит, результаты ваших исследований надо рассматривать более широко, нежели, скажем, просто ускорение отдыха. Здесь, вижу я, очень существенно повышение жизнедеятельности. А это при наших экспериментах, как, например, с солдатом, интересное добавление. Только не обвинят ли вас ученые круги в том, что вы слишком большую ставку делаете на свою, будем говорить без дипломатии, весьма локальную систему при бесконечно огромной цели — продлении жизни человека?

— Трудно сказать... все может быть. Когда обнародовал результаты действия моей системы, еще не сформированной окончательно, на организм, тогда меня обвинили в шарлатанстве. Теперь-то мы знаем, немало ценного было вообще исключено из медицинской практики по такому обвинению. Ставился под сомнение даже вековой опыт народной медицины.

— О да‑а... — согласно закивал Гровс. — И я пережил это. Однажды я позаимствовал у народа радэ во Вьетнаме способ лечения людей, укушенных змеями. Очень эффективный метод, я хотел внедрить в свою практику. В результате я прослыл шарлатаном. У народа радэ есть такая пословица: «Не управлять женщине слоном, не веять рис мужчине». Мои оппоненты на одной конференции заявили: «Не быть Гровсу слоном, не сорить людям в глаза рисовой пылью». Искажено грубо, а все же главное было сказано. Пришлось отказаться от своего же дела. Иначе неизвестно, как себя повели бы тогда мои друзья по акционерному обществу.

— Вы — ученый и в то же время акционер? — поднял голову Иван Андреевич.

— А чего же в этом необычного? Наука и прибыль в нашем деле рядышком. Это испытано до меня.

— Понятно... Сложности, господин Гровс, в науке естественны. Например, как не считаться с таким фактом. Шарлатанство ли это? У ирокезов, эскимосов и маори на Новой Зеландии роженицы не выкармливают своих детей. Им — молодым — надо работать. Младенцев обычно сдают на руки бабушек. Шаман, он же лекарь, изготовляет снадобье, дает пожилым и даже совсем старым женщинам, и у них появляется молоко.

— Слышал... О-о, сколько в жизни еще непонятного! — живым огнем горели глаза Гровса. — Господин Петраков! Вот бы поработать рядом с вами. Искреннее желание! У нас большая тревога: с этим солдатом ничего не получается.

— Как это — ничего не получается?

— Да, признаем неудачу. В первой стадии эксперимента мы хорошо сработали. Видели, в каком состоянии находится солдат? Это предусматривалось планом опыта. Прошли намеченные сроки, а мы не можем вывести его из такого состояния. Представляете наше положение?

— Меня больше беспокоит положение солдата. Он погибает. Уму непостижимо, как вы могли пойти на такое.

Из узконосого пузатого кофейника Гровс налил кофе, помешивая его ложечкой, удрученно засопел:

— Помогли бы, господин Петраков... Посоветовали бы что-нибудь. Большого труда вам не составит.

— Что вы, господин Гровс! — Иван Андреевич даже отодвинул от себя кофейную чашку, будто окончательно, еще до отъезда, отмежевался от экспериментов научного Центра и от самого Гровса. — Мне надо ехать.

— Хорошо, уедете. — Гровс тоже отодвинул от себя кофейную чашку и взглянул на Петракова: — Но прежде всего хочу показать вам нечто чрезвычайно важное. Это займет немного времени.

Он не стал дожидаться согласия Петракова. Вышел из-за стола, открыл книжный шкаф и вынул пухлую папку, порылся в ней, взял несколько листов.

— На всякий случай, — поднял Гровс эти листы для обозрения Петракова. — Если у вас появятся вопросы...

— Н-ну, если ненадолго... — раздумывал Петраков.

— Идемте, идемте, — торопил Гровс.

По улице они шли молча. Гровс свернул во двор большого дома, остановился напротив длинного многоэтажного строения, похожего на солдатскую казарму.

— Здесь жили строители городка, — указал Гровс на казарму. — Сейчас используем для экспериментов. Прошу вас, — направился он к узкой, плотно закрытой двери.

В темном лестничном колодце Иван Андреевич уловил знакомый запах формалина. Что здесь — анатомичка, лаборатория, больница? Следом за Гровсом он шагнул с лестничной площадки в бесконечно длинное помещение и... застыл.

На всю длину казармы по обе стороны узкого прохода тянулись два ряда железных солдатских кроватей. На них, как по команде заложив руки за головы, лежали мертвенно-бледные парни. Головами — к стенам, ногами — к проходу между кроватями. Ни больничного покашливания, ни осторожного шелеста постельного белья. Пропитанная формалином тишина. Казарма мертвецов.

— Да что ж это такое!.. — прошептал Иван Андреевич. Он вцепился в руку первого же парня, пытаясь выдернуть ее из-под головы.

— Не трожьте! — властно остановил его Гровс. — Инвалидом человека сделаете.

— Да-да, нельзя... Понимаю... — всматривался Иван Андреевич в лица парней. — Это все... солдаты?

— С чего вы взяли? Нет, гражданские добровольцы. За большие деньги. Мы отбирали только подходящих по здоровью.

Иван Андреевич осмотрел одного парня на первой от входа кровати. Знакомая клиническая картина: все было как у солдата, которого показывал Жак. Осмотрел следующего — ничего нового. Один бледнее другого. Сколько их — рота? А может быть, больше? Что бы ни говорил Гровс, но Иван Андреевич не мог отбиться от мысли: перед ним солдаты. Не исключено, на втором, третьем и других этажах лежат такие же люди. Там, скорее всего, другие варианты эксперимента. Значит, все, что проведено в квартире над одним солдатом, здесь проверяется в массовом порядке. Обычный принцип исследователей. На тумбочках лежали журналы наблюдений, они были заполнены разными почерками.

— Такой объем работы... Как же успеваете? — указал Иван Андреевич на один журнал наблюдений.

Гровс был доволен: казарма произвела впечатление на Петракова.

— У нас большой штат. Почти все специалисты живут за пределами этого городка. Постоянно держать их рядом с экспериментом пока нецелесообразно, поэтому — за городком. Приезжают сюда строго по графику, как требует дело. А такие... Жак, Уоткинс — руководят. Но вы же видели, какие они... Убедились в их квалификации...

Иван Андреевич промолчал. Да, он обратил на это внимание, когда речь шла о теоретических предпосылках опыта над людьми. Но почему он должен говорить об этом?

— Скажу откровенно, господин Петраков, не только они, но и я ничего не могу сделать. До сих пор предпринимаем кое-что, но... — Гровс вздернул брови, задумался. — Это... алхимия.

— Видите, что получается, — все еще всматривался Иван Андреевич в лица парней. — А вы толкаете меня тоже быть алхимиком.

— Не толкаем, а просим помочь выбраться из этой алхимии! У нас, в научном Центре, нет никакой теории. Не было и нет!

Гровс уже был раздражен. Он будто не просил, а диктовал, приказывал. Встречалось такое у Ивана Андреевича, за подобным тоном у оппонента чаще всего скрывалась беспомощность. Это — слова отчаяния.

— Она, теория, вся там, на материке. Здесь лишь практическая часть эксперимента. Практическая! Но вы не только практик, но и теоретик. Кто, как не вы, сможет помочь нам непосредственно здесь, в Центре? Никто!

Иван Андреевич медленно шел по казарме между железными кроватями. В машину бы и — на самолет... «Теория на материке... Здесь — практическая часть...» Почему же темнили с самого начала? Нет, не темнили. Ни на международной конференции, ни во время бесед в научном Центре не было разговора о теории или отдельно о практике. Их единство понималось само собой, как естественное. «Здешние сотрудники — исполнители. Вот в чем дело. В проведении экспериментов они следуют путями готовых разработок, — раздумывал Иван Андреевич. — И конечно же, докладывают результаты... Даже хорошо это придумано. Уж не здесь ли идеальные условия для опытов? Но мне зачем все это?.. Убить столько времени, преодолеть тысячи километров, чтобы оказаться перед таким фактом...»

— От вас, господин Петраков, потребуется всего несколько дней. Даже по нашим скудным теоретическим материалам вы сможете добраться до истины. — В голосе Гровса не было уверенности. Он уже заискивал и, заискивая, пытался казаться непринужденным.

— Запросили бы помощь от своих теоретиков, — холодно посоветовал Иван Андреевич.

— Была помощь, но... безрезультатная! А за эксперименты я отвечаю. Не они, а я! Им-то что, набросали на бумаге левой рукой и — выполняй. Они — в верхах, а верхи, как известно, всегда правы, даже порой в своих заведомо неверных предпосылках. Чем я докажу, что они неверные? Кто услышит? Для этого нужна сила, вот тогда... А у меня здесь нет такой власти, чтобы хорошенько потрясти моих теоретиков на материке.

«Разволновался...» — изредка взглядывая Иван Андреевич на Гровса.

— Проваливается эксперимент... Понимаю, советовать — значит разглашать, может быть, свою работу. Дело ваше, не советуйте... После публикации, когда узаконится ваше авторство, тогда проще будет... Пока не разглашайте, да и с экспериментом — черт с ним! Мало ли в жизни было провалов, добавится еще один. Может быть, наши теоретики правы, мы здесь ошиблись при исполнении. Разве теперь установишь?..

Нет, не жаль Гровса. Он сам как жалеет людей?.. Перед Иваном Андреевичем лежали молодые парни; у каждого из них такой вид, что, кажется, одной ногой они на краю могилы. Холодная, жесткая от крахмала простыня, голая грудь... Вздохнул Иван Андреевич. Окинул взглядом казарму, будто определял: неужели не сумею? В душе загорелся азарт исследователя. «Уехать! Бросить и уехать», — противился азарту трезвый голос. И опять взглянул на бесконечный ряд железных кроватей. Бросить... Уже чувствовал, сил не хватит выйти за пределы городка. Он уйдет, а люди здесь погибнут. Не станет этих парней, шахматистов, пожилой женщины. Он, может быть, не спасет их, не удастся, но ведь это совсем другое дело, если он все же попробует...

— Почему вы так уверены, господин Гровс, что я смогу решить чуждую для меня задачу? Даже в собственных экспериментах я не всегда бываю уверенным.

— Вы-ы?.. Не кокетничайте...

— Не надо так, господин Гровс. В подобных случаях мне всегда приходит на память древняя восточная мудрость. Люди обращались к богу с мольбой: «Господи, дай мне силы, чтобы смириться с тем, чего я не могу изменить; дай мне мужество, чтобы бороться с тем, что я должен изменить; дай мне мудрость, чтобы суметь отличить одно от другого».

— Хорошие слова... Только не всегда человек следует им.

— Вы правы, господин Гровс. Вижу, люди пропадают... по вашей милости! Я попытаюсь... Не получится — так тому и быть. Совесть будет чиста.

— О, святая мадонна!.. — Гровс стиснул своей сухой клешней руку Ивана Андреевича.


Гровс решил провести одно из самых коротких своих совещаний в научном Центре.

Он сидел за письменным столом и улыбался, глядя, как чопорно, не наклоняя головы, Уоткинс осмотрел свой стул, отодвинул от окна, опять осмотрел, будто стул мог развалиться за те секунды, в течение которых перемещал его, потом сел и устремил взгляд на Гровса, всем видом своим как бы говоря: я на месте, можно начинать. Жак садился шумно: прогремел стулом, начал вертеться, словно ему досталось самое неудобное место, пересел поближе к Гровсу и только тогда раскрыл папку и приготовил чистый лист для записей. Хаббарт оказался позади Уоткинса и Жака — он вошел в кабинет позже всех и сел незаметно, без единого звука, будто это не человек, а нечто невесомое в человеческом обличье.

— Записывать, господа, ничего не придется. — Гровс поднялся, навис над столом: — Господа, поздравляю вас. Профессор Петраков добровольно согласился принять участие в работе над нашим главным экспериментом. — Гровс заулыбался, удовлетворенный, осчастливленный. — Считаю своим долгом отметить вашу, господа, четкую исполнительность. Успехов еще нет, но если дело будет идти в таком же порядке, в каком началось, то мы достигнем того, что наметили. — Он посмотрел на Уоткинса, на Жака, на Хаббарта, подчеркивая этим значительность каждого из них. — Я беседовал с профессором Петраковым, показал ему солдат в казарме. По моим наблюдениям, эксперимент произвел на Петракова желаемое для нас впечатление. Особенно своим масштабом. Но это не самое главное. — Он вышел из-за стола, медленно прошелся по кабинету. — Думаю, что мы с вами в прошлый раз правильно определили метод работы с Петраковым. Не надо пока раскрывать всю глубину наших исследований, будь это теоретические вопросы или их экспериментальное воплощение. Не на‑до, — повторил Гровс и этим еще раз подчеркнул неизменность своего приказа. — До тех пор, пока у него в процессе работы не появится необходимость. Чтобы не спугнуть. — Гровс неожиданно рассмеялся: — Знаете, господа, я уловил у Петракова такое мнение... Мне показалось, что он считает низким уровень квалификации Уоткинса и Жака. Его возмутило однообразие сообщений о египетских мумиях, о сусликах, ограниченность научного уровня сообщений. Отлично! Цель, как видите, достигнута. Пусть, господа, все так и остается. Пусть он считает, что наша задача посильна в условиях Центра только ему. Впрочем, это близко к истине. Для нас лучше до поры сохранить у Петракова такое мнение. Пусть даже считает нас... как бы это сказать... немного дурачками, что ли, мы от этого не пострадаем. — Гровс опять засмеялся: — Но чувство меры вас не должно покидать! А то можно и переборщить.

— Вы правы, все хорошо в меру, мы это понимаем, — вставил Жак.

— Именно так. И — последнее. Уоткинс бывает несдержан. Не обижайся, но... куда от этого денешься — факты... Жак иногда болтлив... Впрочем, и то и другое относится к каждому из нас... Господа! Мы хорошо начали. Давайте постараемся так же хорошо дойти до намеченной цели. Признаюсь, я верю, но... не очень в успех Петракова. Одному посильно ли? Нас вон сколько, за нами стоят серьезные разработчики на материке, тем не менее мы оказались в тупике. Но нельзя сбрасывать со счета энциклопедические знания Петракова, его заслуги перед наукой. Мнение Петракова в ученом мире имеет большой вес, а это не случайно. Так что надежда на успех в нашем эксперименте не должна покидать нас. Будем использовать все шансы. Итак, господа, желаю успеха.

Жак, выдвигаясь из-за стола, опять загремел стулом. Поздравления Гровса испортили настроение. Значит, желание в самое ближайшее время побывать в горном ресторане, встретиться с Лейдой, условиться о совместной жизни после этого городка — все в прах. Было бы из-за чего! Он не верил в успех Петракова. Никому в научном Центре не удалось довести ни один эксперимент до желаемого результата. Не случайно это. Ошибки, истоки непредвиденных осложнений надо искать не здесь, а в самом зародыше, у теоретиков. Высказал как-то эту мысль Гровсу, но тот рассвирепел, прервал разговор. Никаких ошибок нет у теоретиков, никаких! Гровс так рьяно защищал своих друзей теоретиков, что усомнился в искренности руководителя. Видимо, и Гровса тревожил подобный вывод. Он не мог допустить, чтобы сомнение дало ростки среди научных сотрудников в городке под куполом, поэтому чуть ли не с испугом отнесся к откровенности Жака. Пресек разговор и дал понять: ни с кем в городке не делиться этой мыслью. Жак после этого прикусил язык.

А ведь не доведен до конца ни один эксперимент, ни один!.. И у них с Гровсом возникло негласное соглашение — молчать. До какого времени? Этого, наверно, никто не прояснит, даже сам Гровс. Сложно все. Встречаясь иногда с Гровсом, они молча изучали друг друга, как бы спрашивая: выдерживается ли соглашение? сохраняются ли в тайне непозволительные мысли?

Запретная мысль остается по-прежнему тайной, а вот с экспериментом пора подводить итоги, от такой необходимости все равно никуда не уйдешь. Зачем втягивать в это дело Петракова? Только время терять. Но ведь об этом открыто не скажешь — вот что скверно. А если скажешь, то кто прислушается, кто примет решительные меры? Дорожка опять ведет к Гровсу...

И горный ресторан, и Лейда теперь казались Жаку едва ли не самой заманчивой мечтой, недосягаемой в его теперешнем, приниженном с появлением Петракова положении. На первую роль выходит русский профессор, пусть его работа обречена на неудачу, но в данный момент именно ему будут принадлежать многие нити управления микроклиматом во взаимоотношениях сотрудников научного Центра, хотя об этих нитях Петраков, конечно же, ничего не подозревает. «Скверно получается, ох как скверно!» — словно умышленно гремел стулом Жак, выдвигаясь из-за стола.

Уоткинс встал первым, долго топтался около своего стула; ему хотелось поговорить с Гровсом, но не хватало решимости. Сказал-то что этот Гровс: несдержан... Нагружай посильными задачами, тогда каждый будет сдержанным. Об этом и хотел сказать, но, оглянувшись, увидел, что Жак и Хаббарт уже ушли, а одному объясняться с Гровсом бессмысленно — выслушает, а все равно ворочать будет по-своему. С мнением всех сотрудников он мог бы посчитаться, но в кабинете их уже нет... Пришлось раскланяться и уйти, так и не поговорив с Гровсом.


5


Оказалось, что в городке не заблудишься. С каждого перекрестка рукой подать до любого конца улицы. Если идти к воротам, через какие провел Жак, то серая, с громоздко нависшими скалами стена виделась мрачной, крутой, недоступной, а с противоположной стороны — гладкая покатость, да такая, будто ее утюжили катками.

Иван Андреевич один, без провожатых, сходил в бассейн, выкупался на прежнем, «для прочих», месте — не забылось наставление Уоткинса. Возвращаясь в квартиру, он еще с веранды услышал возгласы и смех. Посередине первой, самой большой комнаты стоял круглый стол, накрытый белой скатертью, уставленный бутылками и закусками. У стола хозяйничали Жак, Уоткинс и Хаббарт. Они уже раскладывали вилки и ножи, и было видно, что домашние хлопоты им в радость — раскладывали тщательно, то и дело любуясь своей работой.

— Это что же такое? — изумленно остановился у двери Иван Андреевич.

— А-а, явились!.. — приветливо поднял голову Жак. — Устроили вам праздник. Будет мальчишник.

— Спасибо... Но, право же, нет повода...

— Как нет, господин профессор? — улыбался Уоткинс и щурил глаза. — Теперь вы наш. Остались в научном Центре. Для нас это не рядовое событие. Мы уже информированы, вот и решили отметить... — обвел он вытянутой рукой накрытый стол. — Прошу вас. — И услужливо отодвинул для гостя стул.

Искусственными, театральными показались его жесты, нарочитыми слова. «Как всегда, чрезмерно мнителен», — урезонил себя Иван Андреевич.

Рассаживались чопорно, клали руки на колени и будто выжидали, что со стороны кто-то подаст команду начинать. Вдруг всполошился Уоткинс:

— Где мои любимые томаты?

Тотчас из-за стола выскочил Жак и бросился в соседнюю комнату. Вернулся он с тарелкой, полной красных, налитых соком помидоров. Уоткинс придвинул тарелку к себе. Вожделенно осматривал он каждый готовый лопнуть от одного прикосновения помидор, на порозовевшем лице заиграло счастье. Тут же, не отрывая взгляда от тарелки, он осторожно полоснул ножом по самому крайнему помидору, посыпал его перцем и солью:

— Этот мне подойдет. — Нацелившись ножом на следующий помидор, он осмотрел его, ощупал со всех сторон: — И этот подойдет. Почему самые вкусные вещи подают гостям? Разве хозяева — люди низшей породы? Это меня обижает, господа. Церемония гостеприимства, скажете. Чепуха! Я тоже человек не из отряда мелкоты...

Жак и Хаббарт настороженно косили глазами в сторону Петракова. Даже им, хорошо знавшим Уоткинса, такие слова были в диковину. Иван Андреевич молчал. Его будто обдали из-за угла холодной водой. Нет, нельзя нараспашку здесь, нельзя... Он окинул взглядом сверкавшие тарелки, громоздко встопоренные зеленые салаты.

— Уж не мое ли присутствие обижает вас, господин Уоткинс? — тихо спросил Иван Андреевич, не повернув головы в сторону соседа.

— Как понимать — это ваше дело, — с готовностью отозвался Уоткинс. Он пытался казаться наивным, однако всеобщее молчание оголило, выставило фальшь наружу. Понял, придется объясняться не пустяковыми оговорками, а всерьез. — Эгоист, скажете? Все мы такие, только я один среди вас объясняюсь напрямую. Вот и все!

Недовольно склонился над тарелкой Иван Андреевич. «Вот какие ученые... Вот так помощнички у Гровса...»

— Все равно, господин Уоткинс, это — бесцеремонность. Не пойму вас... Хорошо ведь, когда людям делаешь приятное, правда? А вы...

— Ну что я!.. — твердел голос Уоткинса. — Каждый человек действует по-своему. Поздно мне перевоспитываться, на своей шкуре испытал: если проворонишь что-то очень важное для себя, то никто не протянет на подносе... Не нагоняйте туману, господин Петраков. Томаты — дело пустяковое. Речь о большем. За столом узкий круг, можно быть откровенным. Даже в мелочах бытия, как вы заметили, я не маскируюсь. А вы?.. Ну, это ваше дело. Пардон, господа! В своем кругу позволяю себе быть просто человеком. Кому нравится всю жизнь находиться в дипломатическом фраке, те пусть... как хотят. Повторяю, я высказался, господа!

— Действительно, высказался!.. Постыдились бы!.. — возмущенно колол взглядом Уоткинса покрасневший Жак. — Не о дипломатии речь, а просто о человеческом приличии.

— Он наш, наш! — коротко тыкал пальцем Уоткинс в сторону Ивана Андреевича. — Чего же тут... приличие... Со своими людьми можно попроще. Вы еще молоды, Жак, а я уже нахлебался жизни. Убедился: быть везде самим собой — великое дело! Реже проигрываешь. Другим людям проще с тобой.

— Жаль, торжественный обед поломался, — будто кого-то укоряя, блеснули очки молчаливого Хаббарта.

Иван Андреевич медленно, нехотя очистил банан.

— Господин Уоткинс, я прошу вас расшифровать слова «он наш, наш». В единомышленники меня записали? Да, я согласился поработать, но это вовсе не означает, что я — ваш единомышленник. Или лучше было отказаться от предложения господина Гровса?

— Не надо умничать, — отмахнулся от Петракова Уоткинс. — Наш, и все тут. Вы к каждому слову будете придираться, а я должен расшифровывать. Вот еще!

Встал Жак. Он был сумрачен.

— Господа, предлагаю тост за успех уважаемого профессора. За предстоящий успех! И, ради бога, прошу ни слова больше... Ни одного лишнего слова! Ведь нам работать вместе, а мы начинаем ссориться.

Иван Андреевич поднимал вилкой с края тарелки увядшие листья салата.

— Признаюсь, пить мне вовсе не хочется. Не за что. О каком успехе речь? Это из области желаемого. С великим удовольствием оставил бы я этот стол, ваш научный Центр, извините, но буду откровенным до конца, и вас, господа. К сожалению, я поддался на уговоры господина Гровса, связал себя словом.

— А если бы не поддались на уговоры, то что бы произошло? — съехидничал Уоткинс.

— Перестаньте! Слышали тост?! — едва ли не с угрозой обратился к нему Жак.

— Слышали, слышали... — будто бы испугавшись, заторопился Уоткинс. Он протягивал руки то к подносу с салатом, то к апельсиновому соку, то к бутылке с коньяком. — За успех, да? Ну, значит, за успех. — И первым опорожнил рюмку.

Иван Андреевич не стал пить. Зато Жак, Уоткинс и Хаббарт усердствовали, Петракова для них словно не существовало. «Не пьет? — взглядывал кто-нибудь иногда на гостя. И тут же отворачивался, чтобы налить себе еще. — Ну и пусть не пьет...» Есть Ивану Андреевичу тоже не хотелось, он перекладывал истыканные вилкой дырявые листья салата с одного места на другое. «Он же вполне нормальный человек, этот Уоткинс, так что его болтовня вряд ли случайна. Что кроется за его словами? Ну надо же было согласиться у Гровса! Солдаты... Если бы не эти молодые люди...

За столом почти не разговаривали. Поведение Уоткинса выбило из колеи Жака и Хаббарта. Иван Андреевич сидел, откровенно позевывая.

Обед затягивался. Чтобы не терять времени даром, Иван Андреевич вынул записную книжку, попытался наметить, что же потребуется, с чего начать свою работу над солдатом. Едва-едва проклюнулась интересная мысль, и он уже щелкнул тонким замком авторучки, чтобы записать, как вдруг Уоткинс по-старчески закашлялся и швырнул вилку на скатерть.

— Осуждаете меня? — нацелился он недружелюбно взглядом на Жака и Хаббарта. Выдернул короткую салфетку из-за воротника, и галстук бабочка сполз в сторону, показав верхнюю не застегнутую пуговицу сорочки. — Будете докладывать? А я не боюсь! И гостя нашего не стыжусь. Да какой он теперь гость? Такой же, как и мы...

— Одумайтесь, Уоткинс! — прикрикнул Хаббарт.

— Что, свою власть в ход пустите? — усмехался Уоткинс и усиливал голос. — Пускайте! Не боюсь. И самого Гровса тоже. Мы еще с пеленок вместе, за ним такое водится... Один я знаю, так что не боюсь. В науку подался, акционером стал, на чужих знаниях к лику бессмертных приклеивается... Пусть господин Петраков все знает, нечего скрывать...

— Прекратите! Вы портите все дело! — уже требовал Хаббарт. Он сдернул очки, под маленькими водянистыми точечками глаз кругами расплывалась гладкая набрякшая синева. — Вам не простят этого!

— Мне все равно! Не убьют. Работать некому будет, — бушевал Уоткинс. — А я не хочу, чтобы Гровс поднимался выше и выше за чужой счет. Он и так всю жизнь на чужих горбах катается. Даже меня, своего друга, запряг... Теперь дошла очередь до зарубежных светил... Эх, господин Петраков, знали бы вы!..

— Уоткинс, вы с ума сошли!

— Знали бы вы, господин Петраков... Я не хочу, чтобы вы помогали Гровсу. Не хочу! Пусть гибнут солдаты. Пусть весь Центр сидит на мели. Пускай все видят, что это такое — Гровс! Я завидую ему. У него жизнь — сплошной фейерверк. А чем я хуже? Глупее, менее талантлив? Он и теперь нашел лазейку — ваш мозг, вашу квалификацию. Еще выше хочет, мало ему. Не допущу! Знаете, какая наука здесь? Вы умный человек, а ничего вы не знаете.

Загремел упавший стул, Хаббарт резко шагнул к Уоткинсу с заложенными в карманы пиджака руками. Это была угроза. Уоткинс взглянул на оттопырившиеся карманы, покривился в едкой усмешке. Потом небрежно пнул свой стул, освобождая выход. У двери его догнал Хаббарт и пошел по веранде рядом.

— Вот такие дела‑а, — вздохнул Жак.

— Он — больной? Что-то я не замечал, чтобы он заговаривался, — раздумывал Иван Андреевич.

— Нет, отчего же... Вполне нормальный, как и все мы. Выпил многовато... Определенные группы людей чаще бывают откровеннее, прямее в своих мыслях и чувствах по сравнению с другими. Это — старики и дети.

— Но они не всегда правы!

— А кто всегда прав? Таких не бывает.

Помолчали. Жак смотрел на дверь и тер кулаком подбородок. Было ясно: Уоткинс и Хаббарт к столу не вернутся. Иван Андреевич утомился от этой шумной неразберихи. Засели в голову слова, сказанные за столом, не давали покоя.

— Вы в чем-то правы, господин Сенье. Меня беспокоят слова Уоткинса. Ничего не понятно. Как вы относитесь к его мнению о науке в вашем Центре, да и вообще ко всем его словам?

Жак сдержанно улыбнулся и посмотрел на Ивана Андреевича, с ответом не торопился. Но молчать, когда за столом всего двое, когда после вопроса не произнесено ни единого слова, — это уже неприлично.

— Я — плохой комментатор.

— Ничего, выслушаю. Плохо, когда — ничего. Как в темнице.

— Напрасно стараетесь, господин Петраков. Пусть разъясняет сам автор. Я-то при чем?

— Вы — тоже научный сотрудник Центра. Речь идет как раз о науке.

— Не надо, господин Петраков. За других я не расписываюсь. Если хотите, пройдемся. Размяться неплохо бы.

— Что здесь происходит? Даже откровенно поговорить не с кем! — поднялся из-за стола Иван Андреевич.

— А зачем говорить? — пристроился к его шагу на веранде Жак. — Кому нужны слова мои, ваши, любого человека? Уйти от всех — в этом счастье. От так называемых друзей и от врагов, от умных и дураков, от злых и добрых, от талантливых и бездарных. Остаться одному! Какой есть — для себя. Никого не касаться, быть незаметным. Природа и ты, ты и природа. Вот счастье!

— Такое уединение вы нашли здесь, в Центре? — спросил Иван Андреевич, открывая дверь на улицу.

— Да, представьте себе! — поспешно ответил Жак.

— Но, позвольте, какая здесь природа? Все под куполом, все искусственное. Даже воздух. Вы противоречите себе. Значит, вы со мной не откровенны. Зачем же так? Сейчас мы говорим не о каких-то чрезмерных тайнах Центра, а всего-навсего лично о себе. И опять... — Иван Андреевич пожал плечами.

— Что «опять», что?! Скажете, вру? Да, с природой здесь ни к черту. Ее отобрали у нас. Мы сами остались частицей природы, только и всего. Теперь скажите, от этой откровенности вам лучше стало? Молчите.

— Ну почему же... Странно у вас. Только что Уоткинс кипятился за столом, теперь — вы. Нормального разговора не получается.

Иван Андреевич свернул за угол. В дальнем конце улицы он увидел покатый склон кратера. Неужели и там, в конце городка, безлюдно? Он направился мимо пустых окон первых этажей, завешенных белыми полотнищами. На зданиях водосточных труб не было, значит, на дожди не рассчитано. А решетки ливневых колодцев, круглыми пятнами втиснутых в дорожный асфальт, встречались часто. Хотел было спросить у Жака, почему такое несоответствие. Да стоит ли?

Жак не отступал ни на шаг, он то и дело взглядывал на Ивана Андреевича. И засмеялся, нервно, пронзительно:

— Видите, что получается, господин интеллигент! Стоило вам отметить шероховатости в моих рассуждениях, и вы уже стали самим собой. Без шелухи. Таким, как есть. Будто протрезвели. Для вас я уже не существую. И никто уже не существует для вас. Вы стали как все люди — равнодушным! Я вам уже не интересен, запутанный я — вот в чем дело. А вам нужен человек, как ясное солнышко... Скажете, что все это не так? Не поверю! Вы сейчас представляете людей века равнодушия. Как бы в наши дни человек ни топорщился, до него, до его потуг к новому в науке, в творчестве, к общению с людьми, к их здоровью или болезням, к радостям или печалям, к блестящим идеям или беспросветной тупости — ко всему на свете никому нет дела. Ложь, в лучшем случае — дипломатия имеют засилье. А люди твердят о любви, о заботе, о взаимной заинтересованности в судьбе и прочем. Эгоцентризм — бог нашего времени. Зачем я — вам, а вы — мне? Ну зачем? Вот и получается, я живу, а меня для вас нет. Вы живете, но и вас для меня нет. Мы обманываем себя, обманываем окружающих нас людей, будто мы есть. Но ведь и этих людей для нас не существует. Есть я, один; есть вы, тоже один. И только для себя... Будто бы плохо кажется, а? Чушь?! Это понять надо. Вот достигнем глубины этого понятия, тогда каждый из нас будет утверждать, что все остальное — обман... Тогда он и будет счастлив.

— Послушайте, господин Сенье. Разве можно быть счастливым в одиночку? — как судья, бесстрастно, но уже обвиняя, спросил Иван Андреевич.

— А почему же?.. — смешался Жак. — Только в одиночку! — резко выкрикнул он.

— Ну, если так, то зачем вы все это говорите? — развел руками Иван Андреевич. — Сознавали бы, что вы — одиноки, а я это вижу, ну и, следовательно, были бы счастливы. А вам оказывается, нужен собеседник. Коли вы ищете понимающего вас человека, то о каком же стремлении вашем к одиночеству можно говорить? Опять противоречите себе.

— Век такой, господин Петраков! Не только во мне дело. Насмотришься, раздумаешься... Нет, лучше быть одному. Если бы не мой контракт, не этот купол, объехал бы я весь мир, побыл папуасом в набедренной повязке, эскимосом в оленьих шкурах, переспал бы со всеми женщинами мира! Но когда насмотришься на все, что творят люди... Ну, знаете ли, господин Петраков... Когда насмотришься!.. Нора суслика выглядит уютным убежищем. Забиться бы подальше от людей! И чтобы никакой философии, никакой науки. К черту, все к черту! Подальше куда-нибудь, в одиночку — и подальше. А здесь, гляньте вверх, не нора даже, а огромный, светлый, прозрачный купол. Это уже не просто счастье, а настоящий рай. Понять только надо, но вы не хотите понимать. Напрасно! Впрочем, скоро захотите. Посмотрю я, куда вас потянет тогда. А наверняка потянет.

— Туманно выражаетесь, господин Сенье. Нельзя ли конкретнее?

— Я и так слишком конкретен.

Близок был конец улицы. Иван Андреевич пристально всматривался в покатый край кратера, все отчетливее прояснялось: никакой покатости нет. Но, дойдя почти до конца последнего квартала, увидел ровную, огромной высоты, бетонную стену. Вот она какая покатость! Купол преломлял свет — оптический обман. На прежней высоте купол уходил за эту бетонную стену; не заметно было, чтобы он опускался к земле. Улица уперлась в серый, беспощадный своей массивностью бетон. Дальше, как видно, другой сектор городка. Конец улице, конец дальнейшему продвижению человека.

Мурашки побежали по спине Ивана Андреевича.

— Скажите, что за стеной?

— Кто ее знает! — отвернулся Жак. Нашел о чем спрашивать этот профессор — о пространстве за бетоном. «Куда важнее все, что рядом» — так хотелось ответить. Но Жак лишь вяло добавил: — Кто-нибудь, конечно, знает.

«Теперь-то вы, господин Петраков, надеюсь, поймете, что не об этом надо говорить».

— Ну что ж, — вздохнул Иван Андреевич. — Как говорится, час от часу не легче. Пойдемте обратно. Сейчас попрошу всю документацию по эксперименту с солдатом. Я получу ее?

— Документы? Пожалуйста. Не жаль.

— Послушайте, господин Сенье. Что за тон? В вашем одолжении я не нуждаюсь. Так же, как в бедном солдате и в опыте над ним. Мое участие нужно вам, а не мне.

— Не бросайтесь, господин Петраков, громкими словами. Пора и вам переходить на шепот. Вот так теперь надо: «шу-шу, шу-шу...» Вижу, вы хороший человек. Таким и живите. Если будете «шу-шу, шу-шу», то неплохо проживете. Это мой дружеский совет.

— Дружеский? — усмехнулся Иван Андреевич. — Давно ли мы стали друзьями? И что это такое «шу-шу, шу-шу»? Нет никакого повода, чтобы таким тоном разговаривать со мной.

Что ни встреча, то обязательно Жак преподнесет какую-нибудь гадость... Иван Андреевич постоял, понимая, что так-то лучше, когда сдержан, когда не опускаешься на разболтанный, на недостойный тон.

Возвращался обратно Иван Андреевич быстрым шагом.

Жак стоял на месте, у бетонной стены, и кусал губы. Уходит... Уходит же! Он бросился вслед за Иваном Андреевичем. На перекрестке догнал, нервно схватил его за руку:

— Господин Петраков! Извините меня! Я без церемоний с вами, думал, вы будете со мной так же.

Иван Андреевич выдернул руку.

— Извините, господин Петраков! Я хотел быть вашим другом. Думал, поймете... Вы тупы, господин Петраков. Вы недогадливы. Наивны вы, как младенец... Послушайте, в научном Центре нельзя без друзей. Гровс и Уоткинс заодно. Они порой готовы друг другу перегрызть горло. А в общем... заодно они! А я одинок. Нельзя быть одному в нынешнем мире. И вам нельзя. Пропадем! Слоны, куда уж как могучи, а в одиночку не живут...

— Вы опять противоречите себе. То восхваляете одиночество, то бичуете его... Вы когда-нибудь бываете постоянным в своих убеждениях, привязанностях? Впрочем, мне все равно...

— Мы все противоречим самим себе, господин Петраков! Каждый человек. Думаем так, а поступаем по-иному. Плюемся, а хвалим; говорим не то, что думаем. Все более и более пресмыкаемся пред сильными мира сего. Делаем, что самим противно. Даже то, что противоречит естеству человека...

— Ну, господин Сенье, вы опять с перехлестом. Давайте кончим.

Попытался было Иван Андреевич обойти Жака, но тот встал на пути. Губы его посинели, мольба застыла в глазах,

— Господин Петраков! Я с вами — не в игрушки! Послушайте, я добьюсь вашей дружбы... Искренностью!

— Вы — искренни? — засмеялся Иван Андреевич.

И тут же пожалел, что поступил необдуманно. У Жака обмерло лицо. Безжизненный, обессиленный, он, казалось, вот-вот распластается на асфальте.

— Послушайте... — заторопился Иван Андреевич поддержать под руку Жака. — Сердце? Сердце, что ли?!

— Ничего... — сдавленно глотал слюну Жак. — Я иду на преступление... Сознательно иду. Это — чтобы вы поверили на все годы вперед дружбы со мной... Тайна! Я не имею права, рано еще. Но я скажу. Могут убить меня. Но не убьют! Работать некому. Впрочем, все могут. О‑о, вы еще узнаете...

— Вы — о чем? — отпустил Иван Андреевич руку взволнованного Жака и уже как врач всмотрелся в его лицо: здоров ли? Нет, все у Жака в порядке...

— Господин Петраков! Никуда вы из нашего Центра не уедете. Вас не выпустят. Эти дни с вами церемонились. С вами еще считались. Порядок такой: сберечь хорошее настроение специалиста. При хорошем настроении — серьезная отдача. На вас рассчитывали. Приказ такой: как можно дольше оберегать вас, чтобы вы не узнали, что попались... У нас очень строго с этим. Уоткинс кое-что позволял себе по-стариковски, ему прощали. Да и Гровс за спиной... А вы даже не усомнились...

— Вы бредите, господин Сенье, — холодело сердце Ивана Андреевича.

— Не надо так! Никакого бреда... Я и так много сказал... Потом оцените, потом увидите, кто вам открыл глаза. Нам вместе надо, на вашу помощь рассчитываю, а вы — на мою... Я-то из-за денег влип, только из-за денег! А вы?..

— Ну что вы говорите!.. Я по своей воле согласился поработать...

— А если б не согласились, то вас бы заставили.

Ивану Андреевичу вспомнились ехидные слова Уоткинса: «...если бы не поддались на уговоры, то что бы произошло?» Сколько общего со словами Жака! Иван Андреевич отвернулся от Жака. Шел по проезжей части улицы, не замечая серой полосы тротуара.

— Господин Петраков! Будьте осторожны, будьте благоразумны... Я к вам зайду еще! — прокричал оставшийся на перекрестке Жак.

Не отозвался Иван Андреевич: он уже сворачивал к «своему» дому. Обострившаяся мысль выхватывала из прожитого в этом Центре то одну подробность, то другую. Сколько намеков было у одного только Уоткинса! «Но зачем я им?! Неужели из-за одного эксперимента?..» Он уже не шел, а бежал, хотя бежать было трудно — сказывалось отсутствие тренировки в последнее время.

В квартире было убрано, проветрено. У тумбочки с телефоном стоял саквояж. «Кто здесь хозяйничает? — подумал Иван Андреевич. — Кто обслуживает? Почему не видно этих людей? А может быть, их скрывают? Строгости! Вот в чем дело... Неужели прав господин Сенье?» Иван Андреевич рванулся к телефону, отыскал в справочнике Гровса.

— Мне надо с вами встретиться, господин Гровс.

— Сейчас не могу, занят. Да о чем говорить-то? Мне Хаббарт все рассказал — о вашем обеде, о... недоразумениях. Не обращайте внимания, вас это не касается.

— Мне надо срочно выехать, господин Гровс. Очень прошу!

Как видно, Гровсу надоело объясняться с гостем. Или посчитал: ни к чему теперь-то, когда сам гость согласился поработать в Центре.

— Опять за старое?.. — спросил Гровс и положил трубку.

Разговор не состоялся. Неужели прав господин Сенье?! Надо всерьез подумать о себе. Было бы здесь все в открытую, ну тогда другой разговор. Сейчас лучше всего уехать. Если не отпадет необходимость, он изложит письмом рекомендации относительно солдата и парней в казарме.

Ехать!.. Документы в бумажнике, бумажник в кармане. Заглянул в саквояж — все будто бы на месте. Да он и не нужен: ничего ценного в нем нет. Материалы международной научной конференции можно отыскать и дома, закажешь — и пришлют. А вот личные записи... Можно рассовать по карманам, да многовато их, записей, все бумаги не рассуешь. Впрочем, не такая тяжесть этот саквояж, чтобы обременял в пути. Если не дадут машину, Иван Андреевич дойдет помаленьку до аэропорта, а там уговорит администрацию, покажет свои документы. Нет денег на самолет... Неужели ему не поверят? В кредит не такие вещи доверяют.

Он шел к воротам решительно, как на штурм. Знакомо, памятно все. Вот административное здание — здесь Гровс принимал его сразу, как только появился в городке. Вот прозрачные ворота. Иван Андреевич всмотрелся сквозь них: тот же туннель, та же металлическая стена вдали. Он забарабанил кулаком по прозрачной массе, но никто не отозвался. Автомат, колонка — увидел он зеленоватый прямоугольничек, сиротливо прижавшийся к каменному сколу. Вспомнился искристый лучик, отраженный круглым жетоном, на пологой выпуклости колонки. Где взять жетон? Кто их выдает?

Узкая металлическая лестница от колонки вела к щелеобразной двери в будку-скворечник, вросшую в скалу. Иван Андреевич оставил на нижней ступеньке саквояж, вскарабкался, начал дергать за холодную дугообразную ручку. Никто не отзывался. Начал колотить ногами по железной обшивке двери. Будто вымерли дежурные...

Оглянувшись, он увидел внизу Гровса. Тот стоял у колонки и наблюдал.

— Откройте! — крикнул Иван Андреевич.

Гровс махнул рукой, дескать, хватит резвиться. Спускайтесь.

Уже внизу Иван Андреевич двинулся к Гровсу с саквояжем в руках. «Прижмет к стене, заткнет рот», — почудилась боязнь во взгляде Гровса. Отступил на шаг, еще отступил, и в это время из административного здания выбежал Хаббарт. Он подскочил к Гровсу, будто убеждаясь в его целости, резко повернулся к Ивану Андреевичу. Показалось, что своими глазами из-за очков он может убить человека — таким острым, таким ненавистным был взгляд.

— Выпустите! — дрожал от негодования Иван Андреевич. — Не имеете права держать меня здесь!

— Не могу, — с холодной внимательностью смотрел на него Гровс. — Вы согласились поработать, об этом я уже сообщил по радио на материк. Теперь я должен давать отбой? Вы что, господин Петраков, меня за мальчишку принимаете?

— Я требую отпустить меня!

— Послушайте, господин Петраков. Кто вас подогрел? Не скажете? Напрасно... Отработаете эксперимент, как мы с вами договаривались, тогда пожалуйста, на все четыре стороны.

— Не верю-у... Отпустите!

— Что ж, не верьте. Очень жаль, господин Петраков, не так я представлял наше сотрудничество. Не с таким настроением надо бы начинать...

Гровс повернулся, не торопясь, как хозяин, пошел от ворот вниз. За ним следом засеменил Хаббарт...

Потом Иван Андреевич нетерпеливо осматривал бассейн. В стене, у самого дна, темнело огромное отверстие, туда с силой всасывалась вода. На поверхности, в воронке, крутились обрывки водорослей и устремлялись вниз, в горловину. Сколько времени уйдет, пока водоросли окажутся в открытом океане? Стоит ли на их пути фильтр или простая решетчатая заслонка? Нет, не минутное это дело. Таким путем отсюда вряд ли выберешься.

Растерянный, взволнованный, он пришел к бетонной стене. Черта с два! Ни одной скобы, ни единой зацепки, чтобы подняться на нее. А если забраться на самый верхний этаж какого-либо здания?

Безвыходно...

Еле переступая со ступеньки на ступеньку, Иван Андреевич взошел на веранду. Дверь квартиры была открытой — это он, уходя, не запер. Бросил саквояж и кое-как добрался до кресла.


Загрузка...