ГЛАВА ТРЕТЬЯ


1


Сутки, а может быть, вся неделя? Сколько времени прошло с той минуты, когда Иван Андреевич остался один в своей квартире? Да не все ли равно? Помнится, кто-то приходил, оставлял поднос с завтраком ли, с обедом ли. Потом снова появлялся, и поднос исчезал. Регина? Кажется, Регина. Да, это она присаживалась к кровати, прикладывала ко лбу Ивана Андреевича ладонь и подолгу смотрела в лицо.

День, два, три... Кому нужен отсчет времени? От какого часа? Когда здесь начинается день, ночь? В комнате постоянно тлел блеклый ночник, и его огонек казался единственным источником света. При его тусклом освещении от карандашей на письменном столе, набитых в узком пластмассовом стакане, по потолку тянулись длинные тени. Они перекрещивались, то образуя подобия букв, очертания трехгранных колб, то напоминая серые длинные полосы асфальтовых дорог на заснеженной равнине Центральной России.

От тоски, от сознания безысходности Ивану Андреевичу порой так и чудилось, что над головой не потолок, а зимняя степь. Чем больше всматривался в нее, лежа на кровати, тем явственнее проступали из легких теней и паутинчатых трещин знакомые всхолмления, перелески, повороты.

Свой отпуск он обычно делил на две части: половину срока использовал зимой, а половину — летом. В зимнее время — а это приурочивалось к школьным каникулам — с женой и сыном выезжали за город, на базу отдыха, и целыми днями ходили на лыжах. Когда истекал срок пребывания на базе отдыха, возвращались в город и на машине ехали к бабушке, на Хопер. То-то радости было! Они не утомлялись от постоянного снежного сверкания по обочинам шоссе, от ровной монотонности прямой асфальтовой ленты.

Бабушка в день их приезда то намеревалась бежать к соседке за свежей печенкой к обеду (хряка зарезали, страсть какой большой!), то рвалась в магазин за сладостями. Успокаивалась после того, как Иван Андреевич приносил из багажника городской, обернутый в хрустящие бумажки провиант. Бабушка радостно охала и смеялась.

Рано утром Иван Андреевич будил Артемку. Они брали лом, пешню, топор, лопату и уходили за огороды, на старицу Хопра. Летом эта старица не проточна, но весной, в половодье, образовывается безбрежный разлив, и вольная, разгулявшаяся вода срывает плетни, поднимает забытые в лесу штабеля черной ольхи, несет коряги, доски, темные от вмерзших клоков сена и конского навоза льдины. Ничто не остановит эту стихию!

Рыбы в старице полным-полно. Зимой, в жгучие морозы, даже после неожиданной оттепели, душно ей в стоячей воде; она лезет в каждую дыру во льду, тычется носом к любой свежей струе. Стоит прорубить лунку, как полосатые черноспинные щуки жесткими палками всплывут на поверхность, и кажется, опусти черпак — и бери. Но от первого же всплеска воды они исчезают. Лишь всмотревшись в глубь, можно увидеть, как за нижним зеленым краем лунки настороженно высовывают носы наголодавшиеся по воздуху щуки. Рядом с ними, не боясь извечных врагов своих, также ждут очереди к воздуху мелкие плотвички. Общая беда утихомирила кровожадность щук, вытеснила у плотвы постоянный страх при виде полосатых разбойников.

Иван Андреевич осматривал берег, льдистую снежную равнину старицы, вспоминал, где глубина, а где отмель, выбирал подходящее место, чтобы лед не лежал на дне, но и не был на большой, мрачной глубине. Выбрав, он разгребал сугроб, по шершавому от пристывшего снега льду чертил лопатой круг больше двух метров в диаметре, внутри намечал еще круг, но уже небольшой, как пень старой ивы. Вместе с Артемкой брали лом и пешню и начинали долбить. Поначалу было трудно, лед не поддавался, от каждого удара образовывалась лишь небольшая воронка. Постепенно эти воронки сливались в одну впадину, намечался твердый уступ с полосатыми следами от ударов. И вот тогда колоть лед становилось удовольствием.

Неторопливо, размеренно поднимал Иван Андреевич лом, ударял точно в намеченное место ледяного выступа, тяжелое стальное острие с сухим шорохом вонзалось в твердо слившийся на воде панцирь. От мелких сверкающих искр льда образовывался зернистый налет на валенках, на полах овчинного полушубка.

Отец шел с ломом в одну сторону круга, сын — в другую. Увлеченные работой, они подталкивали друг друга, когда сходились вплотную и касались спинами. Чтобы разбить перемычку, приходилось кому-то отойти в сторону. Лопатой выбрасывали из ледяной канавы скользкий щебень, топором зачищали обе стены — внешнюю и внутреннюю, и было почему-то радостно видеть, что лед, если отвесную стену зачистить гладко, весь из тонких слоев, как древесина из годичных приростов.

После этого проходили еще слой на один штык. И опять выгребали, зачищали, брались за лом и пешню. Дно канавы по всей выгнутости становилось темным, зеленовато-синим. Значит, близко вода. Избави боже нечаянно проткнуть его! Каким бы ни было отверстие, хоть не больше спичечной головки, вода пробьется фонтанной струей, зальет канаву, пропадет вся работа. Сбивали топором кочки на дне и опять же топором стесывали больше половины ледяного пня, оставленного посередине. И тут начиналась ювелирная работа. В середине хрупкого пня предстояло вырубить круглое отверстие до конца, до воды, но чтобы осталась целой, гладкой невысокая ледяная стенка. Вгрызались в лед осторожно — где пешней, где топором; для этой работы лом не годился: им, тяжелым и массивным, управлять труднее. Ледяную щебенку выгребали руками, то и дело сравнивали глубину вырубки — миновали уровень дна канавы или нет? Когда от воды отделялся тонкий слой льда, вылезали наверх.

Вытягивая руки, уже один, без Артемки, Иван Андреевич опускал пешню в горловину, как в дупло, и осторожно долбил и долбил. Наконец острие пешни застревало, вынуть было уже трудно. Значит, проколол, значит, сжимал пешню вязкий донный лед. Иван Андреевич раскачивал деревянную ручку, потом резко дергал ее на себя. Следом за пешней в отверстие врывалась вода. Холодная, прозрачная, она клокотала, вихрилась, сплошной массой переливалась через оставленный внизу гладкий барьер ледяного пня. С каждым ударом пешни отверстие расширялось, воды становилось больше. Когда ровная, еще колеблющаяся гладь сравнивалась с поверхностью всей старицы, Иван Андреевич подгребал к одному краю плавающие зеленые обломки льда, выбрасывал их лопатой. Они влажно блестели и шуршали, осыпаясь с кучи. Оставалось до конца расчистить низ отверстия от острозубых выступов. Он сбивал их пешней старательно, будто они могли повредить задыхающейся рыбе, если она устремится вверх, к свежему воздуху.

Какое это было отдохновение для души! Теперь остались одни воспоминания. Иван Андреевич до самых мелких подробностей восстанавливал те счастливые минуты, понимал, как ни обманывай себя, а не вернуть ничего, и все же углублялся в эти воспоминания, благодарил судьбу, что не обделила она радостями в родном краю...

Вечером, с наступлением темноты, Артемка спрашивал: «Рыба сейчас лезет или раньше уже попалась? Поглядим, а? Зажжем свечку и сходим». И уже представлял, рассказывая, как щуки, плотвички, окуни с мягкого дна поднимаются к свежему воздуху, переваливаются через прозрачную ледяную стенку и затем спокойно плавают, будто прогуливаются по заполненному водой кругообразному коридору.

Свое сооружение во льду проверяли поутру. В самом центре пробивали прозрачную корку, образовавшуюся за ночь. Затем набирали полное ведро воды, подталкивали его пешней и черпаком к проруби, и оно, фыркнув оставшимся у днища воздухом, опускалось под воду, в ледяную горловину, и застревало в ней. Теперь ни одна рыбина не уйдет.

Начиналось самое интересное. Быстро крошили пешней всю ночную корку, выбрасывали острые тонкие льдинки. Сквозь очищенную ото льда воду смотрели вниз. Вытянувшейся по кругу стаей толстоспинные, неторопливые рыбины действительно будто прогуливались по сверкавшему дну. Стоило опустить черпак, чуть-чуть повести его навстречу стае, как бурно закипало в воде, пенилось, и тогда успевай только орудовать. В гибкой сетке черпака бились то щука, то окунь — они подпрыгивали, выброшенные на лед, обволакивались снежной пылью. И рядом с ними подпрыгивал от радости Артемка.

Почему ярче всего Иван Андреевич видел счастье, когда лишился его? Почему рядовые, обычные явления порой становятся значительнее многих, будто бы огромных, едва ли не всеохватных? Почему вспомнилась зимняя рыбалка в хоперском селе, на зимней речке? А в жизни Ивана Андреевича были события куда интереснее по сравнению с рыбалкой на льду. Многое было, многое... А вспоминается прежде всего самое родное.

Иван Андреевич никому не звонил, никуда не ходил, ничего не выяснял. Бесполезно все это. И у него никто не был. Одна только Регина. О чем с ней говорить, что она скажет? Это все равно что передать свои мысли самому Гровсу.

Восстанавливая в памяти историю своего приезда на Талум, Иван Андреевич четко видел теперь, как ловко, используя даже особенности его характера — любопытство и доверчивость, были расставлены сети. Этот интереснейший разговор на международной конференции... С него-то и началось. В кулуарах подошли двое, представились, выразили восторг по поводу последних работ профессора Петракова. Значительная веха в науке, поворотный момент... Для Ивана Андреевича комплименты — чепуха, на восторженные слова он даже не обратил внимания. Но вскоре зашла речь о конкретной научной работе. А тут как бы невзначай обмолвились о каком-то научном Центре на небольшом острове — там прямо-таки чудеса творятся. Всего несколько фраз о Талуме, а след уже остался.

После пленарного заседания те двое опять встретились. На этот раз Иван Андреевич сам поинтересовался работой на Талуме. О‑о, там, оказывается, дело поставлено с размахом...

Клюнул! Дальше все покатилось само собой. Согласился поехать, бумагу какую-то подписал...

Никакого рейсового самолета не было, теперь он вспоминает точно, даже по радио о посадке не объявляли. Провожающие, и прежде всего те двое, будто подтолкнули его в узкую темную арку, и он пошел. Через магнитные ворота — оружия нет ли у вас, господин пассажир? А то можете самолет увести. Круглые недремлющие светофорчики тревоги были спокойны. Боже мой! Обман уже стали улавливать механизмами. До чего же он разросся, обман, коли без всяких тонкостей виден, с помощью мертвых автоматов!

Впереди и позади маячило несколько человек. При посадке обычной суеты международного аэропорта не было. Будто шел он к чьему-то личному самолету. Лишь стюардесса со своей казенной улыбкой напоминала о служебном назначении предстоящего полета. Впрочем, стюардесса ли она? Все равно. И те пассажиры, что восседали впереди него и позади в полупустом салоне, кем они были? Да неужели все это затеяно из-за него?! Неужели из-за одного эксперимента? Ой нет, чего-то вы не понимаете, профессор Петраков...

Ничего не хотелось Ивану Андреевичу. В голову лезли услужливые и потому, кажется, желанные мысли о побеге из этого заключения. Побег отсюда невозможен, понимал это, а все же искал в надеждах своих, за что уцепиться. Рано или поздно кто-то приедет сюда из высокого начальства с континента, и он, Петраков, приложит все силы, чтобы предстать пред этим человеком. Все расскажет! В нынешнее цивилизованное время нельзя терпеть варварство, какое чинят Гровс и его помощники. И — сообщить в посольство. Любыми путями сообщить. Там небось ищут его, но кто им скажет правду?..

А может быть, следует сблизиться с кем-то из работников Центра? Через них дать весточку на Родину, пусть знают, где он и что с ним. С тем же господином Сенье... Нет, не годится он для такой роли, рискованно заводить с ним такие отношения... А если домочадцы получили телеграмму, то они, может быть, догадаются навести справки о его возвращении?..

Лучше бы отсюда связаться по официальным каналам. Но ни одному из научных сотрудников Центра нельзя довериться. Ни одному! Вовсе не случаен подбор таких людей для здешней работы, они же ценят только себе подобных.

Тысячу раз прав Цицерон, когда утверждал: если б не его земные деяния, то Гераклу никогда не взобраться б на Олимп. Так в хорошем деле и, как видно, в плохом тоже. Если б не деяния, надо полагать, сомнительного качества на континенте каждого из сотрудников Центра, то как бы они оказались у решения каких-то неведомых Петракову, но, несомненно, важных задач? Как бы взошли они на свой Олимп, к своей «высоте» обмана? Якобы продление жизни — и тут же медленное убийство людей... Приглашение ученого для ознакомления с местной научной работой — и сразу же лишение его элементарной свободы. Будто бы его, Петракова, по заслугам заметили, выделили среди многих ученых... Да, выделили, сделали мишенью для своих притязаний, для своей корысти. Видимо, у этих людей было в жизни столько обмана, что вряд ли смогут они теперь отделить правду от неправды, добро от зла; их натура не воспримет должным образом ничего, кроме того, что им выгодно. Впрочем, нуждаются ли они в правде, в чести, в простой порядочности? Нужна ли им четкость в определении обмана, если ложь и притворство стали их питательной средой?

День, два, три... Сколько он в заточении? Никакого отсчета времени. Вот так и молодой солдат не ведает о времени, приговоренный к роли подопытного животного. «Но я-то не подопытный!» — пытался утешить себя Иван Андреевич. Такое утешение не улучшило общего настроя. Он мог рассуждать сам с собой, вспоминать, даже анализировать, но не в состоянии был встать, чтобы с карандашом в руке за письменным столом заняться делом.

Там, на столе, возвышалась принесенная кем-то стопа широкоформатных бумаг. Видимо, таблицы анализов. Рядом с ними — пухлые коричневые папки, с блестящими кнопками на углах гибких, обтекающих какие-то вложения клапанов. «Думают, что я поломаюсь да и засяду за эти документы. Значит, уверены, что я здесь надолго, если не насовсем».

Ни о какой его работе в этом научном Центре не может быть и речи — теперь это ясно. Почему же не понимают этого Гровс и все остальные? А может быть, понимают, да слишком уверены в исполнении своих замыслов. Они даже не считают нужным прийти и вновь попросить профессора Петракова заняться экспериментом с солдатом. Ведь теперь Петраков — пленник, он в новой роли, так что и работать с ним следовало бы по-новому. Но — не идут. Конечно же, понимают все, а не идут. Уверены...

Пусть не идут! Это даже хорошо. Он, Петраков, сейчас вряд ли в состоянии нормально говорить с любым из них. А много ли толку в крике, в обвинениях, когда ясно: этих людей не убедишь ни самыми справедливыми словами, ни конкретными фактами, ни острой правдой, ни горькими уроками истории, каких накопилось с избытком. Ни к чему все это...

Удивлялся Иван Андреевич и самому себе — он не уставал лежать. Здоровый же человек, а поди ты! Неделю-другую назад он не мог и дня выдержать без дела. По утрам, когда рабочие спешили к трамваю, чтобы успеть на завод, он бегал, прижимаясь к тротуарам, бегал, тренируя тело. Мокрым от пота возвращался домой, плескался под душем, лишь потом приступал к своим обычным делам. Иначе не мог. А сейчас даже встать, чтобы умыться, было для него тяжкой обузой. Ни к чему все это, ни к чему... Пропади все пропадом.


2


К Ивану Андреевичу явился Уоткинс. Он вошел, деликатно ступая на носки. Постоял у постели, отыскал взглядом стул и придвинул его. Он сидел молча, как сидят около тяжко больного человека. Посмотрел прямо в глаза, сочувствующе покачал головой, как бы по-дружески говоря, что готов чем угодно помочь, но разве в таком состоянии поможешь. Сосредоточенный на Петракове, Уоткинс ссутулился, устало опустил плечи.

— Вы зачем пришли? — глухо, в подушку спросил Иван Андреевич. Разговаривать ему не хотелось, да и не о чем, сама личность Уоткинса даже сейчас, при полном одиночестве Ивана Андреевича, не вызывала желания к общению. — Зачем пришли, спрашиваю? Или это надзор? Не сбегу... Некуда, невозможно — вот беда!

— Извините, господин Петраков, но я не тюремщик, не надзиратель. Позволю заметить, не заслужил такого оскорбления. — Уоткинс пытался смотреть на Петракова обиженно, но это не удавалось. Обида — и от кого!..

— Все вы тут надзиратели, все один другого стоите. Не тратьте слова даром, не поверю ничему, — ровно говорил Иван Андреевич, глядя в подушку и этим будто отталкивая от себя незваного собеседника.

Его холодность Уоткинс понял как четкую трезвость человека — пережил, конечно, в последние дни; кому ни доведись, каждый пережил бы, значит, много передумал и теперь, конечно, созрел для окончательного решения. Хорошо, если это решение благоразумно. Человек он рассудительный, ситуацию понимать должен.

— Пришел к вам, господин Петраков, только с одной целью — навестить. Может быть, вам что нужно? Как с питанием? Устраивает ли наша кухня?

— В тюрьмах обходятся без ресторанных меню.

— Зачем вы так, господин Петраков! Пройдет немного времени, привыкнете, да еще как начнете капризничать...

— Не привыкну! Вы все-таки зачем пришли? Я не нуждаюсь в вашем обществе. Не нуждаюсь! Чего вы ждете? — напрягаясь, приподнимался Иван Андреевич. — Скажите только одно: на мои телеграммы из дома ответы поступали? Вы близки к Гровсу, должны знать.

— Ответы? — вздернул Уоткинс брови, как взрослые делают иногда, прежде чем обманным ответом погасить щекотливое любопытство малолетних детей. Он зашуршал в кармане бумажкой, вытаскивая ее.

Иван Андреевич впился глазами в эту бумажку. Из дома или из лаборатории? Кто подписал? Что сообщают? Всмотревшись, с трудом признал телеграмму. Значит, никуда не передавали.

У господина Уоткинса на лице — радостное удовлетворение. Он не отдавал в руки Петракова его же телеграмму, а медленно сминал ее и следил, как менялось настроение Ивана Андреевича, как разрастались на щеках темные пятна, угасал и без того убитый взгляд. «Вот так, господин профессор! Чего стоит ваш авторитет, известность? Здесь свои авторитеты, с ними придется вам считаться. Прежде всего с ними, а потом уж со своими взглядами, вкусами, со своим опытом» — так думал Уоткинс, а говорил совсем иное:

— Если б я не уважал вас как очень крупного ученого, а теперь, после личного знакомства, еще и как интересного, весьма цельного человека, то, поверьте слову джентльмена, моей ноги не было б у вас. Но я пришел и не раскаиваюсь, даже после, извините, вашей грубости.

— Зачем вы пришли?! — негодующе вырвалось у Ивана Андреевича. Он повернулся лицом к стене и лег.

— Я уже сказал, цель одна — вас навестить. Вижу, состояние ваше удовлетворительное, можно чуть-чуть поговорить о деле.

Уоткинс прошел к письменному столу, переложил с места на место пухлые папки, передвинул стопу больших листов-таблиц. Нетронуто... «До каких пор ты будешь валяться в постели?» — склонившись над бумагами, посмотрел он на Петракова.

— Господин профессор, времени у вас теперь достаточно. Если найдете нужным, посмотрите все, что на столе. Это — моя продукция.

— Прикажете доложить свое мнение в письменном виде или как? — прогудел у стены голос Ивана Андреевича.

«Упрям... Даже в таком положении упрям», — замер у своих бумаг Уоткинс.

— Я вас понимаю... Намекаете на наш недавний разговор. Поясню...

— Нечего пояснять! У обреченных пленников мнения не спрашивают!

— Не надо волноваться, господин Петраков. Вот у вас как раз и спрашивают мнение. И в первую очередь прошу я. Вас отсюда не выпустят, я это знал раньше. И все же просил. Вот и сейчас... Напишите! Это не прихоть. Речь идет о моей дальнейшей жизни. Я могу пригодиться. В вашем положении такими, как я, не бросаются...

«Не тот ли подходящий случай? — быстро взглянул на Уоткинса Иван Андреевич. — Сблизиться, сообщить с его помощью на Родину...» И уже видел, как они сидят с Уоткинсом над одними и теми же бумагами, обследуют замерших над шахматной доской мужчин, пожимают руки друг другу после трудового дня. Как же так? На что это будет похоже? Как вообще можно по-дружески жать руку этому человеку? Какая совесть у тебя, товарищ профессор, если ты способен на это? Почему ты терпишь присутствие этого человека?.. Иван Андреевич резко проговорил:

— Уходите!..

Выпрямился Уоткинс, поправил на белом воротничке галстук.

— М-мда-а... — причмокнул он губами. — Что ж, уйду. Не думаю, что вы останетесь в выигрыше.

Он уходил теперь уже по-настоящему обиженным. Было из-за чего. Гровс, недремлющая кара, постоянно отчитывает его: старый пень, матерый фальсификатор... И постоянно требует: что сделано? почему никаких сдвигов? какие предпосылки в эксперименте? Можно подумать, что Уоткинс — свят дух, все умеет. Он, видите ли, обязан быть умнее, удачливее всех работников Центра. Да что там господин Гровс?! Залетное ничтожество — пленник, даже он покрикивает... Знал бы ты, именитый профессор, что ты всего-навсего раб, если сравнить с такой личностью, как Уоткинс. А посмотрите — гонит! Он понимает, что для Гровса, да и для всего Центра, стал «пунктум салиенс» — выдающейся точкой. Этой точкой надо овладеть. Сыграть хочет, выгоду вылавливает. Но ведь бесправен! А бесправный, как известно, пенса не стоит...

Уоткинс не стал бы унижаться сейчас, если бы не Гровс. Тот вызвал и приказал идти к Петракову. И что же? С самого начала был виден полет этой птицы — на компромисс ни намека со стороны русского! Так Уоткинс и объяснял Гровсу, прежде чем идти на переговоры. Но у Гровса свое: иди — и все! Уговори начать работу — и все. Как всегда, чужими руками.

Гордо подняв голову, Уоткинс медленно прошел по веранде, сел в углу на диван. Беспокойно было от мысли о предстоящей встрече с Гровсом. Он жесток... А был в свое время каким человеком!..

Петраков огорчен, разобижен, он ненавидит и Гровса, и всех остальных в Центре. Он — пленник, он оторван от семьи, от своей лаборатории... Ветхозаветным веет от таких привязанностей. Не в этом счастье. Вот он, Уоткинс, прожил жизнь без семьи. И — ничего. А разве не было счастливых минут, разве чужды земные радости? Не притворяется ли профессор? Будто бы он — птица высочайшего полета, но Уоткинс по своему жизненному опыту знает вкус этой лжи. Далеко не надо ходить — Гровс. Много ли небесных тел излучают свет? Единицы. Все больше — отражают. А ведь почти все точечки считаются звездами.

Уоткинс встал, направился к выходу. Скоро состоится беседа с Гровсом. О‑о, матерь божья!..

У бассейна от холодной темно-зеленой воды повеяло тревогой, предчувствием неблагополучия. Вода будто бы спокойно распростерлась между каменными берегами, а на ее зеркальной поверхности все же гнулись, даже прерывались отражения скалы, тонконогого светильника, мрачной стены насосной.

Как воздержаться от визита к Гровсу? Чем больше проволочка, тем лучше. Спадет острота, и Гровс станет мягче, не таким беспощадным, каким бывает в критические минуты. Уоткинсу это хорошо известно. Не один год в Лондоне учились вместе, присмотрелись друг к другу.

Студент Гровс знал, что Уоткинс нуждался, нужда и заставляла пропадать на Темзе, в порту, в поисках случайного заработка. Иногда появлялась работа на факультете: выполнить схему кровообращения для наглядности студентам или на кафедре побыть подсобным лаборантом.

Врезались в память дни самых трудных экзаменов. Уоткинс по сей день помнит модного, одетого с иголочки молодого щеголя Гровса. Вот он, самоуверенный, прямой, с требовательным взглядом желтых глаз, будто люди вокруг страшно как обязаны ему, подходит к Уоткинсу и перебирает длинными прямыми пальцами, словно каждым из них готовится указать на что-то чрезвычайно важное. Уже ясно — речь пойдет об экзамене.

В такие дни по вечерам они встречались в ресторанчике. Ужинали с подружками, приглашенными Гровсом. Развлекались до изнеможения. Усталым, но с деньгами в кармане Уоткинс уходил из ресторана.

Занимались обычно после этого в роскошном доме отца Гровса. В дни занятий Уоткинс был в роли репетитора. «Ну и тупица! — не раз удивлялся он, глядя на своего подопечного, зарекался: — Вот закончим, и больше не буду помогать этому ублюдку». Но опять требовались деньги — и все начиналось сначала... А экзамены этот Гровс сдавал. С его-то знаниями! Догадывался Уоткинс — тут не обходилось без обработки экзаменаторов.

Отец Гровса был председателем акционерного общества по производству курортных товаров. Денежки водились. У своего отца юный Гровс научился, с какой стороны заходить, чтобы решать щекотливые задачи. И — получалось.

Под конец учебы молодой Гровс уже на своем опыте знал, что толстосумам все двери открыты. Тщательно взвешивал, на что ухлопывать средства, потому и деньги не жалел.

Его уроки разъели душу Уоткинса. Оказывается, и так жить можно...

Иногда встречались с Гровсом. Тот посмеивался, рассказывая о своей карьере. Крупным дельцом становился; в плечах раздался, взгляд покровительственный... Но не замечал он заискивания Уоткинса перед туго набитым бумажником. Так и должно быть, уважаемый господин. Теперь Уоткинс не нищий. Меньше получает, чем опытные лекари, а все же для одного вполне приличные деньги.

Каким несчастным почувствовал он себя однажды, когда в Виндзоре случайно увидел Гровса. Тот гулял по изношенной холмистой мостовой из черного булыжника, осматривая королевский замок. Ходил небрежно, развязной походкой мимо групп любопытствующих туристов.

Наклонил голову, пожал руку — искренне, кажется, обрадовался встрече. Остановились в тени старого дерева. С одной стороны возвышалась замшелая стена замка, с другой — внизу от подножия холма среди зелени разбегались по равнине красные, из черепицы, крыши городка.

Зависть, ощущение собственного ничтожества разбередили душу молодого Уоткинса, когда подошли к автомобилю. Роскошный «кадиллак» гранатового цвета, Будто прозрачный — такой чистой была его эмалевая яркость. Не король этот молодой Гровс, не магнат, а как живет!

— Ты считаешь возможным вместе поехать в Лондон? — Гровс то ли приглашал, то ли вежливо отделывался от Уоткинса.

— Я не помешаю?.. — сохраняя достоинство, топтался у машины Уоткинс.

Гровс распахнул дверь автомобиля. Восторженно запищали, завозились сидевшие в машине две полураздетые девицы.

Всю дорогу одна из них не отлипала от Уоткинса. Он понимал, что оплаченные Гровсом поцелуи девицы ни к чему не обязывают. Не покидала обида — именно Гровс оказывает ему неожиданную услугу, а не наоборот.

— Куда подбросить? Где сегодня проводишь ночь? — уже в Лондоне Гровс добивал Уоткинса вопросами. Не знал, что ли, — нет у молодого эскулапа ни своего дома, ни богатой содержательницы. Только полунищенская комнатка...

Уоткинс огляделся. Завидев черную прямоугольную дыру на улице, попросил остановиться.

Он уже шел по тротуару, когда мимо проехал гранатовый «кадиллак», — задержался у светофора. Из окна выглянула только что целовавшая его девица. Она приветливо помахала, перебирая тонкими пальчиками, потом глянула вперед, догадалась, что Уоткинс идет к этому вонючему метро, и брезгливо поморщилась. «Нищета, ничтожество!» — таким показалось выражение ее раскрашенного лица.

Вот это перенести было совсем тяжко. Только что целовала и — пренебрежение... Возненавидел он и Гровса, и этих девиц, и гранатовый цвет автомобиля. Он израсходует все накопления, какие появились за время врачевания, но покажет Гровсу и его продажным девицам, как умеет отдыхать, одеваться и вообще какой он человек. Когда все было обдумано, расписано в расходах до единого фунта стерлингов, отыскал Гровса в его медицинской фирме с ярким вызывающим фасадом, увешанным полотнищами международного Красного Креста. Гровс вышел в холл без промедления. И тогда у неожиданно оробевшего Уоткинса подкосились ноги — не в силах он был переступить через что-то роковое, что задавило душу его еще в студенческие годы.

— Я бы не возражал работать... у тебя, — пробормотал Уоткинс. Если бы промедлил минуту, другую, то уже ничего не сказал бы. «Вот чего не хватало! — злорадствовал Уоткинс, ненавидя самого себя. — К черту медицинскую практику! К черту все на свете, если можно жить так, как Гровс!..»

С того времени и потянулось. Самые деликатные поручения Гровс давал Уоткинсу. Чего не насмотрелся, к каким тайнам не прикасался!.. От науки и чистой медицины Гровс был далек. Он то занимался снабжением военного ведомства медицинскими материалами, то вдруг оказывался у руководства советом по прогнозированию заболеваний в войсках. И везде лучшим его посредником при деловых контактах с концернами был Уоткинс. Оказывается, для роли маклера нужен талант. Что ж, Уоткинсом были довольны, значит, в деловитости ему не откажешь.

Черные дни настали, когда Гровс неожиданно исчез. Пригласил за город на прогулку и уже в темноте, усталый, разомлевший от выпитого, сказал:

— Теперь прощай. Куда? Узнаешь потом, дам знать. Выхожу на новую орбиту. Ударился в науку.

Солгал Гровс, не сообщил. Оставил Уоткинса одного, будто маломощную лодку, севшую на мель среди морского неистовства, да еще с заглохшим мотором. Тогда и увидел Уоткинс: таких специалистов, как он, полно, хоть в дамбы на Темзе, как всякий хлам, укладывай.

Долгие, мучительные были годы в этих условиях. Как голыш на морском берегу, катало его приливом туда-сюда, и ничем не мог он защититься ни от глубинного холода, ни от солнечного пекла. Оказалось, за все годы работы не обрел ни богатства, ни поддержки у сильных мира сего. Ее, поддержку-то, не раздают налево и направо, а только тем, кто сам может служить надежной опорой. Цепь, замкнутый круг, впрочем, как и многое в жизни, если не все...

Несколько лет назад объявился Гровс, уже изношенный старик. Предложил вместе уехать на какой-то Талум. Он говорил: работа несложная, деньги большие. Значит, старость будет обеспечена. Важно, чтобы рядом с ним, с Гровсом, в научном Центре были свои, жизнью проверенные люди... Нечего было раздумывать, иначе другие, более шустрые, перейдут дорогу.

И вот научный Центр, вот он — каменный, негостеприимный Талум, вот она — неудача с Петраковым.

Все бы ничего, каждый человек не избавлен от неудачи, если бы Гровс не пошел дальше своих постоянных угроз. Выбросит отсюда — и опять того и жди, что начнет мять безжалостное повседневье. Но это полбеды. Здесь он узнал, ощутил каждой своей клеточкой, что ожидает человечество... Выжить! Вот главное, весь смысл теперешней жизни.

Уоткинс почувствовал, что сзади кто-то дышит. Оглянулся — Хаббарт. Круглый, добродушный, он сочувствовал душевному смятению Уоткинса, только отраженный свет в очках сужался в тонкие лучи и пристально прощупывал лицо.

— Гровс ждет.

«Это ясно по одному твоему появлению, господин Хаббарт. А кто и когда защищал меня в жизни? — допрашивал себя Уоткинс по пути к административному зданию. — Кто помогал? Почему в свою защиту я не могу разоблачить того же Гровса? Почему я должен обороняться?» Входя в кабинет, он готовил обвинительные слова.

У стола сидел Жак и выжидающе смотрел то на Гровса, то на Уоткинса.

— Потянул пустого? — мрачно проронил Гровс.

— Желаю тебе потянуть полного, — так же мрачно ответил Уоткинс.

Он чувствовал, что терпению приходит конец. До каких пор он будет ходить робкий, приниженный под началом Гровса, как оседланная лошадь под опытным седоком?!

Но так и не распрямилась в душе скованная сила, не вырвалась на волю. Заморгал Уоткинс, заморгал, будто извиняясь перед боссом.

— Ну, порезвился — пора успокоиться, — понял все Гровс. — Дело за тобой, Жак, убеди Петракова. Ты ведь вошел к нему в доверие. С континента строго требуют — откладывать нельзя. Если солдат сыграет в ящик, сколько времени потеряем над новой моделью?

— Сейчас нельзя, господин Гровс. Повременить бы после Уоткинса... — привстал со стула Жак.

— Да, сейчас можно испортить дело, — раздумывал Гровс. — Но чтобы не очень долго... на разминку.

— Слушаюсь, господин Гровс. Я постараюсь, господин Гровс. — Жак пятился спиной к двери и кланялся. У самой двери он нерешительно остановился, скользя пальцами по длинной с витиеватыми набалдашниками ручке. — Разрешите, господин Гровс, обратиться по личному делу?

Гровс тяжело повернулся в его сторону:

— Что у тебя?

Жак посмотрел на Хаббарта, в его присутствии не очень-то хотелось откровенничать. Но когда выпадет случай застать Гровса одного? Да и откладывать разговор... Надо заранее готовить решение каждого важного дела, заранее! Тут уж не до Хаббарта, никуда от него не денешься, он все равно узнает...

— Мне очень надо побывать в горном ресторане. Разрешите?

Засмеялся, зарокотал Гровс:

— Уважаемый господин Сенье, вы же с русским профессором недавно были. Или уже приспичило?

— Надо, господин Гровс.

— Каждому из нас надо... Никто не откажется. А работа? На первом плане должна быть работа.

— Она остается на первом плане, одно другому не мешает.

— Ну, Жак, такое сказать... Еще как, мой друг, мешает! Отнимает время, истощает силы, отвлекает мысли. Мужчина становится тряпкой.

— Господин Гровс, я, может быть, задумал жениться...

— Что-о?.. — Гровс удивленно всплеснул руками: — Да ты что-о... Видишь, Хаббарт, что у нас творится, а ты молчишь. Или не знаешь?

Хаббарт, сверкнув стеклами очков, нахмурился. Если признаться, что о намерении Жака жениться слышит впервые, то Гровс вправе спросить: а чем же ты перегружен, что ничего не знаешь? Для каких особых услуг в таком случае держат тебя здесь? Ты приставлен к людям, а людей-то как раз, их повседневной жизни, их мыслей — ничего не знаешь. Если соврать — знаю, мол, но молчу до поры до времени, — то Гровс может поставить вопрос ребром: от кого скрываешь? От руководителя исследований? С какой же целью скрываешь?.. Сжался, сузился Хаббарт под упрямым взглядом Гровса:

— Сейчас не самый подходящий момент для такого объяснения...

— Ладно, — метнул Гровс рассерженный взгляд в сторону Жака. — Значит, жениться вздумал. А известно ли тебе, уважаемый господин, что в нашем научном Центре это запрещено?

— Конечно, известно.

— Ну, тогда как понимать твою затею?

— Я же не сейчас женюсь — это я прикидываю на будущее. Закончу исследование, выполню контракт... Уеду, ну и... Жить-то хочется нормально, по-человечески.

— Ах вон как... — Гровс опять засмеялся: — Лучше женщин, чем в горном ресторане, конечно, не нашел.

— Все они одинаковые...

— Тем более! Вернешься в свой Париж и — пожалуйста. Зачем же отсюда перевозить лишний груз?

— Я хорошо знаю этого человека. Знаю, не ангел. Зато никаких иллюзий. Так жить спокойней. Хотя, откровенно говоря, молода для меня, но хочется остаток активных лет провести не с изношенным материалом.

— Циник... Какой же ты, оказывается, циник! — смеялся взгляд Гровса. — Кто она такая?

— Лейда... Белокурая, изящная...

Гровс задумался:

— Нет, не припомню. Видимо, хороша, коли глаз на нее положил. — А сам уже царапал карандашом на клочке бумаги имя неизвестной женщины. — К этому разговору, Жак, мы еще вернемся. Главное сейчас — задание, обработка Петракова. Как только управишься, так в награду тебе поездка в горный ресторан. А уж потом решай, жениться или подождать. Но предупреждаю: если женишься здесь, то ни одного дня не проживешь больше на Талуме, сразу отправлю на континент.

— Я вас понял. Благодарю вас, — медленно закрывал за собой дверь Жак.

— Ну и дела-а! — вздохнул после его ухода Гровс. — Этак мы не справимся с самым главным... Вот что, зови Регину, хочу немного виски, муторно что-то, — морщась глянул он на Хаббарта. — Впрочем, погоди. А не развеяться ли нам? Не съездить ли в горный ресторан?

Хаббарт пожал плечами: можно, однако стоит ли? А все же поднял телефонную трубку и, раздумывая, вызвал машину.

— Я не поеду, господин Гровс, если позволите. Служба‑а... Я должен быть здесь. Может быть, потребуюсь тому же Сенье.

Гровс махнул рукой — можешь оставаться. Он даже был доволен, что поедет один, без официального свидетеля. Можно наконец хоть какое-то время побыть самим собой.

Уже сидя в машине, Гровс закрыл глаза, будто задремал. Он четко осознал свой порыв с этим горным рестораном. Непривычно у Жака, неожиданно... Да еще где? Жениться в городке под куполом. Неестественным, будто вообще не существующим в жизни казалось желание Жака. Гровс никогда не имел семьи; у друзей, оставшихся на континенте, у многих знакомых были семьи, и это считалось само собой разумеющимся. Правда, не понимал он, что за необходимость возиться с детьми, заботиться о них, постоянно видеть перед собой одну и ту же женщину, да еще с дрянным характером. Он многих видел и потому был уверен, что у всех жен такие характеры — влияние семейной жизни, что ли. Ну и зачем подобная обуза, когда можно все дни свои проводить так, как хочешь; именно ты, а не какие-либо другие люди, будь они женой, детьми, не все ли равно кем по отношению к нему. Жизнь дана тебе, вот ты и живи. Делай, что требует от тебя жизнь, что заложено самой природой, но не лезь в искусственно создаваемые самими же людьми рамки.

Человечество прошло большой путь развития. В ранний период не было семей, а люди жили, развивались. Сейчас невооруженным глазом видно, что на континенте общепринятый образ жизни в так называемой семье разваливается, уходит в прошлое. К чему придут люди — предугадать трудно, но не к домострою. Это ясно. Надо быть абсолютным дураком, чтобы стремиться к этому. И вот, пожалуйста, Жак... Может быть, почувствовал свой возраст и потянуло к покою? Но он, Гровс, куда старше Жака, однако не ощущает таких порывов. Да и найдешь ли покой в семейной жизни? Как бы то ни было, желание Жака озадачило, было непонятным, будто вовсе не знал этого человека. В чем дело? Не в этой ли девице, которую он назвал, как ее...

Гровс вынул из кармана бумажку. Ну да, может быть, все дело в Лейде? Гровс всякого повидал в жизни и не думал, что Лейда — что-то невообразимое. А все же... Этому Жаку она известна; настолько известна, что жениться на ней вздумал, а руководитель Центра остается в стороне, ему даже, оказывается, неведом такой соблазн. Нет, не соблазн. Не по себе стало Гровсу от сознания: Жак знает такое, что до руководителя — и где? на Талуме — не дошло.

Дойдет! Нельзя упускать из своего поля зрения ни единой мелочи, не говоря уж о крупных делах. Все должно быть управляемо тобою, руководителем, не расслабляй своих рук, иначе другие будут тянуть то вправо, то влево, найдется кому зажать твой вожжи.

Разочарование охватило Гровса, когда в горном ресторане подсела к нему Лейда. Молодая, это правда, но все остальное... Как несмышленый мальчишка, бросился к этой незнакомой женщине из городка под куполом! Как самый последний бабий хвост...

Гровс налил виски себе, ей — выпили. Было скучно и глупо смотреть в ее угодливо подставляемые глаза. Под тонкой сеточкой кофты тоще болтались оголенные груди, на плечах остро выпирали ключицы. Она часто облизывала губы — не от переживаний (из-за чего переживать-то!), а от стремления сделать их свежими, сочными. Ах, боже мой, сколько подобного он видел! А она думает, мало кому знакомы такие уловки. Прискакал черт-те зачем... Ну не старый ли дурак? Ну не выживший ли из ума человек!..

— У меня стол для вас накрыт, — обиженно, со слезами на глазах тихо пролепетала Лейда. Поняла его настроение. А он и не собирался скрывать — ему ли прятать свои чувства?

«У меня»... — отметил про себя Гровс. — Нашлась хозяйка! В своей рабочей комнате, так бы и сказала...» Встал, одернул пиджак. Один черт, где обедать — здесь или в ее комнате.

— Прошу вас, господин Гровс! Прошу...

Ого, сколько радости сразу появилось на ее лице. Будто совсем другой человек. Качнул головой Гровс, удивляясь перемене, улыбнулся.

Уже в ее комнате после обычного обеда с выпивкой и закусками, ощущая прохладное льняное белье на постели (надо же, льняное! Все в ресторане есть, все!), он гладил ее тонкие, из одних суставов, руки.

— Ты, милочка, скоро замуж выйдешь...

— Что-о?! — округлились ее глаза. Гровс не такая личность в научном Центре, чтобы легкомысленно шутить. Она привстала на локоточки, простыня сползла с ее плеч.

— Выйдешь, милочка, выйдешь, Жак на тебя нацелился...

Надо бы радоваться, а она заплакала:

— Смеетесь... Вы же впервые со мной. Почему вы надо мной смеетесь?

— Ну что ты, милочка... Он всерьез говорил об этом. Я просто... сообщил тебе, и все. Ты уж сама с Жаком решай, что и как.

— А вы? — еще не поверив в его слова, Лейда вытирала слезы скомканной простыней. — А как же мы с вами?

Гровс удовлетворенно хмыкнул:

— Так же, как и ныне.

— Спасибо... — прошептала Лейда. Она не приняла за чистую монету сообщение о Жаке. Может быть, у них разговор был. Не случайно сам господин Гровс пожаловал к ней, а все же... Чтобы о женитьбе всерьез... Ну, знаете ли! Не затем она ехала на Талум. Пусть смеются. В конце концов, они ищут ее, а не она их. Замуж... Подруги ее, та же Регина, только мечтать могут об этом, да и она — чего от себя-то скрывать! — задумывалась. Нереально это, неисполнимо, вот в чем дело, по самым разным причинам. Во-первых, мужчины не очень-то склонны к семейной жизни; во-вторых, женщин значительно больше по сравнению с мужчинами, так что женихи больно уж разборчивы; в‑третьих... Не в горном же ресторане ищут невест! Господин Гровс, конечно, смеется. Ну и пусть. Главное, он, судя по всему, благосклонен к ней, значит, придется еще пожить на Талуме и, следовательно, заработать. Вот так! А то, что смеется... Впервые она с ним, не знакомы его привычки и вообще... все не знакомо. Скорее всего, он так шутит, потому что смеется над ней... Не над чем смеяться — вот какая история. А коли шутит, то ему здесь хорошо, значит, пришлась ему по душе.

— Спасибо... С вами так хорошо! Спасибо...

«А в ней что-то есть... Ишь какая тонкость в обращении! И все — наружу. Нет, Жак не дурак. Может быть, о женитьбе всерьез и не стоило бы, но не дурак», — потягивался Гровс. Полуприкрытыми глазами он следил за Лейдой, и она, худенькая, тонкая, кажется, едва ли не прозрачная, все больше нравилась ему.

«Он же обманул! — вдруг пронзила Гровса четкая догадка. — Какое там, к дьяволу, жениться!..» Вспоминая беседу с Жаком, Гровс улавливал его невысказанное желание. Встречаться он хочет с Лейдой, только и всего. Лучше ее не найдешь во всем горном ресторане. Худенькая, почти прозрачная, а поди ж ты! Не дурак этот Жак, вовсе не дурак. И прикрытие своему стремлению придумал — жениться... Вот и верь после этого человеку...

Гровс смотрел на Лейду уже другими глазами, будто она сообщница Жака, будто подговорила его обмануть своего руководителя, оставить в дураках.

— К черту! — отмахнул он от себя легкую, не сопротивляющуюся девушку.

— Господин Гровс, вы что?.. Что с вами?..

— Ничего, — побагровел Гровс. — Вызови машину.

— Сейчас, господин Гровс, одну минуту.

Набросив на плечи халат, Лейда стремглав выбежала из комнаты.


3


...Мария замечала грустные, пока только для внимательных глаз, складочки на подбородке и под глазами. Скоро по этим следам пролягут морщины. Видела наметившуюся дряблость шеи, когда поворачивала голову. Она уединялась, массировала, разглаживала кожу и подушечками пальцев вбивала крем. Выбирала такое время, когда я работал в своем домашнем кабинете. Не хотела, чтобы замечал то, что не следовало.

Я так и старался делать, словно во время ее стояния у зеркала меня вовсе нет дома, хотя невеселые «новинки» жены были мне, конечно, известны. Я не следил за ее косметическими чудачествами, ничего не говорил ей по этому поводу. Вместе прожили много лет, уже не требовались усилия, чтобы и ей и себе честно признаться: стареем...

Но она ведь женщина! А кто из женщин не верит в чудо? Постоянно можно слышать одно и то же: знаменитые артистки посмотрите как выглядят, а знаете, сколько им лет? Вот что значит доступны особые средства, а также выдающиеся специалисты — косметологи, что твои волшебники... И уже вздыхают: дотянуться бы до волшебников...

Я видел начало угасания красоты Марии, и ей была неприятна моя наблюдательность. Для меня хотела она сохранить красоту, молодость; это я понимал и благодарен был за ее старания. К сожалению, и я утратил свежесть. Будто глаза, лицо и все-все осталось таким же, как в первые годы супружества. Нет, дорогой мой, не надо обманывать себя. Я и не обманывал, просто хотелось быть стройнее, бодрее, в общем, таким, как прежде, чтобы не тяготели грузом прожитые годы. Хотя бы внешне это не отражалось.

А Мария даже с грустными складочками на лице все равно была хороша собой. Помнится, на недавнем юбилее моего друга, профессора, мужчины наперебой звали ее то к столу, то на танцы, то на прогулку. Она была просто хороша. И она это чувствовала, женщин в этом деле не надо учить. Но как вела себя... Даже кокетничала!

— Ну, Мария! — прошептал я, когда она изволила все же подойти ко мне.

Она засмеялась. «Это все игрушки, забава», — будто сказала она. Поверил я. А все же, если это так, зачем перед другими мужчинами стараться? Помню, я так и спросил. Она улыбнулась, пожала плечами. Смущения Марии не заметил, видимо, посчитала: «А чего особого?» Что ж, такая непроницаемость присуща обычно опытным людям — не впервые им...

Разразился скандал. Я был в чем-то неправ, может быть, примитивен. А Мария разве права? От большой любви к мужу другую любовь не ищут, внимание посторонних мужчин к своей персоне не привлекают.

Не слишком ли я постный человек? Ужас как несовременен. Но я — такой, никаким другим — все понимающим, разбитным, респектабельным, во всем самым-самым — не хочу быть. Насмотрелся достаточно на многих современных, респектабельных.

Наверное, начал стареть я. Всю жизнь был самим собой, таким, как есть, многое впитал от окружения и сам влиял на окружающих. В моей жизни свои допуски, как в условиях конструирования каждой новой машины для ее лучшего использования; свои ограничения, как в строгом воинском уставе; свои понятия, симпатии и прочее, прочее. Моя нравственность — как тщательно исполненный рабочий чертеж одной детали — моей личной жизни — в общей сложнейшей картине огромной современной машины — всего общества.

Да, бываю порой щепетилен. «Чрезмерно щепетилен!» — так обычно говорила Мария. Но ведь моя щепетильность идет не от кокетства, не от желания казаться, а прежде всего от стремления к чистоте, к предельной ясности во взаимоотношениях с женой, с сослуживцами, со всем обществом. Понимаю, окончательной цели в своем стремлении я не достигну; это невозможно, как невозможно получить бесконечно большую или бесконечно малую величину. Но разве само стремление так уж плохо? Разве оно кому-то причиняет боль? Зачем же меня упрекать в чрезмерной щепетильности?

Видимо, я создаю сложности друзьям, жене, поэтому со мной уже трудно общаться... Что ж, тут я бессилен. Процесс необратим.

Я люблю Марию. За двадцать лет совместной жизни грешный быт не раздавил это чувство. И Мария не изменилась ко мне. Но почему ссорились, почему рождались недоразумения? Наверное, без окалины в человеческих отношениях не обойтись, как не обойтись без сопутствующих шлаков в любом процессе, если он — само развитие, а не застой.

Впервые поссорились сразу, как только познакомились. Повод куда каким смешным теперь кажется. Впрочем, само знакомство тоже более чем легкомысленное. Я уже работал после института и, видимо, был на хорошем счету, коли меня включили в состав авторитетной комиссии. Мы приехали в Ртищево проверять состояние здравоохранения в городе. Разместились в гостинице.

В те давние годы что это за гостиница была! Один умывальник на весь этаж. Проснулся рано (я всегда просыпаюсь рано — привычка, чтобы на работу успеть точно в назначенное время), побегал по травушке-муравушке между булыжной мостовой и тротуаром — пот выступил. В умывальнике разделся до пояса — и давай плескаться. Справа, слева подходят и уходят мужчины, у каждого свои заботы. Лишь один, вижу краешком глаза, побрился безопаской, умылся и стоит в уголочке с наброшенным через плечо полотенцем. Коротенький, толстенький, с черными, нацеленными на меня глазками.

В коридоре у выхода из умывальника он извинился и этим извинением на моем пути будто выставил поперечину. Сразу, как говорится, взял быка за рога. Где работаю? В каком номере живу? Надолго ли в Ртищево? Женат ли? Когда узнал, что не женат, обрадовался, как ребенок новой игрушке.

— Послушайте, я к вам имею серьезный разговор, — вполголоса говорил он и вертел на моей рубашке пуговицу. — Меня зовут Аркадий Иванович. Еще вчера я приметил вас. Для вас есть невеста, дочка моего приятеля. Вы еще не знаете, что это такое. Но вы узнаете, что это такое!

Я засмеялся. Он догнал меня и опять преградил дорогу:

— Сейчас вам некогда? Я должен уехать сегодня, но я не уеду сегодня — буду ждать вас. Вы ей очень подходите... Нет, она очень подходит вам. Короче говоря, со стороны виднее...

Мне действительно было некогда: члены комиссии уже позавтракали, и я задерживал их. Чтобы побыстрее отделаться, я извинился и заторопился в номер.

Аркадий Иванович был добрый человек. Он хотел счастья дочери своего друга, а следовательно, самому другу. Неосмотрительно бросил он козырную карту случайному человеку. Может быть, эта открытость и подкупила меня? Не странно ли, я поверил ему. Более того, мне захотелось увидеть ее сразу после вечерней беседы с Аркадием Ивановичем.

Закончив работу в комиссии, я не поехал домой, а сел в поезд на Саратов — от Ртищева рукой подать. Что Аркадий Иванович сделал — не знаю, но, видимо, были телефонные разговоры-переговоры, а может быть, и телеграммы. Нажил он себе хлопот... Утомленный вагонной сутолокой, уставший за время командировки от чужих углов, он и в родном Саратове не оставался без дела. По прибытии нашего поезда он приставил меня к вокзальной стене, да чтоб ни на шаг не отлучался! Чтоб толпа пассажиров не затерла! Чтоб не потерялся, избави боже! А сам бросился вдоль перрона.

Разумеется, я не стоял на месте. В Саратове был впервые, и мне хотелось взглянуть на город. Вышел на привокзальную площадь, глубоко и облегченно вздохнул от раскинувшейся вольности.

— Куда же вы!.. Что же вы!.. — услышал я тревожные возгласы.

Аркадий Иванович быстро семенил короткими ножками, идя под руку с высокой девушкой. На нем лица не было. Бледный от испуга, что я надумал скрыться, он вцепился в рукав моего пиджака:

— Как вы можете!

Но я уже не видел Аркадия Ивановича...

У каждого человека свое, особое восприятие красоты. Одни проходят равнодушно мимо шедевра и обращают на него внимание только потому, что им предостаточно нажужжали в уши: это шедевр! Другие замирают, оглушенные неожиданным открытием. Передо мной было открытие. Я испугался... Нет, неправда. Я вдруг почувствовал, сколь ничтожен рядом с девушкой... Нет, и это неправда! Во мне все замерло от восторга, от радости видеть такую красоту. И так близко, что могу дотронуться рукой. Нет, вранье. Это сейчас я додумываю — дотронуться рукой. А тогда... Потом уж, когда овладел собой, увидел я точеное лицо... Природа щедра... Большие темно-серые глаза. Легкий румянец на белой коже. Брови... Нарисовать кистью все можно, а чтобы вот так, въяве... Лицо светилось — такое впечатление было. И — ее простота. Это совсем разоружило меня. Разговаривать с незнакомым человеком так просто... Помнится, мы даже не назвали себя. Мне уже казалось, что я провинился. Конечно провинился! По такому легкомысленному поводу — познакомиться с девушкой, так несерьезно заявиться в Саратов...

— Я пришла не к вам... Пожалуйста, не думайте... Мне жаль дядю Аркашу, нашего Аркадия Ивановича. Он измучился... Извините, но это так.

— Да помолчите! — вдруг тонко закричал Аркадий Иванович. — Неужели разбредетесь? Послушайте, вы сумасшедшие, вы ничего не понимаете в жизни...

— Господи! Мы еще не расходимся, дядя Аркаша. — Она задумалась, взглянула на меня.

Тут я обрел речь. Осмелел не потому, что в обществе девушки нашел себя, — ее взгляд не понравился.

— Не волнуйтесь, — наконец осилил я первые слова и не мог оторвать взгляда от ее лица. — Обратный поезд через два часа, я смотрел расписание. Поброжу по городу. Мне тоже ничего от вас не надо. Не все ли равно, сейчас разойдемся или чуть позже. Лучше сейчас.

Покраснела. Быстро взяла под руку Аркадия Ивановича — удержала его от очередной вспышки.

— Может быть, посмотрите Волгу? Вам вообще доводилось бывать в Саратове? — мягко пытала она пустячными вопросами.

Помню все, отлично помню. Я уже завелся (молодой был!), ее вопросы показались жестом благотворительницы.

— Волгу ни разу не видел. В Саратове не бывал.

Мимо нас проходили две женщины с легкими плетеными корзинами в руках. Видимо, с базара. Одна, что в белом, повязанном на затылке платке, спросила спутницу:

— Слышала о Тимофее? У нас он... на порядке... Моргун который... Помер он.

— Да ну-у?.. — изумилась вторая женщина. — Что же с ним?

— Плохой был, вот и помер.

Слова «плохой был» застряли у меня в голове. Мы шли к троллейбусу, потом осматривали из окна новый для меня город, на каком-то перекрестке прощались со взволнованным нашей перепалкой Аркадием Ивановичем, выходили на набережную Волги, и все время в голове назойливо звучали случайно услышанные слова «плохой был». Будто они относились ко мне.

Но вот передо мной Волга.

Простор для меня всегда радость. Поле в сочную пору, когда наливаются колосья... Хочется стать с ними единой зеленой безбрежностью. Море... Особенно утром, когда нет волнения и даже у самого берега вода чиста и прозрачна, как после крепкого, здорового сна чист и прозрачен взгляд доброго человека, и когда весь мир кажется открытым, бесхитростным. Сейчас — Волга.

Мы сидели на гладком бревне. Недалеко дружной гурьбой резвились ребятишки. На песчаной отмели они кувыркались, ныряли, брызгались, вокруг них вода искрилась, то и дело вспыхивало короткое коромысло радуги.

Не хотелось ни разговаривать, ни думать. Был только простор неба, земли, водной глади. Больше ничего не хотелось видеть.

Теперь не вспомнить, как долго мы сидели молча на высохшем бревне. Остались в памяти ее укоризненные слова:

— Не надоело молчать? Может быть, искупаемся?

Я, конечно, вел себя безобразно. Она могла понять, что раскапризничался, потому и молчу. И опять я был поражен ее красотой. Я мучился в сомнениях. Кто этот Аркадий Иванович — злой дух? Для чего все это? За какую провинность преподнес мне терзание? Я далеко не юноша, чтобы не требовать от себя: а что дальше? Но и холодной рассудительности не было: не мог ничего взвешивать, ничего решать. И не в состоянии был поделиться сомнениями. Поймет ли она их, мои сомнения?

Она первая разделась и пошла к воде. Я караулил одежду — от озорной ребятни всего можно было ожидать. После нее должен был купаться я. Знал, неприлично так смотреть на полураздетую девушку, как смотрел я... Нет, я не смотрел, а был прикован взглядом, как невольник, к ее высокой ладной фигуре, к ее аккуратной походке.

Когда, мокрая, сверкающая капельками воды, еще не отдышавшаяся после короткого заплыва, она подошла и, улыбаясь, показала мне на реку — теперь ваша очередь, — я уже не мог отойти от нее.

— Вы... чудо! — мучительно выговорил я.

Слова какие сорвались!

Я не увидел ни осуждения, ни кокетства. Она долго смотрела прямо в глаза мне, потом уже ответила:

— Знаете, я почему-то вам верю.

Не эти ли слова решили все? И даже нашу судьбу? Конечно, не одни слова, но они — в первую очередь.

Какое счастье!.. Я чувствовал себя так, будто открылось то, что скрыто за горизонтом, и даже то, что творилось на всем белом свете. И стал могучим, обрел такую силу, что смог бы разгрести набегавшие кучевые облака, и тогда под лучистым солнцем ярче светилась бы ее радостная красота.

Она понимала мое счастливое смятение, я это видел. Потому и легко было с ней, будто знали мы друг друга веки вечные. И тягостно было с ней, словно рядом находилась черная сила и выбирала момент, когда бы отнять Марию.

Облака расступились, солнце приближалось к горизонту. С первым появлением краешка раскаленного диска обрадованно разукрасилась водная гладь. На нее лилась из-под облаков золотая плавка — от горизонта и до берега прямым густым потоком. По обе стороны потока то алой, то фиолетовой, то сине-зеленой рябью играло, переливаясь, разводье. Усталый катерок замер на всю ночь. Темная полоса далекого острова была похожа на длинное облако, что повисло в небе надо мной...

Я даже не известил свое начальство о том, что задерживаюсь в Саратове. Мне казалось, для того оно, начальство, и существует, чтобы даже на расстоянии видеть и понимать больше меня — вот до чего возликовал я, до потери ощущения реальности.

Вернулся домой женатым человеком и, как вскоре выяснилось, — безработным. «За самовольный прогул» — так записали в трудовой книжке. Может быть, к счастью... Да, к счастью! Вместе с огорчением по службе я получил свободу и вскоре поступил в аспирантуру.

Мария!.. Даже платье, в каком впервые видел ее у Волги, — бледно-голубые крупные цветы на таких переливах, какими играла предзакатная река, этот шелк, прильнувший под ветром ко всей ее фигуре, — все было только ее, только для нее, ибо все было чистым, радостным, святым.

На всем свете нет человека глупее меня. Это я, только я один заставил терзаться всю семью. Что теперь дома? В какие края и веси обращаются, чтобы отыскать меня? Что бы им ни отвечали, все неправда. Только я один знаю много, и, наверно, только я один не могу сейчас ничего сделать, чтобы сообщить о себе родным или в лабораторию.

Какое же было счастье у меня, если даже сейчас, под этим ненавистным куполом, оно греет! Может быть, отведенные судьбой радости я уже получил? Чушь! Узнал я в жизни много, испытал достаточно. Все это верно. Но все это значит, что я должен быть мудрее, а следовательно, мужественнее других людей, ибо мне известны подлинные ценности, и я обязан перед добрыми людьми, перед самой жизнью не мельчить, не размениваться на скоротечные блага и успехи, на временное облегчение будто бы всей судьбы, не уходить от ответа за то главное во всей жизни, что отведено мне, и только мне...

Мысли вытесняли одна другую, и порой Иван Андреевич так забывался, что прерывал раздумья, лишь вплотную упершись в бетонную стену на самом краю городка — дальше идти некуда. Он сворачивал на первую же улицу и потом уж следил за временем. Ослаб он после длительной депрессии. Чтобы восстановить силы, надо постепенно увеличивать нагрузку. Вчера увлекся и пришел с прогулки мокрый, обессиленный. Так не годится.

Что-то надо делать... В мыслях рисовалось, как он по какому-то счастливому случаю вдруг окажется в открытом океане. Но сил нет, он даже не в состоянии пошевелить веслом, чтобы подальше отойти от этого страшного острова, чтобы приблизиться к своему спасению — далекому, еле маячившему на горизонте кораблю.

Сегодня на прогулке он почувствовал, что хочет есть, — впервые за последнее время. Обрадовался, будто полностью воскрес для полнокровной жизни. Его окликнули:

— С вами разрешите погулять?

Оглянулся. У подъезда обычного в городке, серого, как многоэтажная казарма, дома стоял Жак. Он улыбался, но синие глаза его все же были настороженными.

— Господин профессор, вы можете не верить мне, но даю слово джентльмена, я соскучился по вас. Вы — не женщина для такого объяснения, вправе не верить, оборвать меня. Но почему я должен скрывать свои чувства? В нашем городке вы стали для меня самой светлой личностью. Может быть, потому, что вы — свежий для нас человек, отсюда и особое к вам внимание. А мне все равно! Соскучился, очень рад нашей встрече.

Жак пристроился к шагу Ивана Андреевича, часто взглядывал на него, улыбка сходила с лица.

— Под куполом, господин профессор, я тоже, как и вы, тосковал вначале. Хоть в петлю!

— Вам-то чего было... мучиться? — спросил Иван Андреевич. — Вы — добровольно.

— Конечно. А все же без тоски не обошлось. Особенно, как это ни странно покажется, по жене.

Они прошли центр, свернули на соседнюю улицу, будто по спирали уходили дальше и дальше от массивной округлой опоры, вытянувшейся от земли к самой высокой точке во всей выпуклости прозрачного купола.

— Я ведь тоже мог быть крупным ученым.

— Заленились? — с любопытством взглянул Иван Андреевич на Жака. — Или непосильную ношу взвалили на себя?

— Нет, господин профессор! Все проще. Любовь... Она может осчастливить и может убить. А уж в деле карьеры без любви вообще не обойтись. — Жак потирал руками, то и дело оглядывался, будто из-за любого дома могли появиться не очень-то желанные свидетели его откровенной беседы. — Я рано понял, господин профессор, непреложную истину: успех у женщин — это успех в жизни вообще.

— Позвольте усомниться.

— Хорошо, спорьте, но — потом. Я много думал об этом. Никто, даже вы, не поколеблет моего убеждения. — Жак достал расческу и на ходу причесался, потом растопыренными пальцами, как вибратором, сбил волосы в мягкие волны, как на рекламных картинках парикмахерских. — Вы не обращали внимания, господин профессор, на такую особенность? Важные ключевые точки в служебном аппарате чаще всего занимают если не красавцы, то, по крайней мере, мужчины с очень приличной внешностью. Не замечали? Напрасно. А вещь эта в жизни очень важна. Не берусь утверждать, что абсолютно все они не миновали запретного женского интима, прежде чем получить повышение по службе, но многие из них — наверняка! Большинство...

Иван Андреевич взглянул на кокетливую прическу Жака:

— Странные суждения у вас...

— Ничего необыкновенного, господин профессор! Школа жизни. Стал я врачом, давно это было. Цель будто бы достигнута. Но, естественно, уже захотелось большего, захотелось влиятельного положения в обществе. Я раскусил, в чем секрет... Был я не таким, как сейчас. Молодой, рослый, внешностью не обиженный... Да и опять же — врач. Женатый. Это очень важно для солидности в обществе. Моя клиентура помогала, люди в принципе очень болтливы... Я установил, от кого из наиболее близкого окружения что зависит. Депутатом хотелось быть. У нас, во Франции, это всегда в почете. Понимаете — депутат... Не обязательно самого высокого ранга, в Национальное собрание, скажем, попасть очень трудно. А все же... Я вас не утомил?

— Н-нет... Пока что нет... Странная исповедь, господин Жак.

— А чего скрывать? Я-то знаю: купол и дальше — ничего. А вам я почему-то верю... Трудное это дело — постоянно быть застегнутым на все пуговицы. Слышал я, что откровенные люди здоровее скрытных, завистливых... Так вот, наметил я цель и начал. Знаете ли, я был поражен. Началось без труда... Жены крупных магнатов, с солидным положением в обществе и — безотказно. Я не верил себе. Стал забрасывать удочку насчет своей карьеры. Клюет! Но уж больно откровенно многие из них лгали, все пытались выставить себя в лучшем свете. Оправдывались — жизнь будто бы не сложилась, потому они и пошли на такую связь со мною — отдушина у них... Собственных супругов ни во что ставили...

Жак увлекался подробностями, смеялся, вспоминая пикантные случаи. Лицо его ожило, помолодело, и он уже выглядел не исхудавшим, износившимся человеком, а мужчиной, полным сил и жизнерадостности.

— Долго так длилось... Не скучно было, черт подери! Но однажды напоролся... Опасно, оказывается, с чужими женами! Чего стоило замять скандалец! Тут уж о карьере не заикайся, тем более — о такой. Депутатов с подмоченной репутацией и без меня хватало...

Он причмокивал, по-свойски подмигивал Ивану Андреевичу, как сподвижнику. «Мельчает... Вначале казался не совсем уж таким... Не таким, как сейчас», — думал Иван Андреевич. Ему не хотелось слушать, и он терпел только потому, что поздно было прерывать: вначале не остановил эту болтовню, а теперь уж ни к чему.

— Вы осуждаете меня, господин профессор? Напра-а-сно‑о... У каждой медали, как известно, две стороны. Да, я изменял жене. Но именно после каждого случая измены у меня появлялась особая нежность к своей супруге. Сначала — чувство вины. Потом я понимал совершенно очевидное — она нисколько не хуже моей очередной любовницы. Затем вспыхивала самая настоящая любовь. Я рвался к своей жене, как в первые дни после свадьбы. Курьез, но это так: любовницы помогали мне любить свою жену, разжигали чувство. Если хотите, они укрепляли наши взаимоотношения с женой.

Жак дотронулся до бокового кармана пиджака, мечтательно протянул:

— Закурить бы-ы... Запрещено! Так вот, жена однажды узнала. Представляете, ничего не поняла, что я говорил ей о карьере, о любви к ней... Скандал! Тут встретился господин Гровс, я махнул на все рукой и подписал контракт. Заработаю много денег, думал, а с деньгами даже собственная жена будет покладистее... Надо поправить жизнь. Не поздно, как вы думаете, господин профессор?

— Кому как. В таких делах я плохой советчик.

— Надо бы начать кое-что заново, — вздохнул Жак. — Выбраться отсюда — такая задача. Вместе с вами! А это можно. Если эксперимент завершится успешно, никто не станет удерживать. Но, честно говоря, как специалист я — ноль, хорошо это понимаю. И еще... я вам сказал не все. Главная цель моей работы здесь — деньги. Получится с солдатом, я — состоятельный человек. Деньги откроют все двери. В этой ситуации моя судьба зависит от вас. Я говорю откровенно. Понимаю, могу показаться болтуном, авантюристом, кем угодно... Я открыл душу. Работа в научном Центре не прошла бесследно, я стал другим человеком. Вы же русский, а русские гуманны. Помогите! Возьмитесь за мой эксперимент с бедным солдатом, верните его и меня к настоящей, нормальной жизни! — Жак умоляюще заглядывал в глаза профессора.

— Вон, оказывается, в чем дело! — поморщился Иван Андреевич. — Господин Сенье, я бы помог вам. Но теперь — не могу. Вы знаете, как руководство Центра обошлось со мной. В этих условиях ни о какой моей работе здесь не может быть и речи. — Иван Андреевич раскланялся.

Жак остался у закрытого подъезда недалеко от перекрестка. К нему (как с неба свалился!), добродушно улыбаясь, подошел Хаббарт.

— Надеюсь — с успехом? — хлопнул он по плечу Жака.

— На нолях, — развел руками Жак. Нисколько не удивился он неожиданному появлению Хаббарта. В любое время, где угодно тот может возникнуть без всякого предупреждения — такой он человек. — Я говорил почти чистую правду. Не поверил...

— Смешной ты! — Хаббарт снял очки, протер платком стекла: — Сейчас вранью больше веры, чем правде. Что дальше с профессором? А если я поговорю?.. — задумался он.

Заманчиво это — уговорить Петракова, все равно что одержать победу, не вступая в бой. Остались бы позади и этот истаскавшийся Жак, и согбенный Уоткинс, да и сам Гровс. Тем более сейчас, когда наступил критический момент у солдата, когда ни дня не проходит без внеочередного требования с материка отчитаться о ходе завершения эксперимента.

— Жаль, что так получилось. — Хаббарт в задумчивости кусал губы. Положено сразу идти к Гровсу — такая служба, доложить надо об этом провале с Петраковым. Но мысль о попытке самому заняться профессором захватила его.

Он оставил Жака одного и направился по серой, безликой улице следом за Петраковым. В конце концов, чем он, Хаббарт, хуже этих так называемых специалистов? Он тоже имеет медицинское образование. Сразу после получения права на врачевание поступил... служить в разведку. Хорошее это дело. Каждый встречный ходит под тобой, потому что каждого можешь согнуть в бараний рог. А всякие громкие таланты, сверхумелые мастера или эрудиты так называемые — все это чепуха. На этом не разбогатеешь, карьеру не сделаешь.

Нравится работа, потому и относится к ней с душой. Шеф по достоинству ценит его, Хаббарта, вот и доверил такой ответственный пост на далеком от материка острове. Если бы справиться с Петраковым!.. Тогда бы в победителях ходил один он, Хаббарт, успешное завершение эксперимента было бы прежде всего его заслугой. А такое признание — это деньги, присвоение внеочередного звания, дальнейшее продвижение по службе.

Пройдя квартал, Хаббарт увидел впереди себя за поворотом ссутулившегося Петракова. Чуть было не догнал. Так нельзя, а то заметит слежку, и тогда с разговором об эксперименте лучше не подступаться. Переждал, пока профессор свернет на «свою» улицу, лишь потом направился по его следу.

С чего начать беседу? Петраков скоро войдет в квартиру, наверно, захочет отдохнуть. Конечно, будет отдыхать после такой длительной прогулки. Значит, надо повременить с визитом, чтобы не подумал, что Хаббарт специально дожидался. Предстоящей беседе лучше придать случайный характер.

А если разговор пойдет по сугубо профессиональному руслу? Начнет этот Петраков молоть, как многие чудики-ученые, о наследственности да об иммунитете, о несовместимости тканей да о белковых тайнах... Что он, Хаббарт, добавит к словам профессора, чем поделится? Хаббарт — администратор в глазах Петракова, а забирается в несвойственную для себя сферу деятельности... Забьет вопросами этот профессор, раскусит, что за человек пожаловал к нему. Нет, такое соображение не отбросишь. На то он, Хаббарт, и поставлен здесь, чтобы все учитывать и себя до поры не выдавать. А если все же профессор поймет, кого представляет Хаббарт в научном Центре? Хотя и под куполом, а след останется — след в досье на разведчика Хаббарта...

И тут взыграла военная струнка. Он не мог даже представить себя разоблаченным. Разоблачение — это поражение. Но поражение возможно и по другой причине. Он попытается уговорить Петракова заверишть эксперимент с солдатом. Профессор может отказать — отказал же он Уоткинсу и Жаку. Вот тогда жди неприятностей. Когда инициативу венчает успех, тогда мало кто из боссов смотрит, законно ли, по правилам ли сделано дело. Тогда — почет, поздравления, блага... А если неудача? Кто вам, господин Хаббарт, разрешил превысить свои полномочия? Забылись? А коли так, то и мы о вас забудем...

Н-нет! Он, Хаббарт, ни на шаг не сойдет со своей дороги. Есть строгая инструкция, приказы шефа, есть постоянный порядок в работе. Никаких заманчивых вольностей с этим Петраковым. У Гровса со своими помощниками одни заботы, у Хаббарта — другие. Что бы там ни получилось у них, он без работы не останется. А это в настоящее время ценить надо...

Он круто, словно по команде, слышной ему одному, развернулся, взглянул вслед входившему в дом Петракову. До свидания, господин профессор! Администратор Хаббарт побеспокоится, чтобы вам хорошо работалось в научном Центре.


4


Иван Андреевич проснулся от густого устойчивого гула. Такого в городке под куполом он еще не замечал. Что это, землетрясение? Он оделся, вышел на веранду. Гудело ровно, но всему дому, но стены не дрожали. Только на улице он понял: шел дождь. По-тропически сплошной массой водяной поток обрушился на город, было не по-утреннему пасмурно и, казалось, душно.

Все вокруг представлялось не таким, как вчера. Душно... Городской кондиционер работал исправно, воздух на улице был чистым и свежим. Но Ивана Андреевича не покидало ощущение летней раскаленной духоты, что дома размягчало все тело перед ливневым дождем. Ему даже слышалось, как по жестяному отливу на окнах будто бы ударяли тяжелые капли и оцинкованная жесть тоже гудела, напряженно отзывалась на эти удары. Но сейчас не было видно ни единой капли на тротуаре, на пустых безжизненных домах.

Он прошел по улице, всматриваясь в серый, накрытый опустившимся небом купол. Даже отсюда, с земли, было видно, сколь могуч водяной поток. Ровные, растянутые на весь обзор купола живые волны сползали одна за другой, рождаясь на самой вершине, у расплющенного конца рванувшейся ввысь центральной бетонной опоры. Вверху, около опоры, сквозь эти волны можно было различить черные клубы дождевых туч, но постепенно, спускаясь к середине купола, а потом и к горной цепи вокруг города, волны воды становились массивнее, сквозь них уже ничего не было видно. По краю города, над всем горизонтом, изорванным вулканическими нагромождениями, переливалась темно-серая мрачность — там бушевали лавины, и было удивительно, что прозрачный и будто бы тонкий купол выдерживал эту огромную тяжесть.

Порой казалось Ивану Андреевичу, что он чувствует воздух родного хоперского края, влажный, насыщенный дождем и густыми испарениями земли, пришедший со степных просторов. И там небось идут дожди, какие обычно бывают перед севом озимых.

Помнится, ранней весной прошлого года, уставший, но довольный опытом, шел он из лаборатории домой. Еще не улеглись мысли, взбудораженные новым экспериментом. Было сыро, темно, и все же улицу запрудила молодежь — теплая весна разбередила людей.

Он думал об Артемке, в последнее время он вообще много думал о нем. Подрастает парень, а значит, приближается время выбора профессии, выбора жизненного пути... В судьбе человека многое зависит от него самого. И это многое прежде всего в том деле, какое выберет человек. И еще — в женитьбе. Что ни говори, без удачной, на всю жизнь, профессии, без постоянного и надежного, тоже на всю жизнь, друга — жены счастье невозможно. А без счастья Артемки Иван Андреевич уже не представлял благополучия всей семьи.

Тогда под ногами то и дело хлюпало, брызги попадали на плащ. Девушка в легкой, из искусственного меха, шубке, раскрашенной под пятнистую рысь, быстрым шагом обогнала Ивана Андреевича. Некоторое время шла впереди, потом, повернувшись, весело блеснула глазами:

— Не скажете, сколько сейчас времени?

— Скажу, — понял Иван Андреевич, что ей важны не какие-то минуты, а то, что на земле — весна, а вместе с весной наступило радостное ожидание счастья.

Он назвал время. Девушка засмеялась:

— Спасибо... Разве в этом дело?

Она прошла несколько метров рядом с Иваном Андреевичем, взглянула, окатив его взглядом больших смеющихся глаз.

Оставшись один, Иван Андреевич заулыбался. Весна... Хорошо-то как! А он еще не гулял этой весной с Марией. Дома прямо с порога он приказал Марии одеваться. И — немедленно! Она в тревожной спешке набросила легкое пальто, схватила зонтик. Уже на лестничной площадке уставилась в его глаза:

— Что случилось?

Он обнял Марию, начал целовать ее щеки, лоб, губы. Кто-то спускался по лестнице, звуки шагов гулко разносились по лестничному колодцу.

— Чудак... — поправляла Мария шляпу на голове Ивана Андреевича и уже сама целовала его, и будто не слышала приближающихся шагов.

Шел дождь. Под этим дождем они гуляли по темным улицам, счастливые, помолодевшие...

Ко многому привыкает человек. Но Иван Андреевич никак не мог свыкнуться с мыслью, что его держат в заточении, и не где-нибудь, а в научном Центре. Не мог, не в силах был. Ошибка, недоразумение — все еще возникали утешительные слова. Возникали беспомощно, ничем не подкрепленные на деле.

Жгучая тоска по дому, по работе, по всему родному и близкому не покидала его. Стал он жестче смотреть на кипу бумаг на письменном столе, на звенящую лаковым блеском округлость черепахи с дырками для карандашей и с лампочкой, вделанной внутри.

Безжалостней стал он относиться к себе. С негодованием, с противным ощущением безвольной слабости как признака заведомой обреченности на скорый распад его как личности вспоминал он дни недавней депрессии. Будто стремясь восполнить эти пропавшие дни, он с беспощадным упорством тренировал свое тело. Если гулять, то до онемения ног, если заниматься с гантелями, то до тех пор, пока и рук не поднимешь. С возрождением физических сил росла трезвость в оценке положения: отсюда не выбраться!.. Но тут же возникало упорное желание стать еще сильнее, чтобы в конце концов без посторонней помощи раздвинуть массивные серо-свинцовые ворота или пробить над головой купол...

Тропический ливень ослаб, впервые за утро к земле прорвалось ясное, промытое солнце. Купол без туч и водяных лавин был неинтересен. Иван Андреевич ловил себя на мысли, что он ждет особой, прополосканной дождем свежести после такого ливня, ждет встречи с оживленными воробьями на мелких, поблескивающих на мураве луках. Ему чудилось, что на перекрестке, уже недалеко от квартиры, появился легкий ветер и даже донесся запах скошенной газонной травы.

«Отсюда не выбраться!» — напомнила о себе недавняя мысль. Вмиг исчезло и предчувствие встречи с воробьями, и запах несуществующей под куполом травы.

Улицы и дома городка виделись Ивану Андреевичу бесконечно длинными и высокими. Сплошные тюрьмы с белыми шторами на окнах. За этими занавесками тоже могут быть люди, на всех этажах каждого дома... Куда ни глянь от главной опоры до хмурого вулканического оцепления, в любую сторону накрытые куполом дома, дома... И все это отгорожено от людских глаз белыми шторами...

Да, отсюда не выбраться... Войдя в квартиру, он сбросил пиджак, снял галстук, потянулся к черным, из чугуна, гантелям — изнурительные, долгие упражнения обычно снижали нервную нагрузку.

В самый разгар занятий с гантелями затрещал телефон. Иван Андреевич вытер ладонью пот на лбу, досадливо поморщился. Трубку все же поднял. Это был Гровс. Он справился о здоровье, порекомендовал не очень-то увлекаться физическими тренировками. Все хорошо в меру.

— А почему бы нам не встретиться, господин Петраков? Это не обяжет ни к чему ни вас, ни меня. Если хотите, закажу самовар, чисто по-русски.

Иван Андреевич вздохнул. «А если не идти? — подумал он. — Разве тогда Гровс оставит в покое?» Не чаепитие, не жажда общения заставили Гровса позвонить Петракову — в этом Иван Андреевич не сомневался. Тогда что же?

— Где вам удобнее, господин Петраков? В моем служебном кабинете или на квартире?

«Он не допускает возможности отказа, такое это приглашение», — все еще раздумывал Иван Андреевич.

— Да-а!.. Вы еще не были у меня на квартире, не знаете, где я живу... Попрошу Регину встретить вас на улице. Договорились?

— Я вас понял, господин Гровс.

Хочешь или не хочешь — теперь уже не имело значения. Хорошую форму приказа придумал Гровс.

На улице, напротив дома, прогуливалась Регина. Она встретила Ивана Андреевича приветливой улыбкой, взяла под руку. В первую минуту он опешил — с чего бы это? Потом уж догадался: а с чего неожиданное приглашение на чаепитие? Видимо, оба явления одного ряда.

— Знаете, Регина, я ведь женат.

Неуклюже получилось у Ивана Андреевича. Он и сам уловил, пустые слева произнес, да и не к месту. Даже неловко стало, хотя, казалось бы, подумаешь — Регина.

Она засмеялась, повела плечиком: по-своему, слишком по-женски расшифровала слова Ивана Андреевича. И уже кокетничала, польщенная его вниманием.

— Это не имеет значения, господин Петраков.

Вот чего еще не хватало!.. Иван Андреевич вовремя спохватился, сдержал резкие слова: ни Регина, ни эта прогулка действительно не имеют никакого значения. Недовольный собой, он спросил официальным тоном:

— Господин Гровс еще кого-нибудь пригласил?

Регина удивленно вскинула брови:

— С нами нет господина Гровса, можно не говорить о господине Гровсе. Вы, господин профессор, оказывается, тоже ревнивец, как и он.

Голос, голос-то какой! Тон, каким она говорила! Будто знакомы-перезнакомы, будто путь в квартиру Гровса действительно интимная прогулка. Лучше уж совсем молчать. Иван Андреевич так и сделал: до самого подъезда Гровса не произнес ни слова.

Помещение, куда они вошли, не походило на обычное жилье. Налево и направо от парадного входа, поднимаясь, описывали полукружия широкие лестницы, накрытые бордовой дорожкой из шерсти. Между лестницами в квадратном обрамлении из серого мрамора — бассейн, посреди бассейна густым снопом поднимались тонкие струйки фонтана. От бассейна веяло свежестью. Посидеть бы около...

Наверху, на площадке между лестницами, в больших кадках разрослись китайские розы, кактусы, рододендроны, фикусы, азалии. Они стояли двумя рядами, между ними было оставлено для прогулок узкое подобие тропинки. В прогале между азалией и фикусом был поставлен короткий диван из неошкуренных жердей тиса. Диван был сделан недавно, бурые торцовые спилы еще не потемнели, выглядели свежими.

С площадки через открытую резную дверь они шагнули в большую комнату. Вдоль окон стояли массивные пни с наброшенными на них темно-бурыми медвежьими шкурами. Тянулся грубо сколоченный, а все же выскобленный до желтизны стол. Ножки стола были кривыми, с белыми спилами сучков и отставшей, кое-где потрескавшейся корой. В углу стояло громоздкое сооружение из подогнанных друг к другу палок, переплетенных желтыми и красными ветками песчаной шелюги. Грубые палки из досок были уставлены кувшинами, кружками, тяжеловесными тарелками — все из грязно-рыжей керамики. Сработано под старину. Скорее всего, это было особое помещение — для приемов. Не могло постоянно обедать здесь столько человек, сколько стояло пней. Тогда это было бы похоже на респектабельный зал ресторана. А где эти люди?

Гровс встретил Ивана Андреевича широким гостеприимным жестом — проходите, пожалуйста, наконец-то дождались вас. На нем был светло-серый костюм из тонкой шерсти, белая, с расстегнутым воротником рубашка. Тяжело склонив вперед крупную голову и с каждым шагом будто склевывая что-то в воздухе массивным вислым носом, он прошел к дальнему концу стола — там уже стояли приборы.

Рядом с Гровсом Иван Андреевич выглядел щеголеватым молодым мужчиной: в меру подтянутый, при галстуке, еще не остывший после прогулки и занятий с гантелями и потому — с раскрасневшимся лицом.

Сиротливо, словно стыдясь своей малочисленности, лежали на столе недалеко друг от друга две салфетки. Рядом с ними на маленьком кусочке огромного пустого стола так же неуютно выглядели несколько тарелок, вилок, салатница, прибор с перцем, горчицей и солью.

— Рад видеть вас, господин Петраков. Прошу извинить, но нашу встречу я бы не хотел омрачать воспоминаниями о недавнем инциденте у ворот. Вы — умный человек, должны понимать, что, как говорится, лбом стену не пробьешь. Не будем вспоминать, хорошо? Легче станет в беседе, интереснее.

— Как вам угодно, господин Гровс.

— Ну зачем так?.. Давайте проще.

— Хорошо, господин Гровс.

Они сели рядом. Гровс предложил салат. Иван Андреевич сдвинул через край несколько зеленых листьев.

— Виски? Водки? — заботливо пробубнил Гровс, глядя на Петракова.

— А если вообще без этого? — спросил Иван Андреевич жестко, и Гровсу стало ясно: гость пить не будет.

Иван Андреевич на своей тарелке перекладывал зеленые листья с места на место; Гровс смотрел то на бутылки, стоявшие на плетеном столике у окна, то на деликатного Ивана Андреевича.

— Что ж, обойдемся. Я-то думал, уважаемый профессор, просто побеседуем...

— Как это «просто»? Ни о чем?

— Понимаю ваше беспокойство, господин Петраков. Не будем играть в кошки-мышки. Вы, разумеется, догадались, что я знаю о переговорах с вами Уоткинса и Жака. Это естественно. Они выполняли мое распоряжение.

— Благодарю за откровенность.

Гровс перестал есть, поднял голову. Массивное лицо его выражало суровую решимость.

— Не положено мне развязывать язык. Но прямо скажу — деваться некуда. Да и вам я почему-то доверяю... Одно условие: как бы ни сложились наши общие дела и наши личные взаимоотношения, вы никогда, никому ни слова о том, что я сообщу. Хорошо? Я вынужден сказать важное, иначе сомнения заедят вас, многое испортят. А пользы от этого никакой.

— Уже неправда, господин Гровс. Если вы будете говорить мне такое, чего нельзя, не имеете права, то лишь по одной причине: вы уверены, я отсюда никогда не выберусь. Следовательно, мое общение с людьми из открытого мира невозможно.

— Что ж... Отчасти так, не скрываю. Но вы перехлестываете. Держать вас взаперти никто не намерен.

Иван Андреевич разглаживал ладонью салфетку около своей тарелки.

— Хорошо. Допустим, что это так.

— Это действительно так, господин Петраков. Сделали бы в научном Центре что требуется, и на том конец. Жили бы в свое удовольствие, здоровье сохранили бы. Если, конечно, сможете сделать что-то полезное с тем же солдатом.

— Вот в этом, господин Гровс, и сложность. Наверное, не смогу.

— Что вы!.. В опубликованных работах вашей лаборатории много общего с нашими экспериментами. Вы пытаетесь скрыть свои знания?

— Давайте об экспериментах пока не говорить. Скажите, чем объяснить такую, на мой взгляд, несуразность. Дело, которое проводится в вашем научном Центре, очень серьезное. А специалистов для работы пригласили, мягко говоря, посредственных. Я сужу по словам господина Сенье, Неужели вы, ваше ведомство не знаете, кто есть кто? Не верится.

Гровс недовольно засопел. Все-таки принес бутылку виски, плеснул в широкую стопку с короткой ножкой, похожую на круглую пепельницу, и выпил.

— Подобные разработки, как на Талуме, мы ведем довольно широко и в других местах. Если б вы знали, сколько требуется специалистов!.. Но — не просто специалистов, прежде всего нужны верные люди, потом уж речь об их квалификации.

— Молчальники нужны? — усмехнулся Иван Андреевич.

Гровс будто ничего не слышал. Он вертел в руках стопку, ногтем царапал по ее выгнутой поверхности. Потом перевернул и начал считать упавшие в ладонь капли.

— Мы говорили о специалистах... Нужных людей чаще всего находим среди так называемых неудачников. Они, как правило, на все готовы. А это для нас очень важно... Вы уже знаете, что главное в нашей работе делается на материке. Теоретическая часть, всевозможные прикидки, подбор препаратов, технология. Сюда направляют все в разжеванном виде. Здесь большие знания не требуются... Не удивительно, что сюда попали Уоткинс и Жак.

— Хорошо, допустим, — не унимался Иван Андреевич. Недовольным остался он, недоговоренность чувствовалась в словах Гровса. — Здешним специалистам остается лишь фиксировать ход эксперимента — так явствует из ваших слов. Тогда зачем же нарушать естественный ход опытов, вмешиваться, зачем спешка? Меня вот в плен взяли...

— С вами, оказывается, трудно, — насупился покрасневший Гровс.

Иван Андреевич встал, готовый раскланяться. Гровс тоже вышел из-за стола, но прощаться не торопился:

— Господин Петраков, может быть, погуляем?

Непринужденной беседы не получилось. Они вышли в сад, у огромного, до потолка, фикуса Гровс рассказал, какая это сложная штука — растить в помещении китайские розы, азалии, фикусы. За землей надо следить, чтобы не заразилась, влажность воздуха обеспечивать, определенную температуру поддерживать... Вот они и вымахали, эти растения, вон какие! Зато уж и благодать... Настоящий сад!

И вдруг совсем неожиданно сказал:

— Солдату пора выйти из критического состояния — так считают наши теоретики. Но — не получается. Он на краю гибели, потому и спешка. Все было предпринято, но оказалось, впустую. Не случайно пошли на крайнюю меру, на ту, что с вами... вот так обошлись. Понимаем, и у вас может не получиться, но надо попытаться. Такие вот дела... Давайте закончим о специалистах, если уж начистоту... Крупные ученые — это чаще всего совестливые люди. Добровольно под купол не пойдут. Да и не нужны. Здесь задача помельче, нежели на континенте. — Гровс потирал пальцами кончик носа, будто собираясь чихнуть: — А то попадется какой-нибудь самостоятельный, хлопот не оберешься... Весь наш мыслительный аппарат на континенте. Один его представитель — ваш покорный слуга. — И засмеялся «слуга» от чувства причастности к сильным мира сего. — Здесь нужны исполнители, так что Уоткинс и Жак на своих местах.

«Надо ли спорить с Гровсом? — подумал Иван Андреевич. — Как бы укротить себя?.. Прямолинейность — не лучший путь к истине». Ему хотелось знать как можно больше, чтобы основательно взвесить: можно ли отсюда выбраться? Он пересилил неприязнь к Гровсу, спросил, остановившись напротив него:

— Вы — акционер. Много ли получите за разработку?

Гровс оживился:

— Вот это иной разговор! Много... Потому наши специалисты крепко держатся за этот заказ. Ну а уж с вами... Тут статья особая, вас в буквальном смысле озолотят. Кроме того, военные ведомства приплатят. Жить можно, господин Петраков.

— Разве научный Центр — их детище, военных?

— Не играйте в наивного простачка, — покровительственно покачал головой Гровс. — Вы ведь давно сообразили, почему в самом рискованном эксперименте участвует солдат. Армейская дисциплина, приказали — и все.

— Вот об этом, признаюсь, не думал... Значит, вы работаете на военных?

— Мы выполняем их заказ, господин Петраков. Но во имя жизни, во имя продления жизни, — усмехнулся Гровс.

Гровсу легче стало разговаривать с Петраковым. Он не поверил в денежную заинтересованность профессора. В своей России этот человек, с именем, со званием, приличной должностью, разве был неимущим? А все же спросил... Разговор о деньгах — это уже не туполобое упрямство. Значит, Петраков допускает другие мысли, кроме тех, что связаны с наукой. Да еще в тяжкой для себя обстановке... Не означает ли это в конце концов, что можно и столковаться?

— Военные цели, господин Гровс, и продление жизни человека имеют противоположный характер.

— Ну и что? Как это говорится в вашей идеологии: единство противоположностей.

— Что вы, господин Гровс! На такие слова, как ваши, у нас бытует поговорка: не в ту степь.

Развеселился Гровс, пригласил сесть на жесткий, из тисовых жердей, диван.

— Широко известно, господин Гровс: все тайное рано или поздно становится явным. Зачем столько таинственности вокруг вашего научного Центра? Зачем купол и эти свинцовые ворота?

— Чтобы вы не убежали! — захохотал Гровс. — Позвольте напомнить вам кое-что. В ноябре 1968 года бельгийский порт Антверпен отправил небольшое судно «Шеерсберг». На борту было пятьсот шестьдесят контейнеров — не иголка, чтобы остались незамеченными. В контейнерах двести тонн урановой руды. Бельгийская монополия «Юнион миньер» продала руду, а западногерманская фирма «Асмара хеми АГ» купила. Груз должен был поступить в Геную. Миланская фирма САИКА была обязана из этого сырья сделать катализаторы для химической промышленности. Но, заметьте, из этого же сырья можно было изготовить кое-что для атомных бомб. Так вот, судно «Шеерсберг» до Генуи так и не дошло, судьба двухсот тонн урана неизвестна. Через несколько недель судно появилось, но уже под другим названием, под другим флагом и даже с другим экипажем. Сколько времени прошло? Но до сих пор все это — тайна. Все дело, конечно же, в уране. Где он? Как видите, тайное не стало явным.

— Станет.

— Ну и что? Пусть станет. А каков толк? Хотите, еще об одном большом секрете. Западногерманская фирма ОТРАГ выплатила в свое время восемьсот миллионов марок властям Заира в Африке и получила огромную территорию до двухтысячного года для испытания ракет. Строго секретно! Над этим полигоном даже был запрещен пролет каких-либо самолетов. Так вот, на этом полигоне испытывались многие боевые ракеты, в том числе те, что могли нести ядерные боеголовки. Великое нарушение, не правда ли? Ведь по международным правовым документам Западной Германии запрещалось создавать ракетное оружие. Дело приняло широкую огласку. Все тайное, как вы говорите, стало явным. Ну и что? А ничего! Секретность важна в самом начале. Чтоб не помешали, не остановили дело. — А потом... — Он размашисто махнул рукой. — С тем же полигоном. Пошумели, пошумели, на том и сели. А само дело приняло более широкий размах, причем почти открыто...

— Господин Гровс, вы рьяно защищаете наглость военных. Мне это непонятно.

— Вы думаете, я симпатизирую военным? Нисколько. Вот что нравится в них: реальный подход к жизни. В наше время лучше всего быть реалистом, как военные.

Гровс откинулся на спинку дивана, дотянулся рукой до азалии. Плотный лист был холодным, жестким. Как многое в жизни... Трудно с Петраковым. Соприкоснулся... А ведь обвинял Уоткинса и Жака в неумении работать. Докажи теперь, что ты, акционер, способнее: можешь то, что им непосильно... Придется говорить напрямую. Дотошный человек этот Петраков. Если заметит увертки, то откажется верить. А это может обернуться отказом работать, в конечном счете — неудачей со всем экспериментом.

Раздумывая, Гровс помрачнел, осунулся; нелегко давалось рискованное решение. Начал обтекаемо, не сводя глаз с Петракова:

— Время неожиданностей кончилось, господин Петраков. — Его блуждающий взгляд скользил от Ивана Андреевича к верхушкам китайских роз и азалий. — Неожиданностей в костюмах, в науке, в политике... Война зреет, господин Петраков. Ее планируют, готовят... Сейчас полагаться на неожиданность — значит отдавать себя во власть стихии.

— Вы хотите войны?! — отшатнулся Иван Андреевич.

«Может быть, Гровс издевается? Почему бы не потешиться перед пленником. Да ведь надо знать меру. Война... Это ли предмет для утешения своей прихоти?»

Гровс непроницаемым взглядом окинул Петракова:

— Лично мне война не нужна. Я — акционер. Мои деньги вот в этом деле. — Он обвел руками вокруг себя, и от соприкосновения закачалась длинная ветка фикуса. — Мой доход возможен только в случае успеха. А успех — это обеспечение человеку долголетия. Желательно в несколько раз по сравнению со средней продолжительностью жизни...

— Послушайте, господин Гровс! Все, о чем вы говорите, несовместимо.

Иван Андреевич удивленно, в упор рассматривал Гровса. Широко открытые глаза... Обычно это хорошо. Но у Гровса слишком открытые желто-зеленые глаза. Почему — слишком? Ни тени смущения — вот в чем дело. А говорит-то что!..

Гровс встал, прошелся, будто спрятался за кустами фикусов и китайских роз. Давно не говорил он ни с кем вот так, как с равным. Чаще всего собеседники были из числа подчиненных. Но что это за собеседники? При каждом слове Гровса — руки по швам. Это правильно: распусти подчиненных, они на шею сядут... Другие собеседники были из числа наезжавшего время от времени начальства. Тогда уже он, Гровс, держал руки по швам. А чтобы вот так, как с профессором Петраковым... Даже отвык говорить о будто бы забытых и потому ненужных элементарных вещах, не требовалось этого. Но Петракову, может быть, как раз и нужны сейчас самые элементарные вещи.

— Война, как таковая, не мое дело. Главное — доход. Так что я — не кровожадный. — Он заложил руки за спину, отчего сутулость исчезла. Стоять перед Иваном Андреевичем было неудобно — слишком узкой была дорожка. Головой Гровс то и дело касался отвисшей ветки фикуса, тогда он ладонью будто смахивал с головы следы от прикосновения и вновь закладывал руки за спину. — Доходы нужны постоянно. Какими средствами, война или что-то иное, — из-за этого у меня голова не болит. Без меня начнется война, без меня и кончится. А прибыль была и будет моей.

— Что я скажу, господин Гровс, если уж о прибылях... Надо ли мир на земле сравнивать с каким-то доходом? Вот, к примеру, воздух. Не замечаем, когда воздуха много и если он чистый. Но вот кое-какие большие города начали задыхаться. Пошла торговля кислородом в киосках! Люди почувствовали, что это такое — воздух...

— О-о, куда вы... — Гровс поднял руку, поводил ею в воздухе, показывая на небеса: — Чужое, не мое, все это в мировом масштабе. Мне близко и дорого то, что в моих руках: прибыль. Повторяю: война неизбежна. Я назову крупные международные соглашения насчет обеспечения мира, ограничения средств массового уничтожения людей... Хотя бы одно из них выполнено полностью? Вы, господин Петраков, все знаете, только делаете вид: неведомо вам, странно, боязно вроде бы подумать. Разве секрет, что к новой войне начали готовиться сразу после второй мировой? Смешно произносить: дни покоя... Разве тайна — наличие у многих государств атомных и водородных бомб? Заметьте, многие из этих бомб изготовлялись в строжайшем секрете. Во всем мире действовали ограничения, а тем временем за семью замками расширялось их производство. Для чего? Не для мирной цели.

Гровс опять сел рядом с Петраковым, положил ногу на ногу. Было странно видеть, что у этого громоздкого человека такие тонкие ноги.

— Сейчас, господин Петраков, в пору говорить о нейтронных бомбах. Нет, даже не о них. Сейчас в военных целях нетрудно вызвать воздушный огненный циклон, придать ему огромную скорость. Ничто не сохранится на его пути. Не составит большого труда сделать «прокол» в атмосфере. На всей площади «прокола» ультрафиолетовое излучение будет жестким, на этом месте на земле будут полностью уничтожены все формы жизни. И все это уже испытано в локальных войнах. Мертвая пустыня, представляете? Можно вызвать землетрясение...

— Веселый разговор, — вздохнул Иван Андреевич.

Замолчал Гровс. Он смотрел на тисовую жердь на сиденье декоративного дивана, ногтем пытался отковырнуть омертвевшую кору. Потом занес руку за спинку дивана, щелкнул выключателем. Повеяло свежим, прохладным ветром — начал работать бесшумный вентилятор. Зашелестели суховатые листья азалии, закачались тяжелые ветки фикуса.

— Мы с вами, господин Петраков, будто бы на берегу Средиземного моря. Чувствуете — ветер, а если хотите, включу звуковое оформление: услышите шум настоящего прибоя.

— Зачем? Искусственное все это, — нехотя проговорил Иван Андреевич.

— Сейчас все в мире искусственное! Так называемая доверительность между государствами искусственна, она существует, пока выгодна. А между людьми? Тут вообще черт ногу сломает... Ладно, не хотите шума прибоя, не надо. Записан он на берегу Тирренского моря, это в Средиземноморском бассейне. Люблю я этот уголок в Италии. Зовется — Террачина. Отвесная скала над морем. Жутко глядеть! На ее макушке — ресторан. Обзор какой... Внизу тоже приличное заведение с прозрачной стеклянной стеной. Волны лезут прямо на стол, но... разбиваются о стену в каких-нибудь пятидесяти сантиметрах. А ты сидишь себе, попиваешь да посматриваешь, как в воде суетится всякая мелкота — рыбешки, крабы, водоросли. А выйдешь, особенно если вечером, — тишина, воздух... Ах, боже мой, люблю тебя, Террачина, уголок рая!

И опять замолчал. Он вспомнил, как однажды ночью в Террачине купался в море у подножия скалы. Страшновато было, но интересно. Прохладная, тяжелая вода легко держала его, то и дело подпирая волнами. А он, лежа на спине, смотрел на освещенную верхушку скалы. Там, в вышине, виделось ему что-то сказочное, недоступное. Наверху под ветром качались деревья, в их черной зелени изредка проглядывал электрический светильник. Словно гигантскому чудищу не терпелось посмотреть вниз, на море, на ночного купальщика, но деревья дружно встали на пути. Поэтому и шевелились кроны, загораживая собой и море и купальщика, поэтому и казалось, что наверху творится что-то сказочное...

— Хлопотное это дело — война, — заговорил, будто очнувшись, Гровс. — Не хочу я... Но ее все равно начнут. Ну и чего же мне? Оставаться непричастным к дележке выгодного заказа? — Он посмотрел на потолок, на кусты китайских роз. Поморщился, будто от неожиданной боли: — Надоело здесь! Как надоело... Хозяин я, да что в этом хорошего? Знаете, как я курил! А здесь курить нельзя. Создаю коллекцию зажигалок. У всех, кто приезжает, отбираю... Хотите посмотреть?

«Чего это он? Разжалобить задумал?» — гадал Иван Андреевич, пока Гровс ходил за коллекцией.

Вернулся он с плоским ящичком черного цвета. Ящичек по углам и на середине крышки был украшен серебряной чеканкой: чайки над волнами, пальмы на морском берегу. Внутри на алом бархате, закрепленные пружинистыми скобами, лежали в несколько рядов зажигалки. То строгие — цилиндр, колпачок, зубчатое колесико, то в виде замысловатых подковок, факелов, автомобильчиков. Безудержна фантазия... И для чего? Только чтобы прикурить... Не понял Иван Андреевич всей прелести редкой коллекции. Он больше смотрел не на зажигалки, а на восторженного Гровса.

— Хороша вещица, — отжав скобу, осторожно играл тот металлическим попугайчиком с закрытым клювиком. — Ее оставил главный конструктор купола. Посмотрите, как занятно. — Нажал на лапку попугайчика, клювик раскрылся, и тотчас высунулся язычок пламени.

— Господин Гровс, ваш попугайчик очень хорош... Не вижу я связи между городком, куполом, зажигалками и источником ваших прибылей, в данном случае — предполагаемой войной. Да еще продление жизни человека...

Уложив попугайчика, Гровс вынул зажигалку в виде округлого кита.

— Все увязано, господин Петраков. Еще как! — Он резко изогнул хвост кита — из головы тонкой струей выплеснулся огонь. — Прелесть... Вы знаете, какое оружие будет применено в новой войне? Никто не знает. Надо быть готовым к любой неожиданности. Наш городок не только научный Центр, но и место для проживания нескольких тысяч самых влиятельных людей. Видели пустые дома? Для них. Купол предохранит от радиоактивных осадков. И не только осадков. Под куполом — свой микроклимат. Живи в удовольствие даже при термоядерной войне. В случае «прокола» атмосферы... Купол изнутри можно задернуть надежной изоляцией... Короче говоря, все предусмотрено. Какие у нас фильтры для воды, воздуха!.. Сколько доведется жить здесь? Вот это задача... Но мы останемся в живых; все погибнут, а мы останемся. Единственными полновластными хозяевами всего мира! В наших руках будут все промышленные и военные мощности. Ничто не сможет поколебать нас. Фактически жизнь на земле начнется заново; от нас будут вести отсчет новым векам, допустим, как от рождения Христа. Вот тогда и наступит долгий и настоящий мир, не с кем будет воевать.

Он поглаживал зажигалки одну за другой, любовался ими, азартно сверкая глазами.

— Запасов продуктов, пресной воды, дыхательной смеси надолго хватит. Но не навечно же! Да и о периоде полураспада атомного ядра забывать нельзя. Потребуется не один год, пока появится возможность выйти в открытый мир. На все эти годы надо законсервировать, сохранить жизнь человека. Минует опасность, и, пожалуйста, можете ехать куда угодно... Как сохранить жизнь, причем надолго, при минимальном расходовании продовольствия, воздуха, воды? Ясно, при значительном сокращении в организме обмена веществ. Застопорить надо... Вот так родился главный эксперимент, тот, что с солдатом и с парнями в казарме. А помните — женщина, шахматисты? Это лишь варианты эксперимента. Многое сделано, а вывести солдата из критического состояния, вернуть к нормальной жизни пока не удается. Из-за этого и задержка. Решим последнюю задачу, тогда и развяжем руки нашим коллегам. Все-таки жить всем хочется. Даже тем, кто, может быть, начнет войну. Купол они приготовили для себя.

— Вот как!.. — по-детски изумился Иван Андреевич. — Не слишком ли просто и легко? Решится вопрос с солдатом и — война.

— Смешной человек... Не для развлечения и не для племен с набедренными повязками построен купол. А насчет решения вопроса войны... Не думайте, что такой эксперимент у нас один.

— Значит, сейчас на очереди проблема консервации жизни... И тогда — война... — с трудом выговаривал Иван Андреевич, еще не осознав, не поверив до конца словам Гровса.

— Конечно. Ну не сразу, может быть... Но подготовка к ней этим будет закончена. — Гровс закрыл ящичек, на середине крышки погладил ладонью по раскрылатившейся чайке из потемневшего серебра: — Начнется война, и тогда на вашей родине, господин Петраков, в своей собственной квартире, у вас будут большие шансы распрощаться с жизнью. Зачем уезжать отсюда? Лучше всего, господин Петраков, нам с вами вместе поработать здесь и подольше пожить. В свое, так сказать, удовольствие.

Иван Андреевич тяжело поднялся. Ноги словно окаменели. На побледневшем лице часто дергался краешек правого века. Он коснулся галстука, словно проверяя, не сдвинулся ли с положенного места, коснулся пуговиц пиджака — застегнуто ли?

— Я не могу больше находиться с вами, — дрожал его голос. — То, что вы говорите... Чудовищно!..

Обогнув Гровса, он медленно продвинулся между рододендроном и китайской розой. У выхода на изогнутую лестницу зацепился ногой за еле выступавшую складку бордовой дорожки и чуть не упал. Брызгавшийся мелкими холодными каплями фонтан уже не привлек внимания.

Гровс хотел было задержать профессора. Но что это дало бы? В таком состоянии Петраков не скажет ни «да» ни «нет». А если и скажет, то можно ли поверить? Нервы сдали... Придется подождать. А вообще, с человеком, у которого расшатаны нервы, легче справиться. Теперь остается дожать этого Петракова, никуда он не денется. Время уходит — вот что плохо.

Дверь за Петраковым захлопнулась с резким, дребезжащим стуком. Гровс даже вздрогнул — никто еще так бесцеремонно не уходил отсюда. «Что же делать?» — смотрел он на дверь через гибкие струи фонтана.


Загрузка...