Я всегда интересовался политикой, но это никогда не переходило во всепоглощающую страсть. Я был вполне готов поделиться своим мнением и советом по поводу Советского Союза с теми политиками, кто был в этом заинтересован, но не ставил перед собой цель занять какой- либо пост. Мое самолюбие было и остается скорее качеством мыслящего, образованного человека, который хочет влиять на то, что люди думают и чувствуют, а не такого, кто наслаждается властью или жаждет знаменитости. Моя скромная политическая карьера была неожиданной и непрошенной.
1960–1970‑е годы были периодом разрядки международной напряженности. Активное наращивание ядер- ных вооружений как в США, так и в Советском Союзе убедило многих людей в западных странах в том, что единственной альтернативой ядерной войне и прекращению жизни на Земле являлся некий компромисс между двумя сверхдержавами. Этим мнением в то время руководствовались политики и политологи (советологи, как их потом стали называть), чтобы разработать такую модель внешней политики, которая в отношении к России подразумевала сотрудничество там, где это было возможно, и противодействие, когда оно было необходимо. Но в каких случаях противодействие было необходимо?
Если единственной альтернативой ядерному холокосту было сотрудничество, то противостояние исключалось — ввиду перспективы полного уничтожения. Лозунг «Лучше быть красным, чем мертвым» часто выражал основной аргумент тех, кто разделял это мнение. Чтобы поддержать свою точку зрения и соответствующие ей предложения по ведению международной политики, сторонники разрядки утверждали, что процесс «конвергенции» демократии и коммунизма уже начался. Следовательно, те, кто подчеркивал различия между двумя системами и призывал к агрессивной антикоммунистической позиции, так называемые оруженосцы «холодной войны», были просто опасными безумцами, способными разжечь третью мировую войну.
Чтобы понять эти настроения, а также ошибки американских советологов, необходимо представить себе условия, в которых происходило изучение Советского Союза в США. Советология возникла в начале «холодной войны», в 50‑е годы, и получила развитие после запуска в СССР первого «Спутника» — потенциальной военной системы, которая (впервые в истории Америки) напрямую угрожала безопасности и даже выживанию США. Существует мнение, что сами обстоятельства возникновения советологии и предопределили непримиримую враждебность к коммунизму и к СССР, породив ментальность «холодной войны», но на самом деле это не так. В Европе, где коммунистическая идеология появилась в середине XIX века, а коммунистические партии возникли в 1920‑х годах, ученые и публицисты начали основательно изучать коммунизм еще за столетие до того, как он привлек внимание американцев. При этом некоторые из них, особенно поляки, с поразительной точностью предначертали свойства коммунистического режима, предугадав его деспотизм и экономические провалы.
Подобный объективный анализ коммунизма в США был затруднен тем, что он рассматривался в неразрывной связи с угрозой ядерной войны. То есть несведущие в массе своей в марксизме и в истории России и Советского Союза американцы были склонны смотреть на проблему исключительно с позиции внешней политики, а именно — как избежать конфликта между двумя лагерями, который мог привести к ядерному холокосту. Такой подход заведомо настраивал их на примирительный лад, заставляя обращать внимание на позитивные сдвиги в коммунистическом лагере.
Заключенные в таком отношении добрые чувства искажали реальность, что неизбежно происходит в тех случаях, когда истина подчинена политике. Сообщество советологов прежде всего стремилось примирить два враждующих лагеря и, делая это, игнорировало либо принижало все, что могло противостоять этой цели. В результате природа коммунистических режимов и их движущие силы толковались совершенно неверно.
Этот подход приобрел популярность в силу того, что он обладал успокоительным свойством и импонировал даже тем, у кого не было никакой симпатии к коммунизму, но кто боялся ядерной войны и предпочитал думать, что терпение и понимание могут убедить русских занять более дружественную позицию. Любое проявление противоположного находило оправдание. Таким образом, когда стало очевидно, что Советский Союз после достижения ядерного паритета с США к 1970 году все же стал развертывать дополнительные ракетные системы, в том числе с разделяющимися боеголовками, это истолковывалось якобы имевшей место паранойей русских из — за частых иностранных интервенций либо необходимостью противостоять китайцам, с которыми они в то время были на «ножах». Подобные объяснения того, что любой непредвзятый наблюдатель счел бы агрессивным наращиванием вооружений, было хлебом насущным для тех, кто влиял на общественное мнение.
Непонимание намерений и мотивов поведения русских имело также и более глубокие причины в культуре.
Для большинства американцев аксиома, что все люди равны, вольно или невольно ведет к вере в то, что все они одинаковы. Под этим они подразумевают, что люди в душе такие же, как они сами, и что если бы у них была возможность, они вели бы себя так, как американцы. Если какая — нибудь страна проявляет агрессию по отношению к Соединенным Штатам, то причина в какой — то обиде. Рассуждая таким образом, они винят в агрессии не агрессора, а жертву. Такая логика совершенно неправомерна, но психологически понятна. В течение всех лет «холодной войны» значительная часть образованных, преуспевающих американцев чувствовала себя виноватой в том, что Америка провоцировала русских, и поэтому требовала уступок им, чтобы русские чувствовали себя в большей безопасности[26].
Русские использовали подобные взгляды американцев с превосходным мастерством. Они создавали образ страны, стремящейся стать еще одной Америкой, если и не такой богатой, то, по крайней мере, в социальном плане более справедливой. Американцы попались на эту циничную пропагандистскую уловку, потому что им свойственна вера в человеческую добродетель и в то, что мир стремится подражать американскому образу жизни. Глянцевый пропагандистский журнал «Совьет юнион тудэй», распространявшийся в США, очень походил на такой же глянцевый журнал «Америка», который можно было с большим трудом достать в России. Для американской элиты русские выставили команды ловких пропагандистов вроде Георгия Арбатова (директора Института США, органа КГБ), который превосходно играл роль веселого парня, курящего трубку. В этой роли многие американские бизнесмены и ученые находили его неотразимым. Притворяясь, что они не относятся слишком серьезно к коммунистической идеологии, и позволяя себе время от времени анекдот о коммунистическом режиме, такие Арбатовы заставляли задуматься: а зачем вообще нужно противостояние Востока и Запада?
Теоретическое обоснование такого отношения к СССР, на самом деле основанного на страхе в сочетании с корыстью, исходило от советологов, ряды которых пополнялись главным образом за счет факультетов политологии, экономики и социологии. Научное же сообщество с энтузиазмом поддерживало их, потому что для него идеология и политика не были чем — то серьезным. Получая щедрое финансирование от правительства и частных фондов, его члены проводили бесчисленные конференции в Соединенных Штатах, Европе и в Советском Союзе, издавали бесконечные сборники статей, совместно работали над многими исследовательскими проектами. Ради спокойствия ученые, которые придерживались существенно иных взглядов, на подобные мероприятия не допускались. Таким образом достигалось единодушие и процветало «групповое мышление». Это не означало, что любая полемика полностью пресекалась. Она допускалась, но была строго ограничена. Так, к примеру, позволительно было рассуждать о большей или меньшей стабильности советского режима, но не о его нестабильности.
Настаивая на том, что нравственные суждения чужды науке (а они считали себя учеными), советологи относились к обществам, как к механизмам. Один из главных их постулатов гласил, что все общества выполняли одинаковые «функции». Пусть и разными путями, но всюду они воспроизводили знакомые черты коммунистического режима, который несведущему в социологии казался диковинным. К примеру, один из таких «экспертов» не обнаружил существенной разницы между тем, как было устроено управление Нью — Хэйвеном и любым другим городом такого же масштаба в Советском Союзе[27]. В результате применения такой методологии сформировался образ советского общества, которое не во многом отличалось от общества демократического. Этот вывод лег в основу политических рекомендаций, согласно которым мы можем и должны пойти друг другу навстречу.
Таким образом был сфабрикован консенсус. Ничего — ни поездки в Советский Союз, ни появление на Западе десятков тысяч еврейских беженцев, у каждого из которых была своя отдельная история, — не могло поколебать мнение советологов, потому что их наука была тесно связана с личной выгодой. Никто из этих экспертов не задавался, по крайней мере вслух, очевидными вопросами. Например, если дела шли так хорошо и все было стабильно, почему коммунистическое руководство препятствовало своим гражданам свободно путешествовать за границей? Почему оно добивалось единства общественного мнения? Или почему допускало «выборы», в которых участвовал единственный кандидат от единственной партии? Такие «неудобные» вопросы игнорировались, а когда их поднимали, то ответа не следовало. Беспристрастному рассудку такие факты о Советском Союзе говорили о ненадежности режима, а ненадежность свидетельствовала о его слабости.
Нужно было видеть, как американские ученые ублажали своих советских «коллег», большая часть которых выполняла разведывательные функции, по крайней мере время от времени; с какой готовностью они соглашались консультировать организации, связанные с КГБ, с негодованием отказываясь сотрудничать с ЦРУ. Я не верил своим ушам, когда узнавал, что они просвещали приезжающие в США советские делегации, как можно провести американское правительство. Они были готовы лезть из кожи вон, чтобы получить советскую визу и сохранить контакт со своими советскими коллегами. Елена Боннэр, жена Сахарова, в марте 1986 года с горечью говорила мне о своей неспособности убедить американских ученых помочь ее сосланному мужу путем объявления бойкота советских конференций: они сочувствовали ей, но считали крайне необходимым «сохранять контакт» с советской стороной.
Бывало, я публично заявлял о своей позиции. Например, в 1959 году я напечатал краткое и едкое эссе в «Нью лидер», которое было перепечатано в «Вашингтон пост» под заголовком «Теперь обывательщина потеряла голову от Советов», в котором выразил негодование по поводу всеобщей истерии, охватившей США в связи с запуском советского спутника и сопутствующим восхищением демонстрацией СССР своих научных достижений. Хотя подобные мои выступления не были регулярными, этого, однако, было достаточно, чтобы присвоить мне репутацию сторонника «холодной войны» и закрыть доступ в Дартмут, Пагуош и на другие подобные совещания, посвященные созданию атмосферы всеобщего доверия, где расхождения во мнениях могли бы вызвать раздражение. Те, кто называл меня сторонником «холодной войны», очевидно, ожидали от меня заискиваний. По правде говоря, я воспринял этот «титул» с гордостью. В отношениях с СССР были две возможности, помимо «холодной войны»: умиротворение, которое способствовало достижению коммунистами своих целей, или война, которая грозила всеобщим уничтожением. «Холодная война» была разумным нейтральным курсом между этими крайностями. Однако, такая политика требовала хладнокровия. Проводимая США с 1948‑го по 1991 год с перерывом на разрядку она достигла поставленной цели — ускорения процесса распада коммунистической империи без применения оружия.
Возможность начать широкую критику разрядки и всего, что было связано с ней, представилась в декабре 1969 года, когда меня попросили сделать доклад в Вашингтоне на ежегодном съезде Американской ассоциации историков. Заседание было посвящено советско — американским отношениям: Джордж Кеннан и Луис Фишер были назначены комментаторами, председателем должен был быть Уильям Лангер из Гарварда. Кеннан отказался по какой — то причине, и единственный комментарий давал Фишер, журналист с большим самомнением, который в 1930‑х внес свой вклад в дезинформирование американской общественности относительно СССР. Мой доклад, который впоследствии вышел в лондонском ежемесячнике «Энкаунтер» под заголовком «Миссия России, судьба Америки», проводил непреодолимую черту между двумя системами как в историческом, так и в идеологическом плане. Не было и не могло быть никакой «конвергенции»: либо одна, либо другая система должна была уступить. Я подвел такой итог:
Эти размышления неутешительны для человека, который верит, что каким — то образом в результате чудесного сочетания доброй воли и просвещенного эгоизма внешняя политика Соединенных Штатов и России придет к общим целям. Понятия о том, что есть «добро», а что такое «эгоизм», не совпадают у людей, которые вершат политику в США и в России. Международное равновесие, существующее с середины 1950‑х годов и до сих пор обеспечивающее хрупкий мир, не было результатом приверженности коммунистического руководства принципу общих интересов стран. При взгляде оттуда вселенная не состоит из величественных планет, которые движутся по законам природы каждая по предназначенной ей орбите, а человеку отведено место в центре этой вселенной, дабы он мог доказать свою значимость. Настоящая реальность, если оценивать ее без цинизма, — это хаос, в котором происходят как благие, так и ужасные события, и Бог в лице Истории ведет к неотвратимому судному дню.
Вклад Фишера состоял в том, что он вновь и вновь с нарастающим напором твердил: «Политика — это власть». Это суждение можно сравнить по глубокомыслию с такими, как «бизнес — это деньги» или «медицина — это лечение».
На этом заседании присутствовала Дороти Фосдик, дочь известного теолога — протестанта и ближайшего советника Генри Джексона, сенатора от демократической партии из штата Вашингтон. Джексон, один из наиболее вдумчивых и неподкупных политиков, которых я когда — либо встречал, резко возражал против политики разрядки и в целом поворота политики США в сторону России. В этом вопросе он искал поддержки специалистов. Когда мисс Фосдик сообщила ему и его советнику по внешней политике Ричарду Перлу о моем выступлении, Джексон пригласил меня в марте 1970 года в качестве свидетеля в Сенат на слушание по Договору об ограничении стратегических вооружений. В своих показаниях я попытался донести, что главными являются не возможности самого оружия, а психология и политическая ментальность людей, обладающих этим оружием. Коммунисты не могли принять идею паритета, на которой основывалась ядерная стратегия Америки, потому что это означало бы установление военного равновесия. Военное равновесие, в свою очередь, означало бы, что они больше не смогут рассчитывать на победу в мировом конфликте, который служил оправданием как их диктаторской политики, так и нищеты, в которой они держали своих подданных. Еще один профессор давал показания вместе со мной. Когда сессия закончилась, он по секрету сказал мне, что разделял мои взгляды, но предпочитал не выражать их открыто из — за боязни не получить визу на въезд в Союз. Позднее Джексон закрепил меня в качестве консультанта за своим Комитетом национальной безопасности и международной деятельности. В 1972 году комитет опубликовал доклад «О некоторых оперативных принципах советской внешней политики», который я в предыдущем году сделал в Тель — Авиве. Мое восхищение Джексоном никогда не ослабевало, хотя я и был разочарован той поспешностью, с которой он вышел из предвыборной гонки на выборах президента в 1976 году после проигрыша в Пенсильвании. После его смерти в 1983 году еще более ослабла моя связь с демократической партией, которая десятилетие назад была поколеблена в связи с выдвижением Джорджа Мак — Говерна кандидатом на пост президента от этой партии.
Благодаря этому моему участию в политической жизни в 1973 году меня пригласили стать старшим консультантом Станфордского исследовательского института (СИИ), который находился в Пало — Альто в штате Калифорния и имел Центр стратегических исследований в Вашингтоне, которым руководил Ричард Б. Фостер. Правительство считало СИИ организацией правого толка, выступающей против разрядки напряженности, и поэтому скудно финансировало его. Моя идея систематического изучения советской «Большой стратегии» не вызывала у сотрудников Государственного департамента и Министерства обороны ничего, кроме издевок. Последующие несколько лет я читал лекции, давал показания в Конгрессе и часто публиковал статьи по вопросам национальной безопасности. Это упрочило мое положение в качестве ведущего сторонника «жесткой линии» по отношению к СССР. (Мое мнение неизменно называли «жесткой линией», в то время как противоположная точка зрения всегда считалась «умеренной», но никогда не считалась «мягкой линией».)
В 1974 году СИИ организовал в Москве совместную конференцию с двумя российскими институтами международной политики, для которых это было попыткой наладить связи с консервативной частью американского общества. Во время одного из заседаний я достаточно резко высказался в отношении советской политики на Ближнем Востоке, которая в то время была направлена против Израиля и включала участие советского военного персонала. Американские делегаты поздравили меня при личной встрече, хотя публично никак не прокомментировали мое выступление. Один из советских участников, Евгений Примаков, специалист по Ближнему Востоку, после заседания отвел меня в сторону и сказал, что я неправильно понимаю советскую политику на Ближнем Востоке, что СССР никогда ни при каких обстоятельствах не допустит уничтожения государства Израиль. «Почему?» — спросил я. В тот момент, когда он собирался ответить, открылась дверь и в комнату вошел Георгий Арбатов, приглашая вернуться в зал заседаний. Я так и не узнал ответ на этот вопрос. Но я никогда не ожидал, что Примаков, который в то время был аппаратчиком среднего уровня со связями в КГБ, однажды станет премьер — министром посткоммунистической России и кандидатом на пост президента. Он произвел на меня впечатление человека проницательного, не зацикленного на идеологии чиновника, которому, однако, не хватало более широкого взгляда на мир.
Летом 1976 года, которое я провел в Лондоне и которое памятно засухой, погубившей много деревьев в Гайд — парке, мне позвонил Дик Фостер из СИИ и осведомился, как скоро ждать моего возвращения. Фостер не сказал, зачем ему это знать, сообщив только, что меня ждет важное назначение. В любом случае я планировал уехать обратно через несколько дней.
В автобусе по дороге в аэропорт Хитроу произошел неприятный инцидент. Молодой человек, пробираясь мимо меня в центр автобуса, намеренно пнул мою ногу, слегка выдвинутую в проход. Несколько минут спустя он с еще более очевидным умыслом сделал то же самое. Я вскочил и обозвал его ненормальным. «Давай, бей меня! — провоцировал он. И добавил: — В твоем возрасте надо сидеть и молчать в тряпочку». Я воспринял такое поведение как намеренную провокацию, хотя не имел ни малейшего представления, кто за ней стоит и что ему надо. Затем в самолете, после того как я занял свое место около окна рядом с двумя пассажирами, стюард по громкой связи назвал мое имя и попросил пересесть к другому окну, причем соседнее кресло оказалось свободным. Вскоре в него села молодая женщина, немного говорившая по — русски и, кажется, знавшая, кто я такой. Мы проговорили с ней практически весь полет до Бостона. Такого тоже никогда не случалось раньше, и я задумался, что бы это могло значить.
Вернувшись в Бостон (приблизительно в конце июля), я отправился в Вашингтон на встречу с Фостером. Назначение, на которое он намекал, действительно было весьма интересным и в какой — то степени меняло направление моей жизни. ЦРУ обратилось к нему с просьбой, чтобы он предложил мне возглавить очень секретный проект. Подоплека дела состояла в следующем: уже некоторое время мнения разведывательного сообщества расходились по поводу цели ядерного строительства в СССР в 1970‑е годы, а именно — создания новых поколений как стратегических, так и тактических ракет. В соответствии с доктриной гарантированного взаимного уничтожения (ГВУ), признаваемой аксиомой как учеными, так и разведкой, ядерное оружие не имело практической пользы и служило только для сдерживания ядерной угрозы. Совершенно секретный меморандум ЦРУ в апреле 1972 года под заголовком «Советская оборонная политика в 1962–1972 гг.» утверждал, что советское руководство также разделяет взгляды этой доктрины, хотя ни одного аргумента в защиту этого тезиса приведено не было. «Советы… считают, что их [стратегические] силы служат прежде всего для сдерживания. Главные усилия сосредоточены на программах по обеспечению способности этих сил выдержать американскую атаку и быть в состоянии ответить сокрушительным ударом»[2].
Следовательно, как только был достигнут уровень сдерживания, достаточный, по оценке министра обороны Роберта Макнамары, для уничтожения 25 процентов населения и 50 процентов промышленности агрессора, дальнейшее развертывание вооружений было бы не только бесполезным, но опасно провокационным. ЦРУ предпочитало упорно продолжать поиск различных оправданий наращиванию сил в Советском Союзе в рамках доктрины ГВУ вместо ее пересмотра. Оно продолжало делать это даже тогда, когда некоторые компетентные наблюдатели, такие как Джеймс Шлезингер и Альберт Волштеттер, выражали глубокие сомнения в правильности такого подхода. Как это обычно бывает с бюрократическими организациями, управление защищало себя, допуская, что СССР «находится под влиянием военной доктрины, направленной на достижение победы в войне», и отвергало «гарантированное взаимное уничтожение», но рассматривало подобную ситуацию как чисто теоретическую, пока ГВУ остается «реальностью, которая будет действенна еще как минимум 10 лет»[28].
Правительство создало наблюдательный орган под названием Президентский консультативный совет по внешней разведке (ПКСВР) с целью предотвратить взаимное интеллектуальное влияние и исключить единообразие аналитики. В середине 1976 года председателем этой состоявшей из 16 человек группы был энергичный нью — йоркский экономист и глава Международного комитета спасения Лео Черне. Среди ее членов были также Клэр Бут Л ус; Эдвин Лэнд, основатель компании «Полароид»; Джордж П. Шульц, будущий госсекретарь; Роберт В. Галвин, глава компании «Моторола»; известный вашингтонский юрист Эдвард Беннет Уильямс; несколько генералов и адмиралов в отставке. Встревоженный успокаивающими оценками ЦРУ по поводу развертывания советских ядерных вооружений, ПКСВР запросил в августе 1975 года независимую экспертизу ситуации. Уильям Колби, в то время глава ЦРУ, не хотел ничего слышать о подобном вмешательстве в дела своего ведомства и в апреле 1976 года предложил внутриведомственную проверку. Исполнительный секретарь ПКСВР, Лионель Олмер заявил, что «ЦРУ представило итоговый отчет на 75-ти страницах. Он настолько изумлял, что у [Джорджа] Буша (Колби тогда уже не занимал свой пост) не было абсолютно никакого выбора, кроме как принять предложение о создании команды «А» и команды «Б». Отчет до такой степени дискредитировал исследования [разведывательных] органов по этим трем вопросам [см. ниже] за десять лет, что делал лишними всякие аргументы в пользу необходимости что — то предпринять»[3].
После назначения в начале 1976 года Джорджа Буша директором ЦРУ Черне обратился к президенту Форду с просьбой о проведении независимой экспертизы. Форд дал согласие, и Буш был вынужден подчиниться. Было решено провести эксперимент в виде «конкурентного анализа», в ходе которого шесть групп экспертов — три из ЦРУ (команда «А») и три, сформированные из независимых экспертов (команда «Б»), — должны были независимо друг от друга оценить информацию по трем направлениям, которые вызывали наибольшую тревогу и были спорными аспектами советских военных усилий: противовоздушная оборона, точность ракет и стратегические цели. Все три имели прямое отношение к основаниям, на которых строилась наша оборонная стратегия.
В другом месте я рассказывал о некоторых деталях эксперимента[4], поэтому сейчас ограничусь лишь замечаниями общего характера. Из трех направлений анализа наиболее важное касалось советской стратегической доктрины: если продолжающееся развертывание советских межконтинентальных баллистических ракет (МБР) и других систем вооружения, как наступательных, так и оборонительных, расценивать как отказ Москвы от доктрины гарантированного взаимного уничтожения, вся американская ядерная стратегия опиралась на ошибочный базис, что чревато катастрофическими последствиями. Сперва ЦРУ предложило пост главы группы независимых экспертов по советским стратегическим целям Фою Колеру, который когда — то служил послом в Москве, а теперь, находясь в отставке, жил во Флориде. Но Колер отказался по причине слабого здоровья. Сеймур Уайс, чиновник министерства обороны в отставке, также сослался на слабое здоровье. (Из слухов, однако, стало известно, что на его назначение было наложено вето Госдепартаментом, так как, являясь послом на Багамах, он не мог отвлекаться от своих обязанностей.) Я был третьим в списке кандидатов и был назначен Джорджем Бушем по рекомендации его штаба руководителей национальной разведки.
Я принял предложение не без некоторых колебаний из — за опасения, что задание потребует знания ракетных технологий, которым я не обладал. Но Фостер убедил меня в том, что я смогу воспользоваться услугами экспертов, которых было предостаточно. От меня же требовалось понимание советского менталитета, взглядов советских военных на вопросы вооружения. Я спрашивал и Роберта Галвина, который исполнял функции связного Президентского консультативного совета по внешней разведке с командой «Б», и Генри Кнока, являвшегося заместителем главы ЦРУ, о рамках наших полномочий, но получил только расплывчатые ответы. Мне было сказано, что мы можем их толковать настолько широко или узко, насколько сочтем необходимым. Эти ответы опровергают выдвинутые позднее обвинения в том, что команда «Б» превысила свои полномочия.
Группа экспертов, которую я собрал, была выдающаяся. Два военных офицера, генерал в отставке Джон Вогт и генерал — майор Джаспер Уэлч были из списка, предоставленного ЦРУ. Остальных выбрал я сам. Среди них были Пол Нитце — бывший министр военно — морского флота и заместитель министра обороны; генерал — лейтенант в отставке Дэниел Грэм, бывший глава разведывательного Управления министерства обороны США; Пол Вул- фовиц из Управления США по контролю над вооружениями и разоружением, впоследствии — заместитель министра обороны в администрации Джорджа Буша — младшего; Томас Вулф из «РАНД-корпорэйшн», а также профессор Вильям ван Клив из Южнокалифорнийского университета. Колер и Уайс работали консультантами. Мы поделили работу между собой и начали пристально изучать документацию, которую ЦРУ передало в наше распоряжение. Мы должны были работать очень быстро, потому что наш доклад, так же как и доклад ЦРУ, должен был быть готов в середине декабря. Именно к этому времени должен был быть подготовлен документ, официально обозначенный как ОНР (оценка национальной разведки) 11–3/8–75 — самый важный суммарный продукт ЦРУ, на основе которого составляется годовой бюджет министерства обороны, предоставляемый на рассмотрение в Конгресс[29].
Я выполнил мою часть работы, одновременно неся всю преподавательскую нагрузку в университете. Я читал лекции и вел семинар в первой половине недели, а вторую половину проводил в Вашингтоне. Всего в период с 25 августа по 23 ноября команда «Б» провела десять заседаний. Я проанализировал тексты прошлых оценок ЦРУ.
чтобы выявить какие — либо невысказанные предположения, оставив оценку развертывания советских вооружений своим более сведущим коллегам.
5 ноября две команды, заранее обменявшись черновиками, встретились в штаб — квартире ЦРУ в Лэнгли, что в конечном итоге переросло в напряженное противостояние. ЦРУ выставило в команде «А» молодых аналитиков, тогда как наша команда состояла из зрелых и опытных политических и военных деятелей. Это встреча была неравным боем лейтенантов против генералов. Несправедливая хотя бы по своему формату, она обернулась катастрофой для ЦРУ, так как наши люди просто разнесли в пух и прах критику нашего предварительного доклада. 2 декабря команды «А» и «Б» представили свои материалы в Президентский консультативный совет по внешней разведке: материалы команды «А» были серьезно исправлены по сравнению с черновиком месячной давности. Произошло ли это по настоянию Буша или под воздействием наших аргументов, я затрудняюсь сказать. Отредактированный вариант доклада команды «А» подчеркивал стремление СССР достичь способности к победоносной войне не как теоретическую возможность, как в первом варианте, а как реальность[5]. Наш же доклад был более бескомпромиссным, и Клэр Бут Лус позже рассказала мне, что, после того как мы вышли из комнаты, группа некоторое время продолжала сидеть в звенящей тишине, настолько все были поражены приведенными мною от имени нашей команды доводами, о справедливости которых они давно догадывались, но никто их раньше им не приводил.
Наш итоговый доклад, представленный в декабре, состоял из трех частей. В первой части, подготовленной мной, предыдущие стратегические оценки ЦРУ были подвергнуты методологической критике. Написанная отдельными членами команды вторая часть состояла из анализа десяти советских систем вооружения. Последняя часть, составленная всем коллективом команды, содержала наши выводы и рекомендации.
Общий вывод заключался в том, что оценки ЦРУ «существенно искажали мотивацию советских стратегических программ» и как следствие «имели последовательную тенденцию недооценивать их интенсивность, размах и скрытую угрозу»[30].
Такое непонимание вызвано в значительной мере опорой на так называемые технические данные, то есть собранные техническими средствами. В результате наметилась тенденция интерпретировать эти данные, основываясь на базовых американских принципах, в то время как значительная часть субъективной информации о советских стратегических концепциях была неправильно понята или ею пренебрегали. Неспособность принимать во внимание и правильно оцененивать такие субъективные источники данных привела к тому, что национальная разведка не исследовала комплексно советские общеполитические планы, которые определяли и объясняли советские стратегические цели. Однако поскольку политический контекст не мог быть опущен полностью, аналитики национальной разведки взяли за привычку вводить в ключевые оценки ведомственных отчетов субъективные суждения оценок, основанные на «зеркальном отражении», то есть на приписывании советским руководителям, принимающим решения, таких форм поведения, которых можно было ожидать от их американских коллег при аналогичных обстоятельствах.
В докладе подчеркивалось, что советские лидеры мыслили не категориями полных противоположностей, характерных для нашей культуры (например, война и мир, конфронтация и разрядка и т. д.), а «диалектически», то есть рассматривали их как «взаимосвязанные и взаимодополняющие понятия». Важным следствием игнорирования такого мышления было заблуждение, что Москва видела предназначение ядерного оружия исключительно в качестве фактора сдерживания и воспринимала «сдерживание как альтернативу способности вести войну, а не как дополнение к такой способности». Реальность, однако, свидетельствовала, что советские лидеры «мыслят, прежде всего, в наступательных, а не в оборонительных категориях. Они мыслят не категориями ядерной стабильности, взаимного гарантированного уничтожения или стратегической достаточности, а категориями эффективной способности вести войну. Они считают, что вероятность всеобщей ядерной войны можно уменьшить, наращивая свои собственные стратегические силы, но ее невозможно совершенно исключить, а следовательно, необходимо быть готовым и к такой войне, как если бы она была неизбежной, а также быть готовым и нанести удар первыми, если ее неизбежность становится очевидной».
В целом все дело было в понимании другой культуры. Стратегическое равновесие было обусловлено не только относительной мощностью двух противостоящих друг другу арсеналов, но также, и прежде всего, ментальностью и намерениями людей, контролирующих их. (В 1940 году, например, союзники имели во Франции больше солдат и танков, чем Германия, но тем не менее потерпели сокрушительное поражение, потому что их генералы, основываясь на опыте Первой мировой войны, сосредоточились на обороне и приписывали противнику такой же образ мысли.)
Этот общий вывод доклада подкреплялся детальным анализом нескольких конкретных советских ядер- ных программ, таких как межконтинентальные баллистические ракеты; гражданская оборона; укрепление инфраструктуры управления и контроля; мобильные ракеты; стратегические бомбардировщики и другие. Мы также приложили набор рекомендаций для национальных разведслужб по улучшению аналитического процесса, подчеркивая необходимость мыслить советскими категориями, чтобы избежать проецирования на Советы наших представлений; воздерживаться от поспешных «конечных выводов» и рассматривать советские военные программы комплексно; противостоять максимально возможно политическому давлению, оказываемому на аналитический процесс, а также настаивая на необходимости широкой интерпретации фактов.
21 декабря я представил наши выводы сотрудникам ЦРУ, собравшимся в огромной аудитории в Лэнгли. Когда заседание закончилось, присутствовавший на нем Буш пригласил три команды «Б» на приватный ланч. Мне показалось странным, что он не пригласил никого из нашей команды за свой стол, несмотря на то что у нас было гораздо больше знаменитых личностей. У меня создалось впечатление, что он очень опасался последствий эксперимента с командами «А» и «Б» и, вероятно, уже сожалел о том, что дал на это разрешение. В то время, когда наша работа еще продолжалась, до меня дошли разговоры, что он советовался со своими сотрудниками о том, какие последствия все это будет иметь для его политического будущего. Недостаток политического мужества был его отличительной чертой и его слабостью, которой суждено было наложить отпечаток посредственности на его президентство. В моем дневнике 1 января 1982 года, а к этому времени я познакомился с ним поближе, я записал о Буше: «Я сильно сомневаюсь, что он обладает достаточной силой характера и уверенностью в себе», чего у Рональда Рейгана было в избытке.
Несмотря на то что все это предприятие должно было быть секретным, информация о нем просочилась. Первый довольно точный материал, написанный Уильямом Бичером, появился 20 октября в «Бостон глоб», но он не привлек к себе большого внимания. Шум поднялся только после помещенной на первой странице воскресного номера «Нью — Йорк тайме» 26 декабря 1976 года публикации, автором которой был Дэвид Байндер. В 1950‑е годы он был моим студентом по программе «История и литература».
Байндер позвонил мне 20 декабря и попросил дать интервью. Когда я ему ответил, что не смогу сделать этого, он мне сообщил, что ЦРУ уже проинформировало его о проекте. Я связался с Ричардом Леманом, заместителем директора ЦРУ по вопросам национальной разведки и попросил разрешения на интервью; он с готовностью согласился. 21 декабря я встретился с Байндером в Национальном аэропорту минут на тридцать. Мне сразу стало ясно, что он интервьюировал высокопоставленных чиновников ЦРУ и, возможно, самого Буша. Тем не менее, после того как появилась его статья, меня заподозрили в том, что источником утечки информации был я. 30 декабря кто — то попросил обозревателя Джозефа Крафта предупредить меня, чтобы я прекратил разговоры. В наши дни я бы попросил его уйти, но в то время я вежливо сказал ему, что считаю разглашение государственных секретов предательством. Поэтому я был весьма удивлен, когда 2 января 1977 года в программе «Лицом к нации» по Си — би — эс Буш намекнул, что источником утечки информации была команда «Б».
В течение следующих нескольких недель царило смятение. «Нью — Йорк тайме» в типичной для нее помпезной передовой, написанной с высоты журналистского Олимпа, где пребывают ее обозреватели, поставила под вопрос мотивы и намерения команды «Б» и одновременно высмеивала ее усилия оценить мотивы и намерения советских военных. Газета делала это, не получив допуска к засекреченному докладу команды «Б», хотя нет сомнения в том, что она собрала предвзятые мнения от руководства ЦРУ[6]. Киссинджер отверг доклад команды «Б» как «стремящийся саботировать новый договор по ограничению вооружений» и призвал к «рациональной дискуссии по вопросу о ядерной стратегии», подразумевая, видимо, такую дискуссию, которая подтвердила бы его собственную точку зрения, согласно которой иррациональным было стремление к ядерному превосходству[7].
ЦРУ сразу же перешло в контрнаступление, чтобы защитить себя и поставить под сомнение мотивы команды «Б». ЦРУ сделало это посредством сенатского Особого комитета по разведке под председательством сенатора Дэниела Инуйи от штата Гавайи. Директором его офиса был Уильям Грин Миллер, с которым я был знаком в 1950‑е годы в Гарварде, где он работал в штате программы «История и литература». Миллеру пришлось покинуть дипломатическую службу в связи с тем, что он проявил чрезмерное рвение, пытаясь добиться свержения шаха Ирана. Позже, в качестве помощника сенатора Джона Шермана Купера, он готовил поправку Купера — Черча о прекращении помощи Вьетнаму. Он организовал слушания таким образом, что ни одного члена команды «Б» не пригласили дать показания, и таким образом обвинители имели все поле игры для себя одних. Именно он выбрал председательствовать на этой процедуре Гарольда Форда, честного и достойного человека, который, однако, вряд ли мог быть непредвзятым, так как в прошлом его карьера была связана с ЦРУ.
Инуйи назначил сенатора Адлая Стивенсона — млад- шего возглавлять подкомитет, в задачу которого входило разобраться, мог ли эксперимент по конкурентному анализу оказать давление на ЦРУ, в результате чего выводы были «искажены». Я узнал от Дэниела Грэма о докладе подкомитета, готовившегося совершенно секретно, и попросил Стивенсона дать разрешение Грэму, Нитце и мне прочитать его и сделать на него отзыв. Разрешение было дано. То, что я прочитал в августе 1977 года, было ужасно. Доклад обвинял команду «Б» в превышении полномочий, утверждал, что она не использовала «сырую информацию», «сговорилась» с Президентским консультативным советом по внешней разведке о подборе персонала и о выводах и даже — что сделала выводы до начала своей работы[8]. (Последнее обвинение было взято из показаний Пэйсли.) Доклад также намекал, что команда «Б» несла ответственность за разглашение своих выводов прессе. Более того, доклад утверждал, что весь эксперимент не внес никакого «весомого вклада» в улучшение процесса работы национальной разведки. В то же время, противореча своим собственным выводам, доклад соглашался со многими нашими критическими замечаниями по поводу оценок национальной разведки, включая ее увлечение техническими аспектами в ущерб политическому подходу, то есть отрыв от политики.
Сенатор Гэри Харт, а скорее его помощник, пишущий от его имени, обвинил нас в сговоре с военно — промышленным комплексом и в том, что мы стремились своими оценками заставить приступающую к работе администрацию президента Картера увеличить военный бюджет: «Привлечение избранных неправительственных экспертов нельзя рассматривать никак иначе, чем прикрытие политических усилий, направленных на то, чтобы заставить национальные разведслужбы принять более пессимистическую оценку советской стратегической угрозы» для того, чтобы увеличить оборонные ассигнования.
Нас энергично защищали сенаторы Дэниел Патрик Мойнихен и Малкольм Уоллоп. Год спустя в заявлении, приложенном к сообщению для печати сенатского Комитета по разведке относительно эксперимента команд «А» и «Б», Мойнихен доказывал, что выводы команды «Б» о стремлении России к достижению превосходства в стратегических вооружениях «превратились из еретических во всеми уважаемые, если не ортодоксальные убеждения» в тех кругах, «которые можно назвать официальным Вашингтоном»[9]. Сенатор Уоллоп правильно отметил, что сенатский доклад в новой редакции имел основательный изъян, потому что, по его словам, «он не пытался выявить, выводы какой команды относительно СССР были правильными», а сосредоточился на «процедурных вопросах».
В течение следующего месяца, а это совпало с периодом вступления в должность президента Картера, меня буквально осаждали крупные телевизионные кампании с приглашениями выступить, но я все их отклонял. Я также был завален письмами от людей из разных концов страны. Некоторые хвалили меня, другие обвиняли. На все письма я пытался отвечать. 16 февраля я выступил с публичной лекцией о деятельности команды «Б» перед переполненной аудиторией в университете имени Джорджа Вашингтона.
В январе 1977 года Брежнев счел нужным выступить с явно адресованной вновь избранному президенту Картеру речью в Туле, в которой он с негодованием отрицал то, что его страна стремилась к военному превосходству или предполагала вести ядерную войну и победить в ней. Единственным результатом этой речи было ужесточение цензуры в советских публикациях по дискуссии о ядерной стратегии.
О моей неопытности в политической кухне Вашингтона свидетельствует удивление, которое я испытывал, читая американскую прессу о деятельности команды Б», по поводу того, что все задавали два второстепенных вопроса: каковы были наши мотивы и какое значение будут иметь наши выводы? Никто, включая сенатский Комитет по разведке, не удосужился выяснить, была ли вероятность того, что мы правы. Но в этом не было ничего нового. Четыре столетия тому назад Монтень так сказал о подобной манере мышления: «Обычно я вижу, что, когда люди сталкиваются с фактами, их больше занимает происхождение этих фактов, чем их суть».
Деятельность команды «Б» имела два последствия. Во — первых, она настолько глубоко повлияла на Рейгана и на мышление его администрации, что некоторые журналисты поначалу обозначали администрацию Рейгана как «команду Б». Во — вторых, ее деятельность внесла вклад в улучшение процедуры разработки оценок ЦРУ. Несмотря на то что никогда более не использовались услуги независимых экспертов, конкурентный анализ стал частью процесса, который отныне «включал несогласные мнения»[10].
Президентский консультативный совет по внешней разведке стал жертвой истории с командой «Б». Отдел заплатил за свою связь с командой «Б» тем, что президент Картер его упразднил. В результате из — за отсутствия надзора качество докладов ЦРУ ухудшилось так быстро, что в ноябре 1978 года президент Картер строго отчитал нового директора ЦРУ адмирала Стэнсфилда Тернера за низкое качество данных политической разведки, которые к нему поступали[11]. Год спустя произошло советское вторжение в Афганистан, к которому ЦРУ было совершенно не готово. Как и раньше, ЦРУ рассуждало категориями зеркального отображения мотиваций, убежденное в том, что после нашего фиаско во Вьетнаме Москва не осмелится посылать вооруженные силы в страну третьего мира.
В то время когда команда «Б» еще работала, Пол Нитце и ряд других известных общественных деятелей организовали Комитет по существующей угрозе для того, чтобы предостеречь общественность о растущем разрыве в балансе вооружений между Соединенными Штатами и Советским Союзом. Нитце, Дэвид Пакард, один из основателей кампании «Хьюлет — Пакард», и Юджин Ростоу, который ранее служил деканом юридического факультета Йельского университета, были главной движущей силой в этой организации. Среди членов ее исполкома были бывший секретарь казначейства Генри Фаулер, бывший начальник планирования военно — морских операций адмирал Эльмо Цумвальд, Дэвид Ачесон, сын Дина Ачесона, и Ричард В. Аллен, специалист республиканской партии по иностранным делам. Рональд Рейган был в составе Совета директоров. После того как команда «Б» прекратила свое существование, меня пригласили стать членом исполкома. Для него я написал ряд программных документов, начиная с такого как «Что замышляет Советский Союз?» (апрель 1977 г.), в котором подчеркивал необходимость рассматривать советские действия в ракурсе российской истории и коммунистической концепции большой стратегии[12]. Репутация членов комитета и, как мне хотелось бы думать, убедительность его доводов привлекли широкую и почтенную аудиторию. Через наши публикации и лекции, которые мы активно и широко распространяли, мы, безусловно, оказывали воздействие, уравновешивающее влияние лобби контроля над вооружениями. Здесь уместно упомянуть, что наши оппоненты, которые набили руку на выдвижении лозунгов и всевозможных призывов, заявили, что настоящая угроза Соединенным Штатам исходила не от Советского Союза, а от Комитета по существующей угрозе.
Мне было забавно наблюдать, с какой готовностью американские либералы взяли на вооружение коммунистическое обыкновение приписывать коммунистические взгляды критикам коммунизма. Например, некий Роберт Шейер в ноябрьском номере «Плэйбоя» (!) за 1982 год заявлял: «Правительство США попало под контроль тех, кто верил в возможность победоносной ядерной войны»[31]. Я полагаю, что мы одержали верх в этом диспуте, свидетельством чего было избрание президентом Рейгана и массивное наращивание вооружений, последовавшее вслед за этим. Мы одержали верх потому, что наши аргументы основывались на фактах, а наши оппоненты или говорили языком туманных общих фраз или прибегали к насмешкам и брани.
Самая большая шумиха по поводу того, что я когда- либо написал, поднялась вокруг моей статьи «Почему Советский Союз полагает, что может вести и выиграть ядер- ную войну?», заказанной редактором журнала «Коммен- тари» Норманом Подгорецом и опубликованной в июле 1977 года. В этой статье, старательно избегая любых ссылок на секретные материалы и после «зачистки» текста в ЦРУ, я изложил основные аргументы команды «Б».
Доказательство правоты команды «Б» пришло через два года после ее роспуска. Придя к власти, администра ция Картера относилась с большим скептицизмом к выводам команды «Б». Несмотря на то что адмирал Тернер сразу же согласился с ними, высказавшись в том смысле, что Москва действительно стремилась к военному превосходству, новый министр обороны Гарольд Браун пренебрежительно относился к этому утверждению, как, впрочем, и новый госсекретарь Сайрус Вэнс. Однако, по настойчивому требованию Збигнева Бжезинского, советника Картера по национальной безопасности, было начато секретное исследование для выяснения обоснованности выводов команды «Б». Менее чем через год после окончания работы команды «Б» Гарольд Браун публично признал, что если «сегодняшние тенденции» в развертывании советских ядерных вооружений «будут продолжаться», то через пять лет положение станет «серьезным». Он также добавил, что существовала «потенциальная опасность» того, что Советы скорее «готовились вести ядерную войну, нежели стремились просто предотвратить ее»[13]. Секретные выводы этого исследования были частично открыты для публикации в январе — феврале 1979 года. Согласно «Нью — Йорк тайме», «Исследование [Директива президента № 59] пришло к выводу, что Москва не признавала концепцию гарантированного уничтожения и строила вооруженные силы, способные вести ядерную войну. В частности, исследование утверждало, что к началу 1980‑х годов советские вооруженные силы теоретически будут в состоянии уничтожить значительное число американских ракет «Минит- мен», размещенных в подземных шахтах»[14]. Какое признание правоты команды «Б»! В результате этого исследования администрация президента Картера отказалась от традиционного подхода, что для сдерживания Москвы Соединенным Штатам необходимо только создать угрозу «неприемлемого уровня разрушения» промышленности и уничтожения населения. Вместо этого администрация взяла на вооружение стратегию «уравновешивания» в отношении советских ядерных сил. Поступая таким образом, администрация Картера принимала точку зрения команды «Б» и делала соответствующие практические выводы, хотя и не выразила ей признательности.
Поскольку меня обвиняли в том, что я придерживаюсь всяких сумасбродных идей по этому вопросу, начиная с пренебрежения опасностью ядерной войны и кончая предположением, что русские начнут ядерную атаку в любой день ни с того ни с сего, мне не остается ничего лучшего, как подытожить мои действительные взгляды в том виде, в котором я их выразил в письме в «Нью — Йорк ре- вью оф букс» пару лет спустя. Они основывались на четырех тезисах:
1. Советское руководство не желает войны и надеется достичь своих глобальных целей без военной конфронтации с Соединенными Штатами;.
2. Советское руководство благоразумно допускает, что война с Соединенными Штатами может тем не менее начаться;.
3. Они считают, что в такой всеобщей войне стратегическое ядерное оружие будет играть решающую роль;.
4. Исходя из этого предположения, они осуществляют приготовления как оборонительного, так и наступательного характера, чтобы выйти из войны с возможно наименьшими потерями и с сохраненной политической системой, иными словами, с победой1Г>.
Эта оценка получила подтверждение девять лет спустя, уже в условиях гласности, когда Вадим Загладин, заместитель заведующего Международным отделом ЦК КПСС написал в «Известиях», что Советский Союз проводил двойную политику: «Отвергая ядерную войну и борясь за ее предотвращение, мы, тем не менее, исходили из возможности одержать в ней победу»[16]. После распада Советского Союза этот подход получил подтверждение из информации, полученной от советских военных. Американский генерал — лейтенант Уильям Одом пишет: «Брежнев поручил военным разработать следующую формулу.
Хотя ядерная война была бы ужасна и ее необходимо по возможности избежать, никто не может быть уверенным в том, что империалисты ее не развяжут, и тогда растущий советский ядерный потенциал станет гарантом того, что социалистический лагерь одержит верх и что империализму придет конец… В 1992 году генерал — полковник Игорь Родионов, в то время начальник Академии Генштаба, ставший министром обороны в июле 1996 года, писал, что в 1950‑е и 1960‑е годы политическое руководство пришло к выводу, что “будущая война станет ядерной с массированным применением ядерного оружия… И военная наука для оправдания этого тезиса доказала, что боевые действия с использованием обыкновенных вооружений практически безнадежно устарели, что победу можно будет одержать в мировой ядерной войне”»[17].
Недавно опубликованная информация о военных планах польской армии, страны — члена Варшавского Договора, показывает, что ее наступательным операциям на Данию и Бельгию должны были предшествовать ядерные удары по крупным западным городам (Гамбург, Бремен, Антверпен), а также по сосредоточению натовских войск (Эсберг, Роскильде) с целью посеять панику и произвести разрушения[18].
Удивительно, почему такие планы, которые были совершенно очевидны, как исходя из характера советских военных приготовлений, так и из специальной литературы, так долго не воспринимались американскими военными теоретиками и почему команда «Б», которая первой раскрыла их, стала объектом оскорблений.
В конце 1970‑х годов благодаря предшествующей деятельности я был вовлечен в большую политику, хотя у меня было мало связей в этой среде и большую часть времени я посвящал историческим исследованиям. В 1979 году я закончил второй, заключительный том биографии Струве под названием «Струве: либерал на правом фланге», содержание которого касалось проблем, далеких от современного положения.
Ричард Аллен, член Комитета по существующей угрозе, имел тесные связи с командой Рейгана и рассчитывал получить там высокий пост. При Никсоне он служил в Совете по национальной безопасности (СНБ), в должности заместителя Генри Киссинджера, который сильно невзлюбил его и после десяти месяцев службы вынудил уйти в отставку, заменив Александром Хейгом. С тех пор вражда между ними не прекращалась. После президентских выборов 1980 года Аллен, назначенный советником Рейгана по национальной безопасности, стал собирать команду экспертов, не связанных с бытовавшими представлениями о разрядке и контроле над вооружениями как основе американской внешней политики. В эту группу он включил и меня.
Рейган и его советники были полны решимости снять напряженность в отношениях между Советом по национальной безопасности и Госдепартаментом, которая затрудняла работу администрации Картера. Для этого роль СНБ в формировании внешней политики была существенно понижена. Впредь Совет должен был служить исключительно в роли проводника идей, исходящих от Госдепартамента и других ветвей исполнительной власти к президенту. В отличие от своих предшественников, Аллен был подотчетен не президенту, а Эду Мису, члену влиятельной «тройки» в Белом доме, в которую также входили Джеймс Бейкер и Майкл Дивер. Более того, было решено, что Совет по национальной безопасности не будет председательствовать в межминистерских комитетах и лишится допуска к телеграммам Госдепартамента. Штат СНБ, который при Киссинджере и Бжезинском насчитывал 75 человек, был сокращен до 33‑х. Новый статус Совета получил символическое выражение в том, что кабинет Аллена был переведен на цокольный этаж из западного крыла Белого дома, где раньше располагались Киссинджер и Бжезинский, а теперь разместился Мис. Эта серьезная реорганизация впоследствии вызвала много критики. Ее считали причиной затруднений в работе и создания хаоса в механизме ведения внешней политики.
Аллен сохранял хорошую мину при существенно пониженной роли, публично уверяя, что он вполне удовлетворен ею. В интервью для прессы после своего назначения он сказал, что СНБ действительно будет несколько сокращен и что он как руководитель будет не формулировать внешнюю политику, а выполнять роль координатора между Госдепартаментом, министерством обороны и Белым домом[19]. На самом деле, мне кажется, он надеялся устранить институциональные препятствия на своем пути благодаря личным связям с Рейганом. Как — то раз он сказал мне, что ему безразлично, кого назначат госсекретарем, потому что он будет оказывать влияние благодаря «близости». Как оказалось, этот расчет не оправдался. Такая схема работала в случае с Киссинджером, но не сейчас, потому что Рейган выбрал себе госсекретарем не вялого чиновника, а задиристого генерала Александра Хейга, политика, прошедшего школу Киссинджера и освоившего правила политической игры в Вашингтоне. Подбирая персонал для проведения внешней политики Рейгана, Аллен серьезно недооценил интересы и возможности нового главы Госдепартамента.
Мои отношения с Алленом в течение тех десяти месяцев, пока он служил в должности советника Рейгана, можно охарактеризовать как смесь сердечности и разногласий. Последние были вызваны главным образом его неуверенностью в себе. Аллен был человеком умным и быстро мыслящим. У него было хорошее чувство юмора: иногда он развлекал нас на совещаниях, забавно изображая акцент Никсона и Киссинджера. В политических вопросах у нас с ним не было разногласий. Однако у него не было ни прочных связей с руководством республиканской партии, ни репутации в национальном масштабе. Вдобавок, двум влиятельным фигурам в Белом доме, а именно Нэнси Рейган и Майклу Диверу не нравились его консервативные взгляды, а они были полны решимости укротить антикоммунизм Рейгана и склонить его к умеренности. (Пегги Ну- нан, одна из авторов речей Рейгана, как — то раз заметила, что госпожа Рейган всегда испытывала «подозрение к людям, которые верили во что — то, так как воспринимала это по логике вещей как доказательство их нелояльности. Ей не нравились люди, которые, прежде всего, были лояльны к абстрактным идеям, а не к Ронни»[20].) Вскоре после вступления в должность Аллен попал под перекрестный огонь СМИ за то, что он был «дезорганизован и что ему не хватало детальной профессиональной информации»[21]. В результате Аллен оказался в шатком положении и постоянно опасался, что его звезда закатится.
Несмотря на то что он хорошо ко мне относился, был доволен моей работой и, когда это было необходимо, вставал на мою защиту, я все же не мог отделаться от ощущения, что он считал меня своим потенциальным соперником и поэтому держал меня в тени. В течение периода работы под его руководством мне ни разу не позволили лично информировать президента. Меня пригласили присутствовать на совещании СНБ только один раз (16 октября 1981 года). Иногда, когда СНБ обсуждал вопросы, находящиеся непосредственно в моей компетенции, Аллен посылал на совещание других. Как я узнал позже из публикаций в прессе, Аллен никогда не указывал никого из нас в качестве авторов подаваемых президенту справок, приписывая таким образом себе наши заслуги[22]. Всему, что могло повысить мою репутацию, чинились препятствия, а любой признак положительного отношения ко мне со стороны вызывал раздражение.
Приведу конкретные примеры в подтверждение этих наблюдений ниже и ограничусь здесь только одним случаем, который особенно четко запечатлелся в памяти. Где — то в 1981 году Аллен рассказал сотрудникам СНБ о том, что администрации президента никак не удается придумать свежий термин для обозначения процесса переговоров по контролю за вооружениями взамен старого — ПОСВ (переговоры по ограничению стратегических вооружений). Дело было в том, что новый президент стремился не только ограничить рост ядерных вооружений, но и значительно сократить существующие арсеналы. На совещании рассматривались различные варианты, но ни один не был достаточно хорош, пока я не предложил START (Strategic Arms Reduction Talks) — переговоры по сокращению стратегических вооружений (ПССВ). Аллен сразу же ухватился за это предложение и добавил: «Если кто — нибудь из присутствующих расскажет, что это придумал Пайпс, то не сносить ему головы». Конечно, он произнес это полушутя, но тот факт, что я не получил похвалы за этот, вероятно, мой единственный вклад в политический словарь английского языка, подтверждает, что он подразумевал именно то, что сказал, и намеренно скрыл мое авторство.
Парадокс заключался в том, что его стремление держать меня в тени имело результат, противоположный тому, которого он, вероятно, добивался, так как многие журналисты и знатоки вашингтонской политической кухни пришли к выводу, что я был чем — то вроде серого кардинала, делавшего свое дело за кулисами, и приписывали мне намного большее влияние на администрацию, чем то, которое я на самом деле оказывал.
В мае 1980 года Аллен пригласил меня войти в одну из групп советников Рейгана — для подготовки политических документов и иногда для участия в написании предвыборных речей кандидата. 16 мая мы встретились с Рейганом и коротко изложили наши рекомендации. Выслушав нас, Рейган рассказал нам одну историю, не знаю, правдивую или нет, о том, как капитан военно — морского флота США, некий Ингрэм, спас в середине XIX века венгерского патриота Лайоша Кошута. Кошут был захвачен в плен на своем корабле австрийцами, кажется в Триесте, и Ингрэм предупредил его пленителей, что подвергнет город обстрелу, если Кошут не будет освобожден. И Рейган полагал, что в ВМС США обязательно должен быть корабль, названный в честь капитана Ингрэма. Он говорил об этом с твердым убеждением.
Вскоре после победы Рейгана на выборах Аллен назначил меня в переходную администрацию, в Госдепартамент, где мне было поручено заниматься европейскими делами, включая Советский Союз. Это был самый большой и важный региональный отдел Госдепартамента со штатом работников более чем 3000 человек. За работу мне платили один доллар. В этой должности я опрашивал различных чиновников об их обязанностях и проблемах, начиная с помощника госсекретаря по делам Европы и ниже. Ричард Перл, также служивший в переходной администрации, посоветовал мне не относиться слишком серьезно к моим обязанностям, потому что все равно никакого толка от нашей работы не будет, и оказался прав. Сошлюсь на одну конкретную рекомендацию, которую, как мне казалось, я должен был подготовить по поводу разделения Европейского отдела, так как мне представлялось нереалистичным требовать от одного человека в должности помощника госсекретаря, чтобы он занимался изо дня в день делами наших европейских союзников и одновременно отношениями с нашим противником — Советским Союзом и его сателлитами. Мои опросы показали, что помощник госсекретаря по европейским делам тратил девять десятых своего времени на отношения с союзниками. Поэтому я предложил создать отдел стран коммунистического блока, по крайней мере на время, пока этот блок существует. И, кроме того, рекомендовал назначить специального координатора по советским делам. Информация об этом тотчас же просочилась в прессу, как я подозреваю — с подачи персонала Европейского отдела, который был обеспокоен перспективой уменьшения полномочий. Анонимный представитель Госдепартамента заявил прессе, что он и его коллеги были против моего предложения, потому что они не желали «институционализировать “холодную войну”». «Вашингтон пост» опубликовала мерзкую статью, высмеивающую мое предложение, приписывая его моему стремлению стать «царем» советской политики Рейгана.
Нового госсекретаря Хейга я уже встречал раньше, в мае 1979 года, в городе Касто в Бельгии, где по его приглашению выступил с речью в Штабе верховного главного командования объединенными вооруженными силами НАТО в Европе. В то время он произвел на меня впечатление человека сердечного и уравновешенного. Один человек, который тогда его хорошо знал, сказал, что он обладал «ледяным самообладанием». Но потом он перенес операцию на открытом сердце, что, насколько я понимаю, может глубоко изменить личность. Во всяком случае, когда утром 22 декабря 1980 года в первый день пребывания Хейга в должности нас собрал глава переходной администрации Роберт Г. Ньюман для отчета о нашей работе, Хейг показался мне совершенно другим человеком. Его глаза излучали вызов, а по губам блуждала сардоническая улыбка. Все его насмешливое выражение лица как будто говорило: «Я знаю, что у вас на уме. Даже и не пытайтесь, со мной эти штучки не пройдут». Такое выражение лица сохранялось у него вплоть до его отставки полтора года спустя.
Политолог и беженец из Вены Ньюман попросил каждого члена переходной администрации сделать сообщение не более чем на 60 секунд (!) о том, что каждый узнал нового. Так получилось, что за три дня до этого я представил отчет на 17 страницах без интервалов между строчками, подготовленный совместно с Анжело Коде- вилой, где содержались наши рекомендации. После наших кратких сообщений Хейг поблагодарил нас, а Ньюман закрыл совещание, которое продолжалось сорок минут. Когда мы направлялись к выходу, кто — то сказал: «Ну вот, нас только что уволили». Я едва мог поверить своим ушам, так как по традиции переходная администрация продолжала работать вплоть до дня инаугурации. Но оказалось, что так оно и вышло. Шесть недель, в течение которых я обследовал работу Госдепартамента, оказались напрасно потраченным временем. Согласно сообщению в «Вашингтон пост», все в Госдепартаменте были в «полнейшем восторге» от действий Хейга[23].
В этом деле Хейг демонстрировал, как и неоднократно впоследствии, что его главной заботой была не сущность региональной внешней политики, а его личный контроль над ней. Памятуя о том, как Киссинджер низвел госсекретаря до роли марионетки, он, как зверь, на которого идет охота, бился за каждую йоту того, что считал своими полномочиями, то есть всю совокупность внешней политики США. Позже стало известно, что в день инаугурации Рейгана он вручил новому президенту документ, в котором требовал, чтобы руководство внешней политикой было полностью передано ему Это требование не только нарушало конституцию, но также полностью противоречило взглядам Рейгана и стало причиной неприятностей для Хейга в дальнейшем. Рейган сразу же отверг это требование, но даже после этого Хейг не переставал считать себя центральной фигурой в сфере международных отношений. Любое притязание Совета по национальной безопасности на роль во внешней политике Хейг рассматривал как посягательство на свои полномочия, что влекло за собой бесконечные мелочные споры[32]. Его одержимость в вопросе о «вотчине» приобрела маниакальные пропорции, граничащие с паранойей.
Я полагаю, что Аллен серьезно преувеличивал свое политическое влияние, проча меня в помощники госсекретаря по европейским делам. Эта идея провалилась после назначения Хейга. Поэтому Аллен пригласил меня на пост главы восточноевропейского и советского отдела при Совете по национальной безопасности. Эта должность по табели о рангах (ранг 18) соответствует должности помощника госсекретаря или званию трехзвездного генерала с окладом в 57 500 долларов в год. (Позднее я узнал, что его собственный оклад был лишь на 3 162 доллара больше.) Вначале он предложил мне работать на полставки, приезжая на полнедели из Кембриджа, но я отклонил это предложение как невыполнимое, и он согласился на полную ставку. Я принял назначение, проинформировав его, что смогу работать два года, то есть максимальное количество времени, которое по правилам Гарварда профессор может взять как неоплачиваемый отпуск. В начале февраля 1981 года мы переехали в Вашингтон.
Не могу сказать, что мое назначение попало в заголовки газет, по крайней мере в Соединенных Штатах. Когда мой предшественник Маршалл Шульман четырьмя годами ранее занял эквивалентный пост (в Госдепартаменте, а не в СНБ), «Нью — Йорк тайме» писала об этом событии на первой странице, сопроводив сообщение фотографией и изложением его взглядов на отношения с Советским Союзом. Такое же место было отведено моему преемнику Джеку Мэтлоку. Но «газета важных новостей», очевидно, предпочла не пугать своих читателей новостью о том, что руководитель команды «Б» стал советником нового президента. Газета совершенно проигнорировала мое назначение. Лишь два года спустя, накануне моего отъезда из Вашингтона, «Нью — Йорк тайме» поместила на одной из последних страниц короткое сообщение вместе с карикатурой, изображавшей человека, менявшего цилиндр на академическую шапочку профессора.
Однако Москва заметила мое назначение и выказала большой интерес к моей персоне. Арбатов сказал одному европейскому дипломату, что мое назначение было «трагедией», так как я был намного «хуже, чем Бжезин- ский». Людей, стоявших во главе администрации Рейгана, он охарактеризовал как «троглодитов и неандертальцев». Впоследствии советская пресса регулярно выбирала меня для своей критики, обычно в саркастическом тоне, изображая меня фанатиком и невеждой не только в политике, но и в исторической науке. Так, в феврале 1981 года, еще до того как я что — либо мог сделать в моей новой должности, «Правда» опубликовала статью под названием «Осторожно: Пайпс!», которая охарактеризовала меня как «жалкого антисоветчика», преисполненного «патологической ненависти к СССР и глубокого невежества»[24]. Позднее, уже после распада Советского Союза, мои русские знакомые сообщили мне, что в антиамериканской пропаганде того периода я занимал особое место как фигура сатанинская и мое имя стало широко известно. Я не испытывал ничего, кроме гордости, оттого что вызывал столько враждебности и, возможно, обеспокоенности у таких людей.
Совет по национальной безопасности, основанный президентом Трумэном в 1947 году, состоит из высших чиновников и включает, помимо президента и вице — президента, председателя Совета, советника президента по национальной безопасности, госсекретаря и министра обороны, директора ЦРУ, председателя Объединенного комитета начальников штабов и тех, кого сочтут необходимыми при рассмотрении конкретных вопросов. Заседания проводятся не регулярно, а по мере необходимости рассмотрения текущих вопросов внешней политики. (При Рейгане заседания Совета проходили раз в неделю.) Президент выслушивает мнения, предложенные на Совете, но не обязан им следовать. Другими словами, СНБ — это орган совещательный. При Совете работает небольшой штат постоянных сотрудников, где — то от 25 до 75 человек. При Рейгане этот штат разделялся на шесть региональных и пять функциональных отделов во главе с директорами, у которых было от одного до нескольких помощников[25]. В моем отделе, отвечавшем за Восточную Европу и Советский Союз, кроме меня и секретарши, работала одна сотрудница на полной ставке, Паула Добриан- ски, которая двадцать лет спустя стала заместителем госсекретаря. Кроме нее, на полставки работал морской офицер Дэнис Блэр, который в конце 1990‑х годов стал командующим Тихоокеанским флотом США.
Теоретически все рекомендации и просьбы от министерства обороны или Госдепартамента должны направляться в соответствующий отдел СНБ, который должен суммировать их для президента и передать с определенными рекомендациями или без них советнику по национальной безопасности. Но в действительности ничто не мешает любому министру обсуждать свои рекомендации или просьбы лично с президентом или по телефону и таким образом обходить работников Совета по национальной безопасности. Например, именно это и произошло в ранний период правления Рейгана, в апреле 1981 года, когда министр сельского хозяйства Джон Блок получил от президента разрешение снять эмбарго на торговлю зерном с Советским Союзом, которую ввел президент Картер после советского вторжения в Афганистан. Ни Ричард Барт, новый помощник госсекретаря по европейским делам, ни я не были поставлены в известность об этом.
В то время как советник по национальной безопасности руководит работой из Белого дома, его штат располагается поблизости в сером здании, которое называется «Старое здание исполнительной власти». Оно было построено в конце XIX века для размещения Госдепа, министерства обороны и военно — морского флота, но теперь там находится мозговой центр исполнительной власти. Это элегантное здание с высокими потолками, украшенное великолепным орнаментом. Размер кабинета и его расположение в здании имеют существенное значение. Самым престижным считается большой кабинет с видом на Белый дом и желательно с балконом, менее престижны кабинеты с видом на Пенсильвания — авеню и, наконец, список замыкают кабинеты с видом на внутренний двор. Как- то раз один из обитателей такого офиса сказал мне: «Этот офис некому предложить». Я получил кабинет в самой престижной части здания, хотя и без балкона. Окна были покрыты таким толстым слоем грязи (результат экономии средств при Картере), что мне едва было видно резиденцию президента, пока их не отмыли несколько месяцев спустя.
Никто ничего мне не рассказал ни о моих правах, ни об обязанностях и вопросах, за которые я должен был отвечать, так что я не имел ни малейшего представления о том, что мы должны были делать. Я задал Аллену этот вопрос на первом же совещании сотрудников десять дней спустя, после того как занял свой кабинет. Мой вполне невинный вопрос сразу же просочился в прессу. Четкого ответа на поставленный вопрос я не получил. На следующий месяц я получил перечень должностных обязанностей с широкими полномочиями, которыми по разным причинам невозможно было воспользоваться. Получалось так, что то, что я делал на своем посту, зависело главным образом от меня.
Это мое предположение подтвердил Киссинджер на приеме, который дал уезжавший корреспондент «Нойе Цюрихер Цайтунг» в конце марта 1981 года. Киссинджер, с которым я был знаком еще по Гарварду, относился ко мне пренебрежительно уже многие годы, вероятно потому, что считал меня отчасти — или даже главным — виновником принятия поправки Джексона — Вэника. Согласно этой поправке страны, стремящиеся получить статус наибольшего благоприятствования в торговле, а также иные коммерческие преимущества, должны были открыть свои границы для беспрепятственной эмиграции. Направленная против СССР и его политики отказа евреям в праве на выезд, эта поправка разрушила значительное взаимопонимание, которое достиг Киссинджер с Москвой, и, с его точки зрения, нанесла роковой удар по всей политике разрядки. На самом деле я не имел никакого отношения к этой поправке. Насколько я помню, Ричард Перл позвонил мне, чтобы выяснить мое мнение относительно этого законопроекта, автором которого был его начальник сенатор Джексон. Я выразил серьезные сомнения по поводу увязывания вопросов торговли с вопросами эмиграции, но когда закон был принят, я его защищал. Как бы там ни было, но в глазах Киссинджера я был скомпрометирован своей связью с его bête noire[33] Джексоном еще и потому, что в своих публикациях я критиковал его внешнюю политику как неправильную и оппортунистическую.
Но его чувство неприязни по отношению к Аллену даже превосходило его раздражение на меня за прошлые обиды. Как только он заметил меня среди присутствующих, он подошел ко мне с дружелюбной улыбкой. В течение десяти минут в окружении других гостей он читал мне лекцию о том, как сместить Аллена и занять его место (не упоминая, конечно, его имени). Неважно, какая должность у вас сейчас, уверял он меня, если вы будете вести игру правильно, вы сможете достичь вершины; важно не то, какую должность занимает человек, а то, какую пользу он из нее извлекает. Я внимательно слушал его не потому, что у меня было хоть малейшее желание последовать его совету, а потому, что меня поражало его бесстыдство[34].
В течение последующих двух лет я встречался с Киссинджером время от времени в Вашингтоне и за границей. Как — то раз я завтракал в «Метрополитен — клубе» с газетным обозревателем Роуландом Эвансом. Киссинджер подошел ко мне и с характерной улыбкой произнес: «Пайпс, я могу вас уничтожить». — «Как?» — «Просто сказав, что я с вами согласен». Это был прекрасный образец его самоуничижительного юмора. Несколько лет спустя я видел его в Богемской роще[35] в Калифорнии пробирающимся сквозь толпу выдающихся и не очень людей. Его застенчивая улыбка, казалось, говорила: «Да, это я, Генри Киссинджер, среди вас. Ваши глаза вас не обманывают, даже притом что я сам удивлен моим собственным существованием».
Но когда он оставил надежду на возвращение на государственную службу, на него снизошла некая печаль, потому что несмотря на миллионы, которые он зарабатывал как глава консалтинговой кампании, он жаждал быть в центре внимания. Наблюдая за ним и другими, такими как он, я пришел к выводу, что власть и сопутствующая ей известность настолько же входят в привычку, как и наркотик. Я вспомнил, как Хрущев говорил, что может наскучить все — женщины, роскошь, еда, но никогда не наскучит власть. Однако ниже я покажу, что это правило относится только к определенному типу личности.
Все же я не могу отрицать, что в начальный период работы в СНБ испытывал наслаждение от власти, которая была мне предоставлена этой должностью. Как — то раз мне позвонил полный отчаяния директор радиостанций «Свободная Европа» и «Радио Свобода», чья штаб — квартира располагалась в Мюнхене. Он сообщил, что из — за быстрого роста курса германской марки по отношению к доллару этим радиостанциям придется переехать в какой- нибудь менее дорогой город. Не могу ли я как — то помочь? Я связался с одним знакомым в отделе управления и бюджета и спросил его, нельзя ли выделить дополнительные средства этим двум важным станциям. Прошло несколько дней, и мой знакомый сообщил, что для них выделено дополнительно несколько миллионов. Радиостанции остались в Мюнхене.
Приблизительно в то же самое время я узнал, что Георгий Арбатов запросил визу для участия в конгрессе в Виржинии некой фальшивой организации, которая называла себя «Врачи за предотвращение ядерной войны». Несмотря на то что Арбатова при всем воображении никак нельзя назвать врачом, он получил кратковременную визу для участия в этом конгрессе. Очевидно, он привык при предыдущей администрации к тому, что можно запросто игнорировать такие ограничения, как срок действия визы, и принялся готовить выступления по телевидению и другие выступления, которые планировались на много недель после истечения срока визы. Я считал, что ему необходимо было усвоить, что Соединенные Штаты это не советский сателлит, и попросил Госдепартамент позаботиться о том, чтобы его виза не была продлена. Таким образом, в день истечения срока ее действия его вежливо попросили покинуть страну. Мне сообщили, что он был в бешенстве от такого непривычного обращения.
Мои ежедневные обязанности в СНБ не были утомительными, кроме ситуаций, когда возникал какой — нибудь кризис. Обычно я приходил в офис368 в «Старом здании исполнительной власти» около девяти утра и прочитывал ежедневную сводку ЦРУ. Затем разбирал «пакеты», положенные на мой стол для принятия решений. Три раза в день моя секретарша приносила кучу необработанной разведывательной информации в виде перехваченных сообщений, собранных Агентством по национальной безопасности. «Еще мусор», — вздыхала она, произнося это слово на французский манер. Я внимательно просматривал материалы, потому что среди них иногда находилась информация, которую аналитики ЦРУ зачастую оставляли без внимания. Один чиновник с большим опытом работы в разведке сказал мне, что я был единственным, с кем он был знаком лично, кто регулярно читал эти перехваты.
Особенно сильное впечатление на меня произвело прочитанное в июне 1982 года донесение безымянного советского агента, очевидно, связанного с КГБ. Написанное после назначения Андропова на пост главы советского правительства донесение рисовало довольно мрачную и трезвую картину положения в стране, резко контрастировавшую с представлениями, господствовавшими в научных и разведывательных кругах США. Анонимный автор считал, что Советский Союз страдал от болезни, которую невозможно вылечить сменой руководства: исцеление требовало разрушения всей системы. Он подчеркивал растущую коррупцию и преступность, усугублявшиеся сговором между преступниками и милицией. Несмотря на то что официально велась борьба с алкоголизмом, в действительности оно потворствовало ему, чтобы держать население в покорности. Рабочие часто бастовали, а крестьяне покидали колхозы, потому что жизнь в сельской местности была невыносимой. Донесение подчеркивало значение творческой интеллигенции, особенно писателей, которые, согласно автору, желали меньше классовых антагонизмов и больше национальной гордости. В нем говорилось о нарастающем недовольстве КГБ состоянием советского общества, особенно привилегиями и злоупотреблением властью, а также о неспособности КГБ справиться с ними. В заключение автор выражал сомнение в том, что режим выдержит реформу системы, потому что такая реформа должна была бы подорвать положение партии. Все эти соображения оказались удивительно точными и пророческими.
Основываясь на анализе открытых и засекреченных источников, я писал меморандумы президенту, предложения к его пресс — конференциям, а также большинство его писем Брежневу. Время от времени я участвовал в написании его речей. В своем кабинете или за ланчем я встречался с журналистами и иностранными дипломатами. И я воевал с Госдепартаментом.
Первые полтора года правления новой администрации полностью прошли в атмосфере неослабевающего напряжения в отношениях между Советом по национальной безопасности и Госдепартаментом. Здесь приходит на ум ремарка, которую приписывают генералу Кертису Ле- мэю, начальнику штаба военно — воздушных сил. Младший по рангу офицер делал доклад, но Лемэй перебил его и сказал: «Молодой человек, прекратите называть СССР нашим врагом. Он наш противник. Наш враг — это наш военно — морской флот». Так же дела обстояли и у нас: врагом был Госдепартамент.
Работники Госдепартамента полагают себя сообществом профессионалов в области внешней политики и склонны считать всех политиков любителями, которых необходимо уговаривать или держать в узде (чаще последнее) в зависимости от ситуации. Особенно это относится к такому президенту и его советникам, которые считаются «идеологами», то есть стремятся направлять внешнюю политику к достижению конкретных целей, вместо того чтобы принимать мир таким, какой он есть. Каждый раз когда по долгу службы я направлялся в «Темное дно» (Госдепартамент), у меня было чувство, что я пришел в гигантскую адвокатскую контору, которой претила любая конфронтация с иностранным правительством и где твердо верили, что все международные разногласия можно разрешить путем умелых и терпеливых переговоров, а применение силы означает провал политики. Они не верят, что существуют непримиримые различия и не придают значения идеологии. Как хорошие чиновники, они выполняют распоряжения президента, но так же вполне способны различными средствами из арсенала бюрократов свести президентские директивы на нет. Так, например, они наотрез отказались показать Совету по национальной безопасности стенограммы переговоров Хейга с министром иностранных дел Андреем Громыко и послом Анатолием Добрыниным, что затруднило для меня правильную оценку советской позиции.
Несмотря на стремление создать впечатление, будто они непредвзятые профессионалы, чиновники Госдепартамента не забывали о своих частных интересах. 23 сентября 1980 года, когда опросы общественного мнения указывали на то, что Рейган, вероятно, будет победителем на предстоящих выборах, меня пригласили выступить с докладом о Советском Союзе перед сотрудниками Госдепартамента на «Открытом форуме» госсекретаря. Большой зал, где я прочел лекцию, был переполнен, аудитория внимала каждому моему слову. Когда я закончил, первый вопрос звучал так: «Если вы займете пост госсекретаря, кого вы назначите послами — профессиональных дипломатов или политиков?» Впервые я слышал, что кто — то прочил меня в госсекретари: очевидно, мое имя появилось в каком — то списке кандидатов. Видимо, это был очень длинный список, так как у меня не было связей с руководством республиканской партии. (Здесь стоит заметить, что согласно некоторым газетам я также числился в коротком списке кандидатов на пост директора ЦРУ[36].) Я отклонил этот вопрос, но тот факт, что посольские назначения интересовали их прежде всех других вопросов, очень показателен.
Была у нас и другая проблема с сотрудниками Госдепартамента, помимо их претензии на «профессионализм». Как упоминалось выше, главное, чем они занимались, — это связь с европейскими союзниками, и в этом качестве они присвоили себе право говорить от имени НАТО. Проблема заключалась в том, что, созданный после Второй мировой войны, НАТО был довольно односторонним союзом. Хотя теоретически Северо — Атлантический пакт означал взаимную помощь между членами альянса в случае агрессии третьей стороны, в действительности Соединенные Штаты приняли на себя обязательство защищать Европу, а не наоборот. Европейцы (за исключением, возможно, Британии) исходили из того, что ответственность за противодействие коммунистической агрессии в целом лежит исключительно на плечах Америки. Если мы полагали, что установленный порядок был под угрозой где — нибудь за географическими пределами Европы и начинали действовать, то европейцы или ничего не предпринимали, или оказывали нам чисто символическую поддержку, а в некоторых случаях открыто оппонировали нам. Европейские союзники просто отказывались признать тот факт, что «холодная война» была конфликтом глобальным, в котором мы действовали как их главный защитник. Еще хуже было то, что они принимали порядок, установившийся после Второй мировой войны, как постоянный и поэтому воспринимали с тревогой любые попытки американской стороны изменить его.
Сердцевиной проблемы была Германия, которая стремилась к объединению со своей восточной половиной, оккупированной советскими войсками и управляемой марионеточным коммунистическим правительством. Для достижения этой цели Бонн был готов идти на многие уступки Советскому Союзу. Бонн сотрудничал с Москвой, признав за Советским Союзом «сферу влияния», распространявшуюся на всю Восточную Европу, кроме Восточной Германии. Таким образом, каждый раз, когда мы пытались помочь восточноевропейцам оказать сопротивление оккупационным режимам, немцы открыто дистанцировались от нас. В случае с Польшей, о котором ниже, Германия заявила недвусмысленно, что у нее не было возражений против введения военного положения в декабре 1981 года, и отвергала наше право вмешиваться во «внутренние дела» стран, контролируемых Москвой.
Проблема имела глубокие корни. Ведущие общественные деятели Германии отказались от права применять моральные стандарты к странам, которые обладали большой силой принуждения. Так С. Ф. фон Вайцзекер, известный германский ученый и брат президента страны, писал, явно имея в виду Рейгана: «Политика, которая разделяет весь мир на добрый и злой и которая воспринимает как средоточение зла величайшую державу, с которой нам суждено сосуществовать, — это не политика мира, даже если ее моральные оценки правомерны»[26].
Такой склад мышления лишь соответствовал тому, что говорили французские и британские миротворцы о гитлеровской Германии до 1939 года. Он отражал широко распространенный в Германии дух моральной капитуляции, оправдывавший политику попустительства, которая, по крайней мере теоретически, не имела границ. Он в свое время превратил немцев в нацию нацистов, а французов — в нацию нацистских коллаборационистов. В любом случае излишне призывать людей покориться превосходящей силе — это происходит естественно. Но необходимо понимание того, что моральное сопротивление превосходящей силе есть мощное оружие само по себе. Проблема заключается в том, что рано или поздно умиротворение достигает тех пределов, которые вынуждают миротворца действовать, но уже в менее благоприятных условиях. Именно это и произошло с Англией и Францией в период между двумя мировыми войнами. Вместо того чтобы остановить Германию, как только она начала нагло нарушать Версальский договор, они ничего не предприняли, а затем лишь в 1939 году дали Польше гарантии безопасности, которые могли исполнить, только вступив в войну.
Французы тоже частенько поступали назло нам. Причиной было их недовольство тем, что Соединенные Штаты, которые они считали полуцивилизованной выскочкой, стали после Второй мировой войны ведущей западной державой. Французы не возражали против того, чтобы их защищали, но их раздражала гегемония США, и при любой возможности они противились нашей политике и вставали в оппозицию к нам.
Все это было предвестником тех проблем, с которыми мы столкнемся в 1990‑х и начале 2000‑х после исчезновения коммунистической угрозы, когда европейские правительства стали открыто оказывать сопротивление нашим усилиям совладать с новой глобальной угрозой — исламским терроризмом.
Государственный департамент, стремясь поддерживать хорошие отношения с союзниками — своей главной клиентурой, открыто не вставал на их позицию, этого, конечно, он не мог делать, но никогда не упускал возможности напомнить Белому дому, что любое враждебное действие против Москвы могло пагубно отразиться на альянсе. Подобного рода сочувствие к положению союзников легко превращалось в апологетику.
Враждебность союзников по отношению к нашей внешней политике стала мне очевидна в мае 1981 года, когда я принял участие в Билдербергской встрече в отеле «Бюргеншток», расположенном над Люцернским озером. Билдербергские встречи — это очень престижные ежегодные собрания в различных местах, на которые приглашаются приблизительно сто человек, примерно четверть из которых американцы — политические, экономические и интеллектуальные лидеры, для того чтобы обсудить положение дел в мире вдали от внимания СМИ[37]. Аллен неохотно дал мне разрешение поехать на встречу, заметив с раздражением, что его никогда не приглашали. Джин Киркпатрик, в то время посол США в ООН, была главным представителем американской администрации. В своем выступлении она в сдержанном академическом духе подвергла критике популярное в то время в Европе разделение мира на «Север — Юг» и на «первый мир — третий мир». Едва закончив, она тут же подверглась злобной атаке со стороны других участников. Один немец заявил, что ее выступление вызвало у него «озноб». Джин чувствовала себя раздавленной такой яростной реакцией и попросила меня присоединиться к ней на прогулке, чтобы разобраться, что могло спровоцировать ее. Она была уверена, что ее выбрали мишенью для критики потому, что она женщина. Я не соглашался с ней. Она стала мишенью, потому что представилась удобная возможность критиковать ее как представителя администрации Рейгана, которую истеблишмент союзных держав боялся и презирал. Но мне не удалось ее в этом убедить. Подозреваю, что именно чувствительность к личной критике в конце концов заставила ее уйти из политики.
У Москвы была своя стратегия реагирования на напористость Рейгана, а именно — создавать впечатление, что если ее не сдерживать, дело может закончиться войной. Вскоре после Билдербергской конференции, 30 июня 1981 года я принял участие в заседании фонда Карнеги в Вашингтоне, чтобы послушать выступление представителя советского посольства Александра Бессмертных. В своей речи он мимоходом заметил, что Соединенные Штаты «действуют как нацистская Германия» и «готовят войну против Советского Союза». Это невероятно провокационное заявление высокопоставленного советского дипломата осталось без ответа со стороны присутствующих. Когда во время прений я поднялся с места и спросил, правильно ли я его понял, что Соединенные Штаты планируют напасть на его страну, Бессмертных не стал настаивать и ответил, что «со стороны выглядит именно так». Это было началом организованной Москвой кампании, призванной заставить Рейгана сбавить тон в своей риторике, чтобы избежать мировой войны. Эта кампания увенчалась успехом в начале 1984 года, когда, обеспокоенный разведданными о развертывании советских вооружений, Рейган протянул оливковую ветвь Москве. В речи 16 января 1984 года он сказал, что «наши взаимоотношения с Советским Союзом не такие, какими они должны быть» и что «мы должны и мы будем вступать с Советами в диалог», чтобы найти «сферы, в которых мы могли бы конструктивно сотрудничать»[27].
Особой проблемой в наших отношениях с союзниками в начальный период правления Рейгана был импорт энергоносителей. ЦРУ доложило Рейгану, что советская экономика пробуксовывала: по его оценкам, рост ВВП в середине 1980‑х годов должен был снизиться до одного- двух процентов. Такого замедленного роста было явно недостаточно, чтобы удовлетворить запросы военных, для инвестирования в экономику и повышения уровня жизни. С точки зрения ЦРУ Запад мог бы усугубить эти трудности, ограничив кредиты СССР, усилив контроль за экспортом продукции и наложив эмбарго на определенные товары с тем, чтобы заставить Советский Союз пойти по пути реформ[28].
Этот совет, довольно необычный для ЦРУ, убедил Рейгана и лег в основу его энергичных, но в итоге безуспешных усилий ограничить западные субсидии в энергетический сектор России. Рейган стремился снизить поступления в казну СССР в твердой валюте, для того чтобы Советы переориентировали свои инвестиционные приоритеты с военного строительства на осуществление внутренних реформ (подробнее об этом ниже).
В противоположность этому подходу Германия, начиная с правления Вилли Брандта и его восточной политики, стремилась к максимальному увеличению советского экспорта энергоносителей, отчасти для создания предполагаемых новых связей, основанных на общих экономических интересах, а отчасти для обеспечения Москвы средствами в твердой валюте для закупки германских товаров. Эти два подхода оказались несовместимы.
Советский Союз был крупным поставщиком нефти и газа в Западную Европу. Согласно оценкам ЦРУ 80 процентов поступлений в твердой валюте СССР получал от экспорта энергоносителей. Были также и другие прогнозы, согласно которым после окончания строительства 3500-километрового газопровода от полуострова Ямал в Сибири в Западную Германию, а оттуда в десять западноевропейских стран и после ввода его в эксплуатацию и оплаты расходов на строительство к 1990 году доля российского газа в потреблении Европы достигнет 23 процентов, что будет приносить Советскому Союзу десять миллиардов долларов ежегодно[38]. Такая выручка позволяла бы Советскому Союзу не только платить за импорт техники и технологий военного назначения, субсидировать страны — сателлиты, но и в случае крупного международного кризиса требовать от Европы выкуп, угрожая прекратить поставки газа. (Пять предполагаемых стран — получателей советского газа были членами НАТО.) Невзирая на наши возражения, европейцы в сентябре 1981 года пришли к соглашению с Москвой о продолжении строительства Ямальского газопровода и о предоставлении дешевых кредитов для закупки оборудования для строительства. Короткое время спустя эта проблема выйдет на передний план, когда Вашингтон решит наказать Москву за принуждение польского руководства к введению военного положения и примет санкции в отношении экспорта нефтегазового оборудования. Это вызовет серьезный кризис в наших отношениях с Европой.
Общение с людьми в Вашингтоне может быть очень интересным, особенно для тех, кто занимает какой- нибудь важный пост. Если в университете люди не любят обсуждать свою работу, опасаясь, что взамен им тоже придется кого — то выслушивать, то в Вашингтоне любому интересно узнать о работе всякого, потому что она может оказаться прямо связанной с его собственной. Вас постоянно окружают вниманием иностранные дипломаты и журналисты, стремящиеся узнать что — нибудь «из первых уст». Вы участвуете в международных конференциях на самом высоком уровне. Вам присылают приглашения на приемы и обеды в посольствах. Если вы путешествуете за границей, то становитесь объектом внимания и любопытства. Моя жена испытывала больше удовольствия от этих преимуществ, чем я, потому что в Гарварде не могла принимать участие ни в моей работе, ни в большинстве общественных событий в университете. Два года, проведенные в Вашингтоне, были первым и, возможно, последним периодом в моей жизни, когда меня удостаивали внимания и уважения не за то, что я делал, говорил или писал, а за то, кем я был, вернее, как меня воспринимали окружающие. Это было странное и непривычное чувство, потому что до этого отношение ко мне всегда было неразрывно связано с моей работой, а не с моим социальным статусом.
Я взял для себя за твердое правило не общаться с дипломатами из коммунистических стран, опасаясь, что вопреки моим стараниям быть осторожным они сумеют выудить из меня больше информации, чем я из них. В мае 1981 года на приеме в посольстве Чехословакии советский посол Анатолий Добрынин представил меня первому секретарю посольства Бессмертных и предложил, чтобы я время от времени встречался с ним и «разъяснял» ему американскую политику, но я не последовал его совету.
Не прошло и месяца моего пребывания в Вашингтоне, как произошло событие, которое грозило быстро положить конец этой интересной и приятной жизни. До сих пор не могу решить, было ли оно случайностью или преднамеренной провокацией. По просьбе Дика Аллена 17 марта 1981 года я дал интервью корреспонденту агентства «Рейтер» Джеффри Антевилу. Невзрачного вида молодой человек Антевил провел в моем кабинете полчаса, задавая мне всевозможные вопросы по широкому кругу проблем, имевших отношение к внешней политике. Я говорил свободно, отчасти потому что привык так говорить, а отчасти потому, что считал наше интервью неофициальным. Я не был искушен в оттенках значения понятий «официальное» или «неофициальное» заявление, никогда не слышал о таких вещах, как брифинг о «подоплеке» или о «глубокой подоплеке» дела и о том, что каждому из них соответствуют свои тщательно разработанные условности. Во время интервью, сказав пару раз то, что могло бы потенциально поставить меня в щекотливое положение, я спросил его: «Надеюсь, вы не будете ссылаться на меня?». Он кивал, показывая этим свое согласие. По местной традиции, поставив вопрос таким образом, я автоматически перевел интервью из разряда «неофициального» в статус «глубокой подоплеки». Антевил, конечно же, понимал, что я был несведущ в этих тонкостях, но не удосужился предупредить меня о смене правил игры, потому что получил в руки сенсационную информацию.
На следующий день бомба разорвалась. «Рейтер» опубликовал текст интервью с «высокопоставленным чиновником Белого дома», который помимо прочего утверждал, что «разрядке пришел конец» и что немецкому министру иностранных дел Гансу Дитриху Геншеру не хватало мужества противостоять Москве. Более того, неназванный чиновник говорил, что Россия в таком глубоком кризисе, что у нее нет другой альтернативы, кроме как начать далеко идущие внутренние реформы или проводить агрессивную внешнюю политику, которая может привести к войне. Еще до конца рабочего дня стало известно, что я был автором этих слов. Все три крупнейшие телевизионные компании передали репортаж об этом интервью как о главном событии в вечерних новостях, а на следующий день газеты были заполнены дискуссией о нем. Аппарат коммунистической пропаганды торжествовал, перевернув одно из моих заявлений с ног на голову.
Я сказал Антевилу, что у Советского Союза был выбор между реформой и войной, но теперь получалось, будто я сказал, что, если Советский Союз не пойдет по пути реформ, Соединенные Штаты начнут войну против него. Газета британских коммунистов «Морнинг стар» вышла с тревожной статьей под крупным заголовком «Угроза Рейгана войной приводит Запад в ужас». Даже обозреватель «Нью — Йорк тайме» Энтони Льюис держался этой линии и когда я выразил протест редакции, требуя опубликовать поправку, мне было трудно убедить людей, что есть большая разница между двумя утверждениями[29]. Такая же путаница сопровождала другое мое утверждение — «разрядке пришел конец», которое означало понимание ситуации, а не руководство к действию. Тем не менее даже лондонская «Обсервер» заявила по этому поводу: «Только стервятники желают конца разрядки»[30]. Хейг выразил «возмущение» и лично принес извинения Геншеру за мое пренебрежительное замечание о нем[39]. Из этой истерии выходило, будто я, профессор университета, временно работающий в Белом доме, обладал властью ввергнуть мир в ядерный холокост.
Сторонники мягкого курса радовались, так как была большая вероятность, что меня уволят. Но Рейгана убедили, скорее всего Аллен, что я не сказал ничего выходящего за рамки, по крайней мере в отношении Советского Союза. 18 марта Белый дом сделал заявление, что «высокопоставленный американский чиновник» не был уполномочен говорить от имени президентской администрации. Тем не менее два дня спустя «Балтимор сан» опубликовала заявление анонимного чиновника, который утверждал, что «заявления высокопоставленного американского чиновника, которые, похоже, похоронили разрядку и перспективу новых переговоров с Москвой о сокращении вооружений, поставили администрацию Рейгана в затруднительное положение, однако они весьма близки к реально проводимой политике». Главное же недовольство администрации было вызвано моими замечаниями относительно союзников, особенно Германии[31].
Этот инцидент сделал меня, по выражению корреспондента светской хроники «Вашингтон пост», «героем дня»[32]. Шум постепенно затих, но он не прошел без последствий. Меня стали считать даже в Белом доме недисциплинированным интеллектуалом, а не членом команды. Главный карикатурист «Вашингтон пост» Герблок изобразил меня в виде сорвавшейся с места пушки на палубе рейгановского государственного корабля. Тогда мне было пятьдесят восемь, я был намного старше других работников СНБ и привык говорить то, что думал. Мне было очень нелегко свыкнуться с мыслью, что мне закрывали рот просто потому, что я имел достаточно высокое положение и что каждое сказанное мною слово может быть истолковано как выражающее точку зрения администрации. Самое большое чувство облегчения я испытал, вернувшись в академическую жизнь, так как снова мог говорить от своего имени и то, что думал.
В течение двух лет, проведенных мною в Вашингтоне, пресса, как американская, так и иностранная, была почти что без исключения враждебна по отношению к Рейгану и его политике. Даже в столице мы могли рассчитывать только на поддержку «Вашингтон тайме». Весь лагерь либералов считал советское руководство более ответственным, чем наше собственное. Когда советское руководство действовало явно агрессивно, либералы обычно интерпретировали такое поведение как реакцию на нашу враждебность. Конечно же, коммунисты в полной мере использовали такое положение в своих целях.
Для иллюстрации подобного положения приведу лишь один случай. В октябре 1981 года я получил приглашение от одной организации в Гарварде принять участие в диспуте о советско — американских отношениях с участием представителей советского посольства. Он должен был состояться в День ветеранов. Я уже готовился к поездке, когда пришло известие, что мое приглашение было отозвано. Один из организаторов мероприятия профессор Джордж Кистяковский, химик, который когда — то участвовал в создании сброшенной на Хиросиму бомбы и с тех пор стал фанатичным противником «холодной войны», заявил газете «Гарвард кримсон», что я не приехал потому, что не получил разрешение от Белого дома. Это была ложь, так как никаких препятствий мне не чинили. Истинная причина заключалась в том, что он и другие организаторы встречи предпочитали услышать советского представителя, оградив его от назойливых контраргументов гарвардского коллеги, который был на государственной службе в законно избранной американской администрации.
Все эксперты были в оппозиции к советской политике Рейгана, считали ее контрпродуктивной и приписывали ее моему влиянию. Один из них, Роберт Легвольд из Колумбийского университета, заявил в конце 1982 года: «Пайпс ошибается, предполагая, что существует четкое разделение на два лагеря [в Советском Союзе]. Политика США, направленная на то, чтобы способствовать приходу к власти несуществующей группы “умеренных деятелей”, — это просто химера». Даже если допустить, что такие «умеренные» прячутся где — то за кулисами, «вполне вероятно, что проводимая США жесткая, порой воинственная антисоветская политика оправдает и усилит положение их оппонентов, сторонников жесткого курса. Некоторые советские обозреватели намекают, что именно это может случиться»[33]. На самом деле произошло обратное: некоторое время спустя якобы несуществующие «умеренные», представленные Горбачевым, сменили сторонников жесткого курса.
Поразительно, насколько похожа была критика политики Рейгана по отношению к Советскому Союзу в американских и в советских СМИ. Как те, так и другие основывались на тех же двух тезисах: 1) Советский Союз никуда не исчезнет и невозможно извне изменить его политическую систему, не говоря уже о ее уничтожении; 2) любые шаги в этом направлении лишь ужесточали реакцию советского руководства и увеличивали риск конфронтации, которая могла привести к ядерной войне. Время показало, что оба эти тезиса оказались ошибочными, но их постоянное повторение придавало им характер истины, в силу чего они не подлежали обсуждению.
В июне 1981 года Аллен взял меня и еще нескольких сотрудников СНБ в Нью — Йорк, чтобы проинформировать Ричарда Никсона о внешней политике Рейгана. Такие брифинги обычно проводились время от времени для бывших президентов. Аллен провел с Никсоном наедине приблизительно полтора часа, пока остальные прогуливались. Пустой разговор перед обедом, на который Никсон пригласил нас в свой дом на Ист — стрит, 65, был тягостен: бывший президент совершенно не умел поддерживать светскую беседу. В основном я помню, как он жаловался на то, что его постоянно беспокоят и просят дать рекомендации на посольскую работу, которую он считал совершенно бесполезной. Его удивило, что человеку с такими взглядами, как у меня, нравилось преподавать в Гарварде. «Мы, бывало, говорили, пусть Гарвард спит», — сказал он, махнув рукой. Он поинтересовался, успеваем ли мы заниматься спортом. Когда до меня дошла очередь отвечать, я сказал, что стараюсь плавать так часто, насколько позволяет время. К сожалению, он продолжил тему и спросил: «А где именно?» На какое — то мгновение я замешкался и выпалил: «В Уотергейте»[40].
Но когда мы расселись за обеденным столом, Никсон почувствовал себя в своей стихии и преподнес нам что — то вроде лекции. Ее смысл был в том, чтобы мы не давили на русских слишком сильно, добиваясь уступок в обмен на обещания материальной помощи, что ввиду их экономических затруднений сделает их более сговорчивыми. Мы должны начать закладывать фундамент сближения с СССР, так же как он это делал в шестидесятых с Китаем. Я сидел слева от него и время от времени он касался моей руки, чтобы выделить что — то, требуя подтверждения своим раскатистым голосом: «Не правда ли, профессор?» Уже когда мы собирались уходить, он спросил меня, сколько мне лет. «Пятьдесят восемь», — ответил я. «Это хороший возраст. У вас впереди еще много лет. Только не становитесь послом». Я должен признать, что покинул его дом иод влиянием этой сильной личности с глубоким интеллектом, хотя последнее касалось только политики.
Во время работы в СНБ мне пришла в голову мысль организовать еженедельные неформальные встречи в «Старом здании исполнительной власти» в формате семинара для экспертов по советским делам из различных правительственных организаций для обсуждения тем, вызывающих общий интерес. Встречи предназначались просто для обмена мнениями и информацией, без каких бы то ни было политических последствий. В начале марта я пригласил некоторых сотрудников из министерства обороны и Госдепартамента. Как только новость о моей инициативе достигла седьмого этажа Госдепа, прозвучал сигнал тревоги: СНБ вторгся на территорию Госдепартамента! Никакие аргументы не помогли: Хейг приказал, чтобы эти встречи происходили или в Госдепартаменте, или без участия его сотрудников. Перед лицом такого ультиматума я предпочел последнее. Эти семинары в формате ланча с бутербродами, которые происходили время от времени, оказались весьма познавательными.
Большую часть времени новый президент был изолирован от сотрудников СНБ своей женой Нэнси Рейган и двумя близкими ему советниками — Майклом Дивером и Джеймсом Бейкером. Нэнси Рейган беспокоило, что у ее мужа была репутация примитивного сторонника «холодной войны». Не лишенная честолюбия, она стремилась быть принятой вашингтонским светом, а также столпами общества, большинство из которых были либерально настроены и пристально наблюдали за двумя бывшими киноактерами, поселившимися в Белом доме. Она хотела, чтобы ее муж завоевал себе место в истории, положив конец «холодной войне», полагая при этом, что ему лучше приспособиться к коммунизму, чем сокрушить его[34]. Я не думаю, чтобы она могла влиять на убеждения Рейгана, так как они были очень прочны. Но она могла оказывать влияние и влияла на его отношение к персоналу, то есть к тем, кто давал ему советы и осуществлял его политику. Рейган плохо разбирался в людях: он хорошо относился ко всем, и в этом заключалось отчасти его очарование, но также и источник его слабости, так как политик должен уметь отличать друга от недруга. Дивер и Бейкер действовали с ней заодно, стремясь удерживать Рейгана от выражения слишком резких взглядов. Они старались отгородить его от сотрудников Аллена в СНБ, чтобы те не усилили естественную для него склонность к жесткому курсу. Как и госпожа Рейган, Дивер, в обязанности которого входила забота об имидже президента, делал все возможное, чтобы сдерживать антикоммунистические инстинкты Рейгана. Вот почему в течение двух лет моей службы в СНБ только один раз, 31 января 1982 года, меня пригласили на светский прием в Белом доме, а именно на ужин с бывшим польским послом Ромуальдом Спасов- ским. И то это приглашение состоялось по просьбе Спа- совского. Было опасение, и, вероятно, оправданное, что я укреплю антикоммунистические убеждения президента.
После моего возвращения в Гарвард Нэнси Рейган по неофициальным каналам привлекла других экспертов по России, которые не обязательно были сторонниками мягкого курса, но испытывали более романтическое отношение к России, что ее больше устраивало. Полагаю, что такие закулисные интриги не прошли бесследно для Рейгана на последующих этапах его президентства.
Нэнси Рейган, Дивер и Бейкер очень не любили Аллена за его консервативные взгляды и профессиональную неэффективность и были полны решимости сместить его. Вскоре подвернулся подходящий повод. 3 ноября 1981 года японская газета опубликовала сообщение, что Аллен получил тысячу долларов от трех японских журналисток, которые взяли интервью для японского журнала у Нэнси Рейган. Этот инцидент произошел в первый день работы Аллена на своем посту. Одна из журналисток попыталась дать первой леди конверт с десятью стодолларовыми купюрами в качестве гонорара за интервью. Чтобы избавить ее от неприятной ситуации, Аллен перехватил конверт и отдал секретарше, чтобы та его куда — нибудь убрала. Аллен потом забыл об этом. Некоторое время спустя конверт был найден в его сейфе и его обвинили в получении взятки. И хотя министерство юстиции быстро очистило его от подозрений в нечистоплотности, обвинение прилипло к нему, и после возвращения из вынужденного административного отпуска он был освобожден от должности. Недостойное поведение Рейгана и его команды напоминало советскую практику, когда освобождение от должности высокопоставленного лица всегда сопровождалось обвинением в каком — нибудь преступлении. Комментатор Сафир справедливо охарактеризовал это дело как «линчевание».
Рейган был недоступен, даже его дети жаловались, что никогда не могли сблизиться с ним. Его благожелательность на самом деле служила щитом, защищавшим его от более дружественных отношений с людьми. Он прибегал к своему неистощимому запасу шуток и анекдотов, чтобы избежать серьезного разговора. Он был одиноким человеком, одиноким по собственному выбору. У него было несколько глубоких убеждений, и они служили ему компасом в его политических решениях. Среди них была вера в то, что Америка — Богом избранная страна и что необходимо восстановить ее первенство в мире, которого она лишилась из — за долгих лет пораженчества и военной слабости. Коммунизм он считал абсолютным злом, которое было обречено, если только Соединенные Штаты и союзники приложат достаточно усилий. Он стремился избежать войны любой ценой. Он верил в то, что должен быть небольшой государственный аппарат, низкие налоги и частная инициатива. Мне кажется, что все остальное было ему глубоко безразлично, и это помогло ему достичь высокой степени духовной целостности. Также его не заботило то, как его цели будут достигнуты: главным было «что», а не «как». Как — то раз судья Уильям Кларк, занявший пост Аллена, сообщил сотрудникам СНБ, что для Белого дома нужно выполнить некую работу. Когда мы задали вопрос, как это сделать, Кларк ответил: «Президент считает, что если вы делаете правое дело, то найдутся и подходящие средства». Подобное безразличие к средствам реализации целей позднее привело Рейгана к неприятностям в связи с делом «Иран — контрас»[41]. Но все же такой подход к делу позволял ему не утонуть в мелочах.
Без сомнения, политические и экономические идеи Рейгана были в некотором отношении упрощенными. Как — то раз я слышал от него, что если распространить в Советском Союзе миллион каталогов универмага «Сиэрс и Робак», то советский режим падет. И все же бесспорно и то, что он был весьма успешным президентом, который внес ощутимый вклад в падение Советского Союза и распад его империи, а это события всемирно — исторического значения. Как же случилось так, что этот человек, которого интеллигенция считала простодушным тупицей, понял, что Советский Союз испытывает муки последней стадии болезни, в то время как почти все дипломированные «врачи» говорили про здоровье?
Одно из объяснений заключается в том, что он обладал необъяснимым качеством политического здравомыслия. Как все великие государственные деятели, он инстинктивно понимал, что имеет значение, а что нет, что хорошо, а что плохо для его страны. Этому качеству невозможно научить. Как и абсолютный слух — это врожденный дар.
Но объяснение может быть также и в том, что интеллектуалы, которым дано определять, что совершенно, а что примитивно, уделяют слишком много внимания элегантному оформлению идей, их внутренней логичности и теоретической, а не практической полезности. Так они теряют из виду картину реального мира. Как же еще объяснить, что многие из них поддерживали социализм и коммунизм уже много времени спустя их очевидного для всех банкротства? Почему они верили в то, что, повторяя как заклинание снова и снова слово «мир», они сумеют предотвратить войну? Почему они десятками тысяч маршировали во имя ядерного «замораживания» — бессмысленного лозунга? Интеллектуалы становятся пленниками слов, потому что слова — это их валюта. Среди моих бумаг я нашел записку, в которой написал где — то в середине 1970‑х на какой — то конференции: «Чтобы иметь дело с [советской] Россией, необходимо иметь простой ум». Я имел в виду, что советская система была неотесанная, основанная на силе и эксплуатации страха и прикрывающаяся высокими идеалами. Такая противоречивость приводила в замешательство утонченный интеллект, но не простых людей, живущих в условиях невзгод и беспорядочности реального материального мира.
Оппоненты Рейгана обвиняли его в том, что он дремал на заседаниях кабинета. В 1982 году я посещал многие заседания Совета по национальной безопасности и никогда не видел, чтобы он заснул. Иногда мысли его путались, что можно отнести на счет симптомов болезни Альцгеймера, которая поразила его после окончания срока президентства. Большую часть времени у него были ясные мысли. Нужно признать, что он задавал мало вопросов и держал свои намерения в секрете. Но я отношу такое поведение на счет его весьма твердых убеждений, которые невозможно было изменить: если речь шла о деталях исполнения, к ним он был равнодушен, если же затрагивались принципиальные вопросы, он был непоколебим. Мой коллега как — то присутствовал на встрече Рейгана с Гельмутом Шмидтом, еще до инаугурации. Германский канцлер разглагольствовал полчаса о необходимости умерить антикоммунистическую риторику Рейгана и возобновить политику разрядки. Рейган слушал вежливо. Когда Шмидт закончил, вместо того чтобы вступить с ним в диалог, Рейган спросил с улыбкой, не слышал ли канцлер его любимый анекдот о Брежневе и его коллекции автомобилей?[42] Шмидт был на грани апоплексического удара. Но Рейган этим шутливым отступлением давал понять: «Не следует учить меня, что делать в отношении Советского Союза. Мое мнение твердо».
На заседаниях СНБ он иногда терялся и не знал, что ответить, когда аргументы «за» и «против» звучали один за другим. Вот впечатления, которые я записал в своем дневнике о первом заседании Совета, в котором участвовал. (Оно касалось предполагаемого эмбарго на поставку оборудования для Ямальского газопровода.)
РР совершенно растерян, чувствует себя дискомфортно. После коротких, общего плана замечаний онмол- чал сорок пять минут или около этого. Когда наконец он нарушил молчание, то просто выдохнул: «Ну и дела», как бы пытаясь сказать: «что же делать со всем этим?». Он поглощал пастилки, что, как я полагаю, заменяло ему сигареты. Слушал он невнимательно, смотрел куда — то в сторону или уставившись на бумаги перед собой, за исключением времени, когдя говорила Джин Киркпатрик и он на какое — то время вступил в диалог с ней. Он понимающе улыбнулся, когда [Дональд] Риган сказал, что он в «замешательстве». Все это — суть проблемы и противоборство мнений — было не для него и ему непонятно. У него нет достаточно знаний или решительности, чтобы сделать выбор среди противоречивых советов, ему предлагаемых…
Хейг, зловещий, агрессивный, нг/ просто Яго (только РР не хочет играть Отелло и полностью его игнорирует). После того как он всех выслушал, Хейг отмел все доводы и заявил, что эти вопросы были уже решены раньше. Он постоянно (и только он один) нахваливал президента и говорил как будто он его представитель. Он смотрел то свирепо, то искоса и злобно, что смущало всех остальных. Никто его не поддерживал, дш/се представитель министерства торговли, который в принципе разделял его точку зрения о необходимости широкой торговли с восточным блоком. Одиночка, который, однако, не выжидает своего часа, а яростно без устали нападает — особенно, конечно, на Дика Аллена.
Дик (Аллен) был удивительно хорош, прекрасно знал все факты и доводы. Он ратовал, но безуспешно, за то, чтобы решения по конкретным вопросам торговых лицензий принимались в широком контексте политики в отношениях между Востоком и Западом. Он сказал Хейгу, что тот, как лицо, связанное с союзниками, естественно, стремился к более гибкой политике в торговле. Хейг даже подскочил: нет, он стремился к более «эффективной» политике. У меня было чувство, что Дик большую часть времени говорил, так и не сумев заинтересовать Рейгана, по крайней мере РР не слушал его внимательно, хотя более внимательно, чем Хейга, когдя mom безрезультатно показывал свою власть.
Но Рейган понимал очень хорошо, скорее интуитивно, чем осознанно, большие проблемы. Его негодование по поводу введения чрезвычайного положения в Польше в декабре 1981 года было так сильно потому, что уничтожило надежду на мирное развитие коммунизма в сторону демократии. Та помощь, которую он оказал польскому сопротивлению в 1982 году, дала возможность Солидарности выжить и позднее заставить коммунистов уступить власть. Это показало намного более глубокое понимание положения, чем то, что можно было видеть в Госдепартаменте, обитатели которого, кичившиеся своим реализмом, списали Польшу со счета. Из членов его кабинета были еще двое, разделявшие его моральный подход к внешней политике: министр обороны Каспар Уайнбергер и особенно Джин Киркпатрик, и поэтому он очень внимательно слушал, когда она говорила.
Для государственного деятеля его уровня определенной слабостью было то, что он не умел отделять гуманитарные аспекты от политических. Так, например, в разгар польского кризиса в декабре 1981 года, когда он рассматривал возможность почти полного разрыва отношений с Москвой, он возражал против закрытия американского посольства в Москве, потому что этот шаг означал бы бросить на произвол судьбы семью русских пятидесятников, которая укрылась в нем. Позднее, в том же месяце он говорил со мной приватно с огромным облегчением, что был найден способ обойти объявленное нами эмбарго на авиаиерелеты из Польши и привезти десятки польских детей с больным сердцем на лечение в Соединенные Штаты. Он совершенно не мог мыслить абстрактно: его мысли были реакцией на эмоции или на образ людей, которых он себе рисовал. Например, на заседании СНБ 21 июля 1982 года он был готов сделать экономическую уступку, которая имела серьезное символическое значение для Москвы, при условии что она согласится отпустить некоего русского по фамилии Петров, который уже сорок девять дней отказывался от приема пищи, объявив голодовку.
Он обладал неотразимым очарованием, которое позволяло ему говорить такие вещи, которые, сказанные кем — то другим, могли бы накликать беду. В частности, как — то раз группа политиков польского происхождения со Среднего Запада прибыла к нему с визитом. Мы развлекали их, как могли, пока не пришел Рейган. Он провел с ними несколько минут. Уже когда он собирался уходить, один из них сказал, как он и его коллеги были рады, что он так быстро оправился от ран после покушения. К сожалению, продолжили они, выздоровление его преосвященства Папы Римского продвигалось намного медленнее. На это Рейган ответил, что своим скорым выздоровлением он обязан своей жене, которая «заботилась о нем». Мы были в ужасе от его слов, но ему это сошло с рук. Никто из поляков не обиделся на то, что можно было бы воспринять как антикатолический выпад.
Хотя я и утверждал выше, что Рейган хорошо относился ко всем, мне кажется, что он с самого начала невзлюбил Александра Хейга, которого назначил по рекомендации своих советников. Вызывающий вид Хейга, насмешливое выражение лица и его чувство превосходства заметно раздражали Рейгана. На заседаниях СНБ предназначенное для меня место было расположено сразу за местом вице — президента и прямо напротив Рейгана, что давало мне возможность наблюдать за его выражением лица и жестикуляцией. Я не мог не заметить, что Рейган никогда не обращался непосредственно и никогда не отвечал на вопросы сидевшего справа от него Хейга. Он все время склонялся влево в сторону Уайнбергера. Хейг закатывал глаза, чтобы показать свое пренебрежительное отношение к предложениям по внешней политике других людей, сидевших вокруг стола (кроме президента), словно призывал небеса быть свидетелем его страданий. Он даже не удосуживался притворяться, что был просто исполнителем воли президента. И в этом крылась причина его падения. Вопрос о его отставке был лишь вопросом времени.
К концу 1981 года я серьезно раздумывал, не оставить ли мне мою должность в СНБ и не вернуться ли в Гарвард. Но события, произошедшие в Польше в середине декабря 1981 года, были причиной того, что я изменил свои планы и остался.
Интервал всего в один месяц с момента увольнения Аллена и назначения судьи Уильяма Кларка в качестве его преемника в декабре 1981 года был периодом, более всего наполненным событиями за время, которое я провел в Вашингтоне. Междуцарствие, воцарившееся в Совете по национальной безопасности, совпало с разразившимся в Польше кризисом, что давало мне уникальную возможность влиять на ход событий.
С самого начала президентства Рейгана в Польше нарастал конфликт между коммунистической диктатурой и «Солидарностью», формально профсоюзом, но фактически представлявшим буквально весь народ антикоммунистическим политическим движением. Когда Рейган прибыл в Белый дом, казалось почти неизбежным, что Москва вскоре пошлет войска Варшавского пакта в Польшу, как это было сделано в Чехословакии в 1968 году. В феврале и марте 1981 года молодой полковник из Агентства военной разведки Пентагона часто приносил мне фотографии со спутников, которые показывали концентрацию войск Варшавского пакта, а также другие признаки приготовления к вторжению. Особенно нас тревожили приготовления к большим военным маневрам Варшавского пакта на польской территории под кодовым названием «Союз‑81», которые должны были состояться в середине марта и которые легко могли перерасти в наступательные операции. Я колебался между двумя сценариями событий. Я никак не мог решить, состоится ли полномасштабное военное вторжение или же будут применены внутренние меры подавления. В середине февраля я писал Аллену: «Если с точки зрения Москвы положение в Польше будет продолжать ухудшаться, наиболее вероятной реакцией будет объявление чрезвычайного положения». 18 марта я снова высказал мнение, что вторжение Варшавского пакта не намечалось. Однако в начале апреля я изменил мнение, полагая, что вторжение неминуемо.
В феврале 1981 года Госдепартамент разработал планы реагирования в случае вторжения войск Варшавского пакта, но, с моей точки зрения, им не доставало жесткости. В Белом доме возникло опасение, что нашей оценке развития событий в Польше не хватало координации. В середине марта меня попросили узнать, что предпринимал Госдепартамент для отслеживания ситуации в Польше. Чиновник, к которому я обратился, ответил, что даст мне необходимые сведения, но в следующем разговоре сказал, что этот вопрос будет урегулирован между заместителем госсекретаря Вальтером Штосселем и Алленом. Я совершенно выбросил это из головы, но на следующий день утром Аллен позвонил мне домой и спросил, чем я так взбесил Хейга. Оказывается, Хейг в ярости позвонил президенту, протестуя против моего «вмешательства» в дела Госдепартамента относительно польского кризиса. Он принял мою просьбу предоставить информацию за свидетельство того, что я велел Госдепартаменту «убираться из Польши». Создавалось впечатление, будто мы были двумя различными и враждебными друг другу структурами.
Никакого вторжения не последовало. Как потом стало известно, польское руководство уговорило Москву, что будет лучше, если оно само справится с «Солидарностью». Еще в августе 1980 года поляки сами создали секретный центр по подготовке к введению чрезвычайного положения. По счастливому стечению обстоятельств одним из главных членов этого секретного центра был полковник Ричард Куклинский, который предложил свои услуги ЦРУ. Куклинский был польским патриотом. Его поразило то, с каким безразличием мир отнесся к оккупации Чехословакии в 1968 году, и он решил спасти Польшу от подобной участи. С этой целью он передавал ЦРУ информацию сначала о советских военных силах, а потом о приготовлениях к объявлению чрезвычайного положения.
До сих пор остается одной из неразрешенных тайн президентства Рейгана, почему такая бесценная информация не была использована. Директор ЦРУ при Рейгане Уильям Кейси передавал полученную от Куклинского информацию о советских силах министерству обороны и своему персоналу, но ограничил доступ к разведданным о приготовлениях генерала Ярузельского. Эти данные получали, конечно, президент и его советник по национальной безопасности: донесения Куклинского не достигали моего стола. Однажды Аллен пригласил меня к себе в кабинет и без всякого объяснения показал мне одно из донесений Куклинского (автор не указывался). Меня больше всего поразил тон «верного интернационалиста» Ярузельского, которым он разговаривал в узком кругу своих сотрудников. Этот человек явно не был польским патриотом, как он в дальнейшем будет утверждать, потому что для него интересы мирового коммунизма, которые представлял Советский Союз, были превыше всего. Однако я видел только маленький фрагмент из донесения Куклинского и, не будучи знакомым с его полным содержанием, не мог сделать каких — то выводов. Таким образом, так же как и остальные в администрации Рейгана, я не знал, что в течение всего года польское правительство под давлением Москвы вело приготовления к суровым военным мерам против оппозиции. Сомневаюсь, можно ли найти в истории еще пример, как столь жизненно важные разведывательные данные были так непростительно проигнорированы.
Хотя я и продолжал колебаться между вероятностью внешнего вторжения или внутренних репрессий, к концу сентября 1981 года я рекомендовал Рейгану упомянуть на пресс — конференции о возможности введения чрезвычайного положения в Польше. Совет остался без внимания. Атмосфера в СНБ была решительно спокойная. Заседание СНБ 10 декабря было посвящено вопросу о займах Польше, а на совещании сотрудников на следующий день обсуждался вопрос о Ливии.
Вечером в субботу 12 декабря 1981 года раздался звонок из Белого дома: я должен был немедленно прибыть в Ситуационную комнату. Рейгана в Белом доме не было, он находился в Кемп — Дэвиде. Присутствовали вице — президент Джордж Буш и несколько сотрудников аппарата СНБ. Я узнал, что, согласно полученным новостям, танки окружили штаб — квартиру «Солидарности» в Варшаве и что все коммуникации с Польшей были прерваны. Никто не знал, что предпринять в этих обстоятельствах. Я позвонил одному из польских представителей в ООН, с которым был знаком, но он также ничего не знал. Затем я позвонил польскому послу Ромуальду Спасовскому, но у него тоже не было новостей. (Несколько дней спустя он подал в отставку и попросил политического убежища.) Позднее в ту ночь появился Джеймс Бейкер, на нем был смокинг, он производил впечатление человека несколько отстраненного и озадаченного нашим волнением.
Когда разразился польский кризис, у Белого дома не было советника по национальной безопасности. Образовавшийся вакуум предоставил мне большую степень свободы, так как исполняющий обязанности советника адмирал Джеймс Нэнс, который ранее командовал авианосцем, мало что знал о Восточной Европе.
Утром 13 декабря, в воскресенье, было созвано совещание в офисе заместителя госсекретаря Уильяма Кларка. Теперь уже становилось ясно, что широкомасштабная, хорошо организованная операция была осуществлена безупречно, что уверенное в своей неуязвимости руководство «Солидарности» не предприняло мер предосторожности и было арестовано, а Польша оказалась под военной диктатурой. Госдепартамент уверял нас, что Советский Союз в эти события не вовлечен.
Днем под председательством Буша состоялось заседание специально сформированной группы по кризису в Польше, но меня на него не пригласили.
17 декабря президент зачитал заявление по поводу событий в Польше, большую часть которого написал я, в нем он охарактеризовал введение военного положения и массовые аресты как «грубое нарушение Хельсинкского договора» и пообещал Польше помощь для преодоления экономических трудностей при условии, что будет восстановлено гражданское правление.
Поскольку Польша ничего не предприняла в ответ на эти условия, в администрации стали обсуждать вопрос о санкциях сначала против Польши, а затем и против Советского Союза. Эти меры были предметом обсуждения на четырех заседаниях Совета по национальной безопасности, состоявшихся 19, 21, 22 и 23 декабря в эмоционально напряженной атмосфере, вызванной главным образом яростью Рейгана по отношению к коммунистам. В своих мыслях он постоянно возвращался к 1930‑м годам, когда западные демократии не сумели остановить германскую и японскую агрессию. Как он выразился на заседании 22 декабря, это был «последний в жизни шанс выступить против этой проклятой силы». Остальные члены кабинета смирились, но с различной степенью энтузиазма: Хейга, как всегда, тревожила реакция союзников по НАТО; члены кабинета, отвечавшие за экономику (министр торговли Малкольм Болдридж, министр сельского хозяйства Джон Блок и министр финансов Дональд Риган), беспокоились по поводу вреда, который принесут экономические санкции Соединенным Штатам. Однако по настоянию Рейгана были приняты довольно строгие санкции, хотя далеко не настолько жесткие, как он поначалу предполагал.
В апреле 1958 г. я получил должность профессора факультета гуманитарных наук Гарвардского университета. В течение тридцати восьми лет с перерывами я преподавал курсы по истории России и СССР. В рабочем кабинете. 1960 г. Фото: Lyman W. Fisher. The Christian Science Monitor
Сыновья Стивен (8 лет) и Дэниел (13 лет) во время импровизированной трапезы по поводу еврейской пасхи. Париж, 1962 г.
Мои родители. Последнее фото вместе…Четам (Нъю- Гемпшир), 1971 г.
С моими дипломниками Дэном Орловски и Ниной Тумаркин 1971 г. Под моим руководством более 80 аспирантов получили степень доктора исторических наук.
"Танец" на льду спортзала в Гарварде. 1972 г.
Дружба с Исайей Берлиным продолжалась почти полвека, до ею смерти в 1997 г.Это был необычайно разносторонний интеллектуал… Лондон, 1993 г.
Весной 1978 г. я побывал в Китае. Запись в дневнике: "… очень может быть, что это люди будущего: если они обретут высокие технологии и определенную степень интеллектуальной свободы…" С офицерами 196‑й дивизии.
В феврале 1981 г. я принял пост главы восточноевропейского и советского отдела Совета по национальной безопасности США. Газета "Правда" отреагировала на это назначение статьей под заголовком "Осторожно: Пайпс!" С президентом Р. Рейганом. Июль 1981 г.
В моем кабинете № 338 в здании СНБ с видом на Белый дом, где я проработал два года. С самого начала у меня была уверенность, что я вернусь в Гарвард, что бы ни случилось. Я стремился к свободе, а не к власти. 1982 г.
Беседа с вице — президентом Дж. Бушем — старшим. Июль 1983 г.
С А. Сахаровым, самым достойным восхищения защитником прав человека в России….Он не осознавал, насколько он значителен. Бостон, 1988 г.
Семейство в сборе. Чешам, 1990 г.
Одим из ободряющих событий, связанных с посткоммунистической Россией, стали мои связи с Московской школой политических исследований — организацией, призванной распространять демократические идеи и практики. Фото: Олег Начинкин
Первое из этих заседаний было 19 декабря. Президент отсутствовал, так что заседание превратилось в заседание Группы по разрешению кризисов под председательством Буша. Уайнбергер, Киркпатрик и в некоторой степени Кейси были сторонниками ответных мер против Советского Союза как подстрекателя польского кризиса, в то время как Риган, Болдридж и Блок были сторонниками «массированных» мер. Как правильно заметил Уайнбергер, такая ситуация на деле означало отсутствие всяких мер. Хейг занял центристскую позицию. Во время перерыва, когда мы с Джин Киркпатрик разговаривали в углу комнаты, Хейг подошел к нам с «искривленным лицом», как я записал в своем дневнике, и сказал: «Я дам вам обоим ядерные ракеты». Мы в замешательстве переглянулись.
Первое серьезное совещание СНБ, посвященное положению в Польше, состоялось 21 декабря. На этом, как и на следующих заседаниях председательствовал адмирал Нэнс, но он почти не вступал в дискуссию. Объятый гневом, Рейган говорил убедительно. События в Польше, заявил он, были первым случаем за шестьдесят лет, когда произошло нечто подобное. (Он был неправ, так как игнорировал события в Венгрии и Чехословакии.) Москве надо дать понять, что если она желает продолжать нормальные отношения с западным миром, то должна восстановить свободу в Польше. Упомянув речь Рузвельта 1937 года, в которой тот призвал к установлению «карантина» по отношению к странам — агрессорам, Рейган сказал, что нам следует изолировать Советский Союз, сведя дипломатические и экономические отношения союзников с Москвой к абсолютному минимуму. Если союзники откажутся действовать с нами заодно, мы должны пересмотреть отношения с ними. Он даже зашел так далеко, что сказал, что нам следует быть готовыми объявить бойкот странам, которые будут продолжать торговать с Советским Союзом. Когда в ответ на это предложение Мис представил список возможных мер: полное прекращение торговли, отмена авиарейсов и блокирование телефонной связи, а также разрыв дипломатических и политических отношений — Рейган возразил, сказав, что дипломатические отношения следует поддерживать и что следует предложить Брежневу что — то привлекательное, чтобы он понял, насколько лучше будет его стране, если он изменит свое поведение. Хейг, однако, предупреждал, что подобные меры являются для Советского Союза вопросом жизни и смерти и потенциально могут стать причиной войны.
Заседание, которое происходило два дня спустя, 23 декабря, началось с перепалки по поводу письма Рейгана Брежневу. Было два текста письма, один из которых был написан мной, а другой — Госдепартаментом. Несмотря на то что мой вариант был одобрен Госдепартаментом, Хейг в приватном разговоре с Рейганом до начала заседания СНБ настаивал на том, чтобы он подписал версию Госдепартамента. Мис разрядил обстановку, предложив передать оба варианта письма рабочей группе, чтобы не терять время на этот вопрос. После окончания заседания я подошел к Хейгу с текстом своего варианта и спросил, какие у него были возражения по тексту, на что он ответил: «У меня нет возражений». Он предложил несколько незначительных поправок, из которых стало совершенно очевидно, что проблема была не в том, что написано, а в том, кто написал. Более того, противореча самому себе, он требовал на заседании СНБ, чтобы мы предусмотрели военные меры против СССР, которые никто, даже Уайнбер- гер, не считал возможными.
Что касается дискуссии по существу вопроса, то она напоминала дискуссию предыдущего дня. Хейг предупреждал о германской оппозиции любым политическим и экономическим санкциям против СССР и о возможности разрыва Европы с нами, если мы будем на них настаивать. На что Рейган возразил, что в таком случае «мы сделаем это одни». Джин Киркпатрик поддержала президента, напомнив собравшимся, что в ООН союзники часто открыто были против позиции США.
Письмо Рейгана Брежневу, отправленное днем 23 декабря, было сочетанием двух вариантов: за первыми несколькими абзацами, написанными мной, следовал текст Госдепартамента. По настоянию Хейга и по непонятной мне причине мы убрали предложение, в котором отрицалось, что «Солидарность» была контрреволюционной организацией. Письмо отвергало утверждения, что события в Польше были ее «внутренним делом», учитывая, что в течение нескольких месяцев, предшествовавших введению чрезвычайного положения, Советский Союз «многократно вмешивался в польские дела», тем самым нарушая Хельсинкский Заключительный акт, под которым стояла и его подпись. Если Советский Союз не прекратит поддерживать репрессии в Польше, «у Соединенных Штатов не будет другого выбора, как предпринять конкретные меры в отношении всех аспектов наших отношений».
На следующий день, в сочельник, вопреки возражениям Дивера, Рейган сделал заявление, в значительной степени основанное на написанном мной варианте письма, немного отредактированного главным составителем речей Арамом Бакшияном. В нем он перечислил грубые нарушения в Польше и предупредил, что, если они не прекратятся, следует ожидать серьезных последствий. В то же время он объявил введение некоторых санкций против Польши, таких как прекращение гарантий по кредитам экспортно — импортного банка, приостановление работы польских авиакомпаний на линиях из Польши в США и запрет польским судам производить лов рыбы в водах США. Много лет спустя на международной конференции, посвященной событиям декабря 1981 года, Ярузель- ский признал, что эти и последовавшие за ними другие санкции стоили Польше двенадцати миллиардов долларов, весьма существенная сумма для этой страны.
Утром в Рождество мне позвонили и сообщили, что на телекс начал поступать ответ Брежнева. Я тут же его перевел. Как и ожидалось, Брежнев обвинял Рейгана во вмешательстве во внутренние дела Польши и, притворяясь, что кризис уже закончился, предлагал ему заняться более «серьезными делами», такими как, например, разоружение. Он проигнорировал точные и определенные предупреждения Рейгана о контрмерах США, по — видимому, считая, что это просто риторика, предназначенная для общественности.
Такой ответ делал санкции против СССР неизбежными, и на следующий день мы вместе с начальником отдела экономики в СНБ Норманом Бейли сели за разработку соответствующего «меню». В воскресенье 27 декабря я встретился с заместителем госсекретаря Ларри Иглбергером, а также с рядом других сотрудников его офиса в Госдепартаменте. Он был одет просто, а из его стереосистемы громко звучала увертюра «1812 год». Мы пробежались по списку и быстро сформулировали перечень санкций.
Утром 28 декабря эти меры были на повестке дня заседания Группы по чрезвычайным ситуациям (ГЧС) под председательством Буша. Это было первое заседание ГЧС, на которое меня пригласили. На этом заседании непредсказуемый Хейг ратовал за очень жесткую линию, утверждая, что «резкая и бескомпромиссная» реакция Брежнева требовала твердого ответа с нашей стороны. Он возмущался поведением германского министра иностранных дел Геншера, который вслед за Брежневым заявил публично, что мы не имели права вмешиваться во «внутренние дела Польши». Затем встал вопрос об объявлении Польши в состоянии дефолта по займу в 350 миллионов долларов, срок выплаты которого миновал. Хотя этот ход и был привлекательным, он был отвергнут, потому что такой шаг причинил бы серьезный вред международным, особенно немецким, банкам. Более подробно этот вопрос обсуждался на совещании ГЧС 2 января, на котором представители министерства финансов и торговли объясняли взаимозависимость мировой финансовой системы и описали, какие разрушительные последствия будет иметь польский дефолт для экономики европейских стран как Запада, так и
Востока. У меня создалось впечатление, что западные банкиры не особенно беспокоились об этих займах[43].
Опыт работы над введением санкций показал мне, почему интеллектуалы вообще и люди из научной среды в частности оказывают такое незначительное влияние на проводимую политику. Так случилось, что незадолго до того, как я столкнулся с этим вопросом, ко мне попала рукопись книги о санкциях. В ней содержались мудреные рассуждения на эту тему, проводилось различие между «вертикальными» и «горизонтальными» санкциями, разъяснялось, какие санкции работали, какие нет и почему. Я пригласил автора на встречу. После того как мы немного поговорили, я сказал: «Ну, хорошо, я понимаю ваши идеи, но что же нам с ними делать?» «Делать?» — воскликнул с удивлением мой гость. «Да, делать. Посмотрите на мой рабочий стол. Слева входящие документы, а справа исходящие. Моя работа заключается в том, чтобы документы из левой стопки перемещались в правую, а не в том, чтобы обсуждать политику абстрактно». Но он ничем не мог мне помочь.
Санкции против СССР были объявлены на следующий день, 29 декабря. Они затрагивали широкий круг двусторонних отношений в сфере торговли и науки, но не касались переговоров о контроле над вооружениями, которые тогда тянулись в Женеве. Американским компаниям было приказано прекратить любую форму участия в строительстве Сибирского трубопровода. Санкции повлекли за собой убытки для американских корпораций в сотни миллионов долларов («Катэрпиллар трактор», «Дженерал Электрик» и так далее). Но как станет ясно позднее, многие вопросы оставались без ответа: например, имели ли объявленные санкции обратную силу? То есть касались ли они подписанных контрактов или только будущих? Затрагивали ли они иностранные дочерние компании американских корпораций и их лицензии?
Санкции, которые мы наложили на Советский Союз в декабре 1981 года, имели значение, далеко выходящее за рамки экономики, потому что они порывали с ялтинским синдромом, в соответствии с которым молчаливо признавалось, что Польша находится в сфере влияния Советского Союза. Санкции представляли собой прямой вызов легитимности коммунистического блока, которая во времена разрядки не вызывала никаких сомнений и продолжала оставаться таковой для наших европейских союзников. Но нужно признать, что необходимость санкций не была должным образом объяснена американской общественности и союзникам, и создавалось впечатление, что, принимая их, Рейган действовал импульсивно. Только очень проницательные обозреватели, такие как авторы «Уолл — стрит джорнал», поняли истинный смысл санкций.
В начале 1982 года пост советника по национальной безопасности занял Уильям П. Кларк, близкий друг Рейгана, когда — то служивший судьей в Верховном суде Калифорнии, до этого бывший заместителем Хейга. Хотя он не очень хорошо разбирался в международных делах, он был умный человек и чувствовал себя уверенно благодаря своей близости к Рейгану и отсутствию политических амбиций. Так что во многих отношениях с его назначением положение улучшилось по сравнению с тем, каким оно было при Аллене. В отличие от Аллена у Кларка был прямой выход на президента, так что Мис был не нужен в роли посредника.
Я не могу воздать такую же хвалу заместителю Кларка Роберту К.(Бад) Мак — Фарлейну, молчаливому отставному полковнику морской пехоты, который работал вместе с Кларком в Госдепартаменте. Вероятно потому, что Мак — Фарлейн имел опыт работы в СНБ еще в середине 1970‑х, Кларк поручил ему непосредственное руководство текущей работой сотрудников штата Совета по национальной безопасности. Мне казалось, что он непригоден для этой должности, и я никогда не мог понять, как ему удалось сделать политическую карьеру, вершиной которой стало его назначение в октябре 1983 года преемником Кларка на посту советника по национальной безопасности. Пегги Ну- нан, писавшая речи для Рейгана, назвала его «компьютером», который «уже давно решил, что умные люди говорят так, что их невозможно понять»[35]. Храбрый и находчивый офицер, он привнес в политику образ мышления военных, с их врожденным уважением к субординации и склонностью усматривать ее нарушение во всяком проявлении независимого мышления. Поскольку я мыслил независимо и высказывал свои мнения, по крайней мере в рамках СНБ, он с первого же дня своего назначения предпочел игнорировать меня, причем до такой степени, что отказывался разговаривать со мной по телефону и даже отвечать на мои звонки. В тех же случаях, когда он все же со мной связывался, то делал это через своего ассистента, адмирала Джона Пойндекстера. Мак — Фарлейн был человек, преданный Госдепартаменту. В начале 1983 года в приватном общении с Джорджем Шульцем, который сменил Хейга на посту госсекретаря, он охарактеризовал штат сотрудников СНБ как «содержащий… много идеологов»[36].
Вскоре после вступления в должность Кларк уволил нескольких сотрудников штата СНБ. Я полагаю, что и меня попросили бы уйти, но как раз в это время администрация Рейгана подверглась критике со стороны консервативных республиканцев за то, что она становилась «мягкотелой» и мое увольнение только добавило бы масла в огонь. До меня дошли слухи, что замена мне уже была найдена, но Кларк настоял, чтобы я остался.
Одна из проблем, которая у меня сразу возникла с Кларком, касалась утечки информации в прессу. Ввиду того, что у меня было много связей с журналистами, он, похоже, подозревал меня в передаче внутренней информации прессе. Этим я объясняю его решение не допустить меня к участию в нескольких заседаниях на высоком уровне, прямо касавшихся проблем, которыми я занимался. В конце концов я добился доверия Кларка и установил хорошие отношения с ним. К тому времени, когда я был готов вернуться в Гарвард, он приложил много усилий, чтобы убедить меня остаться.
С точки зрения моих личных интересов назначение Кларка принесло еще одно преимущество. Пока советником по национальной безопасности с января по ноябрь 1981 года был Аллен, меня не допускали до личных контактов с Рейганом. Все мои сообщения для президента проходили через Аллена, который или передавал их дальше по назначению в Овальный кабинет со своим одобрением (и от своего имени), или возвращал их мне без всякой реакции.
Кларк, мало разбиравшийся в иностранной политике, должен был полагаться на мнение экспертов. Через два месяца после его вступления в должность меня попросили организовать брифинг президенту, и с тех пор я делал это довольно часто. В отличие от Аллена, Кларк сохранял наше авторство на докладах, отсылаемых президенту. Во время брифингов, происходивших в Овальном кабинете, меня поражало, насколько мало почтения Дивер и Бейкер выказывали Рейгану. Казалось, они воспринимали его как дедушку, которого можно развлекать, но нельзя относиться к нему слишком серьезно[44].
Кларк разрешил публикацию интервью, которое я дал Стробу Тэлботу из журнала «Тайм» около года назад. Поначалу Аллен дал разрешение на интервью при условии, что оно пройдет проверку сотрудников СНБ. В интервью объяснялся смысл советской политики Рейгана. Однако затем без всякого объяснения он изменил свое решение и наложил вето на публикацию. Интервью в новой редакции появилось в марте 1982 года.
Совещания сотрудников Совета по национальной безопасности происходили теперь намного чаще, чем при Аллене, под председательством по большей части или самого Мак — Фарлейна, или совместно с Пойндекстером, но они обычно были короткими, от десяти до пятнадцати минут, и поверхностными.
Первые два или три месяца после назначения Кларка были очень трудным периодом для меня. Было ощущение, что меня игнорировали, и я снова стал подумывать об отставке. К маю 1982 года решение вернуться в Гарвард созрело. Слух об этом распространился, и появилось соответствующее сообщение в журнале «Бизнес уик». Узнав об этом, Кларк пригласил меня к себе, чтобы обсудить причины недовольства. Он был очень удивлен и обеспокоен услышанным о трудностях, с которыми я сталкивался по вине его помощников и Госдепартамента. Он пообещал исправить ситуацию. На встрече неделю спустя он уговаривал меня остаться, потому что я, как он выразился, «представлял иную точку зрения», которая ему была нужна. После его вмешательства я получил от Пойндекстера текст записи беседы между Громыко и Хейгом, который я уже давно стремился получить. Некоторые другие поводы для недовольства были также устранены, но вскоре все снова пошло по привычной колее.
Страсти, накалившиеся в связи с событиями в Польше, успокоились на удивление быстро. На заседании СНБ 5 января, в первый раз под председательством Кларка, Хейг доложил об обратных последствиях введенных санкций, ибо в результате поляки стали еще больше зависимы от Москвы. Он был против прекращения кредитов Восточной Европе на том основании, что это укрепит советское доминирование. Он полагал, что не следует критиковать союзников за несогласие с нами, потому что каждый раз, когда мы это делали, мы играли на руку Москве.
Уайнбергер, который всегда рассуждал резонно по этим вопросам, был не согласен с такой точкой зрения, как и президент. Они считали, что дополнительное бремя поддержки Москвой экономики своих владений истощало ее собственную экономику. Позднее эта точка зрения оказалась правильной.
В конце января 1982 года меня попросили слетать в Чикаго и передать приветствие президента по — английски и по — польски на митинге в поддержку «Солидарности». Поздно вечером накануне митинга мне позвонили из Белого дома в гостиницу в Чикаго и сообщили, что президентское послание будет зачитано Хейгом. Я возразил, и было принято компромиссное решение, что я зачитаю послание по — польски. Митинг состоялся 1 февраля в «Международном амфитеатре», где собралось несколько тысяч поляков, полных энтузиазма. Когда Хейг окончил свое короткое выступление, его встретили бурной овацией. Он стоял в свете прожекторов, весь вспотевший, а толпа скандировала: «Хейг! Хейг! Хейг!» Пока я наблюдал это зрелище, у меня промелькнули две мысли. Как реагировали бы эти ликующие тысячи людей, если бы узнали, что Хейг был против санкций к Советскому Союзу и Польше, и как неразумно было со стороны Хейга узурпировать аплодисменты, предназначавшиеся президенту.
Но проблемы с санкциями еще далеко не закончились. На заседании СНБ 26 февраля Кларк поднял вопрос, имели ли принятые 29 декабря санкции обратную силу и касались ли они дочерних кампаний и лицензий американских фирм. Этот вопрос вызвал смятение в нескольких европейских странах, производивших по американским лицензиям оборудование для сибирского трубопровода. Наши меры вызвали серьезную оппозицию даже со стороны Маргарет Тэтчер. Европейцы считали, что подписанные контракты необходимо выполнять и что мы оказываем на них давление. Хейг высказался в том смысле, что мы действительно поторопились: санкции наносили намного больше вреда европейцам, чем США. Он настаивал, чтобы оборудование для трубопровода было исключено из санкций, и чтобы мы вместо этого сосредоточились на кредитах, сделав более накладным для Москвы получение западных займов для закупки оборудования. Рейган признал, что он поторопился и что госпожа Тэтчер открыла ему на это глаза. Поэтому он был готов выслушать предложения относительно проблемы дочерних компаний и лицензий. Уайнбергер, со своей стороны, настаивал на бескомпромиссном курсе. Он считал глупой ситуацию, когда отец (то есть американские корпорации) не может экспортировать энергооборудование Советскому Союзу, в то время как дети (то есть европейские дочерние компании и ли- цензенты) могут это делать. Мы должны идти до конца и наложить полное эмбарго на это оборудование. Такие меры задержат по крайней мере на два года окончание строительства трубопровода, запланированное на 1984 год. Но Болдридж, Блок и, что удивительно, Кейси утверждали, что экстратерриториальное расширение санкций не сработает, и соглашались с Хейгом, что ограничения на кредиты были бы более эффективным подходом и что такие ограничения могли бы быть введены с согласия союзников. Было решено отложить решение по этому вопросу до возвращения из Европы бывшего сенатора Джеймса Бакли, который должен был обсудить с союзниками вопрос о кредитах и об энергетической зависимости.
Бакли сделал доклад Совету по национальной безопасности 25 марта. К тому времени ощущалось всеобщее ожидание, что санкции, введенные против Советского Союза, будут отменены. Как деловые, так и дипломатические круги энергично лоббировали отмену. В самом правительстве Госдепартамент и министерство торговли ратовали за отмену, в то время как министерство обороны и СНБ были против. Бакли попытался убедить союзников, что было «идиотизмом» субсидировать гарантированными правительством кредитами наращивание военной мощи СССР. Он также выступал за дальнейшее развитие европейских газовых ресурсов (особенно в Норвегии). Но его аргументы не подействовали: все европейцы были против нашей политики.
К тому времени все члены кабинета, кроме Уайнбер- гера, отвергли санкции в отношении оборудования для трубопровода на том основании, что отложить завершение его строительства было нереалистично, что усилия в этом направлении приводили к ненужным трениям с союзниками и что лучше ограничиться контролем над предоставлением кредитов. Хейг, в принципе, ставил под сомнение увязывание экономических вопросов с дипломатией. Ссылаясь на неназванных экспертов по Советскому Союзу, с которыми он проконсультировался, он заявил, что с их точки зрения было «сумасшествием» полагать, что мы можем «обанкротить» Советский Союз. Конечно же, Советский Союз испытывал затруднения, но поменять его систему путем экономической войны было невозможно. Суждение Хейга и его «экспертов» было неверным по своей сути, что и показало время. Дело было не в том, чтобы «обанкротить» Советский Союз, а в том, чтобы усугубить его и так уже серьезные экономические проблемы. Чтобы с ними справиться, Советскому Союзу пришлось изменить свои приоритеты от наращивания военной мощи и поддержки своих вассалов за границей к реформированию экономики. Это в свою очередь привело к глубоким переменам в управлении советской империей и таким образом снизило напряженность и даже привело к окончанию «холодной войны».
21 мая я узнал, что Госдепартамент лоббировал ослабление санкций путем исключения из них контрактов, подписанных до 30 декабря 1981 года, в обмен на уступки европейцев по кредитам. (Это означало, среди прочего, исключение из режима санкций оборудования для сибирского трубопровода.) Проблема состояла в том, что мы согласились с кредитными ограничениями в обмен на нераспространение санкций за пределами США, но теперь та же процедура распространялась и на подписанные до введения чрезвычайного положения контракты, в отношении которых кредитные ограничения не были введены.
Рейган колебался, стремясь избежать конфронтации с союзниками, в то же время будучи убежденным, что задержка строительства трубопровода была возможна и желательна. Этот вопрос был поставлен на повестку дня заседания СНБ 24 мая. Надеясь убедить Рейгана не уступать, Норман Бейли уговаривал меня написать меморандум по данному вопросу. Я написал его 22 мая и лично принес Кларку. Он в свою очередь показал его президенту утром 24 мая, незадолго до совещания СНБ. Мое письмо на двух страницах указывало, что размывание санкций без какого бы то ни было заметного изменения к лучшему в Польше серьезным образом отразится на нашем международном авторитете. Это будет означать, что в дальнейшем мы уже больше не сумеем использовать экономические санкции против Советского Союза, чтобы повлиять на его поведение. «Советское правительство, — писал я, — придет к выводу, что президент Рейган не обладает властью и что его антикоммунизм… в основном риторический. Такое понимание ситуации, конечно, окажет огромное влияние на расчеты Советов при планировании будущей агрессии. В конце концов у нас есть два, и только два способа воздействовать на Советский Союз: экономический и военный. Если мы отказываемся от экономического воздействия (а именно это мы и сделаем, если последуем совету Госдепартамента), то у нас не остается иного выбора, кроме военного. Другими словами, если мы ослабим экономическое давление перед лицом советской агрессивности, то будем вынуждены прибегать к военным мерам, что увеличит вероятность конфронтации и конфликта… Это было бы особенно достойно сожаления теперь, когда Советский Союз оказался в беспрецедентном экономическом кризисе и как никогда раньше чувствителен к разного рода средствам экономического воздействия».
Мои аргументы, вероятно, убедили Рейгана. Кларк сообщил мне лично, что они помогли «склонить чашу весов» в сторону расширения санкций за пределами США.
Мой коллега по СНБ впоследствии охарактеризовал мое письмо как «бомбу», которая могла ускорить отставку Хейга.
Заседание СНБ 24 мая было посвящено подготовке экономического саммита, который должен был собраться в Версале в середине июня. Вопрос, который предстояло решить, касался санкций: отменить, сохранить или расширить их. Хейг, который, как всегда, был озабочен реакцией союзников, особенно наиболее упорных из них — французов, предложил компромисс: проявим гибкость в вопросе о санкциях, если европейцы уменьшат поток кредитов Советскому Союзу и ограничат свою зависимость от советских энергоносителей путем развития месторождений в Северном море. Кейси говорил, что, если что — нибудь не предпринять, через десять лет потребление газа Европой будет наполовину зависеть от советских поставок. Уже сейчас Советский Союз получал восемьдесят процентов выручки в иностранной валюте от экспорта энергоносителей.
Встал вопрос о том, что делать с компрессорами для трубопровода, которые производились за границей по американским лицензиям: распространять ли санкции за пределами США? Болдридж поддержал Хейга, Уайнбер- гер выступил против. Выслушав все аргументы, Рейган заявил, что, когда вводились санкции, их действие не выходило за пределы США, потому что подразумевалось, что будут введены ограничения на предоставление кредитов. Но теперь у него появились сомнения. Никакого решения в тот день он принимать не собирался. Однако, явно имея в виду мое письмо, он поинтересовался, почему мы вообще обсуждали отмену санкций, если в Польше ничего не изменилось к лучшему. Валенса все еще томился в тюрьме, а чрезвычайное положение не было отменено. Если мы отменим санкции, то потеряем всякое доверие к себе. Предложенные ограничения на кредиты предполагались не в качестве компенсации за снятие санкций, а за их нераспространение вне США. Он не понимал, почему мы обсуждали снятие санкций, не получив твердых гарантий по ограничению кредитов. Вместо того чтобы развивать русские энергоресурсы, европейцам следовало бы расширить разработку норвежских газовых месторождений. В любом случае русские должны платить твердой валютой за свои закупки, а не получать дополнительные преимущества от дешевого кредитования. Именно поэтому необходимо было ввести санкции на предоставление кредитов. Экономика Советского Союза была на грани падения, и настало время ее «подтолкнуть».
Со встречи в Версале в середине июня Рейган вернулся совершенно разочарованным и недовольным союзниками, потому что они не предпринимали никаких серьезных шагов в вопросе о кредитных ограничениях. Он был взбешен поведением французов (эту нацию он сильно не любил), которые заявляли, что у них были контракты с Москвой и поэтому они не могли сотрудничать с нами в принятии подобных мер. Тем не менее они отказались показать нам эти контракты.
В полдень 18 июня, в пятницу, я получил срочный вызов явиться в офис к Кларку. Он попросил меня подготовить к заседанию СНБ в час пятнадцать три варианта по вопросу о санкциях: их отмену, их продолжение и их вынесение за пределы США. Он добавил неформально, что мне необязательно тратить много времени на первые два варианта. Вместе с коллегой Роджером Робинсоном мы сформулировали все варианты за тридцать минут, как раз успев к открытию заседания. Кларк сказал мне, что Рейган «вынесет приговор», что было для него нехарактерно. Это означало, что он принял решение.
Заседание открылось как было запланировано, несмотря на то что Хейг находился в Нью — Йорке на переговорах с Громыко. Кларк отказал в его просьбе перенести заседание, сославшись на то, что заседания СНБ никогда не переносятся. Место Хейга занял заместитель госсекретаря Ларри Иглбергер. Кейси сообщил, что, хотя союзники и поддерживали на словах принцип кредитного контроля, на деле они не предложили ничего конкретного. Хотя он сомневался, что санкции смогут существенно задержать окончание строительства сибирского трубопровода, он считал, что их отмена создаст впечатление, что Соединенные Штаты «мягкотелы». Иглбергер предупреждал, что, если мы сохраним санкции, европейцы откажутся сотрудничать с нами по вопросу о кредитах. Уайнбергер возразил, что мы не должны принимать решения только на основе пожеланий союзников. Президент Миттеран уже дал заверения в том, что процентная ставка по кредитам не будет увеличена с семи с половиной до двенадцати с половиной процентов. Что же касается якобы нарушения Соединенными Штатами суверенных прав союзных государств, то здесь всем должно быть ясно, что мы не пытаемся применять наши законы за границей. Ведь у «Дженерал Электрик» имеются частные контракты с европейскими держателями лицензий, такими как французская фирма «Альстом Атлантик» и британская фирма «Джон Браун», и она не только имеет право, но и обязана выполнить их. Закон требовал от американских компаний, чтобы они воздерживались от действий, которые прямо или косвенно нарушали то, что запрещено американским законодательством. Контракты, подписанные между «Дженерал Электрик» и «Альстом Атлантик», определенно указывали, что французский обладатель лицензии был обязан соблюдать Акт по регулированию экспорта, который президент Рейган ввел в действие с целью запретить торговлю, наносящую ущерб национальной безопасности[37]. Другими словами, если иностранные правительства дадут разрешения своим фирмам продать Советскому Союзу оборудование для строительства трубопровода вопреки американскому запрету, то они, а не Вашингтон, будут виновны в нарушении контракта. Санкции значительно повысят стоимость строительства трубопровода для Советского Союза. Рейган заявил, что французы отрицали, что в Версале было достигнуто какое бы то ни было понимание по вопросу о кредитах.
Выслушав все аргументы за и против, Рейган сказал, что Соединенные Штаты должны твердо отстаивать принципиальную позицию, даже если это наносит вред нашим бизнес — интересам. Если положение в Польше значительно улучшится, мы отреагируем соответствующим образом. Он закончил заседание словами: «Я не для того попросил вас прийти сюда, чтобы вы были лишь подпевалами. Никакого наказания за несогласие не будет. Но и мое мнение вам не удастся изменить. Мы не пришли к общему мнению, но я твердо убежден, что мы находимся в решительный момент для мира — лучшего мира»[45].
22 июня было объявлено, что санкции в отношении трубопровода расширяются и коснутся дочерних компаний американских фирм и обладателей американских лицензий, потому что положение в Польше не изменилось к лучшему. Если бы санкции не были расширены, американские фирмы понесли бы убытки (что на самом деле и произошло с теми из них, которые аннулировали контракты на поставку оборудования для сибирского трубопровода), в то время как их иностранные партнеры и обладатели лицензий получили бы прибыли от бизнеса в нормальном режиме.
Три дня спустя Хейг подал в отставку, а президент принял ее. Отставка Хейга была непосредственно вызвана решением распространить санкции за пределы США. Он выступал против этого и был исключен из процесса принятия окончательного решения. Но сыграли роль и другие факторы. В Версале Хейг вел себя настолько вызывающе, что оскорбил Нэнси Рейган, чего в Белом доме при Рейгане не прощали. Из Версаля Кларк вернулся в ярости. Хейг предлагал свою отставку несколько раз и прежде, но каждый раз его переубеждали. Очевидно, он рассчитывал на это и теперь, но Рейган принял его отставку. Как Рейган объясняет в своих мемуарах, он находил невыносимой раздражительность Хейга и неприемлемым его стремление возглавлять внешнюю политику: «Единственное разногласие между нами было по вопросу о том, я или госсекретарь руководил политикой»[38]. В тот же день пост госсекретаря был предложен Джорджу Шульцу, президенту корпорации «Бечтел», который разбирался в международных делах меньше, чем Хейг, но у которого был более спокойный характер.
Относительно положения в Польше я был настроен оптимистично. Разговаривая с сотрудниками Госдепартамента, которые уже были готовы списать Польшу со счетов, я напомнил им, что Польша сумела сохранить свой национальный дух в течение полутора столетий иностранной оккупации и наверняка сумеет это сделать снова. В середине июня я сказал представителю «Солидарности» за границей, что «время работало на “Солидарность”» и «им следует быть терпеливыми, не давать себя провоцировать, напоминать о своем существовании какими — либо символическими действиями и в конце концов политический режим будет вынужден пойти на компромисс». Та моральная поддержка, которую поляки получили от Соединенных Штатов, помогла им сохранить боевой дух и к концу десятилетия заставила коммунистов отказаться от власти.
К сожалению, решительность в Белом доме не продержалась долго, потому что Рейган подвергался неослабевающему давлению со стороны нескольких ведомств своей администрации, особенно министерства торговли и Госдепартамента, и, кроме того, со стороны союзников. Шульц имел намного большее влияние на Рейгана, чем Хейг, просто потому, что был более благоразумным и тактичным человеком. Однако, так как он был в первую очередь экономистом и бизнесменом, ему не хватало более глубокого понимания всего комплекса идеологических и политических проблем в наших отношениях с Советским Союзом. Как и большинству руководителей корпораций, ему было свой
ственно воспринимать наш конфликт с Советским Союзом так, как руководители корпораций воспринимают разногласия со своими профсоюзами. То есть они исходят из того, что обе стороны пекутся о благополучии предприятия и торгуются лишь о распределении прибылей. Но в отношениях с Советским Союзом не было места для компромиссов, за исключением второстепенных предметов, потому что Советский Союз действовал по принципу, что внешняя политика была игрой в одни ворота. В своих мемуарах Шульц описывает, как, заняв свой пост, он хотел «попытаться развернуть отношения [с Советским Союзом] от конфронтации к реальному разрешению проблем»[39]. Он исходил из соображений, основанных на здравом смысле, не понимая, что проблема заключалась в сущности советского режима с его идеологией и его номенклатурой и что невозможно вести переговоры о его собственном разрушении. Оно должно было произойти несмотря ни на что.
Чтобы создать для своей примирительной инициативы атмосферу серьезного подхода, 21 августа 1982 года Шульц организовал семинар по Советскому Союзу под председательством Хэла Зонненфельдта, когда — то работавшего вместе с Киссинджером. Участников этого собрания тщательно отбирали, в результате чего меня не пригласили и СНБ представлял Мак — Фарлейн[40].
Шульц не верил в санкции и решил прекратить их, подталкивая Рейгана в этом направлении на том основании, что они больше вредили американской экономике, чем советской. Измотанный постоянными дискуссиями о санкциях и не желая игнорировать совет своего нового госсекретаря, Рейган начал колебаться. На заседании СНБ 15 октября Шульц заявил, что получил от союзников всевозможные заверения о взаимности, если мы отменим санкции. Насколько можно было судить, меры европейцев сводились к усилению роли КОКОМ — неэффективной организации, контролирующей экспорт стратегического оборудования коммунистам и заказывающей всевозможные «исследования».
На следующий день Кларк заявил на заседании СНБ, что положение в Польше настолько улучшилось, что санкции могут быть отменены. Эмбарго на оборудование для строительства трубопровода было отменено 13–14 ноября 1982 года. В ответ на эту уступку союзники абсолютно ничего не предприняли хотя бы для приличия, главным образом из — за происков французов. Я был подавлен таким поворотом событий; оказалось, что все, чего я добивался с начала года, было напрасным.
В апреле 1981 года сенатор Роджер Джепсен из штата Индиана связался с Диком Алленом с просьбой устроить встречу Солженицына с президентом. Аллен передал это дело мне. Я придерживался мнения, что совет Киссинджера президенту Форду не принимать русского писателя был неправильным с моральной и политической точки зрения. Когда Солженицын прибыл в Соединенные Штаты в 1975 году, он был известен как героический диссидент и борец за права человека, и его следовало встретить подобающим образом. За прошедшие годы, однако, он сделал ряд политических заявлений, которые показывали, что если он терпеть не мог коммунизм, то и к демократии не испытывал особых симпатий. Как известно из истории фашизма и национал — социализма, антикоммунизм не означает автоматически симпатию к демократии. Антикоммунист в России, Солженицын на Западе быстро превратился в русского националиста, настроенного против Запада. Его идеалом было некое милосердное теократическое самодержавие, уходящее, как он верил, в русскую историю, но которое на самом деле существовало только в его воображении. Он занял позицию на правом националистическом фланге русской политической палитры, хотя сам и отрицал это, так как предпочитал положение пророка, стоящего над партиями.
Стоит добавить, что русские националистически настроенные эмигранты в США были очень недовольны моим назначением в СНБ. В апреле 1981 года, явно опираясь на мнение Солженицына, некая организация под названием «Конгресс русских американцев» призвала своих членов начать массовую кампанию отправки в Белый дом открыток с требованием моей отставки. К несчастью для ее организаторов, кампания так и не сдвинулась с места.
Сначала я предложил, чтобы Рейган послал Солженицыну поздравительное послание по поводу какого — нибудь подходящего события в знак признания его как писателя и автора книги «Архипелаг ГУЛАГ». Аллена не удовлетворило это предложение, и дело зависло на несколько месяцев. Осенью 1981 года на Аллена снова было оказано давление, и он попросил меня собрать сотрудников СНБ, чтобы сформулировать более подходящую рекомендацию. Мы собрались 9 октября. Карнес Лорд, занимавшийся вопросами прессы в СНБ, предложил пригласить Солженицына вместе с группой советских диссидентов различных политических взглядов, нескольких русских демократов и религиозных деятелей, а также некоторых представителей различных этнических общин. Такая встреча отдавала бы дань всем оппонентам коммунизма, а не только тем, кто стоял на националистических позициях. Мне понравилось такое решение, и я направил это предложение Аллену. Аллен принял его, но в то время он был занят другими проблемами и не дал делу хода.
В марте 1982 года по настойчивым просьбам сенатора Джепсена и конгрессмена Джека Кемпа, Кларк — к тому времени Аллен покинул СНБ — согласился устроить ланч 11 мая для представительной группы советских эмигрантов, включая Солженицына. Полагая, по какой — то причине, что эта встреча может поставить президента в неловкое положение, Дивер предложил устроить вместо этого ланча встречу Рейгана с группой «этнических американцев». Когда эта затея не прошла, он приказал, чтобы никаких фотографий или заявлений по этому поводу не было, дабы не раздражать наших европейских союзников и Москву.
6 апреля эта история просочилась в прессу, что заставило меня заранее проинформировать Солженицына, чтобы он ожидал приглашения. Связаться с Солженицыным, однако, оказалось нелегким делом, потому что затворник городка Кавендиш в штате Вермонт, считавший себя главой государства в изгнании, не изволил предоставить свободный доступ к своей персоне даже для президента страны, в которой он нашел убежище. Из наведенных справок выяснилось, что некий православный священник в Вашингтоне знал, как с ним связаться. Вскоре после разговора со священником и просьбы аудиенции у Солженицына по телефону мне позвонила госпожа Солженицына. Когда я сообщил ей о предстоящем приглашении на ланч к президенту, она неохотно поинтересовалась, был ли приглашен кто — нибудь еще и если да, то кто? Но обсуждать этот вопрос отказалась и потребовала, чтобы приглашение было сделано в письменной форме. Несколько дней спустя русская эмигрантская пресса опубликовала сообщение о приглашении и намекнула, что Солженицын был оскорблен тем, что не один он был приглашен. Мы стали срочно ломать голову, как поступить, и решили, что перед ланчем президент примет Солженицына одного в течение пятнадцати минут.
Послание Солженицыну от имени президента, которое я написал 30 апреля, пошло на рассмотрение и утверждение Мак — Фарлейна. Я перестал думать об этом деле, пока один из сотрудников аппарата президента не пришел ко мне в кабинет в расстройстве, чтобы сообщить, что приглашение Солженицыну на частную аудиенцию так и не было отправлено, потому что затерялось в кабинете Мак — Фарлейна. Сразу же была послана телеграмма с содержанием неотосланного письма от 30 апреля, но Солженицын счел себя оскорбленным вдвойне и наотрез отказался приехать. Вместо этого он послал президенту дерзкое письмо, в котором усматривал ответственность всевозможных темных сил за этот инцидент и обвинял Соединенные Штаты в замыслах ядерного нападения, направленного против российского населения. Он также отрицал, что он «эмигрант» или «диссидент» и закончил письмо тем, что у него (вероятно, в отличие от президента) нет времени на «символические встречи». Однако, заключил он, мы будем рады принять Рейгана в свое время: «когда вы уже не будете президентом и когда у вас будет полная свобода действий, и если вам случится быть в Вермонте, я сердечно приглашаю вас посетить меня». Он сожалел, что (по какой — то неуказанной причине) у него не было выбора, кроме как сделать это приватное письмо достоянием общественности. Я полагал, что Рейган будет разгневан этим письмом. Но, прочитав его, он спокойно заметил, что автор письма, вероятно, считал других диссидентов, вместе с которыми его пригласили, предателями. Это было проницательное суждение.
И действительно, «Вашингтон пост» в заметке об этом инциденте писала, что Солженицын «не считал для себя приемлемым, чтобы он, писатель, участвовал во встрече вместе с группой тех, кого он назвал политиками и профессиональными (!) эмигрантами»[41]. Радиостанция «Свобода», а ее директором в то время был страстный поклонник Солженицына, приняла непродуманное решение передать по радио много раз без комментария текст письма с абсурдным обвинением Соединенных Штатов в подготовке геноцида против российского населения. Русская эмигрантская пресса, вероятно с подачи Солженицына, обвиняла меня лично в «саботаже» встречи ее героя с президентом. Двадцать лет спустя, в своих воспоминаниях о пребывании в Соединенных Штатах, Солженицын возложил на меня ответственность за этот инцидент. Он обвинял меня в том, что я якобы испытываю «личную ненависть» к нему из — за критических замечаний, которые он сделал несколькими годами ранее о моей книге «Россия при старом режиме»[42]. (По правде говоря, я не обращал внимания на его критику, потому что было очевидно, что, не зная английского языка, он не мог прочитать мою книгу и поэтому сосредоточился на использованных в книге карикатурах, которые, не будучи знакомым с современными методами историографии, посчитал неподобающими для научного труда.) Мания величия, которую продемонстрировал Солженицын в этой истории, оказалась предвестницей его неудач по возвращении в Россию двенадцать лет спустя. Его нетерпимость и позерство в роли пророка заставят отвернуться от него людей на его родине и в конце концов приведут к его маргинализации.
Ланч, где американский президент впервые встретился с группой советских диссидентов, прошел хорошо, но не без маленьких неувязок. Георгий Винс, баптистский пастор, заявил, что он не займет свое место за столом, если на нем будут алкогольные напитки. Их убрали. Представитель еврейской общины и видный лидер «отказников» Марк Азбель прибыл, одетый как «киббуцник» в синие джинсы и полосатую спортивную рубашку без галстука. Я сумел раздобыть ему галстук. За ланчем каждый гость говорил о невзгодах общины, которую он или она представляли. Рейган слушал внимательно и старался их развлечь своими самыми любимыми анекдотами про коммунистов. Он был весьма разочарован, когда выяснилось, что они уже знали их все. Он зачитал короткую и вполне безобидную речь, в которой выразил надежду, что свобода в Советском Союзе будет восстановлена. Когда ланч закончился, журналисты, поджидавшие снаружи, стали брать интервью у участников встречи. Они также попросили текст речи Рейгана. Когда я попытался достать ее, мне сообщили, что она не для печати. Это было особенно вопиющим примером того, как окружение Рейгана «защищало» его от него самого. Американская пресса в основном проигнорировала это событие. Московское радио задавало вопрос: «Возможно, Рейган испытывает наслаждение, встречаясь с людьми, которые за американские доллары клевещут на свою бывшую родину?»
Меня беспокоило то влияние, которое оказывал Солженицын и ему подобные на американское руководство, убеждая его в том, что русские националисты стоят во главе советского общественного мнения. Поэтому я убедил соответствующие органы в необходимости субсидировать, по крайней мере, одно либеральное прозападное издание. В результате появился ежемесячный журнал «Страна и мир» под редакцией Кронида Любарского, выходивший с 1984‑го по 1992 год.
6 июня 1982 года израильская армия вторглась в Ливан с намерением, с моей точки зрения вполне оправданным, разгромить значительные военные силы, которые разместила там Организация освобождения Палестины (ООП), и чтобы положить конец нападениям палестинцев на Израиль с ливанской территории. Создается впечатление, что произошел сбой координации между Вашингтоном и Иерусалимом, потому что американское правительство полагало, что речь идет об ограниченной операции, тогда как израильтяне рассматривали ее как большую стратегическую инициативу. Джордж Буш очень разозлился на израильтян за то, что он считал обманом с их стороны. Один чиновник из Госдепартамента сообщил мне, что Буш был за то, чтобы Соединенные Штаты голосовали в Совете Безопасности ООН за резолюцию, осуждающую Израиль за вторжение в Ливан. Но эти намерения Буша расстроили Хейг и Госдепартамент, который наконец — то стал сторонником решительных действий наших израильских союзников.
В какой — то степени я был тоже вовлечен в эти события, потому что Москва не теряла времени, выступив на стороне арабов. Утром 9 июня пришло большое послание от Брежнева с требованием, чтобы Соединенные Штаты оказали давление на Израиль и положили конец «крупномасштабной агрессии». Послание угрожало также советским участием с целью защиты своей безопасности в регионе, расположенном «в непосредственной близости от его южных границ»(?!) Ввиду этих угроз и сообщений разведки, что израильские и сирийские ВВС ведут бой, состоялось заседание Группы но критическим ситуациям. Царила атмосфера всеобщей неопределенности, но также и беспокойства по поводу возможности расширения конфликта. Уайнбергер настаивал на том, чтобы Вашингтон предпринял решительные шаги, сдерживающие израильтян.
Я принял участие в написании ответа Рейгана на письмо Брежнева. Оно было отправлено после полудня. Мой вклад в написание письма заключался в вежливом напоминании, что Советский Союз нес «немалую долю ответственности за разразившийся кризис на Среднем Востоке своим отказом поддерживать соглашения, достигнутые в Кемп — Дэвиде, а также своей готовностью бесконечно поставлять оружие силам ООП в Ливане». Мы также ожидали, что Советский Союз окажет сдерживающее «влияние на ООП, Сирию и [ее] других друзей в регионе».
Во время этих событий я не раз удивлялся антииз- раильским взглядам Буша и его недостаточному пониманию действий израильтян.
В течение двух лет, что я находился в Вашингтоне, я работал с перерывами над текстом общих положений политики администрации Рейгана по отношению к Советскому Союзу, и к январю 1983 года работа над документом под названием «Директива по национальной безопасности № 75» была закончена. (Предыдущая администрация президента Картера не оставила после себя подобного документа.) Окончательный вариант текста этой директивы содержал пункты, которые противоречили всем предыдущим положениям, определявшим курс американской политики в отношении Москвы. Новое было в том, что директива призывала не только адекватно реагировать на неприемлемое поведение Советского Союза, но и предпринимать все возможное для того, чтобы избегать такого поведения путем стимулирования изменения сути советского режима, исходя из того, что именно она была источником такого поведения. Не приписывая самому себе слишком много, я, тем не менее, могу утверждать, что эта идея была моим главным вкладом во внешнюю политику администрации президента Рейгана. Потребовалось много внутриаппаратного маневрирования для того, чтобы преодолеть устоявшиеся модели мышления, особенно в Госдепартаменте.
В академической среде и в правительственных кругах существовал некий консенсус относительно Советского Союза и нашей политики в отношении него, основывавшийся на трех, казалось бы, очевидных и неоспоримых положениях:
1. Нравится вам это или нет, но Советский Союз существует. Давая отпор всевозможным внутренним и внешним вызовам и преодолевая самые трудные препятствия с октября 1917 года, он продемонстрировал, вне всякого сомнения, свою жизнеспособность. Его успехи не могли быть достигнуты без народной поддержки.
2. Из этого следовало, что у некоммунистического мира не было другого выбора, кроме как принять советский блок таким, каков он есть, и стремиться максимально нейтрализовать источники трений с ним. Если этого не сделать, то Советский Союз станет еще более воинственным, и это повысит риск ядерного холокоста. Лучший способ понизить уровень трений — это проведение встреч на высшем уровне, переговоров по контролю над вооружениями, а также налаживание широких контактов между гражданами двух сообществ. В долгой перспективе такая политика приведет к настоящему сосуществованию между коммунистическими и некоммунистическими обществами, которые на самом деле не такие уж различные, как можно было бы предположить из их идеологических разногласий.
3. Такие примирительные меры необходимо сопровождать политикой «сдерживания» всеми имеющимися в нашем распоряжении средствами, кроме прямой военной конфронтации, чтобы предотвратить расширение сферы влияния Москвы.
Эти убеждения, начиная с 1920‑х годов, усиливались верой деловых кругов у нас и за рубежом в то, что торговля способствует миру. Эта вера подвигала бизнесменов поддерживать менее угрожающий, чем в действительности, образ Советского Союза, чтобы получать прибыль от торговли с ним, притом что большая ее часть велась на основе государственной гарантии кредитования.
Весь этот комплекс идей, как показал быстрый распад советского режима в 1991 году, оказался совершенно нереалистичным. В действительности режим не был ни стабильным, ни популярным и политическая стратегия, основанная на предположении о его незыблемости и поддержке народом, была в основе своей ошибочной. Тем не менее, с 1960‑х годов и до самого краха коммунизма, такие представления фактически господствовали в респектабельном общественном мнении как в США, так и в Западной Европе.
Хотя те, кто придерживался таких взглядов, будут решительно это отрицать, их мышление и поступки не очень отличались от того, как вели себя британские умиротворители Гитлера, движимые понятным желанием предотвратить еще одну мировую войну и приписывавшие врагу рациональное мышление и ограниченные цели. Они тоже доверяли ему больше, чем его оппонентам. Они так же глубоко верили в пользу личных контактов с нацистскими лидерами и так же отвергали как поборника войны всякого несогласного с их тактикой, например Уинстона Черчилля. До прихода Рейгана на пост президента, я уверен, позиция Госдепартамента по отношению к Москве не сильно отличалась от той, которая преобладала в британском МИДе в тридцатые годы. И она оставалась такой же, хотя и несколько приглушенной, в течение всех восьми лет его президентства.
Русские умело использовали такое положение. Публично они настаивали на том, что мы все «в одной лодке», нагнетали ядерную истерию, представляя самих себя как страну, которая стремится догнать Соединенные Штаты. В частных разговорах с американскими официальными лицами, как я узнал, читая записи бесед между госсекретарями и их советскими коллегами, последние всегда придерживались одной и той же линии: Соединенные Штаты не имеют права ставить отношения с Советским Союзом в зависимость от действий Москвы на мировой арене. Эти отношения должны быть строго двусторонними и фокусироваться на переговорах о сокращении вооружений. Советский министр иностранных дел Громыко неуклонно отказывался обсуждать советские действия в Афганистане, в Польше или в Центральной Америке на том основании, что все это было внутренним делом этих стран. В переписке с президентом Москва придерживалась той же линии.
Эта тактика пользовалась значительным успехом, так как русские еще со времен Ленина чрезвычайно умело использовали слабости своих противников. В долгой перспективе это оказалось сомнительным преимуществом для них, потому что они недооценивали нашу силу, так же как и мы переоценивали их силу. Наша ошибка, в конце концов, обошлась нам дешевле.
Реакция советологического сообщества как внутри правительства, так вне его на враждебную Москве риторику Рейгана была основана на опасении, что ткань взаимного сотрудничества, с таким трудом сотканная в период разрядки напряженности, будет повреждена и отбросит отношения двух стран за пределы, откуда нет возврата. Сторонники разрядки настолько привыкли к символическим и в значительной степени бесполезным встречам на высшем уровне и переговорам по ограничению вооружений, что отказ Рейгана в его первый президентский срок участвовать как в тех, так и в других был с их точки зрения преддверием полного нарушения равновесия сил (воображаемого), которое так кропотливо создавалось после смерти Сталина. Месяц спустя после избрания Рейгана Бернард Фельд, профессор Массачусетского технологического института и редактор «Бюллетеня американских ученых — атомгциков», заявил, что его издание решило подвинуть стрелки часов на обложке, символически показывающие приближение конца света, с семи до четырех минут до полуночи, потому что «по мере того как 1980 год подходил к концу, мир, казалось, двигался неуверенно, но неумолимо к ядерной катастрофе»[43]. Это означало, что те самые ученые, которые дали нам атомную бомбу, считали, что вероятность Армагеддона находилась в пределах 0,0028 процента, что в километровом масштабе соответствовало 2,8 сантиметра.
Шум, поднятый напуганными «экспертами», не имел реальных оснований. У них не было ни малейшего понятия о том, какие люди управляли Советским Союзом, что двигало ими и к чему они стремились. Когда двадцать лет спустя читаешь их «Бюллетень», создается впечатление, что он был написан кучкой истерических невежд, которые разбирались в физике, но мало в чем еще. Незнание истории и отсутствие воображения формировало у них убеждение, что советские лидеры были движимы паранойей, вызванной столетиями вторжений (мнимых), и что главная задача американской дипломатии заключалась в том, чтобы постоянно успокаивать их, поэтому делался упор на встречи на высшем уровне и на переговоры по контролю над вооружениями. Бытовало мнение, что чем более сурово относиться к русским, тем более упрямыми и агрессивными они станут.
В июне 1982 года меня посетил канадский посол в Москве Роберт А. Д. Форд, который выразил такого рода общепринятые взгляды, надеясь убедить меня, что наша политика по отношению к Советскому Союзу была в основе своей неправильной. «Наилучшая политика, — уверял он меня, — должна убедить советское руководство, что Соединенные Штаты не желают развала режима и распада империи. Только такая политика имеет шанс убедить Москву сократить военные расходы и заняться своими внутренними преобразованиями»[46].
Каждая сентенция в этом высказывании оказалась ошибочной. Это был пример «зеркального отражения» в самом худшем его варианте. Я не слышал о том, чтобы посол Форд или какой — нибудь другой дипломат, имевший такие взгляды, когда — нибудь отказался от них или признал, что он ошибался.
В наши дни трудно понять те страсти, которые порождали переговоры по контролю над вооружениями. Это было непосредственным результатом активно распространяемого Москвой мнения, что в ядерный век единственное, что имело значение, — это избежать войны; следовательно, не нужно чинить препятствий коммунистической деятельности в любой части мира, потому что не делалось ничего, кроме поддержки стихийных местных движений за социальную справедливость и/или национальное самоопределение. При поддержке западного либерального общественного мнения Москва настаивала на том, что переговоры по контролю над вооружениями были альфой и омегой отношений между Востоком и Западом. Ничто другое не имело значения. На самом же деле эти переговоры были пустым ритуалом — для внушения напуганному обществу, что они уменьшали угрозу ядерной войны и таким образом склоняли Запад быть более уступчивым Москве.
Если рассуждать беспристрастно, позиция лобби по контролю над вооружениями основывалась на явном противоречии. Те же самые люди, которые, чтобы предотвратить наше наращивание вооружений, настаивали на том, что ядерное превосходство не имеет никакого смысла, считали необходимым уменьшить наш ядерный арсенал. С одной стороны, они изображали ядерное превосходство как нечто бесполезное на том основании, что обе стороны уже имеют арсеналы, достаточные для того, чтобы уничтожить жизнь на земле сто и более раз. А с другой — утверждали, что прекращение наращивания этих арсеналов делало мир более безопасным. Каким образом? Почему мы должны чувствовать себя в большей безопасности, если вместо того, чтобы быть уничтоженными сто раз, у нас была бы перспектива уничтожения «только» пятьдесят раз? Или десять раз? Эта логика не имела никакого смысла, но миллионы людей тем не менее дали себя убедить, что переговоры по контролю над вооружениями делали завтрашний день более безопасным.
В 1980 году в Чикаго я принял участие в диспуте с известным вашингтонским адвокатом Полом Уорнке, который ранее возглавлял Агентство по контролю над вооружениями и разоружению. Он утверждал, что, если Договор по ограничению стратегических вооружений (ОСВ‑2) не будет ратифицирован, возрастет вероятность третьей мировой войны. На самом деле этот договор никогда не был ратифицирован и никакой третьей мировой войны не последовало. Строб Талбот, в то время журналист, работавший для еженедельника «Тайм», а позднее заместитель госсекретаря при Клинтоне, опубликовал в 1984 году книгу «Смертельный гамбит», в которой подверг критике отказ Рейгана возобновить переговоры по контролю над вооружениями, что, исходя из названия книги, автор считал чреватым потенциальной катастрофой.
Истина была противоположна тому, что все считали правильным: чем в большей безопасности чувствовали себя советские лидеры, тем более агрессивно они себя вели, и наоборот. Единственный раз, когда они проявили уступчивость и сговорчивость по отношению к иностранной «капиталистической» державе пришелся на 1940–1941 годы, когда они опасались, что, завоевав континентальную Европу, Гитлер повернет против них. Чтобы умиротворить его, они увеличили поставки продовольствия и стратегических материалов и даже выдали ему германских коммунистов, нашедших убежище в Москве. Нужно признать, что в отношениях с США они проявляли озабоченность, но эта озабоченность имела иные причины, чем те, которые приписывало ей общепринятое мнение. Пока Соединенные Штаты были свободными и процветающими, советские лидеры не могли быть спокойны, потому что эти свобода и процветание были занозой, угрожающей их авторитету в собственной стране. Поэтому, что бы мы ни предпринимали, исключая саморазрушение, они видели в нас угрозу и действовали агрессивно, особенно если полагали, что могут делать это безнаказанно. Как выразился Джордж Кеннан, они были враждебны к нам не по тому, что мы делали, а по тому, кто мы есть. Агрессивность была присуща их системе. Только после развала этой системы стал бы возможен мир, что и случилось после 1991 года.
Но в то время подобные рассуждения казались совершенно бессмысленными. Когда администрация Рейгана приняла стратегию подталкивания Советского Союза к реформе, она натолкнулась на стену враждебности как внутри, так и вне правительственных кругов. В 1984 году Талбот писал: «В частных разговорах некоторые чиновники администрации президента, особенно профессиональные дипломаты и аналитики разведки с большим опытом работы по советским делам, не только отвергали идею о том, что Соединенные Штаты могут влиять на советскую внутреннюю политику, но и верили в то, что советские деятели принимали подобного рода теоретизирование таким, каким оно было на самом деле: не экстремистским,
широко распространенным на периферии правительственных кругов»[47].
Талбот отметил меня как главного «теоретика» «подобного спорного утверждения об уязвимости внутренних процессов в Советском Союзе по отношению к внешнему воздействию» и соглашался с советскими представителями в том, что я был «экстремистом».
Нужно признать, что взгляд Рейгана на советский режим, в основных чертах правильный, не был до конца продуманным. Он считал, что коммунистические лидеры, как и все главы государств, были озабочены благосостоянием своих народов, и если они не могли обеспечить им свободу и процветание, то только потому, что были пленниками ошибочной идеологии. На одном из заседаний СНБ (25 марта 1982 г.) он вслух задался вопросом о том, наступит ли когда — нибудь день, когда Советский Союз окажется в таком трудном экономическом положении, что мы сможем сказать его руководству: «Вы получили урок? Если вы вернетесь в цивилизованный мир, мы поможем вам и сделаем замечательные вещи для вашего народа». Лишь позже он понял, что советская номенклатура была заинтересована в том, чтобы население оставалось бедным и голодным.
В то же время он прекрасно понимал, скорее интуитивно, чем осмысленно, в чем главная слабость советского режима. Каким образом это ему удалось, я так и не понял, но мне кажется, что важную роль играл его сильный моральный дух, и в делах с тоталитарными режимами он редко прибегал к обычным «реалистичным» и «прагматичным» подходам. Точно так же Черчилль понял сущность коммунизма почти с момента его установления в России, как и сущность национал — социализма пятнадцать лет спустя. Его голос, как и голос Рейгана, был почти единственным голосом мужества в хоре тех, кто требовал примирения.
Но несмотря на весь свой непримиримый антикоммунизм Рейган был вполне готов к тому, чтобы спокойно вести переговоры с Москвой. Он ужасался перспективе ядерной войны. Он также полагал, что сможет найти отклик в душе советских лидеров, веря в то, что они, как и мы, — люди, но только ослепленные коммунистической доктриной. В апреле 1981 года, оправляясь от покушения на свою жизнь, Рейган написал личное письмо Брежневу, чтобы обратиться к его гуманизму. Письмо было представлено на рассмотрение сотрудникам СНБ и некоторым другим. Прочитав его, мы переглянулись, не зная, что думать: настолько оно было сентиментальным и расходилось с публичными высказываниями Рейгана[44]. Рейган намеренно написал его от руки, чтобы придать ему личный характер, и был разочарован, получив напечатанный ответ, который заставил его усомниться, что Брежнев вообще видел его письмо[45].
Поскольку Рейган знал, чего хотел, но не мог сформулировать свою позицию так, чтобы она была доступна профессионалам внешней политики в стране и за рубежом, я взялся это сделать от его имени. Я намеревался сформулировать теоретическое обоснование его советской политики в надежде, что оно ляжет в основу официального документа. Через несколько дней после того как я пришел в СНБ, я попросил у Аллена разрешения написать тезисы, излагающие основные принципы политики администрации Рейгана по отношению к Советскому Союзу. Аллен согласился.
Однако эта инициатива была принята в штыки Госдепартаментом, которому не нравился сам замысел подобных тезисов, так как здесь пахло «идеологией», этим «пугалом» Госдепартамента. Он опасался, что подобный политический документ узаконит пока лишь ограниченный риторикой воинствующий антикоммунизм Рейгана, что в результате приведет к бесконечным проблемам с союзниками. Но если это необходимо было сделать, Госдепартамент настаивал, что нужно это делать в Госдепартаменте, а не в Белом доме. В конце февраля 1981 года Хейг поручил Полу Вулфовицу написать документ о «стратегии политики в отношении Советского Союза». Вулфо- виц, в прошлом студент Альберта Волыитеттера и член команды «Б», был талантливым молодым специалистом по военным делам, но ни в коем случае не специалистом по Советскому Союзу.
В начале марта Госдепартамент созвал первое совещание представителей министерств по этому вопросу, на котором я присутствовал вместе с Алленом. Под председательством заместителя госсекретаря и бывшего посла в Москве Вальтера Штосселя дискуссия тянулась бесцельно, пока потерявший терпение Аллен не сказал: «Вам нужен доклад или политический курс?» Позднее, в том же месяце, я получил копию доклада Вулфовица под названием «Восток — Запад». Это был типичный продукт Госдепартамента, изготовленный, без сомнения, многими руками. В нем указывалось, как нам следует реагировать на советскую агрессию, но не было каких — либо предложений об инициативах. 30 марта 1981 года я в таких словах сообщил Аллену мою реакцию на доклад: «Ничто из вышесказанного не представляется мне как нечто смелое, инновационное или имеющее шанс на успех. Мы должны добиться того, чтобы Советский Союз занял оборонительную позицию. Я не могу выразить центральную мысль советской политики Рейгана более сжато. Чтобы этого добиться, нам необходимо вырвать инициативу из их рук и использовать их внутренние трудности, которые постоянно усугубляются. Госдепартамент не способен мыслить такими категориями. Я предлагаю, как и положено, прокомментировать этот доклад и положить его на полку, чтобы действовать, исходя из нашего собственного понимания положения».
Госдепартамент, однако, не отступал. Провели еще несколько заседаний, каждое из которых под председательством нижестоящего сотрудника. В июле под председательством Штосселя было проведено еще одно совещание для обсуждения доклада «Восток — Запад». В ответ на наши возражения он был выдержан в более жестком духе, но все же оставался вялым. Во время дискуссии я спросил: «Чего мы надеемся достичь нашей политикой?» Этот вопрос вызвал всеобщее замешательство: сосредоточившись на средствах, авторы доклада совершенно упустили конечные цели. Ответа не последовало. Он так и не был дан, и в конце концов доклад положили на полку.
Отсутствие основополагающего документа, объясняющего смысл нашей политики в отношении СССР, создавало серьезные проблемы. В дискуссиях с союзниками, сопровождавших различные кризисы в наших отношениях с Москвой, мы никогда четко не объясняли, чего мы добивались нашими контрмерами. Мы их просили сотрудничать с нами, но оставляли их в неведении относительно наших целей. Поэтому они чаще всего неправильно понимали наши публичные высказывания и наши действия, воспринимая их как патологический антикоммунизм, настолько же опасный, как и бесполезный, лишенный всякого объяснения и смысла. По этой причине они чаще всего отказывались поддерживать нас. В тех же случаях, когда предоставлялась возможность объяснить нашу стратегию европейскому журналисту или дипломату, их реакцией было удивление, что у нас действительно была цель. Рейган выступал с проникновенными речами против коммунизма, но он никогда так и не разъяснил спокойно, без эмоций теоретические основы своей политики.
В мае 1981 года я отдал Аллену подготовленный мною доклад, надеясь, что он направит его президенту. Но Аллен держал рукопись на своем столе несколько месяцев без всякого движения. Только в сентябре он созвал небольшую группу сотрудников для обсуждения доклада. Реакция была положительная, но после окончания совещания Аллен сказал мне, что у президента нет времени его читать. Он подал его Рейгану только незадолго до Дня благодарения, за несколько дней до ухода в отпуск, из которого на работу он не вернулся.
Все это происходило на фоне одного очень неприятного инцидента, который вновь подчеркнул неуверенность Аллена в себе. 8 ноября 1981 года после собрания сотрудников я подошел к нему спросить о предстоящей речи президента по внешней политике. В тот день я записал в дневнике:
Прежде чем я сумел что — либо сказать, он повернулся к [своей ассистентке] Джанет [Колсон] и спросил: «Вы ему уже сказали?» Она покачала головой. «Уберите титульный лист!» (Он имел в виду мой доклад «Советская политика Рейгана», который должен был быть отправлен РР [Рональду Рейгану] и на титульном листе которого было мое имя. Когда я пришел на работу, была договоренность, что на докладах РР, написанных мною, будет указано имя автора.) Я сказал что — то относительно нашего уговора, но он оборвал меня: «Уберите титульный лист! Я же просил вас!» Он добавил, что РР узнает, кто это написал.
В таком тоне со мной не разговаривал никто с тех пор, как я был рядовым в армии. Такое отношение значительно убавило мое сожаление по поводу увольнения Аллена вскоре после этого, особенно еще и потому, что у меня не было причин полагать, что он действительно сказал Рейгану, кто был автором документа.
Выпад Аллена, возможно, был следствием того факта, что к тому времени он и сотрудники СНБ попали под возраставший огонь критики со стороны СМИ. Причем были все признаки того, что кампания управлялась Белым домом. Нападки продолжались все лето и усилились к концу года. Журнал «Ньюсуик» начал короткое, но жесткое наступление на Аллена в ноябре 1981 года публикацией, в которой утверждалось, что сотрудники СНБ были сильно уязвлены сообщениями об их якобы некомпетентности: «Все, что они просят, — это шанс быть некомпе — тентными»[46]. Неделю спустя, 27 ноября, журнал Уильяма Бакли «Нэшнл ревью», который Рейган весьма уважал, обрушился на Аллена за то, что он, как утверждалось, не справлялся с руководством СНБ, и советовал перевести его на работу в министерство торговли. Журнал упомянул и меня, как «самую яркую звезду на небосклоне СНБ», и добавил, что, согласно слухам, я чувствовал, что «мои способности не используются в полной мере, и был скован как скакун в цирке, который вынужден бежать по слишком маленькой арене»[47]. Некоторые интерпретировали эти слова как способ, избранный Бакли, выдвинуть меня на пост Аллена. Естественно, все это очень нервировало Аллена. С глазу на глаз некоторые друзья советовали мне связаться с Хейгом, чтобы выяснить, могу ли я перейти на работу в Госдепартамент, но я проигнорировал этот совет. Однако такое положение вещей меня очень огорчало, и в июле я записал в своем дневнике: «Совет по национальной безопасности мертв».
Действительно было много признаков того, что в СНБ царил разброд. Достаточно привести такой случай в качестве примера. В начале ноября 1981 года Госдепартамент послал мне черновик письма Рейгана к Брежневу всего в два предложения в связи с предстоящей годовщиной большевистской «революции» 1917 года. Во втором предложении было выражено пожелание «благополучия» Брежневу. Я убрал это предложение и оставил только первое, вполне безобидное. К своему удивлению, я вскоре узнал, что за несколько дней до этого адмирал Нэнс, один из двух административных помощников Аллена, не посоветовавшись со мной, уже одобрил текст Госдепартамента. Я связался с нашим посольством в Москве, чтобы они не передавали послание, но было уже поздно.
В докладе о принципах американской политики в отношении СССР я выдвинул четыре основных тезиса:
— Коммунизм по своей сути — учение экспансионистское. Его экспансионизм спадет, если только система
рухнет или, по крайней мере подвергнется глубокому реформированию.
— Сталинистская модель… в настоящее время стоит на пороге глубокого кризиса, вызванного хроническими экономическими неудачами и трудностями в результате чрезмерной экспансии.
— Наследники Брежнева и его сталинистские аппаратчики со временем, вероятно, расколются на фракции «консерваторов» и «реформаторов», причем последние будут добиваться определенной политической и экономической демократизации.
— В интересах Соединенных Штатов способствовать развитию реформистских тенденций в СССР путем двоякой стратегии: поддерживать реформаторские силы внутри СССР и поднимать цену, которую Советский Союз должен будет заплатить за свой империализм[48].
На обложке доклада Рейган написал: «Очень обоснованно». Это эссе было передано Тони Долану, одному из главных составителей речей в Белом доме, и оно стало теоретической основой для знаменитой лондонской речи Рейгана в июне 1982 года.
Мой подход совершенно противоречил стандартной американской политике по отношению к СССР в период «холодной войны», основанной на поведенческой психологии: наказывать за агрессию и поощрять хорошее поведение, но тщательно избегать вмешательства в дела самого режима. С моей точки зрения, такой подход был тщетным, потому что, как я уже отмечал выше, именно система подталкивала Советский Союз к агрессии. А раз так, мы должны были делать все, что в наших силах, чтобы изменить систему, главным образом политикой экономического давления и энергичной программой вооружений. Первое вынуждало бы Москву реформировать свою командную экономику, а второе должно было показать ей бесполезность попыток достигнуть военного превосходства над нами.
Политика сдерживания, которая оставалась краеугольным камнем американской политики по отношению к Советскому Союзу, уже давно изжила себя. Она предполагала противодействие советской территориальной экспансии, чтобы создать внутреннее давление, которое со временем приведет к переменам. Этот подход был явно старомодной концепцией, потому что империализм рассматривался в традиционном территориальном плане, как военная экспансия Советского Союза, подобно нацистской Германии. В действительности с 1917 года коммунисты придумали целый набор инструментов завоевания, среди которых непосредственно военные действия были лишь одним из средств и далеко не самым важным. Вторжение в Афганистан в 1979 году было первым примером после неудачного вторжения в Польшу в 1920 году, когда Советская армия была использована в мирное время в целях экспансии. Излюбленным методом коммунистов была работа изнутри, путем политической подрывной деятельности и создания экономической зависимости. После того как Китай был захвачен коммунистами в 1949 году, политика сдерживания утратила свою действенность. За годы, последовавшие за этим, Москва преодолела наши преграды и создала зависимые от себя режимы на каждом континенте: в Африке это были Эфиопия, Ангола и Гана; в Азии — Северная Корея и Северный Вьетнам; в Центральной Америке — Куба, Чили и Никарагуа. Ни в одной из этих стран Москва не устанавливала свою гегемонию военными средствами. Как показала наша неудачная война во Вьетнаме, остановить коммунистическую экспансию военными средствами было невозможно, так как метастазы коммунизма распространялись по всему миру. Следовательно, было безнадежным предприятием пытаться предотвратить его дальнейшее распространение на периферии; нужно было нанести удар в самое сердце советского империализма, по его системе.
Но эта точка зрения оставалась невысказанной, потому что Госдепартамент положил под сукно свои тезисы и проигнорировал мои. 5 марта 1982 года я написал Кларку, что не стоит и надеяться на то, что мы сумеем добиться поддержки союзников в нашей жесткой политике по отношению к советскому блоку (которая в то время включала санкции), если мы не сумеем ясно объяснить ее суть. Я процитировал слова из недавней речи французского министра торговли Мишеля Жубера, который сказал: «Вы просите нас отправиться вместе с вами, но не говорите, куда мы направляемся и куда этот путь нас приведет». Для того чтобы ответить на этот вполне резонный вопрос, я предложил разработать Директиву по национальной безопасности в отношении Советского Союза, в которой содержалось бы теоретическое обоснование важной речи, которую президент должен был произнести во время своего визита в Европу в июне. Кларк дал согласие на то, чтобы я сформулировал основные положения для этого документа. Первый вариант текста был готов 10 марта, но надежда на то, что директива будет готова к концу апреля, была нереалистичной, главным образом из — за сопротивления Госдепартамента. 23 марта Пойндекстер сказал мне, что мои «Основные положения» поднимут шум в Госдепартаменте. Он предложил отложить их в сторону и вместо этого вытереть пыль с доклада Госдепартамента прошлого года «Восток — Запад» и вставить туда некоторые из моих идей. Стремясь избежать конфликта с Госдепартаментом, Кларк принял это предложение, но из затеи ничего не вышло, потому что было невозможно внести изменения в старый доклад. В записке к Кларку я писал:
«Основное различие между моей позицией и позицией Госдепартамента заключается в философском подходе к проблеме. Госдепартамент полагает, что мы должны довольствоваться попыткой влиять на советское поведение, поощряя СССР, если он ведет себя мирно, и наказывая, когда это не так. В соответствии с тем, что, как мне кажется, отражает мысль президента, я в противоположность данному подходу утверждаю, что поведение есть следствие системы и что наша политика (например, недавно введенные санкции и ограничения на кредиты) направлена на изменение системы как предпосылки изменения поведения (например, вынудит Советский Союз изменить свое экономическое устройство). Самый спорный пункт в прилагаемых «Основных положениях» заключается в следующем предложении: [Обзор] «будет исходить из того, что поведение Советского Союза на международной арене является реакцией не только на внешние угрозы и возможности, но также и на внутренние императивы советской политической, экономической, социальной и идеологической системы». Госдепартамент, вероятно, будет бороться против этого положения всеми силами, однако, я полагаю, что оно выражает самую суть президентского подхода».
Хотя политический доклад не был готов к поездке президента, было принято решение, что президент сделает важное заявление по поводу нашей политики по отношению к Советскому Союзу в речи во время своего предстоящего визита в Англию. В конце апреля Госдепартамент представил проект речи, в написании которой я не участвовал, и направил ее на утверждение в СНБ, но не через меня, а через другого сотрудника. Речь была наполнена типичной клишированной риторикой. Однако я был удовлетворен тем, что авторы документа все — таки приняли, хотя и в усеченной и смягченной форме, мой принцип, что «сущность советской системы влияет на ее внешнюю политику». Но я отказался принять этот документ и подал вместо него собственный вариант. Президент, таким образом, получил два варианта речи. Он отверг вариант Госдепартамента и выразил желание, чтобы новый вариант речи подготовил Тони Долан, талантливый спичрайтер Белого дома, написавший большинство речей Рейгана по вопросам коммунизма. (Именно он был автором выражения «империя зла».) Долан в свою очередь спросил меня о моих предложениях. Он вставил в свой текст абзац из моего варианта, в котором объяснялось в марксистских терминах, почему Советский Союз находился, по выражению коммунистов, в «революционной ситуации».
Изначально предполагалось, что президент выступит перед палатой общин в Вестминстере, Доме парламента, и именно это предложила премьер — министр Маргарет Тэтчер. Но местная оппозиция не допустила этого. Английская элита считала Рейгана опасным простаком, и он вынужден был довольствоваться менее престижным местом выступления в Королевской галерее в палате лордов. Несмотря на то что поначалу он заявил нам, что не согласится на «второе по значимости место», он все — таки воспринял этот недоброжелательный выпад с чувством юмора. В своей речи 8 июня 1982 года Рейган сказал: «В ироническом смысле Карл Маркс был прав. В настоящее время мы являемся свидетелями большого революционного кризиса; кризиса, в котором экономика приходит в прямое столкновение с политическим порядком. Но этот кризис происходит не на свободном немарксистском Западе, а на родине марксизма — ленинизма в Советском Союзе… То, что мы там наблюдаем, — это политическая структура, которая более не соответствует экономическому базису, и общество, где производственные силы не могут развиваться из — за политических оков»[49].
Лондонская речь взбесила русских больше, чем что бы то ни было из того, что Рейган говорил со дня вступления в должность. Они хорошо осознали ее последствия: по марксистской терминологии СССР стоял перед лицом неминуемого краха и, следовательно, не являлся державой, чьи интересы следовало принимать во внимание и переговоры с которой не стоили затраченных усилий[50]. Она послужила теоретической основой для речи, которую Рейган произнес годом позже в университете «Нотр Дам» и в подготовке которой я также участвовал. В ней Рейган сказал, что мы «переживем» коммунизм. Русские правильно приписали упоминание Маркса в лондонской речи мне. Журналист, вернувшийся из Москвы вскоре после этого, сообщил мне, что мое имя стало широко известно в России и что по влиянию на советскую политику меня считали равным Бжезинскому. Несмотря на то что в речи указывалось, что Советский Союз саморазрушался, официальный советский комментатор, прибегая к обычному «диалектическому» мышлению, охарактеризовал ее как заявление о том, что Соединенные Штаты намереваются разрушить Советский Союз. Когда я сообщил Рейгану об этих реакциях, он ответил: «Итак, мы затронули нерв».
13 июля 1982 года в Госдепартаменте состоялось совещание, чтобы обсудить мои тезисы для Директивы по национальной безопасности. Помощник госсекретаря по европейским делам Ричард Бёрт подтвердил в приватном разговоре, что чиновники Госдепартамента на самом деле не хотели принимать никакого документа, определяющего нашу политику.
После ухода Хейга Кларк был полон решимости восстановить авторитет СНБ в процессе осуществления внешней политики и для этого отдал распоряжение его сотрудникам готовить проект директив. В последующие месяцы время от времени происходили дискуссии с Госдепартаментом по поводу Директивы в отношении политики к СССР, но Кларку нравился мой вариант и в конце концов он был принят с некоторыми изменениями. В начале ноября 1982 года Госдепартамент уступил по самому спорному пункту моих тезисов (атаковать «систему»), что давало нам возможность продвигаться вперед в написании того, что стало известно как Директива по национальной безопасности № 75. Этот документ в настоящее время рассекречен и опубликован[48]. Ключевым был второй параграф. Он определял как одну из важнейших задач Соединенных Штатов в их отношениях с СССР:
Способствовать в предоставленных нам ограниченных рамках процессу перемен в Советском Союзе в направлении к более плюралистической политической и экономической системе, при которой власть привилегированной элиты будет постепенно уменьшаться. Соединенные Штаты исходят из того, что советская агрессивность имеет глубокие корни во внутренней системе и что отношения с СССР должны, таким образом, принимать во внимание, будет или нет проводимая политика способствовать укреплению системы и ее способности проводить агрессивную политику.
Несмотря на робкое выражение «в предоставленных нам ограниченных рамках», вставленное по настоянию Госдепартамента, такая формулировка представляла собой большую победу над Госдепартаментом и над общепринятым мышлением советологического сообщества.
Однако Госдепартаменту удалось одержать маленькую победу. В первоначальном варианте, который я представил, содержались два предложения под заголовком «Экономическая политика». В них были следующие рекомендации:
Побудить СССР переориентировать средства и ресурсы с оборонного сектора на инвестиции в экономику и в производство товаров широкого потребления.
Воздержаться от предоставления помощи Советскому Союзу в разработке его природных ресурсов и получении с минимальными для него затратами доходов в твердой валюте.
Как Госдепартамент, так и министерства финансов и сельского хозяйства возражали против обоих предложений, а министерство торговли возражало против второго. Почему они возражали, остается тайной для меня до сих пор, так как эти предложения только детализировали принципы, изложенные выше.
Марк Палмер позвонил из Госдепартамента попросить, а точнее «потребовать», чтобы я убрал эти два пункта из окончательного текста, но Кларк передал мне через Пойндекстера распоряжение их оставить. Таким образом, текст, который я представил для обсуждения от имени СНБ, включал оба спорных предложения. Однако, по — ви- димому, незадолго до заседания СНБ в то утро Шульц, которого не было в городе, связался с Рейганом и уговорил его убрать эти два предложения.
Текст Директивы по национальной безопасности № 75 был предметом обсуждения на заседании СНБ, которое Кларк тактично назначил на 16 декабря, то есть за день до окончания моей работы в Совете. Невзирая на возражения Уайнбергера, Рейган настоял на том, чтобы два спорных пункта были изъяты из текста, потому что они просочатся в прессу («Мне придется читать о них в «Вашингтон пост»), что даст русским материал для пропаганды. «Мы знаем, что будем делать, и нам необязательно это описывать», — сказал он. Это объяснение показалось мне странным, потому что весь документ «описывал», что мы будем делать. Я полагаю, что главная причина отказа от этих пунктов была в том, что они напоминали о санкциях по трубопроводу, которые причинили столько неприятностей и которые были отменены только несколькими неделями раньше. Большая часть заседания была посвящена разъяснению и уточнению выражений, касавшихся экономических мер. Рейган принимал активное участие в обсуждении. Он настаивал на своем нежелании, чтобы в документе были формулировки, «исключающие компромисс и тихую дипломатию». В конце концов было решено рассматривать экономические отношения с Москвой по каждому конкретному проекту без формулирования каких — то общих принципов и, конечно же, исключая такие понятия, как «экономическая война».
Когда заседание подходило к концу, Рейган выразил мне благодарность за работу в его администрации и сожаление по поводу моего ухода.
Позже в приватном разговоре Кларк поинтересовался, кто мог бы занять мое место. Я предложил кандидатуру Джека Мэтлока, нашего посла в Чехословакии, потому что на меня произвели благоприятное впечатление его отчеты из Москвы в начале 1981 года, когда он служил там заместителем главы миссии. Сначала Кларк колебался, опасаясь, что как профессиональный дипломат Мэтлок будет зависеть от Госдепартамента, но я постарался убедить его преодолеть эти сомнения, уверяя, что Мэтлок, судя по его отчетам, мыслил не как типичный дипломат. Сам Мэтлок, как выяснилось, предпочитал бы оставаться в Праге, но в конце концов он вернулся в Вашингтон и в июне 1983 года занял мой пост. Он пользовался доверием Шульца и помог направить курс администрации президента в русло менее конфронтационной политики при Горбачеве, когда весной 1987 года он оставил СНБ и занял пост посла Соединенных Штатов в Москве.
Кроме Мэтлока, в качестве источника информации о Советском Союзе и приватного канала связи с советскими лидерами как президент, так и Шульц использовали Сьюзен Масси, протеже Нэнси Рейган и поклонницу старой России. Она уверяла президента, что Россия была готова откликнуться на любые обнадеживающие шаги с его стороны. Я полагаю, что она также подчеркивала тот факт, что русские люди религиозны. Подобные мысли были созвучны сентиментальным свойствам характера Рейгана, хотя и были неочевидными.
В октябре 1982 года я получил отпуск для поездки в Европу, чтобы прочитать лекции и принять участие в международных конференциях. Я выступал с лекциями на тему «Советский Союз в кризисе» в Бонне, Кельне и Париже, повсеместно сталкиваясь с непониманием и нескрываемой враждебностью к Рейгану и его внешней политике. Немцы повторяли вслед за Москвой, что единственной альтернативой разрядке была ядерная война. Французы обвиняли нас в лицемерии: они протестовали против продажи русским нашего зерна, в то время как мы пытались не дать возможности европейцам продавать России технику для развития газовой промышленности. Казалось, они были неспособны (а скорее не хотели) понять, что, продавая Москве зерно, мы истощали советские запасы твердой валюты, в то время как они, развивая энергетический экспорт России, увеличивали их[51]. Повсюду я встречал полное непонимание, во — первых, того факта, что экономика Советского Союза находилась в критическом состоянии, а во — вторых, какую роль экономика играет в международной политике. Поскольку аудитория, к которой я обращался, состояла из людей в высшей степени умных и хорошо информированных, я заключил, что их непонимание того, что мы делали, объяснялось отчасти их недовольством гегемонией Америки, а отчасти получением выгоды от торговли с Советским Союзом, в то время как мы несли бремя расходов по сдерживанию коммунизма. По возвращении домой я сообщил некоторым людям, что наши союзники, хотя и состояли в браке с нами, вступили во внебрачные связи с нашим противником.
Единственный имевший смысл совет, который я получил по этому вопросу, дал мне мой старый друг Борис Суварин. В октябре 1981 года, во время моего последнего, как оказалось, визита к нему перед его смертью, он сказал мне: «Помни, Пайпс, они готовы на все, что угодно, но не на войну; они шантажисты». Эти слова глубоко засели в моем сознании.
10 ноября 1982 года пришло известие, что долго ожидавшееся событие наконец произошло: Брежнев умер. На спешно созванном совещании в Овальном кабинете встал вопрос о том, кому следует представлять Соединенные Штаты на его похоронах. Кларк показал президенту подготовленный Шульцем список, в котором президент возглавлял делегацию. Рейган быстро пробежался взглядом по списку и сказал, что такая делегация была бы более уместна на похоронах английской королевы. Он наотрез отказался ехать. Тогда Кларк сказал, что, по мнению Шульца, в случае отказа президента ехать, возглавлять американскую делегацию должен Джордж Буш. Рейган ответил, что это предложение не годится, потому что вице — президент находится в Африке с визитом, который уже откладывался, и если бы он вернулся ранее запланированного срока, это было бы еще хуже, добавив: «Пусть едет Шульц». Я возразил, что это не лучшее решение, потому что наверняка ожидаются главы государств, и поэтому присутствие вице — президента в качестве главы американской делегации было бы предпочтительней. Рейган задумался на мгновение и согласился: «Окей, пусть едет Буш». Было забавно читать на следующий день в газетах утонченные интерпретации этого решения. Но я не нашел ничего забавного, когда узнал, что во время визита в Москву Буш сказал Андропову, что в их «прошлой биографии было что — то общее»[49]. Вероятно, у него создалось впечатление, что КГБ, который возглавлял Андропов, был, как и ЦРУ, просто разведывательной организацией. Это замечание, если оно было серьезным, ужасало, а если было произнесено в шутку, отличалось плохим вкусом.
Хотя президент и не поехал в Москву на похороны Брежнева, он согласился нанести визит в советское посольство, чтобы выразить соболезнования. Меня попросили подготовить для Рейгана несколько слов, которые он мог бы вписать в книгу соболезнований. Это было чрезвычайно трудным предприятием, так как я ни в коей мере не сожалел о смерти Брежнева. Тогда я понял, насколько трудно выразить словами то, что человек не чувствует или то, во что не верит. Это было пыткой для меня. Рейган благоразумно отверг текст и сформулировал что — то сам.
В порядке подготовки его визита в посольство на 16‑й улице я отправился туда с группой специалистов из секретной службы обследовать здание. Вдоль лестницы стояли угрюмые работники посольства. Она вела в комнату, при входе в которую стояли мальчики и девочки в пионерской форме. Добрынин встретил нас на втором этаже и показал книгу для соболезнований. Я кивнул и попытался выйти, но он вставил авторучку в мою руку и попросил расписаться. Я попытался отказаться, но он не отпускал меня. Что я мог поделать? Я начертал совершенно неузнаваемую подпись, чтобы будущий историк не смог обвинить меня в лицемерии.
Когда стало очевидным, что преемником Брежнева станет Андропов, я написал меморандум (17 ноября), в котором набросал то, что может предпринять новый Генеральный секретарь: восстановить чувство сильного руководства; попытаться остановить психологический натиск, предпринятый президентом Рейганом, и его «вмешательство во внутренние дела Советского Союза»; остановить или, по крайней мере, понизить уровень коррупции и потребительства; остановить оборонные программы США; подавить или изолировать советское диссидентское движение.
Меня глубоко тронули те несколько ланчей и обедов в мою честь, которые друзья и сотрудники устроили в последние дни перед моим уходом. Один знакомый сказал, что ему доводилось быть свидетелем ухода знаменитостей с меньшими почестями. 14 декабря на прощальном ланче, данном от его имени, Мак — Фарлейн щедро хвалил меня за мою «скромность» и «усердный труд». Он добавил, что когда речь заходила о советских делах в Овальном кабинете, Рейган часто спрашивал: «А что Дик Пайпс думает об этом?»
Когда конец моей службы приблизился, Кларк предложил назначить меня консультантом СНБ. Он надеялся, что в этом качестве я буду писать и читать лекции в поддержку внешней политики Рейгана. Когда я спросил, смогу ли я свободно выражать свое мнение, он ответил: «Не создавайте нам неприятностей!»
Вероятно, это для меня было очень затруднительно выполнить. Роуланд Эванс и Боб Новак, которые вели еженедельную программу новостей по Си — эн — эн, попросили меня дать интервью. Я дал согласие на интервью, но только после того как официально не буду числиться работающим в правительстве, то есть после 17 декабря. К сожалению, они сказали, что интервью должно быть записано на пленку утром в пятницу 17 декабря, но это не создаст для меня никаких проблем, потому что оно не пойдет в эфир до следующего дня. Я согласился на таких условиях. Первый вопрос, который задал мне Новак, касался советского участия в покушении на жизнь папы римского Иоанна Павла И. Я ответил, что в связи с тем, что почти наверняка в этом деле участвовали болгарские спецслужбы, притом что КГБ их контролирует, логично предположить, что КГБ каким — то образом тоже замешан в этом деле. Тем не менее точных доказательств нет. Принимая во внимание, что человек, который возглавлял КГБ в марте 1981 года, к тому времени стал главой советского государства, это было весьма серьезное обвинение. Но к тому времени, когда интервью пойдет в эфир, я уже не буду на государственной службе.
В тот день после полудня Кларк давал прием по случаю Рождества в Блэр — Хаус, особняке напротив Белого дома. Вдруг как раз посередине хорошего тоста секретарша
Кларка подошла ко мне сказать, что меня срочно вызывают к телефону. Звонили из «Нью — Йорк тайме» с сообщением, что по городу пошел слух, что я обвинил Андропова в том, что он стоял во главе заговора с целью покушения на жизнь папы римского. Я был шокирован этой новостью, потому что мне торжественно обещали, что программу не пустят в эфир до завтрашнего дня. Как оказалось, чтобы поднять интерес к программе, из Си — эн — эн позвонили в «Таймс» и «Вашингтон пост» и сообщили им о сенсационном содержании предстоящей программы. В следующий понедельник, когда я был недосягаем для их дипломатической артиллерии, советский поверенный в делах Бессмертных подал в Госдепартамент официальный протест по поводу «разнузданной клеветнической кампании» против Болгарии и Советского Союза. Иглбергер отверг ноту протеста, сказав, что «за его долгую работу по советским делам он никогда не видел советское коммюнике, которое было бы написано в таком невыдержанном тоне».
Консультантом я работал только два раза, в начале 1983 года, после чего моя связь с администрацией Рейгана и Вашингтоном значительно ослабла.
В конце января 1983 года Дон Грег, советник по безопасности вице — президента Буша, пригласил меня участвовать в брифинге вместе с вице — президентом. Мы встретились днем 27 января. Наша дискуссия касалась не непосредственно России, а планируемого размещения в Европе ракет среднего радиуса дальности в Европе «Першинг‑2». Их запросили наши партнеры по НАТО как противовес ракетам «СС‑20», которые русские устанавливали вот уже несколько лет. Москва развернула в Европе массивную пропагандистскую кампанию с тем, чтобы сорвать этот процесс, используя для этой цели массовые демонстрации протеста, которые ее агенты организовывали и финансировали. Буш как раз собирался ехать в Европу и был донельзя обеспокоен перспективой столкнуться с антиамериканскими выступлениями. Я сделал все, что было в моих силах, чтобы снять опасения, напомнив, что, как бы там ни было, европейцы сами запросили эти ракеты, а толпами манипулировали профессионалы. Не знаю, сумел ли я его убедить, но когда я уходил, он все еще выглядел очень озабоченным.
Второй случай касался встречи с Шульцем. В начале марта 1983 года по рекомендации Шульца Госдепартамент выпустил документ под названием «Американско- советские отношения: какими они должны быть и что нам делать?»[50]. Игнорируя Директиву по национальной безопасности № 75, которой не исполнилось и три месяца, Шульц попросил аудиенцию у президента, чтобы убедить его с помощью нового документа, что пришло время изменить наш курс в отношении Москвы. Совещание было назначено на 10 марта. То ли по просьбе президента, то ли по своей собственной инициативе Кларк отошел от установившейся процедуры и превратил эту встречу в конфронтацию между СНБ и Госдепартаментом. Он пригласил меня принять участие.
В своих мемуарах Шульц дал искаженную картину этого совещания, представив дело так, будто президент согласился с его рекомендациями, но их расстроили Кларк и сотрудники СНБ, чьим «пленником» он якобы оказался[51]. Такая интерпретация серьезно расходится с фактами, что я могу подтвердить своими детальными записями по этому совещанию.
Присутствовали четырнадцать человек[52]. Шульц начал с предупреждения, что то, что он собирался сказать, было весьма деликатным и если произойдет утечка информации, это причинит много вреда. В этот момент Рейган с забавной улыбкой приподнял край скатерти и, обращаясь к воображаемому микрофону, установленному Андроповым, сказал: «Это относится и к тебе, Юрий!» Но госсекретарю не было смешно.
Прежде чем начать свою речь, Шульц бросил взгляд на меня и сказал: «Здесь я знаю всех, кроме вас». Кларк проинформировал, кто я такой, после чего Шульц начал описывать серию инициатив, которые мы могли бы предпринять в отношениях с Москвой, касающихся, например, Афганистана и Польши, а также возобновления переговоров по различным соглашениям, срок которых подходил к концу (транспорт, атомная энергия, рыболовство и т. д.). В какой — то момент он остановился и, уставившись на меня, произнес: «Меня нервирует, что вы делаете записи». Кларк уверил его, что я был надежным сотрудником СНБ два года.
Рейган слушал предложения Шульца с нараставшим нетерпением, зевая, а в какой — то момент почти задремал. Когда Шульц закончил, он высказал свое мнение. «Мне кажется, — сказал Рейган, — что в предыдущие годы разрядки мы всегда предпринимали шаги и в ответ получали по зубам». Наши попытки привлечь русских к сотрудничеству никуда не привели. Мы должны быть осторожны в наших отношениях с ними и не делать никаких открытых призывов. Когда они снимут факторы раздражения в наших отношениях, мы ответим подобающим образом. Другими словами, Рейган говорил, что не надо предпринимать никаких инициатив с нашей стороны, мы должны только отвечать на советские позитивные инициативы.
Затем Кларк повернулся ко мне, спрашивая мое мнение. Обращаясь к Шульцу, который сидел напротив меня, я спросил, предлагал ли он предпринять эти шаги один за другим или все вместе? Шульц уставился прямо мне в глаза, но не ответил. Я повторил вопрос, но ответа не получил. Я полагаю, он был оскорблен тем, что после его речи, адресованной Президенту Соединенных Штатов, ему задавал вопросы простой ученый.
Рейган вступил в разговор еще раз. Если русские разрешат приютившимся в американском посольстве пятидесятникам покинуть страну, мы могли бы согласиться на переговоры по рыбному промыслу. Если они выпустят из тюрьмы Анатолия Щаранского, мы откликнемся и на этот шаг. Если такие жесты доброй воли будут сделаны, мы не будем «каркать», но спокойно ответим взаимностью. В этот момент он высказал довольно новую для него идею, которую, я полагаю, мне удалось внедрить в его сознание: «Я больше не верю в то, что они коммунисты по убеждению. Это просто автократия, заинтересованная в сохранении своих привилегий».
Когда продолжавшееся около часа совещание уже подходило к концу, потерпевший поражение Шульц с явным раздражением пробормотал как бы себе под нос, но так, чтобы другие могли слышать: «Получается, что надо избегать двусторонних переговоров, быть осторожными с Добрыниным, не оставлять в покое вопросы о Кубе, Афганистане и о пятидесятниках. Лично я ничего хорошего в этом не вижу».
В мае 1983 года по просьбе Кейси меня попросили от имени президентского Консультативного совета по иностранной разведке сделать анализ точности политических прогнозов, которые давало ЦРУ на протяжении пя- ти — шести лет. Я выбрал три конкретные темы: Польша, Афганистан и прогнозы о преемнике Брежнева — и с помощью двух ассистентов пропахал огромное количество информации. Выводы, к которым мы пришли год спустя, были не в пользу ЦРУ. Они показывали, что в каждом случае ЦРУ или не сумело предвидеть события, или предвидело их неправильно. Причиной всему было сочетание проецирования своих воззрений на противоположную сторону и принятие желаемого за действительное. На этот раз наши выводы не просочились в прессу.
В 1980‑е годы я также служил в группах консультантов, в том числе в военно — консультативном бюро при Совете национальной разведки (1986–1988), которые готовили рекомендации для ЦРУ по вопросам советской политики, экономики и военного строительства. Мы имели дело с весьма секретными разведданными.
В декабре 1987 года меня пригласили войти в команду «Дол — в президенты» в качестве руководителя группы советников по советским делам. Работа принесла разочарование, потому что, в отличие от Рейгана, Дол не имел четкого представления о том, какой должна быть наша политика по отношению к Советскому Союзу. У него было слишком много советников по внешней политике — ошибка, которая была в его следующей и последней попытке завоевать Белый дом.
Буш систематически убирал из своей команды всех людей Рейгана, за исключением своего друга Джеймса Бейкера. Я проводил брифинг для него в Кемп — Дэвиде перед его встречей с Горбачевым на Мальте в ноябре 1989 года, но вместе с двумя другими специалистами, у которых были более благосклонные, чем у меня, взгляды в отношении намерений Советского Союза. Кроме этого случая, у меня не было никаких контактов с Бушем.
С избранием Клинтона моя связь с Вашингтоном прекратилась полностью. Пару раз в начале его президентства я получал от его администрации приглашение быть консультантом, но, поняв, что это было сделано «для галочки», отказался.
Я покинул Вашингтон с двойственным чувством.
В интеллектуальном плане наиболее полезным для меня этот опыт оказался с точки зрения возможности наблюдать в непосредственной близости, как принимаются политические решения на высшем уровне. Как и большинство историков, я верил в могущественные незримые силы, направляющие государственных деятелей. Как и большинство образованных людей, я полагал, что высокая политика была результатом всестороннего и взвешенного процесса, когда вся поступающая информация передается наверх, где подвергается рассудительному анализу, взвешиваются все «за» и «против», пока не будет найдено решение.
Действительность оказалась совсем иной. Во — первых, потому что личности играют огромную роль в политике — их пристрастия и неприязнь, так же как и опасения, раздражение и надежды. В былое время мне было трудно поверить в утверждение современников, что Николай II отправил в отставку своего главного министра Сергея Витте, потому что не мог выносить его грубые манеры. Мне казалось неубедительным, что по этой причине можно потерять преданного и талантливого государственного деятеля. Но наблюдая за реакцией Рейгана на поведение Хейга, я пришел к выводу, что подобного рода личные чувства могут действительно играть решающую роль в политике. Поведение Хейга, его напористость и высокомерие никак не сочетались с дружелюбным и добродушным характером Рейгана. Таким же образом антипатия и раздражение Рейгана по отношению к французам сыграли большую роль в расширении за пределы США наших санкций на поставку оборудования для Сибирского трубопровода. Эти уроки наложили отпечаток на мое мышление и повлияли на мой подход к историческим исследованиям. С тех пор я с улыбкой наблюдаю, как не имеющие опыта в политике молодые историки отбрасывают подобные соображения, так же, как я мог бы делать это раньше, до работы в Вашингтоне.
Во — вторых, что касается процесса принятия решений, это, конечно, не результат вдумчивого взвешивания информации и всех «за» и «против». Та информация, которую бюрократическая машина изрыгает наверх, слишком объемна, сложна и противоречива, чтобы государственный деятель мог ее усвоить. Поэтому решения обычно принимаются бессистемно, на основе интеллектуальных предпочтений или настроения в данный момент. Это правило относится не только к администрации Рейгана, но ко всем правительствам, которые я изучал, включая правительства в России, как при царях, так и при коммунистах.
Именно по этой причине человек, знакомый с опытом работы правительства, скептически относится к теориям, объясняющим политическое поведение как нечто целенаправленное, рациональное, не говоря уже об объяснениях, сводящих все к заговору. В октябре 1982 года я выступил во Французском институте международных отношений (IFRI) в Париже. После моего выступления возникла дискуссия по поводу эмбарго, которое наложил Рейган на продажу нефтегазового оборудования Советскому Союзу. Один молодой участник утверждал — тоном, не терпящим возражений, — что истинной причиной этих санкций было «разрушение европейской промышленности». Я посмотрел на него как на сумасшедшего. Я ответил, что не только ничего подобного не намеревалась сделать страна, потратившая десятки миллиардов долларов на восстановление европейской промышленности после Второй мировой войны, но, даже если бы кто — то и задумал такой странный план, не было механизма, чтобы его осуществить. Возможно ли представить себе совещание Совета по национальной безопасности, посвященное «разрушению европейской промышленности»? Заседания СНБ обычно проходили, чтобы обсудить срочные текущие вопросы, редко — стратегию на длительный период и никогда для обсуждения философских проблем. Но в это большинство людей верят с трудом. Они отдают предпочтение всеобъемлющим историческим объяснениям, если они образованны, и конспиративным — если необразованны.
Судя по записям в дневнике, который я вел в течение двух лет работы в Вашингтоне, девять десятых рабочего времени правительства тратятся впустую, придавая ему сходство с буксующими колесами. Порой, однако, в критические моменты выпадает возможность действовать, и то, что человек тогда сделает, может сыграть большую роль. Такие моменты восхитительны. И, конечно же, я испытывал удовлетворение от осознания того, что внес некоторый вклад во внешнюю политику, которая помогла развалить Советский Союз, представлявший собой самую опасную и бесчеловечную силу во второй половине XX века. Я считаю, что Советский Союз развалился главным образом по внутренним причинам, то есть из — за неспособности коммунистов возвести прочное основание для режима, который нарушал все известные нам принципы природы человека и общественных отношений. Однако решимость Соединенных Штатов расстроить амбиции внешней политики Советского Союза сыграла большую роль в этом процессе. И здесь два президента внесли особый вклад: Трумэн в начале «холодной войны» и Рейган в ее конце. Идеологическое наступление Рейгана и его наращивание военной мощи напугало русских, они потеряли приобретенную в шестидесятые и семидесятые годы уверенность, что связали руки Соединенным Штатам. Такая потеря уверенности в себе стала главной причиной ошибок, которые они совершили в конце 1980‑х.
Лично я понял, что не приспособлен для работы в больших организациях. Мое чувство разочарования, мои многочисленные (хотя и неосуществленные) решения уйти в отставку объясняются главным образом тем, что, начиная с пятнадцатилетнего возраста, я привык изо дня в день к интенсивному интеллектуальному труду. Когда я берусь за перо или высказываюсь, то выражаю собственные мысли и чувства и свободен это делать в любое время. Я сам себе суверен. Мои подданные — это сотни тысяч слов в английском языке, которыми я могу командовать, как мне вздумается. Я всматриваюсь в них, и, если они меня не устраивают, я могу их выстроить в ином порядке. Но в правительстве, так же как и в любой другой большой организации, человек находится в положении адресата команд и начинает действовать только тогда, когда его начальники бросают работу к его ногам. Меня это чрезвычайно расстраивало, потому что зачастую мне умышленно не поручали какое — либо дело чиновники, которым не нравился я или мои идеи. И, конечно, все, что человек пишет или говорит, должно быть скоординировано или «пропущено» через начальство. Даже публичные выступления президента подвергаются тонкой цензуре.
Когда я впервые прибыл в Вашингтон, некоторые старожилы предсказывали, что я там останусь навсегда.
Однако у меня не было сомнений, что через два года я вернусь в Гарвард, что бы ни случилось. Моя уверенность была основана не только на глубокой любви к науке, но также и на отсутствии у меня стремления к власти, то есть того импульса, который приводит в действие политические амбиции. Власть дает психологическую компенсацию: она позволяет человеку, который не может управлять самим собой, управлять другими. Я не отрицаю тот факт, что мне было приятно внимание к моей персоне, когда я был в Белом доме, но власть как таковая не имела для меня никакой ценности. Поэтому совет, который я получил от Киссинджера, вошел в одно ухо и вышел в другое. Почему это должно было быть именно так, стало мне ясно, когда я читал Эрика Хоффера, одного их самых мудрых людей Америки XX века. В своем дневнике он писал: «Люди, не созданные для свободы, — те, которые не знают, что с ней делать, — алчут власти. Желание свободы характеризует «обладающий» тип личности. Такие люди говорят: оставьте меня в покое, и я смогу вырасти, выучиться и реализовывать свои способности. Жажда власти, по сути, характеризует «необладающий» тип личности. Если бы у Гитлера был талант и темперамент гениального художника, если бы у Сталина был талант стать выдающимся теоретиком, если бы у Наполеона были задатки великого поэта или философа, в них вряд ли развилась бы всепоглощающая страсть к абсолютной власти. Свобода дает нам шанс реализовать нашу человеческую и индивидуальную уникальность… те же, кто лишен способности достигнуть чего — либо в атмосфере свободы, будут стремиться к власти»[52].
Я стремился к свободе, а не к власти. И в первый день после окончания работы в правительстве я с восторгом записал в своем дневнике:
Фантастика! Сейчас девять двадцать утра, когда каждый день я обычно приходил на службу, и я как раз пришел в библиотеку Конгресса… Ошейник и поводок, на которых меня невидимо держали, исчезли.