6

Всю жизнь я любил живопись, и хоть не сделался художником, но всегда пробуждал к себе доверие живописцев. Просто у меня получался с ними разговор. С Шером я был приятелем.

В Дрезденской галерее он часто работал рядом с одним старичком, который славился своими копиями и будто бы разбогател на них. Раз он сказал Шеру: «Вы мне нравитесь, и я хочу поделиться с вами своим секретом, потому что, наверно, скоро умру, а у меня нет друзей». Так и случилось. Он открыл Шеру два рецепта лаков, сказал, как надо обрабатывать копии, а сам незадолго до войны отдал богу душу.

Шер был уверен, что тоже разбогател бы, если бы не война.

— Лучше бы старичок оставил вам свои деньжонки.

— Деньги на свете водятся. А кто теперь умеет делать такие копии, чтобы они казались двухсотлетними?

И правда, копии Шера были необыкновенно похожи на старинные, — вплоть до странного подобия трещин на поверхности лака и до очень глубоких тонов, как будто потемневших от времени. В процессе письма краски шеровских холстов казались вымоченными в молоке. Соблюдалось только соотношение цветов, но они словно обескровливались, выгорали. Потом холст сох. Первая обработка лаком сразу усиливала все цвета, вызывая к жизни, из небытия, нужный колорит. И снова холст стоял лицом к стене, пока не приходил срок и Шер не покрывал его вторым лаком. Тогда наступало чудесное превращение копии в старинную картину со смутными, словно «записанными» местами и даже немного таинственную, как всякая старина.

Дочка шеровской хозяйки — Вильма, синеглазая, белокурая, освещенная традицией Гретхен, чаруясь картиной, точно в музее, лепетала:

— Как это возможно, как возможно?

Шер прикованно глядел на Вильму, мечтая урвать от своей картины хоть часть успеха. Но Вильма уверяла, что ее не трогает ничего, кроме искусства…

Один коммерсант, который заработал на остроумном гречишном суррогате колбасы, анализированном и одобренном для продажи нашим химиком, купив виллу павшего смертью храбрых майора, вздумал декорировать жилище старой живописью. Шер повесил ему в столовую Рубенса и начал сватать Рембрандта, но коммерсанту кто-то шепнул, что следует интересоваться экспрессионизмом, потому что за ним — будущее, и он отказался от Рембрандта и стал жалеть, что купил Рубенса. Тогда Шер вмиг скопировал рисунок Кокошки и предложил его меценату, после чего тот, в полном смятении, отступил от изобразительных искусств вообще.

Нет, живопись была слишком неверным хлебом!

— Обопремся на театр, — сказал Шер, стараясь как можно шире шагать коротенькими ножками и гордо поворачивая большую голову.

Осенью, после закрытия Зеленого театра, он поступил в городской, и мы стали работать вместе. У него не было голоса.

— Не важно, — говорил он, — важно, что я — единица.

Театр репетировал одну пьесу за другой. Разучив кое-как партии и хоры, труппа перебиралась на сцену.

Реквизитор приносил дюжину стульев, и маленький Генрион, по-режиссерски озабоченный, быстро расставлял их на сцене, приговаривая возле каждого стула:

— Дверь. Диван. Окно. Арка. Ступени в сад. Канапе. Правое окно.

Он хлопал в ладошки.

— Начали!

Он сам ставил танцы, одинаково легко показывая немудреные па женщинам и мужчинам, диктаторски повелевал музыкальными темпами, изредка прикрикивая на несчастного Зейферта, который бубнил на рояле повесив нос. Генриону повиновались все, иногда со слезами. Хористкам он говорил, тихим голоском, чуть двигая губами:

— Вы, фрейлейн, очень изящны. Представьте, что корова поднялась на задние ноги, в одной передней держит букет левкоев, а другой посылает вам воздушные поцелуи. Совершенно такое же впечатление получится у зрителя, когда он будет глядеть, как вы шевелите своим задом и раскорячиваете локти. Может, вы посмотрите на меня — что от вас требуется?

Он брал за руку первую подвернувшуюся актрису и, приседая, направлялся к рампе.

Если хористка начинала плакать, Генрион обращался то к одному, то к другому актеру, как можно громче вопрошая:

— Ты не знаешь, чего это льется вон из той полоскательницы?

Мягкосердечная Лисси подбегала к нему и с выражением ужаса и отвращения, но так, чтобы не слышал хор, говорила:

— Послушай, ты, верблюд! Перестань ее мучить, она сегодня не может, она больна, у нее…

Лисси приподнималась на цыпочки и шептала ему в ухо. Он шарахался от нее и кричал на всю сцену:

— Оставь, пожалуйста! Что я буду делать, если она захворает на премьеру?

Его вдруг взрывало. Обычно на репетициях он не пел в полный, хотя и крошечный, свой голос, а только мурлыкал. Это называлось — маркировать. А тут он переставал щадить связки, и его тенорок дребезжал меж кулис, выпархивая в черный, бездонный зрительный зал, и словно в испуге возвращался назад:

— Вы, конечно, ночью спите, а? Вы придете домой после репетиции и опять вытянете на софе ножки, а? А кто придумывает мизансцены? Кто подбирает декорации? Кто делает купюры в ваших ролях? А я не могу сказать ни одного слова, вас, понимаете ли, душит оскорбленная гордость! Я должен подтирать за вами слезы! Подите вы ко всем чертям! Режиссируйте, если умеете, сами!

Он несся к себе в уборную.

Его уговаривали, он возвращался, и все шло опять своим чередом.

Он бывал почтителен только с Брейгом, но и то не всегда.

Мы репетировали «Das Dreimaderlhaus» — веселую и чувствительную пьесу, составленную из музыки Шуберта и эпизодов одного австрийского романа. Пьеса эта необыкновенно прославилась, потому что в ней было все, чтобы понравиться публике, которая за три акта успевала поплакать, взгрустнуть и нахохотаться вволю, поглазеть на костюмы в стиле Бидермайера (старой Вены, как у нас говорилось), отдаться сердечности шубертовских песен. Он сам — Франц Шуберт — был главным действующим лицом представления, пьеса была о нем, о его личной судьбе, и его проникновенную роль играл первый певец — Брейг. Все сочеталось в Брейге для образа Шуберта — сходство лица, рост, казалось, естественные манеры, застенчивая улыбка, и чарующий венский диалект, и чувство венских мелодий, и нечто неуловимое, как видно трагическое, в его одинокой жизни за стенами театра. Он радовался своей партии, пел с увлечением даже под рояль.

И вот, громко распевая, он должен был обнять Лисси, игравшую главную женскую роль. Он стал приближаться к актрисе, чуть останавливаясь после каждого шага, как требовала театральная рутина, заменявшая нам вкус, медленно поднимая руки, протягивая и раскрывая их, чтобы обнять любимую. Но он подвигался, он шел мимо нее, совсем мимо, куда-то в сторону, в глубину сцены, заворачивая все больше, и это становилось все непонятнее и страшнее. Лисси попробовала помочь беде, подвинулась к нему, хотя, по ее роли, ей следовало бы боязливо отступать от него, а он уже ловил рядом с нею воздух, раскрывая и замыкая жалкие объятия.

Тогда Генрион гаркнул изо всех сил, чтобы перекричать его пенье и гул рояля:

— Держите лево, любовник, лево!

Всех, кто был на сцене и за кулисами, взорвало смехом, а Брейг застыл с протянутыми руками, как уличный слепец. Потом его руки опустились. Он повернулся к Генриону. Все притихли. Он сказал негромко:

— Благодарю вас, господин режиссер.

И Генрион вдруг объявил перерыв.

В реквизиторской, где постоянно, как в клубе, толкались актеры, в отсутствие Брейга и Генриона начались пересуды — кто прав. Шуберт ведь тоже был слеп, — решили одни; не настолько, — смеялись другие, — чтобы обнимать вместо возлюбленной посторонние предметы.

Шер применил на этот раз в театре свою настоящую профессию. У него всегда водились по карманам карандашные огрызки, уголь, мелки. Его соблазнила чистая беленая стена, случайно высвобожденная из-под диванов и кушеток, расползшихся по углам реквизиторской. Шер дал себе волю, и на стене появился Брейг, нащупывающий в пространстве бедняжку Лисси, которая стоит у него за спиною и в страшном перепуге тянет его за рукав.

Карикатура всем понравилась, над ней хохотали, особенно Лисси. Тогда Шер нарисовал на стене Лисси, и снова все принялись хохотать, особенно фон Сезмон, а Лисси сказала, что карикатура неудачна, и ушла. Шер нарисовал тогда фон Сезмон, и смех поднялся еще веселее, особенно хохотал пришедший Генрион, а фон Сезмон, передернув плечами, ушла. После этого Шер посягнул на самого Генриона, и все надорвались от хохота, а режиссер полушутя погрозил пальцем перед носом Шера и тоже ушел. И так понемногу все уходили, и смех утихал, утихал, а стена заполнялась карикатурами, и наконец пришел Брейг.

Он подошел к Шеру, величаво улыбаясь, и сказал:

— Говорят, вы нарисовали на меня карикатуру. Где она, покажите?

Шер робко подвел его к стене.

Брейг поправил очки и стал водить свое лицо по контурам рисунка, как будто выбирая место на стене, чтобы приложиться губами. Потом он долго смеялся, отдаляясь от стены и приближаясь к ней. Потом он повернулся к Шеру, взял его руку, с усилием всмотрелся в его лицо.

— Вы — талантливый человек, я рад, что знаю вас, — сказал он и еще засмеялся, натуго сжав морщинистые веки.

Загрузка...