Жена Скачкова уехала в санаторий на Черное море. Скачков тут же подтвердил ее тезис: мужик — дурак, а если постарается — идиот. Он купил книгу за двести десять.
Спрашивается: нужна ему книга за двести десять, если зарплата у него двести пять?
Скачков взглядом очистил кухню, как очищают луковку: эмаль, никель, стекло. Снял с полки старинную супницу. При царизме в ней подавали фруктовые супы — сейчас в ее сиренево-фаянсовой утробе лежала сушка. Одна. В холодильнике, зарывшись в снег, ржавела банка кальмаров. И банка майонеза. И все.
Скачков съел сушку с майонезом.
Мысли в его голове возникали, как образы, как формы, — цельно: окорока, батоны, осетры, бутылки. И уходили за желтый горизонт на синих парусах.
— О-о-о… — застонал Скачков.
Проще всего было позвонить теще, напроситься к ней на ужин и заодно стрельнуть у нее денег. Но покойная Скачкова мама ребенком пережила в Ленинграде блокаду; ее рассказы о ленинградцах потрясали — ленинградцы были мужественным, гордым народом. Мысль пойти к теще Скачков отринул как антипатриотическую.
Позвонил своему институтскому другу Алоису.
— А не сводил бы ты меня в кабак, Алоис? — сказал он. — Что-то я тебя очень давно не видел.
— Жрать хочешь. А надо было ехать в отпуск вместе со своей женой. Витамины! Море! — орал Алоис. — Поджаристые ляжки. Шашлык-башлык!
— А ты, Алоис, не увиливай.
— Я не увиливаю. Я в гости иду. В один хауз. Там… — Алоис засопел, что-то прикидывая с позиций чести — он чести был привержен. — Пойдешь со мной, — наконец сказал он. — Там кормят.
— За так?
— Ну не совсем. Сегодня там читают.
— Про небо в клетку?
— Тебе не все равно? Надувай щеки, как умный. Улыбайся, как воспитанный. Баб не лапай…
— Дал бы лучше десятку в долг. Когда-то мы были как братья. Помнишь, Алоис?
На это Алоис ему ответил:
— Крепись…
Скачкову не хотелось в гости, тем более туда, где читают. Ему не хотелось ни вопиющих фактов, ни гражданской отваги, ни порицания Руси. Ему хотелось обонять нарезанную толстыми ломтями колбасу по кличке «Прима», вареную картошку, лук и мягкий хлеб. А также чай грузинский высший сорт.
Скачков ждал Алоиса на Литейном у медицинской вазы. Прошла старуха с корзиной флоксов — воздух стал миндалевым. «Хорошие цветы, — подумал Скачков. — Хорошо сейчас жене в Крыму». И тут пришел Алоис. В темно-синих штанах и голубой рубашке. На голове седина.
Алоис поседел рано. Еще в институте ходил с проседью. Можно сказать, проседь его и в люди вывела — она сильно действовала на романтических дамочек торговой специальности. Алоис был прожорлив — жил с бабушкой и вечно голодал. Романтические торговые дамочки его спасли. Звали Алоиса — Александр. Он долгое время был строен. Одевался со вкусом. И очень тревожно, даже ревниво, верил в начальство. Он говорил: «У них есть все. Зачем им злато?»
Разглядев Скачкова у вазы, Алоис закричал еще издали:
— Прашем пана до борделя! Слушай, старик, я пожевал крупы сечки. Слушай, какая гадость. Твоя кобра когда приедет?
— Через неделю.
— Моя неделю назад уехала. А я уже без денег. Ну, кобра. Гремучая змея. Гюрза. Анаконда. Я, Скачков, купил книгу за сто двадцать.
— А я за двести десять.
— Слушай, старик, неужели они между собой называют нас удавами? Впрочем, это было бы не так уж и отвратительно, в этом есть какая-то гармония. Скачков, какой ты весь стройный. И брюха нет. Где твое брюхо? Над нами, Скачков, небо синее. Мы свободны и неотвратимы. Мы, Скачков, орлы!
— Чего ты орешь? — спросил Скачков.
— Я не ору. Я восклицаю. Озвучиваю отношения. Скачков, когда друзья давно не виделись, надо либо про жизнь рассказывать, либо правду-матку резать, либо восклицать. Последнее лучше — оптимистично и не требует ответной откровенности. А ну-ка сделай умный вид. Ну постарайся. Вот так. Хозяин хауза имеет слабость к умным.
— А может, неудобно? — спросил Скачков.
— Плохо жрать хочешь. Голодному даже воровство прощается. Я уже туда звонил. Там ждут. Отличный хауз. Помню, вернисаж был устроен. Картинки назывались «Отрывание ног у бабочки», «Накалывание майского жука на булавку», «Ослепление крота».
— Зачем крота ослеплять, он и так слепой?
— Иносказание.
Они углублялись в улицы и переулки в сторону Таврического сада. Дома здесь были недавно отремонтированные, чистые, и тротуары чистые. Воздух над крышами опалесцировал. Он был сиренев и перламутров от автомобильной вони.
— Этот хауз одного врача. Молодой, но уже известный. Меценат. Немножко лепит. Музицирует. Немножко пишет. Коллекционер. По-моему, добрый. Добрым у нас трудно. Я по себе знаю.
— Ты сечки много съел?
— Горсточку. С водой…
Врач жил в угловом доме цвета пивных дрожжей.
До шестого этажа шел лифт. Потом надо было лезть по узкой лестнице на чердак.
Позвонили в единственную дверь, обитую малиновым кожзаменителем. Им тут же открыли. Баскетбольного вида девушка им улыбнулась, тряхнула искристыми волосами. На лице у нее были веснушки, как крошки печенья на блюдце.
— Проходите. Мы вам рады. Меня зовут Анна. — И ушла.
— Ноги вытирай, — сказал Алоис.
Поплясав на коврике, Алоис и Скачков вытолкались из тесной и довольно неопрятной прихожей, в которой висело несколько женских зонтиков, в стоп-комнату, как ее назвал Алоис. Красные обои, торшер с красным абажуром, красные кресла. В одном, нога на ногу, сидела женщина в красном платье. На ней была черная широкополая шляпа, черные перчатки и черные чулки. Она курила длинную черную сигарету.
Скачкова потянуло опуститься в кресло с нею рядом и заглянуть ей в глаза — ему иногда хотелось заглянуть в глаза красивой даме. Женщина же ненатурально засмеялась, поднялась и пустила ему в лицо заграничный ароматный дым.
— Ты принес мне визитку? — спросила она гортанно. — Хочу тебе звонить. Ну давай же. Ну…
«У меня нету», — чуть было не сказал Скачков. Визитных карточек у него действительно не было, они ему были без надобности. Но он понял, что здесь нельзя нарушать правил игры. Он построил умное лицо. Сказал: «Момент», — и полез в кармашек своей записной книжки. С миллионерской улыбкой он протянул красной красавице глянцевый картонный прямоугольничек, на котором по-английски было написано, что он научный редактор научно-популярного журнала Академии наук СССР «Земля и вселенная» Э. К. Соломатина.
— Пятьсот шестнадцатый, — шепнула красная дама, наверное, пароль. Сложила губы хоботком и уселась в кресло, остро выставив колени.
— А где Алоис? — спросил Скачков.
— Хо-хо, Алоис, — сказала дама.
Следующая комната была темная, очень большая. Слева вдоль стены тянулись стеллажи, уставленные пластилиновыми скульптурками. Скульптурок было много, может быть триста. Они были похожи на отару после стрижки — озябшие и одинаковые. Под стеллажами стояло, может быть, пять музыкальных машин с латунными дисками и барабанами. Тут же стоял рояль. Конечно, все настоящее, но впечатление от них было такое, что это декорация. Особенно рояль. Антрацит на черном сукне. Сотрясение мозга!
Комната широко уходила вправо. Одна стена у нее была отгорожена ширмами — наверно, там спали. В левом углу комнаты кухня: плита, раковина, кухонная утварь и кухонный стол. За столом какой-то хмурый нечесаный мужик ел консервы прямо из банки. Анна нарезала хлеб.
Потолок терялся в полумраке, а может быть, его и не было вовсе, во всяком случае ощущение у Скачкова возникло такое, будто он стоит на бугре, на семи ветрах.
Посередине комнаты, может чуть ближе к роялю, тускло мерцала гладь большого овального стола, окруженного стульями.
За роялем в стене была еще одна дверь. По доброжелательному кивку Анны Скачков понял, что ему нужно туда.
Отчетливо различался голос Алоиса. Он вещал что-то хорошее о Скачкове.
Помещение там оказалось небольшим и очень светлым, освещенным старинной люстрой. Оно было полно людей. Все его, Скачкова, уже знали, все ему улыбались. Мужчина, седой, как и Алоис, и тоже до сорока, в синем костюме и малиновом галстуке, протянул ему руку. Скачков пожал — рука была сильной, привычной к пожатиям. «Хозяин, — подумал Скачков, — Константин Леонардович». И еще он подумал, что врачей нельзя называть по имени, только по имени-отчеству. Нельзя лечиться у Васи, тем более у Васьки. «Проходите, Васька вам сделает операцию. Это невозможно. Константин Леонардович — это да. Уйти бы. Кто тут поблизости живет? У кого бы денег занять?»
Женщин в комнате было больше. Их, наверно, было двенадцать. Разного возраста. Одна совсем молоденькая, бледная, как стеариновая свечечка. Мужчин без Скачкова и без Алоиса трое.
У Алоиса по роже было видно, что он здесь свой, — он светился, словно был приобщен к таинству.
Все здесь светились — улыбались. Когда Скачков взглядывал на кого-нибудь конкретно, тот сразу начинал светиться улыбкой. Покрывался улыбкой, как смазкой. Улыбка — сливочное масло. Улыбка — солидол. Касторка.
В помещении оказалась еще одна дверь. За ней винтовая лестница. Туда хозяин пошел и все за ним потянулись. Скачков, когда жил в общежитии, мечтал поселиться на углу улицы Мира и Кировского проспекта в башне. Он бы сверху на всех смотрел, на всю суету. А это замысловатое помещение, скорее всего бывшее фотоателье с башней, каким-то образом досталось врачу. «Наверно, по блату, — подумал Скачков. — Все врачи блатники. Это раньше были врачи: доктор Чехов, профессор Бехтерев… Теперь улыбка — вазелин».
Скачков незаметно, как ему казалось, но цепко, это тоже казалось только ему, приглядывался к гостям доктора. Что-то странное было в них. Кроме улыбок. Что-то в спокойствии глаз.
«И эти его гости все блатные. Вот рыжая — завмаг, как пить дать». Поглядывая на высокую рыжую, Скачков гадал, по какой линии она завмаг. По промтоварной или по продовольственной? А рыжая протиснулась к нему и спросила шепотом:
— Могли мы с вами где-нибудь встречаться прежде? На Тихом океане?
— Не знаю, — сказал он. — А вдруг могли…
Рыжую прижали к Скачкову. Она была мягкая, как бы бескостная. Глаза спокойные, как вода в подвале.
— Меня зовут Регина, — сказала она. — Святых тут было меньше. Где-то новых купил. Он богатый. У него частная практика. Он талантливый. И что-то видит кроме. Таких бы побольше. — Она повернулась к Скачкову спиной и прижалась, словно он был печка, а она с мороза.
Башня была увешана иконами, колоколами и прибитым прямо к дощатым стенам скорбным хламом, уцелевшим после пожара. Куски обугленного карниза, ходики, деревянные ложки — даже обугленный валенок висел тут как распятие.
— Это не культовое помещение, — сказал Константин Леонардович Скачкову. — Такая музыкальная комната. Иконы поддерживают звук колоколов. Создают в нас лично наше внутреннее эхо. Все это служит для подавления поля независимости, суггестивного протеста, или социальной иронии. Короче — для формирования фоноформа нашей души. Фоноформ очень важен, очень. Наш протест никогда не будет сформулирован, пока звук его не обретет форму. Душа жаждет колокольного звона. Но сегодня она не воспринимает его. Звон не имеет зрительной поддержки. Душа опалена, душа в смятении. Для этого иконы — для упорядочения.
Константин Леонардович ударил в большой колокол. Звук меди вошел в Скачкова — он, конечно, распрямлял сморщенные стенки его души, но радости от этого процесса Скачков не испытывал, только неловкость.
— Смотрите на иконы, на углище и успокойтесь, — сказал ему хозяин. — Теперь вступает челеста, — и заиграл на челесте, продолжая трогать колокольные нити: — Пожар, колокола, иконы и челеста. Скерцо…
Тут все захлопали.
— Углище привезено с настоящего пожара. Это не подделка.
Тут все еще громче захлопали.
— Если вы думаете, что я продавщица, то вы ошибаетесь, — сказала Скачкову Регина. — Я ихтиолог.
— Но я вовсе… Но почему… — начал было Скачков на пределе правдивости.
Регина засмеялась.
— Ладно. Про меня все так думают. Виновата моя сильно ослабленная сенситивность. Но я умею угадывать желания и что-нибудь для вас сейчас устрою. — Регина оттолкнулась от него и пошла вниз по лестнице.
Константин Леонардович подождал, пока под ее ногами отскрипели ступени, и заиграл новое сочинение. Для пожара, икон, колоколов и челесты.
— Андантино.
Когда все спустились в люстровую и расселись, Алоис возле женщины, цветом одежды и гримом напоминающей свежий синяк, Константин Леонардович показал коллекцию вееров, которую он выменял на коллекцию игральных карт. Он доставал веера из комода. Все пустились их рассматривать.
— Эх, Андрюша! — выкрикнул Алоис. В руках у него было два веера. — Мы неотвратимы! Мы орлы! — и укрылся в бело-розовой веерной пене.
Скачков воспринял его выкрик как призыв о помощи, шагнул было вперед, но кто-то тихонько потянул его за рукав — это была Анна. Рядом улыбалась Регина.
— Тс-с, — Анна приложила палец к губам. — Следуйте за мной…
В большой комнате Анна сказала:
— Регина уверяет, что вы умираете — есть хотите. Регина не ошибается. Ей бы в уголовном розыске работать, а она морских червяков потрошит. — Анна намазала кусок хлеба маслом, положила на него толстый кругляш колбасы. — Ешьте. Да не смущайтесь. Я медсестра. Помогаю Константину Леонардовичу. Сегодня литературный день. Как правило, тихий. На литературном всегда больше женщин. Чаще читают сказки. И про любовь. Бывает ничего. А когда музыка, как ни странно, больше мужчин. На пластических формах — там парни. Там иногда дерутся. Константин Леонардович смотрит: кому нужно, прибавляет лекарств, кому назначает поделать уколы. Кому психотерапию, гипноз. Если пугает клизмой, значит, в порядке.
— А Регина-то чем больна? — со вкусом чавкая, спросил Скачков.
Анна посмотрела на него усталым взглядом прачки. Убрала прядку со лба.
— Регина очень хорошая. Ей-то, глупой, все равно, а вот вы, мужики, сразу начинаете относиться к ней хуже. Сволочи вы. — Из кастрюли побежала вода, на плите варилась картошка. Анна отвлеклась на кухонные свои дела.
«Психушка какая-то, — подумал Скачков. — Еще не поздно денег занять и в ресторан вскочить». Он бы смылся. Он даже двинулся к выходу. Но в дверях красной комнаты встала красная женщина. Она ждала, улыбаясь улыбкой жужелицы. Скачков подмигнул ей и, дожевывая бутерброд, подошел к роялю. За роялем сидел тот мужик, что ел консервы из банки. Мужик ткнул пальцем в клавиш «соль».
— Идут, — сказал.
— Кто?
— Тихие. Я им пьесу читать буду. А вы «каменный гость»?
— Почему «каменный»?
— Тут так говорят: или «каменный гость», или «колун».
— Вообще-то я инженер…
Оба они с доверием подмигнули друг другу. «Эх Алоис-Алоис, — опять подумал Скачков, — продал меня как барана. Ну ничего, я тебе тоже что-нибудь такое устрою».
Из люстровой, обмахиваясь старинными веерами, вышли дамы. За ними обособленно шел мужик с головой то ли быка, то ли борова. Скачков прозвал его свиноцефалом. И еще один, напоминающий что-то морское, но нехорошее. Алоис и доктор шли последними. Скачков для себя отметил, что Алоис в этой компании выглядит импозантным и умным, и это ему нравится.
К Скачкову подошла Регина, спросила, заморил ли он червячка, уселась за стол, посадила его рядом с собой. Взяла его за руку. Пальцы ее были теплыми, мягкими и тоже бескостными. И нещекотливыми — волосы.
— Читать он будет наверняка ерунду — фуфло. Все-таки хорошие вещи пишут профессионалы. А он то ли слябинги, то ли тюбинги. Что-то толстое, железное. Но рецензенты тутошние мне нравятся. Борются как за свое. Ты слово скажешь?
— Жратву отработать?
Регина засмеялась бескостно. Скачков отметил, что все здесь легко улыбаются и очень легко смеются.
— Ты уже отработал. В присутствии «колуна», а ты безусловно «колун», мы острее мыслим, импровизационнее. Ты для нас подсознательно как бы начальник отдела культуры. А мы, тоже подсознательно, как народные артисты.
В дверях красной комнаты все еще стояла красная дама — черно-багровый ее силуэт.
— Старая девушка, — сказала Регина. — Мечтает отдаться и сохранить девственность для следующего раза. Причина ее болезни в том, что она не может выбрать, с кого начать.
— То есть… Ты хочешь сказать, что все здесь собравшиеся…
— Психи, — сказала Регина.
Скачков почувствовал острую кисло-сладкую изжогу. Кто-то засмеялся. И все засмеялись. Смеялись долго, может быть пять минут.
Усевшись за стол, Константин Леонардович поправил малиновый галстук, пощелкал пальцами, призвал своих гостей успокоиться, расслабиться, но все же сосредоточиться.
— Постигать продукт литературного озарения следует так же, как мы постигаем все явления природы: реки, скалы, деревья, лошадей — во всей их цельности, с восхищением и трепетом. Пожалуйста, начинайте.
— Гений и Дурак, — сказал автор.
— Гений кто? — спросила девушка-свечечка.
Автор повторил:
— Так называется: «Гений и Дурак». Драма. Вернее, экспликация к драме. Не нужно объяснять про экспликацию?
Мужик-свиноцефал оскалил крупные зубы.
— Ты объяснял давеча.
— Тогда начинаю. «Гений и Дурак». Экспликация. Картина первая.
Сожженная земля. Все вокруг багрово и огнедышаще. По острым камням идут двое — Гений и Дурак. Идут с трудом, можно сказать — влачатся.
Дурак (подняв скучное лицо к небу). Боже, скажи, я есть? Если я есть, скажи — зачем?
(Бог наверху молчит.)
Гений. Ему не до тебя. Он заливает свой позор кагором. Он Бог, — а человек произошел от обезьяны. Теперь это доказано. Если бы люди произошли от Бога, они бы себя не истребили. Но, может быть, и Бог произошел от обезьяны?
Дурак. Не богохульствуй! Боже, скажи мне, кто ты?
Бог (сверху). Я связь начал. Я формообразующая мысль. Я импульс. Вакуум. Желание…
Гений. Нету тебя! Нету-у!
Дурак. Боже, ну что он так орет?
Гений (раздраженно). А нет его. Он дезертировал. Он физики не знает.
Бог (сверху). Есть штука посильнее физики. Ловите, как доказательство моей всемудрой воли.
(На землю с небес падает куча разноцветного тряпья.)
Гений. Баба!
Дурак. Маруся…
Гений (подняв глаза к небу). Старый пошляк. Не можешь без толпы. Тебе какие предпочтительнее — от Гения или от Дурака?
Бог (сверху). Валяйте оба. Она всех усреднит.
Регина заломила Скачкову пальцы своими мягкими пальцами. Он чуть не вскрикнул от боли. Регина вскочила.
— Вы только посмотрите — похож на банщика, а туда же: Бог, Гений, Женщина, Дурак. Да что ты в этом понимаешь?
— А то, что человек произошел от обезьяны, от макаки, — сказал автор. — Стоит только послушать, как наши дамы выражаются.
— Я тебя ударю.
— Лучше укуси.
Скачков усадил Регину, прижал к себе. Она затихла и прошептала, впрочем, громко:
— Могу поспорить, он назовет их пупсолюди.
Константин Леонардович бросил на нее взгляд и постучал костяшками пальцев по столу.
— Мы отвлеклись. Олег Васильевич, читайте дальше.
Автор прокашлялся.
— Картина шестая. Напоминаю — это экспликация. Некоторые картины еще не разработаны.
Когда розовые пупсолюди овладели знаниями, они стали этими знаниями баловаться. Сцену озаряют вспышки. Слышны взрывы, крики «Ура!».
Дурак. Ты научил их воевать. Ты утверждал, что инфантильному уму, незрелым чувствам война полезна, как упражнение на взрослость. Когда же наши дети созреют для мира?
Гений. Похоже, что, когда они созреют, им уже нечего будет жрать. Они же плодятся, как термиты. Тринитротолуол не оправдал себя как противозачаточное средство. А ты что скажешь, Бог?
Бог (сверху). Божье дело — первотолчок.
(Подходит пупсочеловек. Теперь он черен от щетины. На рубахе надпись: «Мы впереди».)
Житель. Женщины просят голоса. Я — за. Я воевал, чтобы женщина сравнялась со мной. Чтобы стала на одну доску. Для женщины, я полагаю, в этом благо.
Гений. Ну, коль она согласна, валяйте — стойте на одной доске.
(Общее ликование. Звуки медных труб. С этого момента женщин от мужчин ни по лицу, ни по одежде не отличить. Все курят. Все грубо хохочут.)
Дурак. А как же ЭТО?
Гений. На ощупь.
(Над сценой на аэростате поднимается лозунг: «Любой стыд — ложный!»)
— Олег, нет в тебе Бога, — сказала Регина и всхлипнула.
Автор кивнул.
— Нету. Христос не воскресает дважды.
Мужик-свиноцефал коснулся автора плечом.
— Отныне он язычник. Я тоже. Язычество — религия царей.
— Ты царь?
— Я был царем. Ты меня назад сманила. Теперь вот человека сманиваешь. — свиноцефал ткнул пальцем в Скачкова. — А человек не ведает. Жалко, в пьесе нету лошади. В эту пьесу надо лошадь. Гений, Дурак и Лошадь…
— У художника свой Бог, созданный по образу и подобию, — сказала женщина-синяк. Глаза у нее были такими большими, какие не защитишь даже слезами.
Регина посмотрела на автора.
— Ха-ха, — сказала. — По его подобию получится вот такой божок: прыщавый, худосочный и жадный. Такие боги за счет женщины в ресторан ходят.
Константин Леонардович снова постучал пальцами по столешнице.
— Картина седьмая, — сказал автор, не дрогнув. — Появляется компьютер. Жители дерутся за места у экранов. С этого момента они все похожи на японцев.
Японец. Алиготэ.
Японка. Сенсей…
Японец. Каратэ…
— Здесь у меня будут японские фразы, — пояснил автор. — Читаю дальше.
С развитием технических знаний и распространением учения дзен количество людей на земле сильно уменьшится. Этому же будут способствовать импотенция, самосозерцание, лечение зубов гамма-лучами, противозачаточные средства, которые начнут выпускать в красивых фантиках с ягодками, птичками, зверушками. Компьютерные игры снизят половое влечение, что, в свою очередь, отразится на рождаемости. Теперь жители даже не черные — они зеленые, как японцы в хаки.
Дурак. Когда-то они были розовые. Несли в себе добро. Сейчас, по-моему, только навоз.
Гений. Они всегда стремились к скупке краденого.
(К разговору прислушивается лохматый житель.)
Житель. Но среди нас имеются великие мужи.
Гений. Чтобы прослыть великим, достаточно дубины.
Житель. Но почему же? Но…
(Дурак с подозрением приглядывается к Жителю. Хватает его за грудь.)
Житель. Что вы делаете?
Дурак. Девица! Если ее помыть и причесать, будет хорошенькая. Душечка. Солнышко. Запомни, крошка, единственное стоящее занятие — любовь. (Увлекает Девицу в кусты рододендрона.)
Гений. Я же говорю — дурак, а умный…
(Гений заглядывает за кусты. На траве разостлана скатерть. На скатерти бутылка и закуски. Причесанный Дурак и причесанная Девица сидят в обнимку со стаканами в руках. П о ю т: «Парней так много холостых, а я люблю тверезого…» Гений присаживается к «столу». Разглядывает бутылку.)
Гений. Кагор…
Дурак. Спасать их надо. Верни им ветчину, вино и медленные танцы…
Гений (пьет из горлышка кагор). Шекспир с глубокого похмелья, вылезши из борделя, где пребывал неделю или месяц, создал «Ромео и Джульетту». Все замечательное — с перепоя.
Девица. «У любви, как у пташки, крылья…»
Гений (смотрит в горлышко бутылки. Сунул туда палец.) Дыра — начало всех начал. Дыра и точка. И взрыв!
Бог (сверху). Не надо взрыва.
Гений. А ты заткнись. (Бросает бутылку вверх.) Лучше выпей. Вино есть колыбель и кладбище богов.
Бог (сверху). Неглуп, но алкоголик.
Дурак. О Боже, он придумал вещество, способное к самопознанию. Какую-то пластмассу — дрянь какую-то…
Девица. «Любовь никогда не бывает без грусти…»
Бог (сверху). Самопознание все приведет к нулю.
Гений. Врешь. Я Бога сотворю.
Бог (сверху). Зачем тебе два Бога?
Гений. Не два! Всем-всем по Богу! Всем — и японцам.
Бог (сверху). Не утруждай себя. Они уже придумали забаву.
(Компьютеры, у которых сидит и дергается все зеленое человечество, вдруг взрываются с чудовищным грохотом и вонью.)
— Но почему японцы? — спросила женщина-синяк.
Ей ответила девушка-свечечка:
— Даша, европейский суперэтнос имеет тенденцию к свертыванию, он выработался. Зато азиатский суперэтнос на подъеме. Двадцать первый век будет принадлежать азиатам во главе с японцами.
— Как страшно, — прошептала женщина-синяк.
— Картина восьмая, — громко объявил автор. — И вновь сожженная земля. Все багрово и огнедышаще. По острым обломкам бредут в изнеможении двое — Гений и Дурак.
Дурак. Опять мы одиноки. Я говорил тебе — будь добрее.
Гений. Кричи. Пусть голос Дурака пустыню оживит.
Дурак. И закричу. Она была прекрасна-а!
Гений. Аннигиляция? О да. В ней все слилось: и жизнь, и смерть, гармония и хаос…
Дурак. Ты сам дурак. Я говорю о Ней…
Гений. Заткнись. Услышит этот старый хрен, что наверху, опять Ее подбросит.
Бог (сверху). Кайся.
Гений (неохотно и мрачно). Каюсь…
Вскочила Регина. Опираясь на плечо Скачкова, спросила:
— Ну почему? Почему ты все время пытаешься унизить женщину? Ты — импотент, в чем ты каешься?
— Как в чем? — спокойно сказал автор. — Это конец. Каюсь для точки.
— Ни в чем ты не каешься. Ты не любишь ни Бога, ни женщину. Только самого себя — мания величия. — Щеки Регины горели, как факелы чести и справедливости. — Весь этот хлам написан ради самовыпендрежа. А что касается Гения — не трожь! Чего нет в нас, того, естественно, не может быть и в нашей пачкотне.
Автор смотрел в темноту потолка. Страстный выговор, можно даже сказать — топор Регины его не тронул.
— А я говорю — где лошади? — сказал свиноцефал.
«Он и свихнулся на сходстве то ли с боровом, то ли с быком, — подумал Скачков. — Ему все на это намекали, он и завернулся сам в себя».
— Непременно лошадь. Я тебе говорю, Олег, вставь лошадь на бугре. — Свиноцефал повернулся к автору и заставил автора повернуться к себе. — А ты, Олег, возвел на бугор себя. Регина права — сейчас центр нравственности конь, а не японец. Надо, чтобы на всех буграх стояли кони. И Берию введи для достоверности. В пенсне.
Автор погладил его руку, и критик затих.
Оживился моряк. А может, не моряк. Что-то в нем было морское, но нехорошее. Было похоже, что лицо этого человека состоит из матросских пуговиц. И каким-то образом на эти пуговицы застегнуто что-то морское. Моряк сверлил всех, особенно Скачкова и Регину, взглядом.
— Я записал тут несколько мыслей. Мысли я зачитываю стоя, — он встал. — Мысль первая: «Наконец-то мы взобрались на тот пик невежества, с которого уже можно разглядеть далекую ниву культуры». Второе: «Бог — лишь прибавочный элемент к опыту, накопленному гением». Третье: «Невежеством способна управлять только религия». И еще, касается женщин: «Даже сто красавиц не заменят нам одного Бога». И пятое: «Цель всякой жизни — смерть». — Моряк посопел, как бы стравливая пар. — И в заключение маленькая притча, написанная мной только сейчас, по ассоциации. «Стоят два столба, старый и новый. „Ты гнилой“, — говорит новый столб старому. „А ты бетонный“, — отвечает старый столб новому». Спасибо за внимание.
Моряк свел брови в линию, сел и долго возился — наверно, застегивался на все свои пуговицы. Должно быть, они у него торчали по всему телу.
Всем не терпелось что-то сказать. Но все смотрели на Скачкова. Причем с огромной силой порицания и любопытства. Они даже ерзали на стульях. Даже Алоис.
Скачков почувствовал себя одиноко, словно в чужой языковой среде.
Регина опять сжала ему пальцы. Но Скачков мог бы поклясться, что и она, как и все тут, склонна считать, что беды на земле происходят от людей, которые мнят себя нормальными.
— Может быть, вы что-нибудь скажете? — предложил Скачкову Константин Леонардович. — Не стесняйтесь, у нас просто.
— Мне думается… — начал Скачков, покраснев. — Современно ли это, аллегория?
— Чихать! — Автор смотрел на него в упор, и моряк тоже. Между ними сидела женщина, гололобая и круглоглазая. «Ей бы челку носить», — подумал Скачков и вдруг сказал, даже не ожидая от себя такого ума:
— «Гений и Дурак» — название слишком сильное для этой вещи. Ждешь каких-то сверхпоступков.
— Дерьмовый снобизм, — ответил автор. — Бог беспомощен.
А гололобая женщина улыбнулась, как учительница младших классов. Она как бы погладила Скачкова по голове бедовой, но пустой, и теплым манным голосом сообщила:
— Видите ли, дружок, Гений и Дурак — это нравственные конкреции — демоны, или кристаллы, от свойств которых зависят Дух и Гармония.
Все закивали. Женщина-синяк, прижавшись к Алоису, сказала:
— К черту! Чего тут не понять. Дерьмо это, а не литература. Нет любви. Когда нет любви, то о чем жалеть?
Автор взорвался.
— Не тронь святое! — закричал. — Драма как раз и есть в растворении любви в дерьме цивилизации. А мне категорически претит!
Нестриженые волосы гуляли по его черепу, как пампасовая трава. Скачков подумал, краснея от чувства своей здесь ненужности, что автор похож на ошпаренного ежа или на подгулявшего девятиклассника, попавшего под дождь.
— Она про Бога, — сказала девушка-свечечка.
— Про Бога? — Автор тут же успокоился. Подышал немного носом и выбросил перед собой три растопыренных пальца с обгрызенными ногтями. — Тут, понимаешь, триединство: Бог, Гений и Дурак. Как говорила Софья, — он кивнул на гололобую женщину, — три демона, связывающие Дух с Истиной.
— А демон любви? — Женщина-синяк уставилась своим синеглазьем на Скачкова. Ее глаза были очень похожими на елочные украшения. — Вот вы. Вы мне скажите: любовь — демон или гормональная недостаточность?
— Я думаю: любовь — это любовь.
— Весьма наивно, дружок, — улыбнулась Скачкову гололобая женщина.
— Не наивна только подлость! — крикнула Регина.
Гололобая уставилась на нее. Она даже облизнулась быстро, как перед укусом.
— Кто сказал?
— Мой первый муж.
— Тебе?
— Своему начальнику.
— Прелестно. «Не наивна только подлость». Как это сделано… Прелестно… Наверное, он был смелый человек…
— А что такое человек? — спросил моряк-пуговичник, тоже глядя на Скачкова.
— Пошли их куда подальше, — посоветовал Скачкову свиноцефал. — Человек на коне не мог быть винтиком. Поэтому коней истребили.
Моряк все сверлил Скачкова.
— Вульгарные материалисты полагают, что человек стал человеком, когда взял в руки примитивное орудие труда. Регина, ты именно так думаешь. Я знаю.
— Не трогай мою подругу, — сказала женщина-синяк. — Ты ее всегда ревнуешь.
Гололобая ей возразила:
— Пусть трогает.
Остальные закивали. Константин Леонардович тоже кивнул.
— Однако! — сказал моряк. — Человек стал человеком, когда осознанно — понимаешь, подчеркиваю — осознанно ограничил свои инстинкты. Обуздал желания! Отсюда первое: Бог — есть ограничивающая функция разума; второе: совесть — есть контрольная функция разума; третье: стыд — есть реакция крови на победу разума над ненасытным драконом наслаждения, сопровождающаяся выделением адреналина.
— Совесть и добро — явления социальные, — робко сказала девушка-свечечка.
Моряк улыбнулся.
Все его существо было застегнуто на все его морские пуговицы. Они желваками выпирали под кожей.
— Отсюда нравственное превосходство будущего над прошлым. Продуктом совести является высокоразвитая цивилизация, прогресс и правовое положение человека. — Улыбка моряка была как шарикоподшипник.
— Дерьмо! — сказал автор драмы. — Человек желает вернуться к доброму барину. Японцы это поняли. Груз социальной ответственности, конкуренцию и соревнование они переложили на феодала-технократа. Промышленный феодализм. Японцы — дерьмо.
— Ты чего, Олег, ополчился на японцев? — спросил Алоис.
— А я не ополчился. У японцев нет гениев. У китайцев гении были, а у японцев нет. Синхронные ребята. Синдром пираньи. В рот палец не клади.
— А нобелевские лауреаты?
— Я про гениев, а ты с лауреатами…
Тут вскочила женщина-синяк.
— Девочки, я знаю, что нужно делать, чтобы, наконец, изменить эту нашу собачью жизнь. Нужно, девочки, рожать японцев!
— Перерыв! Перерыв! — прокричала Анна, уловив какой-то знак Константина Леонардовича. — Доспорите за чаем.
— Лишь технократ может покончить с бюрократом. Он его, гниду… — рычал автор.
— Остынь, — Анна поставила на стол блюдо с толсто нарезанной колбасой.
«Свежая», — подумал Скачков. — «Прима». Он помнил времена, когда во всех ленинградских гастрономах стоял вкусный дух настоящей «Любительской» колбасы, розовой и прохладной.
Анна ставила на стол хлеб, масло.
Мужчины пошли курить в люстровую. А Скачков по многолетней привычке пошел все же на лестницу. Жена всегда просила его выходить курить на лестницу. У них с соседом на лестничной площадке и банка для окурков была подвешена к перилам.
Обернувшись, он увидел Алоиса — тот стоял в дверях люстровой комнаты, ждал, чтобы кивнуть.
Кивнул.
Анна и Регина ставили на стол чайник, вазу с конфетами, тарелки, чашки, блюдца. Анна торопилась, дважды глянула на часы. Что-то похожее на обиду шевельнулось в душе Скачкова. Никому он тут не был нужен. Он прошел в красную комнату. Красная женщина поднялась ему навстречу.
— Ты мой, — сказала она. — Ты им не верь. Они все врут. Совесть — это любовь. Я позвоню тебе. Я жду. Иди ко мне… — Но в ее словах не было призыва, не было конкретности. Они были обращены к кому-то другому, но скорее всего эти слова означали прощание.
Скачков, кивая и жалко улыбаясь, вытолкался на площадку. Красная женщина вслед за ним не пошла. Она сгорала, освещенная красным торшером, словно ее принесли в жертву красному богу.
На площадке Скачков вытащил из кармана сигареты, но не закурил, а, зажав пачку в кулаке, помчался вниз. Он закурил только на улице, когда успокоилось дыхание. «Вот попал!» — хохотал он над собой, но хохотал, чтобы обмануть самого себя, а на самом деле душа его скулила. «Не гонялся бы ты, поп, за дешевизной!» — восклицал он. А на самом-то деле душа его плакала по Алоису: «„Совесть — есть функция разума!“ Во дают! Но какого черта тут делает Алоис? У него же было развито чувство юмора, он же нормальный мужик. Мы с ним были как братья…»
Анна вылетела из парадной прямо на Скачкова.
— Ой, извините, — сказала. — Вы ушли. Правильно. Нечего там нормальным людям. Больные — они же не цирк. Правильно говорю? Проводите меня до «Ленинграда», там меня муж ждет. — Не дожидаясь согласия на свою просьбу, Анна отдала Скачкову сумку с провизией.
— Зачем тут Алоис? — спросил Скачков.
— Как зачем? Он у нас два месяца лежал. Бывало, стоит в коридоре и смотрит в стенгазету. Любил в стенгазеты смотреть. Час стоит, два. Иногда падал… Это у него от гласности. Депрессия. Он по натуре верующий. Причем глубоко верующий. Константин Леонардович говорит: если снова открыть монастыри, душевнобольных станет намного меньше. Особенно женщин.
«Странно, — подумал Скачков. — Алоис — верующий. А впрочем, жил с бабушкой — старой комсомолкой. Наверное, наше зубоскальство по поводу наших порядков его, в общем-то, ранило».
Скачков вспомнил, что Алоис всегда морщился, когда при нем рассказывали политические анекдоты. Оправдываясь, говорил, что чистотой стиля политические анекдоты не могут похвастать, а его утонченную душу это коробит. На самом деле он страдал как верующий, — его совесть взывала к кулакам. Чтобы нам, значит, морду набить. «Может, совесть — функция веры? Черт возьми, прямо какое-то четвертое начало термодинамики. Вера тоже находится в системе разума…»
— Да вы забудьте. Они кому хочешь заморочат голову. Регину жалко. Вы ей понравились. Говорит, все мужики, которые мне понравятся, убегают… Спасибо, что проводили, вон мой стоит, — Анна взяла у Скачкова сумку и побежала к кинотеатру.
Под ногами шуршали листья. На той стороне улицы неярко светились окна домов. Они не тревожили сердце одинокого человека Скачкова иллюзией возможного благополучия. Цвет их, даже оранжевый, был с зеленым оттенком. На этой улице свет фонарей, сочащийся сквозь листву, создавал ощущение близкой воды. Место здесь было такое слегка колдовское, как на южном берегу Тавриды, вблизи гор.
Скачков изучал афишу и не понимал из прочитанного ни слова. Сослуживцы говорили, что фильм Бергмана глубокомыслен и скучен. «Может, мы стали нервными? Может, нетерпеливыми?» — подумал Скачков. — Может, нам хочется пойти к психоаналитику? Интересно, привьется в России психоанализ, или это будет смешно? Пошел к психоаналитику, а он — баба… Или: муж, жена и психоаналитик. Муж и говорит: «Кто там под кроватью?»
Небо над городом хоть и потемнело, но все еще опалесцировало. Где-то за домами в заводских районах крутились колеса, урчали шестерни. Там, в таинственных котлах, делали из какого-то мяса колбасу «Прима». «А что, если „Прима“ является причиной участившихся психических заболеваний? Или все-таки что-то другое?..»
Показалось Скачкову, что в его душе затвердевают звуки колоколов и челесты, превращая ее в довольно прочный и вполне приличный фоноформ. «Все мы фоноформы». Но мысль о том, что совесть есть функция разума, не давала его душе успокоиться и отвердеть. Она его злила. Она его ранила. Чего-то лишала. Он казался себе идиотом, невеждой. Не мог он с этим тезисом примириться, как и с тем, что после смерти уже ничего не будет. Ему хотелось, чтобы совесть была чем-то высшим и обязательным, как желание любви святой. Этаким ангелом-хранителем, белокрылым и миловидным. А тут моряк-пуговичник, женщина-синяк, японцы, гололобая дама.
— Желания духа! При ближайшем рассмотрении все они оказываются желаниями тела.
Скачкову мешала мушка в глазу. Он и мигал, и глаза кулаком тер — не сразу понял, что смотрит на девушку, стоящую под фонарем. Она притягивала его взгляд — усиливала его раздражение. Он чертыхнулся. Вернулась простая и благостная мысль: «Занять бы денег да сбегать в ресторанчик, полакомиться шашлычком…» Но мысль эта не обладала энергией, какая выбрасывает в таких случаях человека на поиск денег хоть среди ночи. Он снова посмотрел на девушку под фонарем. Что-то в ней было классически трогательное, что-то в фигуре и ногах… «Она похожа на девочку в маминых туфлях», — вдруг сообразил он. И это сравнение как бы сблизило их, сделало естественной возможность заговорить с ней.
— Скажи, ты согласна, что совесть есть функция разума?
— Не живота же.
— Тогда цивилизация — продукт совести.
— Если это цивилизация, а не массовый психоз. — На чуть вздернутом носу девушки в маминых туфлях довольно густо сидели веснушки. Смотрела она безбоязненно, может быть чуть устало.
— Я, знаешь, поел бы чего-нибудь, — сказал Скачков грустно. — Я купил книгу за двести десять. Дома, кроме кальмаров и майонеза, ничего нет.
— А рис?
— Ты имеешь в виду крупу? — Скачков вспомнил, что жена никогда не называла рис крупой. — Есть. Целая банка.
— Можно приготовить салат с кальмарами, — сказала девушка. — Хорошо бы туда крутое яйцо и лимон. По-японски. Но и без яйца вкусно.
Она взяла его за руку и повела…
Он шагал за ней с каким-то щемлением в носу. «Ну пусть не совесть, пусть что-то другое, тоже очень важное, возродит в нас образ ангела-хранителя, белокурого и миловидного».
Она стиснула его пальцы, и он понял, что кто-то, летящий над городом, благословляет всех безумных, доверчивых, озябших и потерявших надежду.