Якорь — любовь

Свобода воли, чувство веса, чувство пространства — единственно служили материалом Творцу семь дней творения. И он создал то, что создал.

Скульптору кроме нужна еще и кубатура — близкие стены и низкие потолки сминают форму, не дают ей развиться до светоносного состояния, как развивается, скажем, лилия.

Может быть, для роста ее дарования, может, по другой причине, но факт — Алексей Степанович отдал дочери свою большую мастерскую в Гавани, забитую прекрасными цветами.

Собственно, ни дочка, ни зять ничего не просили; молодые скульпторы особой скромностью не отличаются, но эти не просили. Собирались уехать в Алма-Ату.

Дочке объяснять пришлось, что любовь возможна везде, даже в райских аллеях, но искусство — лишь там, где кровь истории не застывает в трещинах камней: в Риме, в Париже, в Ленинграде. Литература пусть цветет где хочет, как трава, — хоть на помойке.

Искусству же, особенно скульптуре, нужны АФИНЫ.

Он и хороший заказ для дочери выхлопотал — мемориального солдата трехметрового.

Дочка подумала-подумала и согласилась.

Прекрасные цветы она передала в кинотеатр «Прибой».

Помещение, которое Алексей Степанович нашел для себя, некогда принадлежало художнику-прикладнику с биографией леопарда, пребывающему сейчас за решеткой. Оно было небольшим, но со всеми удобствами — полуподвал в центре города, где веснами грохочет лед, оттаивая в водосточных трубах.

Алексей Степанович уже давно не ощущал в себе божественного духа, и труд его над глиной, не содержащей света, был схож с черной магией, с секретом оживления неживого. Неживое было раньше живого, и неживой станет лилия, родившаяся на заре.

Мастерскую в Гавани Алексей Степанович в свое время забил цветами в больших горшках и кадках: лимонами, апельсинами, мохнатыми бегониями, гортензиями, кактусами. Но и они не помогли — кубатуры вдруг оказалось слишком много для его таланта. Кубатура требовала мускулов и орденов, полуподвал — гипербол, пентаграмм и тишины. В полуподвале живое — лишь отблеск звезды.

Созданные им гомункулусы теснились на стеллажах. Он отбирал лучших, чтобы отлить в бронзе. Путь их будет долгим во славу Парацельса по подзеркальникам дворцов, театров и библиотек. И вечен их мотив — движение. И зеркала, и полированный камень, и позолота будут отбрасывать на благородную бронзу живые блики и живые тени.

Однажды, размышляя с карандашом над энергетикой весовых частей, собственно и создающих иллюзию движения с определенным эмоциональным знаком, Алексей Степанович услыхал грохот. Возникший где-то наверху грохот все приближался с выкриками, угрозами и бранью. Когда загрохотало рядом, Алексей Степанович не утерпел, вышел на лестничную площадку.

Двое мужчин (один лет сорока пяти, в клетчатой фланелевой рубахе и спортивных брюках с белыми лампасами, другой — в серьезных очках и в тройке из хорошего шерстяного трико) тащили на веревке якорь Холла пудов на десять, покрашенный жидким железным суриком.

— А на руках нельзя? — спросил Алексей Степанович.

Старший мужчина разогнулся, но не до конца и, схватившись за поясницу, сказал с тоской:

— Ни боже мой — я знал, что дом набит идиотами. Попробуй подними! И захлопни клюв. Каждый гусак корчит из себя млекопитающее.

Они проволокли якорь мимо Алексея Степановича по семи ступеням последнего цокольного марша и застряли в дверях: понадобился лом и помощь добровольцев, чтобы протащить его сквозь двойные на тугих пружинах двери. Якорь цеплялся за косяки и порожки, упирался лапами, казалось — ворчал. Но его все же выволокли, обматерив. И прислонили к стене напротив мастерской Алексея Степановича.

Дождь сеялся, мотаясь от ворот до ворот. Пупырчатое тело якоря будто вздрагивало. Он сидел понурясь, — странное, озябшее существо, несправедливо наказанное и униженное.

«Может, его в мастерскую взять?» — подумал Алексей Степанович. Но он не терпел в мастерской посторонних предметов, тем более — существ и тем более — якорей.

Тогда она и пришла.

Она была похожа на грубияна в спортивных штанах. «Свинья все же — лестницу изуродовал, — подумал Алексей Степанович. — Теперь еще его дочка тут…»

— У вас двери не заперты. Украдут статую и толкнут. Что, жулья мало? И родитель еще… Ручищами машет. Стекло в серванте разбил. Локтем. Псих. И не лечится…

Девушка подошла к окну, посмотрела на якорь с грустью хозяйки, вынужденной выставить собаку за дверь. Якорь как-то с ней взаимодействовал — наверное, он ее простил. Девушка поправила волосы, не нуждавшиеся в этом, и навела синий взгляд на Алексея Степановича.

— Вылепите меня голую.

Алексей Степанович растерялся.

— Так сразу и голую?

— Ну да. У меня фигура хорошая. Меня приглашали.

— Куда приглашали?

— В манекенщицы. Я не пошла.

Алексей Степанович вскипел, но сдержался, лишь пофырчал немного. Девушка была с высокой шеей, с тугими губами, в движении которых нарождалось слово.

— Раздевайтесь, — сказал он. — Я вас порисую. Молчите. Думайте о чем-нибудь.

— Неохота думать. — Шея ее, такая напряженная, расслабилась, губы отмякли. Ландшафт девушкиной души, наверно, казавшийся ей кордильерским или аппалачским, являл собой Валдайское взгорье, сбрызнутое грибным дождем.

Алексей Степанович поставил табурет на подставку, он не любил смотреть на модель сверху вниз, а был он высок, сказал: «Сядьте сюда», — задернул занавески на окнах и вышел в другую комнату.

Девушка разрушила его мир — углов и гротеска. Последнее время он лепил балерин постмодерна, ломаный брейк, каратэ. По его выходило, что скульптура в движении парадоксальном, сбитом, озвучивает интерьер приблизительно так, как это делают часы, но трагичнее. Еще он лепил трех поющих старух. Старухи с острыми задранными подбородками стояли тесно. Сухие, как весла, руки висели вдоль тела. Старухи были прямыми, они уже приспособились для лежания на жестком и вечном, осталось им только спеть. Если бы ему разрешили поставить старух на церковной паперти…

— Я готова, — сказала девушка.

Алексей Степанович взял карандаш и блокнот.

Она сидела на табурете в беленьких трусиках, похожих на детские. Смотрела на окно, за которым у стены горевал якорь.

— Можно, я в трусиках? — спросила она.

— Можно. — Алексей Степанович попросил ее выпрямиться и снова расслабиться. — А теперь поднимите голову, как будто вас кто-то окликнул.

Она подняла голову. Рот ее слегка приоткрылся.

Вскинется человек на оклик — и в выражении лица проявится его суть: угрюмость, удивление, ожидание, раздраженность, злость. У гостьи Алексея Степановича, у его неожиданной модели, лицо осветилось радостью. Миг — и выражение это уступило место вежливому терпению.

Алексей Степанович сделал наброски с четырех точек. Подошел к девушке ближе. Она прикрыла грудь рукой.

— Послушайте, а как вас зовут? — спросил он.

— Леля.

— Леля — нет такого имени. Наверное, Лена? Лена, положите руки на колени, правое плечо слегка подайте вперед. Чуть-чуть…

— Леля, — поправила она пересохшим голосом.

Он нарисовал плечо. Нарисовал шею и приподнятый подбородок. Нарисовал руки. Отдельно грудь. Колени. И сказал:

— Одевайтесь, Лена. Давайте чай пить.

— Леля, — снова поправила она. — А когда будем лепить?

— Время покажет.

Чай пить она отказалась. Посмотрела наброски, одобрила — симпатичные, мол, запасные части. Спросила: «А вас как зовут?» — и ушла, улыбнувшись улыбкой самосожженки.

На следующий день, под вечер, когда Алексей Степанович, приспособив старый каркас из стального прутка, привязывал к нему проволокой деревянные бруски и дощечки, чтобы не сползала глина, раздался звонок такой исключительной требовательности, какую могут себе позволить только пожарные.

Алексей Степанович открыл.

Отстранив его рукой, в мастерскую вошел жилец с верхнего этажа в спортивных брюках с лампасами. Посмотрел на него с вызовом и презрением.

— Я Лелькин родитель, — сказал. — Ты ее лепил голую?

На столе среди чайных чашек, пачек печенья и сахара стоял вылепленный утром из пластилина эскиз. Лицо было только намечено, но сходство с Лелей ошеломляло. Алексей Степанович знал, что такого в большой скульптуре он не добьется.

Леля поднималась с табурета кому-то навстречу. Движение ее было в подготовительной фазе — она лишь слегка переместила центр тяжести вперед. Это был тот момент, когда мозг еще не поверил, но сердце уже отозвалось и закипание радости в нем уже началось.

— Лелька, — прошептал Родитель. И воскликнул: — В трусиках!

Алексей Степанович поморщился, отобрал эскиз, поставил на полку повыше.

Родитель прошелся вдоль стеллажей.

— Девок-то. И все бесстыжие.

— Вы, собственно, зачем? — спросил Алексей Степанович.

— А Лелька больше к тебе не придет. Я ей запрещение сделал. — Родитель сел к столу, схрупал печенину крепкими зубами. — А это что за хреновина? — Он бросил кусочком печенья в каркас.

Алексей Степанович приподнял Родителя за шиворот.

— Здоровый, — сказал Родитель. — Трусцой бегаешь. Я тоже здоровый. — Он рванулся волчком, но Алексей Степанович посадил его в кресло. — Ничего, — сказал Родитель. — Сыграно. Приедет Герберт в отпуск, я ему скажу. Он тебя как клопа. Частушку знаешь?

В общежитии клопы,

Кто их давит, тот тиран.

Ведь в клопах-то наша кровь —

Кровь рабочих и крестьян.

Знаменитый поэт написал. Сазонт с Лиговки. Выпить бы. У тебя нету?

— Нету, — сказал Алексей Степанович. — Впрочем… Помогите мне набросать глину. Ставлю рому стакан. Кубинского… — И объяснил, что глину нужно набрасывать на каркас, что это займет часа полтора. Работа тяжелая.

Родитель согласился.

Работая, он рассказал, что якорь занес на шестой этаж Герберт. Один. На спине.

— Лелькин одноклассник. Он в нее с пионерского детства влюблен. Здоровый, как автопогрузчик. В Первом медицинском учился. С третьего курса в армию взяли, в Морфлот. Думаю, это вредительство — студента-медика с третьего курса брать. Он же в армии всю латынь позабудет… Принес Герберт этот якорь чертов и у дверей поставил на площадке, чтобы Лелька каждый день его вспоминала. Думаю, тут Гербертова ошибка была. Соседская болонка Пиня, и без того стерва, стала на якорь писать. А раньше до первого этажа дотягивала — ни капли. Из другой квартиры сосед, малость подслеповатый, об якорь ключицу себе после получки сломал. В нашей квартире старуха живет, Авдеевна. Ей лень мусор свой на помойку выносить, она стала его за якорь запихивать в пакетиках. Вонь пошла. Дворничиха ногу рассадила. Сама виновата — нечего якорь лягать. Так бы и дальше шло, если бы сама Лелька не разорвала об якорь колготки. Он же пупырчатый, задела ногой — и дыра с ладонь. Тут Лелька от злости и влюбилась в Славика Девятова. Лелька все делает от злости. У нее такая в натуре злость активного действия. Она и говорит Славику: «Если любишь, убери отсюда этот проклятый якорь». Славик Девятов, он же хиляк, конечно, хоть и в очках, но не Герберт. Говорит мне: «Прошу руки вашей дочери. Помогите мне якорь во двор стащить». Лелька-то, знаешь, учится в Текстильном. Может, хватит глины-то?..

Они набросали на каркас глину обильно. Алексей Степанович пообжал ее.

— А это кто будет? — спросил Родитель. — Тоже девка?

— Леля.

— Слушай, ты, наверно, не понял — не придет Лелька. Ставь стакан рому.

Но она пришла. Через несколько дней. Кутаясь в платок.

— Не пугайтесь, — сказала. — У меня под глазом синяк. Жуть. Внезапная холодина. — Леля подошла к скульптуре, обернутой мокрыми тряпками. Спросила: — Я?

Алексей Степанович кивнул. Поставил перед ней эскиз.

— Я надеялся на тебя.

— Меня Славик прислал. Родитель кричал, что я шлюха. Поставил синяк под глазом. Не злонамеренно — размахался… К вам побежал — убивать. Он задира… А сегодня Славик сказал: «Обманывать нехорошо». И вообще, он не видит ничего такого, что я вам позирую.

Алексей Степанович снял со скульптуры подсохшие тряпки.

— Ой, — сказала Леля и замолчала.

Алексей Степанович работал быстро. Скульптура была несколько меньше натуральной величины. Этот масштаб как бы разрушал стекло между неживой природой материала и живым глазом, как бы уменьшал каменный вес глины.

Есть такие мелодии, которые живут сразу во всех душах. Композитор не украл ни одного такта, ни одной паузы, а слушатели готовы поклясться, что знают эту мелодию с детства. И бабушки ихние якобы знали. Таким вот свойством обладала Леля…

Пальцы скульптора двигались, как бы уже привыкшие к ней, к ранящей нежности ее тела. И нужно было остановиться в тот единственный миг, после которого нежность переходит в жеманство, и умирает искусство, и остается лишь некий массив глины, обличающий мастера в старости и бесплодии.

В кухне Алексей Степанович долго остужал руки под краном и, остудив, долго мыл и растирал полотенцем.

— Леля, накрой скульптуру тряпками.

— Растрескается, — сказала она.

— Не робей. Я потом из лейки ее полью. Как накроешь, иди чай пить.

Леля казалась напуганной. Бывает такое великое изумление, что сродни ужасу.

Она прихлебывала чай и тихо, с длинными паузами говорила:

— Я почему к вам пришла. Думала, Славик узнает, что я вам позирую, и откажется от меня. И я снова стану ждать Герберта. Герберта легко ждать — он как будущее. А Славик — крутой поворот. Он — сегодня. Вы не находите, что жизнь того требует? Не находите?

После программы «Время» пришел Родитель.

— Современная молодежь, — сказал он. — И жених у нее такой же идиот.

Родитель подошел к скульптуре. У Алексея Степановича сжалось сердце: врежет кулаком по лицу — и все. Глина раздастся в стороны безобразной воронкой, и уже нельзя будет дальше рассчитывать на Звезду — он уже будет бояться.

Родитель стоял перед укутанной скульптурой. Шея его напряглась. Он потер лоб. Пробормотал:

— Лелька… И тряпками своими ты ее не скроешь. Бывало, сидит, уроки делает. К ней зайдешь, а она так к тебе и потянется, как котенок.

— Может, посмотрите?

— Ты что! Она ж голая. Она ж дочь…

Родитель отошел к стеллажам. Взглядом сосчитал танцовщиц.

— Чего они все в таких позах — не на носочках?

— Двадцатый век.

— Похабель. А чего мужиков мало?

— Неинтересно мне их лепить. Простые, как циркуль.

Родитель похмыкал, наверно соображал, похож ли на циркуль он. Наверно, ответ в его голове возник отрицательный.

— Ну, а таких, как я, лепишь?

— Леплю. Со звездой Героя. Лучше с двумя.

— Иди ты… А Лелькину статую как назовешь?

— Девушка.

Родитель хихикнул.

— Какая она теперь девушка. Раз у меня попросили ее руки, значит, беременная. Назови «Леля».

— Правильно. Назову «Леля».

— Герберта ты бы вылепил тоже. Он в порядке. Он тяжести поднимает… — Родитель подошел к окну, глянул на якорь и вдруг спросил с разгоревшимся интересом: — Скажи, куда картины деваются? Художников, наверное, тысяч сто, а картин в домах нету. Я когда по холодильникам работал — ремонт по абонементу — по квартирам много ходил. Или старинные висят — от дедушки, или эстампы. Когда новые — значит, сам хозяин художник или кто-нибудь из семьи. Но чтобы покупная — такого не попадалось. Не покупает народ. Ты кому своих балерин продаешь?

— В музеи, в театры, в другие учреждения. Через закупочную комиссию.

— За счет трудового народа. А вот я бы лично купил. Вот эту бы швабру. Я бы на нее шапку вешал.

— Прелестная балерина! Из труппы Бежара!

— Сколько за нее хочешь?

— Две тысячи.

— Отвалил бы. Жаль, нету. Ей-богу, отвалил бы.

А через две недели Леля вышла замуж за Славика Девятова и уехала жить к нему на Васильевский остров. На прощание она зашла к Алексею Степановичу. Сидела долго и все смотрела в окно.

Потом к Алексею Степановичу пришла дочь. Тоже долго смотрела в окно.

— Папа, спасибо тебе за мастерскую.

— Ты это мне говорила.

— Тогда по долгу вежливости. Сейчас — как родная.

Алексей Степанович проглотил комок в горле.

— У меня ребенок будет, — сказала дочь. — Если бы не мастерская твоя, Ступенькин бы от меня ушел. — Ступенькиным она называла мужа за пристрастие к незатейливой диалектике.

— Я рад, — Алексей Степанович закашлялся. — Как работа?

— Светает, — сказала дочка. — От солдата я отказалась. У нас не государство — мемориал. Ступенькин будет лепить — он трепетный.

— Во всех странах есть мемориалы.

— Но не на въезде в город.

Алексею Степановичу всегда было неуютно с дочерью. Он стеснялся ее резкости и ее прямодушия.

— А это у тебя что? — Дочка сняла тряпки с «Лели». Обошла ее кругом, покусывая нижнюю губу. — Можешь. Говорю, еще можешь влюбляться.

— Не продолжай, — остановил ее Алексей Степанович.

— Почему?.. А почему бы тебе не жениться? На такой вот киске. — И тут она увидела за окном якорь. Когда смотрела на него в упор — не видела, а тут увидела. Всплеснула руками. — Якорь вывели погулять!

— Его вывели насовсем, — сказал Алексей Степанович.

Дочка ушла, поцеловав его на прощание.

Алексей Степанович сам отлил «Лелю» в гипсе.

В гипсе скульптура делается другой — светящейся. Пыль на стеллажах от этого становится чернее, автор отдаленнее — даже как бы и вовсе ни при чем.

Родитель совсем заробел перед гипсовой «Лелей».

— Ты бы прикрыл ее, что ли, шалью, — сказал он. — Или полотенцем банным.

Мастерская была ей тесна…

Вскоре «Лелю» увезли на выставку.

Бронзовые балерины выдвинулись из темноты. Они требовали зеркал, бликов, теплого вощеного дерева и хрустальных люстр.

В тот день, когда Алексей Степанович решился на «Одинокого», в мастерской было не продохнуть — сгорели гренки с костромским сыром. Дыма было столько, что кто-то позвонил в дверь — Алексей Степанович лепил эскиз «Лермонтов с револьвером» на подоконнике и не замечал запаха. Пришлось все открыть: и двери, и окна.

Тут он и увидел Герберта.

Парень стоял над якорем, мощный и одинокий. Одиночество было во всем его облике — в настоящем и будущем.

Творец, создав Еву из ребра мужчины, тем самым заклял мужчину на одиночество.

— Я тебе говорил, что ты его вылепишь, — сказал за спиной Алексея Степановича Родитель. Он вошел в открытую дверь, не постучав. — Как рядом с Гербертом Лелька смотрелась. Это же диво, когда они рядом шли, — черт те что. Лелька-то испугалась. Подумала — вдруг перестанет быть. Я ее, дуру, знаю. Теперь всю свою жизнь будет потихоньку плакать.

Пальцы Алексея Степановича сминали фигурку Лермонтова и образовывали одинокую фигуру парня — впрочем, и Лермонтов был одинок в этом мире.

Только сейчас Алексей Степанович увидел над якорем нишу в стене. Он ее видел всегда, но не увязывал с якорем. Эта увязка пришла от Герберта.

Вот Герберт нагнулся, ухватил якорь, поднял его на грудь и каким-то волнообразным движением тела с коротким стоном втолкнул в нишу. Постоял. Пообхлопал ладони. Размял пальцы. Лицо его было бледным и очень спокойным.

— Герберт, Герберт… — прошептал Родитель.

Когда Герберт ушел, Родитель и Алексей Степанович, торопясь, согнули из восьмигранного стального прутка петли, две на лапы, третью на серьгу. Пробили шлямбуром дырки в стене и вмазали петли в стену цементом, чтобы клоуноподобные отроки в клетчатых штанах, которым все до лампочки, не сбросили якорь на землю.

Якорь не сбросили. И не испачкали. И девушки красивые по воскресеньям на него засматривались.

А Алексей Степанович записал в тетрадку: мол, в голове не возникнет ничего стоящего, если оно раньше не возникло в сердце.

Загрузка...