Этими днями я объездил все дороги в здешних горах и в весеннем снегу искал следы…
Здесь, в горах, остались места, которые я хотел бы увидеть вновь, мгновения, которые желал бы вернуть, насколько это возможно.
И еще, я ищу следы корчевателя в мерзлой земле… тропинки, покрытые росой, лес ищу, небо, деревья те самые и те самые камни.
Герда, что оставили нам с тобой все эти годы? Где отпечатки твоих рук, где та береза с корой, изрешеченной пулями? Где желтые померзшие стебли, низко пригнувшиеся к земле, мгновения, вырванные у…
Вырванные у смерти. Каждая капля бесценного времени.
А что же теперь?
Что ж, жить можно. Только ведь это не жизнь, в ней нет опасности, но нет и огня.
Слышишь ты меня?
Я должен вспомнить все. Мгновение, когда остановилось сердце. Каждую твою улыбку.
Любимая.
Нас увели перед самым рассветом, в шесть часов.
Впрочем, я как бы начал с конца.
Все началось вовсе не с того, что нас увели, все началось несколькими часами раньше, когда Крошка Левос, приподнявшись на локте, обернулся ко мне и спросил, нет ли у меня лишнего куска хлеба.
Он приоткрыл рот, обнажив кончик языка, который метался между зубами, словно зверь в клетке, и я отдал ему последнюю горбушку, которую сжимал в ладони со вчерашнего вечера. Горбушка была мягкая и теплая, и я торопливо протянул ее ему, чтобы он сразу же сунул ее в рот, избавив меня от зрелища пересохшего, белого, как кость, языка, безостановочно сновавшего между губами.
Он ничего не сказал, просто взял хлеб и откусил от него кусочек. Спрятав остаток в руке, он растянулся на койке. Я видел, как он мял горбушку ладонью. Он не мучился голодом, просто ему нужен был хлеб, который он мог бы сжимать в руке.
Я скосил глаза в сторону профессора Грегерса, чья койка стояла слева от меня. Профессор, не шевелясь, улыбнулся мне в ответ горестной и чуть смущенной улыбкой: он хорошо понимал, зачем Левосу понадобилась горбушка. Герда лежала, тесно прижавшись к отцу, положив руку к нему на грудь; ее тонкие пальцы все крутили и крутили пуговицу на его сорочке, вторую сверху. Верхней пуговицы уже не было.
Остальных мне было трудно разглядеть в потемках, но я слышал их дыхание. Эвенбю, страдавший чахоткой, дышал чаще всех других. Мы втайне ненавидели Эвенбю за его тяжелое, свистящее дыхание. Мы не замечали за ним этого, пока нам не вынесли приговор. Но когда приговор объявили, Эвенбю откинул голову и, как утопающий, стал ловить воздух ртом. С тех пор он лежал на койке и все так же дышал, задрав подбородок кверху: из его рта выбивался негромкий протяжный хрипловатый звук, а потом звук этот вдруг резко обрывался и переходил в кашель, от которого Эвенбю весь синел, а глаза его наполнялись слезами.
Вот уже четыре дня мы слышали эти судорожные вздохи, и казалось, каждый из них оглашает нам вновь и вновь смертный приговор.
Но в нашем раздражении таилась также смутная зависть: ведь Эвенбю и без того был обречен. Он словно бы уже покончил все счеты с жизнью, и, в сущности, ему следовало бы радоваться, что вот придут палачи и быстро положат конец его мукам.
Кто-то, чмокнув губами, спросил, который час. Это был Бергхус.
Никто не ответил.
Я лежал, прислушиваясь, когда же он снова чмокнет губами, и ждал, что он повторит свой вопрос. Время стало для Бергхуса тем же, чем теперь была горбушка для Левоса, — своего рода спасательным кругом. Он хотел задержать время, и сделать это можно было, лишь сосредоточив на нем все внимание.
«Я отдал свою горбушку, — подумал я и прилепился к этой мысли, словно ребенок, обиженный тем, что его вынудили поделиться лакомством с другим, — пусть теперь кто-нибудь другой водит Бергхуса за нос, растягивая время».
— У меня нет часов, — мягко произнес профессор, — но, наверно, сейчас около четырех.
— А я думаю, пять! — Это сказал Трондсен.
— Сейчас четыре часа! — Голос профессора Грегерса прозвучал непривычно резко. Но окрик запоздал. Бергхус приподнялся на койке. Койка стояла у окна, и лицо его в белом отсвете прожектора, установленного на плацу, посерело и исказилось ненавистью и страхом. Беспомощно заикаясь, он забормотал что-то, чего никто не мог разобрать, пока Грегерс наконец с деланным равнодушием не оборвал его: — Чепуха, сейчас четыре часа.
Трондсен перевернулся на бок. Взгляд его маленьких карих глаз был неподвижен, он лежал, подстерегая, не выдаст ли кто-нибудь своего страха. Не дождавшись, он перегнулся через край койки и потрогал Эвенбю за плечо.
— Эвенбю, — зашептал он, — светает ведь в шесть, не так ли?
— Тихо! — Грегерс сказал это, не оборачиваясь, но не так резко, как прежде. Время таяло, и казалось, ничто теперь уже не имеет значения. Даже для Грегерса.
Трондсен обернулся к профессору; его костлявая могучая челюсть неутомимо двигалась: в уголке рта он держал щепку, ходившую вверх и вниз.
— Да что такого, в конце концов!..
— Оставьте Эвенбю, он болен.
После все стихло, мы слышали лишь шаги часового в нижнем этаже.
Теперь, когда у меня больше не было теплой горбушки, я перевернулся на спину и, прислушиваясь к собственному пульсу, начал отсчитывать по нему время. После каждого семидесятого удара я приподнимал голову с подушки в знак того, что прошла минута. Так я мог следить за бегом времени и держать его в узде; монотонная счетная работа приглушала страх.
Хуже всего было это сосущее чувство в желудке — не от голода, а от того, что все ссохлось внутри. Судорожно сокращалась диафрагма, все органы сжались, застыли. Стараясь унять боль, я свернулся клубком, чтобы все тело превратилось в жесткий, застывший узел. В позе ежа было легче сдержать мышечную дрожь.
Но стук в ушах не смолкал, лишь на короткий миг мне удавалось его заглушить, отсчитывая минуты.
Так прошло около часа, и все это время в камере было тихо. Впрочем, не совсем. Случалось, Трондсен тяжко ворочался на своей койке, и всякий раз, когда он переворачивался на другой бок, Бергхус, дрожа, причмокивал губами и вздыхал.
На мгновение я перестал считать, просто лежал без дела, и тотчас же стук возобновился с прежней силой, словно кто-то серебряным молоточком колотил по моим барабанным перепонкам. И вслед за стуком в душу вполз прежний ледяной, иссушающий страх. А вслед за страхом пришло нечто новое — какое-то убийственное смирение: мне захотелось сжаться в комок и любой ценой вызвать сочувствие всех прочих, пусть даже смешанное с презрением, даже ценой собственного унижения. Я знал, что палачи часто избивают осужденных перед казнью, вероятно, потому, что не могут вынести вида людей, гордо выпрямившихся перед дулами винтовок.
Я чувствовал, что, унизившись, я бы легче пережил эти мгновения, потому что унижение выжгло бы часть моего существа и все вокруг измельчало бы и утратило смысл.
Затем я, видно, уснул, потому что впоследствии помнил только, что, вдруг вскочив, приподнялся на койке, весь похолодев, с бешено колотящимся сердцем. Задремав, я перестал считать, и теперь трудно было сказать, сколько времени я проспал.
Левос лежал на боку, подперев щеку той самой рукой, в которой была горбушка. Бергхус сел и начал раскачиваться на койке взад-вперед, как часто делают маленькие дети, перед тем как уснуть. Повернувшись к дочери, профессор Грегерс еще крепче прижал ее к своей груди.
Трондсен стих; теперь он лежал на спине, водя пальцами ног по спинке койки, которая от этого слабо, но равномерно поскрипывала.
— Левос, — вдруг прошептал он, — Левос, может, нам лучше встать с коек и приготовиться?
Тщедушный Левос ничего не ответил, только бесшумно спустил ноги на пол и, сидя на кровати, зажал между коленями руки.
Трондсен снова улегся.
— Что ж ты, раздумал собираться? — прошептал Левос.
— Лучше уж отосплюсь, — сказал Трондсен. Левос снова улегся на свою койку.
Грегерс резко обернулся к Трондсену, но грозного оклика не последовало. Время поглотило гнев. Мы услышали лишь, как он тоненько и презрительно фыркнул, затем снова лег на прежнее место, повернувшись к дочери.
Эвенбю кашлял хрипло, со свистом. Он пытался приглушить кашель, и чувствовалось, как больному тяжко, оттого что он не в силах его остановить. Временами он поднимал голову и с отчаянием оглядывался вокруг, словно пытаясь понять, почему его исключили из последнего братства смертников.
— О господи, неужели этому никогда не будет конца? — прошептал Бергхус. — Трондсен, ты не можешь заставить его замолчать?
Никто не ответил, от глухого голоса Бергхуса страх на мгновение вновь полыхнул ярким пламенем.
Страх заволок всю камеру. Он прилипал к нам, словно невидимая ткань, он был в тишине и в каждом мельчайшем звуке. Он был в воздухе, мы вдыхали его вместе с кислородом, он расползался по всему телу, иссушая его, парализуя мышцы, отнимая силу у рук и ног…
— Смотрите…
Это Левос, приподнявшись на койке, показывал на окно. Мы тоже приподнялись на койках и стали смотреть. За окном по-прежнему стоял туман. Но за туманом притаился день — занимающийся день — и подсвечивал мглу каким-то неправдоподобным песочно-желтым светом. Из мглы выступила сторожевая башня с остроконечной крышей и позади три горизонтальные черты — ограда из колючей проволоки.
Сначала в нижнем этаже распахнулась дверь. Затем несколько секунд стояла тишина, мы слышали, как, весь дрожа, тяжко и часто задышал Бергхус; мы увидели, что он стоит на полу, с жиденьким узелком в правой руке, а левой ухватился за спинку кровати, и так он все стоял, вытянув руку и цепляясь за койку. Весь дом вдруг наполнился грохотом, топотом, резкими криками команды. И вот уже те одолели лестницу, толкнули дверь.
Их было четверо, и командовал ими офицер в чине лейтенанта. Лейтенант был молод, его бесцветное лицо выражало притворную скуку. Усталым голосом он зачитал наши имена, словно измученный учитель, который больше не в силах выносить шум и проказы и потому распускает учеников по домам. Затем он передал бумагу одному из солдат, прислонился к оконному косяку и чем-то вроде шпильки принялся чистить ногти.
Один из конвойных подошел к Бергхусу и слегка тронул его автоматом. Бергхус выпустил спинку кровати и пошатнулся, на мгновение потеряв равновесие. Круглое, погасшее, бледное лицо человека, давно не бывавшего на свежем воздухе, вдруг сморщилось и ссохлось на глазах, словно яблоко после долгой сушки, и, когда солдат ткнул дулом автомата в его узелок, он не сразу понял, что тому нужно, а, застыв на месте, по-прежнему прижимал сверток к себе.
Солдат выхватил у него узелок и швырнул на койку. Узел развязался, и содержимое высыпалось наружу: огрызок колбасы, два куска хлеба, пять кусков сахара и пакетик масла. Бергхус отчаянно облизывал губы, казалось, он пытается выговорить нечто очень важное, но солдат лишь покачал головой и кивком указал ему на дверь.
Нас отвели на плац, где стоял прожектор. Здесь нас построили в том порядке, в каком выкликали: впереди профессор Грегерс, за ним Герда, за ней я, дальше Левос, Бергхус, Трондсен и позади всех Эвенбю.
Связывать нас не стали, не стали также бить. Солдаты не были пьяны, просто угрюмы и немногословны, как это случается на заре, молча дожидались, пока Эвенбю займет свое место в строю.
Мы прошли вереницей сквозь масляно-желтые ворота с надписью «Человека освобождает труд», составленной из кривых сосновых веток, затем, повернув направо, зашагали дальше по знакомой дороге, которая вела к невысокому холму над песчаным рвом.
Туман был неспокоен, он волнами стлался по земле, здесь сгущаясь, там редея, так что лейтенант, шедший впереди всех, временами скрывался из виду. На ходу натянув перчатки, он то и дело постукивал кулаками — один о другой, — чтобы согреться. И всякий раз, когда он исчезал в тумане, мы слышали этот глухой стук, и казалось, где-то вдалеке трамбуют дорогу. Безмолвие и туман, неправдоподобность всей этой сцены потрясли нас, смертников, мы словно оцепенели в бессильном изумлении.
Я шел, упершись взглядом в затылок Герды, и видел, что ее волосы унизаны каплями, и еще я заметил, что отец ее шагает мельче обычного, наверно, чтобы ей легче было за ним поспевать. С фьорда донесся гудок парохода.
Пожалуй, нам было легче оттого, что мы шли, и хорошо было, что Грегерс ни разу не сбился с шага. Хорошо было также, что кругом стоял плотный туман и мы различали лишь очертания ближних предметов. Тот, кому довелось проделать последний путь к месту казни, скажет вам, что самое страшное — это видимая даль. Вид озера где-то вдали, тучи на небе, крыши дома где-то на вершине горы отнимали у большинства последнее мужество. Но вокруг нас был мир, стертый уже почти навсегда, и мы шли своим путем, словно нам предстояло лишь исполнить какую-то одну, последнюю формальность.
Я вновь перевел глаза на затылок перед собой. Локоны Герды развились и обвисли во влажном воздухе.
Сзади вдруг донесся слабый, но долгий булькающий звук. Левоса стошнило. И в тот же миг я увидел семь столбов у песчаного рва. Возле них похаживал солдат и, пошатав то один, то другой столб, утрамбовывал вокруг них песок, чтобы они крепче стояли.
Еще десять метров… и вдруг на мое плечо легла чья-то рука. Это Левос вцепился в меня.
Он закричал, и горбушка выпала из его руки, он трижды прокричал «нет» и сильным ударом столкнул меня в обочину, а сам набросился на солдата, шедшего рядом с ним. Я услышал выстрелы, кто-то вскрикнул, и Трондсен выхватил у кого-то автомат; я увидел, как обернулся Грегерс, а офицер, шедший впереди, вдруг круто повернулся и стал вытаскивать из кобуры пистолет; и тут Левос взвыл и начал молотить кулаками… только не солдата, а Трондсена. Мимо моего уха просвистели пули, я услышал звуки ударов и крики и, рванулись в сторону, схватил Герду за руку и, крикнув ей «беги», увлек ее за собой, прочь с дороги.
Мы перепрыгнули через канаву и скрылись за елями, густо окаймлявшими дорогу. Только когда мы очутились одни в море тумана, я выпустил ее руку. И мы помчались дальше наугад.
Была середина апреля, и ноги мои погружались в снег по самую щиколотку. Кое-где снег уже стаял; я бежал по лесу, ничего не видя от страха, одержимый одной мыслью, но невольно меня влекло к темным бурым полоскам вереска, мха и прелого папоротника. Почему-то мне казалось, что в головоломном узоре бесснежных троп и тропинок я немедленно отыщу спасительный путь. Я бежал, все больше и больше подпадая под власть могучего наваждения, запрещавшего мне ступать по белому: так, ребенком я верил, что отвращу от себя любую беду, если только не стану наступать на полоски земли между плитами тротуара.
Я надеялся миновать рощу шириной метров в двести. За ней было поле, спускавшееся к ручью. А на другой стороне ручья начинался большой лес.
Я видел его из окна камеры всякий раз, когда расступался туман, и за эти четыре дня он стал для меня привычной деталью пейзажа, от которой я не смел отвести взор, и всякий раз, когда ужас сжимал сердце, я шепотом повторял про себя словно глухое, монотоннее заклинание, словно детский стишок, которым в потемках развлекает себя ребенок, страшащийся мрака: роща, поле, ручей, лес, роща, поле, ручей, лес…
Я бежал и ни разу не вспомнил о Герде. Я только тогда подумал о ней, когда выбежал на опушку леса, туда, где земля уже начинала клониться под гору и исчезала в тумане. Я встал как вкопанный и прикрыл рот рукой, чтобы заглушить дыхание, и прислушался. В тот же миг пугающе близко прогремели два выстрела. Я ринулся в поле, в туман и подумал: «Значит, они поймали ее, значит, они застрелили ее, они еще провозятся примерно с полминуты, и за это время я почти успею добежать до ольшаника у ручья. А на другой стороне начинается большой лес, и он тянется до самой границы, да, этот лес извилистой полосой тянется до самой границы… Дороги я буду пересекать ночью…»
Я мчался очертя голову и слышал лишь треск ломающейся подо мной ледяной корки, и казалось, будто я вспарываю в ткани леса один и тот же нескончаемый шов. Прогремело еще несколько выстрелов, и от страха я совсем позабыл, что лучше бежать налево, иначе я рискую вернуться по кругу назад. Время — секунды, минуты, часы, за которые прошлой ночью я цеплялся с такой лихорадочной алчностью, — поглотил безумный бег, и я забыл, что, мчась по прямой, я уже через минуту должен был достигнуть ручья. Жила одна лишь плоть, и только одного жаждала она: скорей прочь отсюда, туда, в лес, пока они не догнали меня, туда, в гущу деревьев, туда, за взгорки. А потом — еще дальше и дальше в туман, пока он не рассеялся…
Я замер на бегу и, задыхаясь, с ужасом уставился на землю. Передо мной были мои собственные следы: значит, я вернулся назад. Петляющая лента следов тянулась влево и вправо и дальше исчезала в тумане, и я уже не знал, в какой стороне ручей.
Выстрелов тоже больше не было слышно. И не слышно было погони, и откуда мне было знать, в какую сторону мчаться. Может, палачи притаились вон там за деревьями и подстерегают меня, зная, что я непременно собьюсь с пути и вернусь на собственный след.
Сделав несколько шагов, я остановился: господи, ведь следы, конечно, идут лишь в одном направлении. Я жадно припал к земле и теперь отчетливо увидел длинный неглубокий след своих каблуков, всякий раз подгребавших на бегу горстку снега.
А что, если — я встал и прислушался, — а что, если это чужой след и еще кто-то, подобно мне, сделал круг и сейчас возвратится назад? Здесь, в густой мгле, поглотившей все измерения и пропорции, я не мог разобрать, где начинается спуск к ручью.
И тут я услышал, как кто-то мчится ко мне, ломая тонкий ледяной наст. Я не стал ждать, пока его увижу, а круто повернулся и побежал, и тот человек что-то прокричал, а я пригнулся, пробиваясь сквозь груду снега, доходившего мне до колен. Меня слепили слезы, и дыхание со стоном вырывалось из моей груди, и вдруг я обнаружил, что потерял правый ботинок, но в тот же миг забыл об этом, и я стал петлять, чтобы уйти от пуль, спотыкался, и падал, и снова вскакивал, и мчался дальше, уже не оглядываясь на след, и, только натолкнувшись на дерево, пришел в себя. Удар был такой силы, что я сполз на землю вдоль ствола и, обвив его руками, застыл на коленях. Все тело мое свела судорога, я припал к корням дерева, прильнув щекой к узловатой коре, и меня вырвало. Лежа у подножия дерева, я начал считать: раз, два, три, четыре, словно пытаясь удержать каждый миг, отпущенный мне… пока меня не схватят.
Не меняя позы, я повернул голову и увидел Герду. Но лишь спустя мгновение я узнал ее — словно очнувшись от сна. Она стояла рядом, но глядела не на меня, а куда-то поверх моей головы, в туман, словно боясь, не оставила ли она в нем следов. Лицо ее горело, изо рта жесткими толчками вырывался пар, губы побелели; смахнув волосы с лица, она подалась вперед и прислушалась. Она дышала часто, тоненько всхлипывая, и слезы без удержу текли по ее щекам, капали с подбородка.
— Отец? — Она выдохнула это слово, не глядя на меня. — Схватили его?
Голова раскалывалась от боли, судорога не отпускала живот. Я сделал рывок, чтобы встать и мчаться дальше, но тут же снова упал. Сам того не заметке, я сплел пальцы рук вокруг ствола и теперь не мог их разжать. Я бился, дергался, и снова меня захлестнул страх, и, взвыв, точно зверь, я рванулся вперед и впился зубами в правую руку.
— Судорога у меня, не могу разжать рук…
Весь дрожа, я пробормотал эти слова, и мне вдруг стало стыдно, хотя я думал, что этого чувства давно уже нет в природе, стыд смешался со страхом и похитил последние мои силы. Я увидел, что рука у меня в крови, и в тот же миг ощутил резкую боль: Герда хлестнула меня по пальцам. Руки мои разжались, и я поднялся, держась обеими руками за ствол.
— Скорей, — торопливо, хрипло шепнула она и подала мне ботинок.
Я растерянно уставился на него.
— Ты потерял башмак!
Лихорадочно переводя дух, она настойчиво совала мне в руки ботинок, словно желая во что бы то ни стало избавиться от этой смертельно опасной вещи, Я взял башмак в обе руки и прижал к груди, по-прежнему ничего не понимая.
— Это твой башмак! — крикнула она. — Бежим!
Я посмотрел на свою ногу и вдруг понял и наклонился, чтобы…
— Не сейчас! После обуешься! Сейчас некогда! Изморозь осыпалась вокруг, когда мы пробивались сквозь ольшаник к ручью. Лед на ручье треснул, и под ним показалась длинная полоса черной воды, окаймленная желтой кромкой.
Мы не стали искать брода, а вошли в ручей и побрели к тому берегу, и скоро вода обступила нас по пояс. Герда пошатнулась, и я протянул ей руку. Она ухватилась за мои пальцы, но они набрякли от ее удара, и мне никак не удавалось их согнуть. Она оперлась на мое запястье, и так, поддерживая друг друга, мы шаг за шагом продвигались вперед, ощупью ступая по неровному дну. Герда выпустила мою руку только тогда, когда мы благополучно перебрались на тот берег.
От ручья поднимался крутой откос, снег на нем был рыхлый, и мы поползли вверх на четвереньках, цепляясь за каждый куст, потому что нам некогда было выбрать более пологий склон, — только бы скорей укрыться в гуще деревьев, — но еще на середине откоса мы заслышали пальбу с другой стороны поля.
«Они палят наугад, — подумал я, — они воображают, будто мы еще на той стороне». Меня вдруг осенило, что это первая разумная мысль, которая появилась у меня за последние четыре дня, и в сердце вновь вспыхнула отчаянная надежда, что, может быть, нам все же удастся уйти от погони, В ветвях деревьев над нами просвистели пули, донеслись лающие звуки команды, но мы уже успели взобраться на холм и, пригнувшись, метнулись в ельник.
Мы бежали без передышки, пока Герда не споткнулась. Рухнув на землю, она так и осталась лежать, уткнувшись лицом в талый снег. Я тронул ее за руку и хотел помочь ей встать. Она повернулась ко мне, и я понял, что у нее в мыслях, я встал на колени рядом с ней и встряхнул ее за плечи.
— Нет, — зашептал я, задыхаясь и подталкивая ее в спину, — нет, не схватили наших. Где уж отыскать их в этой мгле! Но нам надо спешить, пока туман не рассеется. Ты же сама видела, — сказал я и, наклонившись к ней, закричал ей прямо в ухо: — Вчера туман разошелся только под вечер!
Я подталкивал и поднимал ее легкое тело, пока не принудил ее встать на колени, затем, подхватив ее под руки, поставил на ноги. Ее лыжные брюки намокли по пояс; с нитей, которые она выдернула из своей непомерно просторной мужской куртки, свисали сосульки. Она стояла, прислонившись к ели, ее била дрожь, и она смотрела, как я вытряхиваю снег из своего башмака. Я обулся, но не мог завязать шнурок. Присев на корточки, она пыталась мне помочь, но и у нее тоже ничего не вышло, и мы заспешили дальше.
Мы были уже не в силах бежать, но шли быстрым шагом, стараясь держаться проталин.
Теперь, когда схлынул первый безумный страх, я стал оглядываться по сторонам. Нам надо было идти на север, а затем на восток, чтобы уйти от населенных мест. Но в лесу было нелегко угадать нужное направление, разве что по верхушкам гор, с которых под полуденным солнцем еще вчера стаял снег.
— Попробуй отыскать муравейник, — сказал я.
Она молча кивнула. Даже от одного этого усилия она пошатнулась, и, вернувшись назад, я стал помогать ей карабкаться на склон, и потом, все так же ощупью пробираясь вперед, мы обошли трясину. Чуть дальше в тумане перед нами возникла отвесно уходящая вверх горная тропка.
— Не могу больше.
Выскользнув из моих рук, она опустилась на кучу хвороста.
— Только одну минутку, — задыхаясь, прошептала она, — я больше не могу.
Дрожа от усталости, она откинулась спиной на груду прелых ветвей среди снега и мокрой листвы.
В тишину вдруг ворвался негромкий звук: какой-то белый комок, пробив туман, глухо ударился о землю. Я вздрогнул, торопливо обернулся и застыл, пораженный страхом. И тут я увидел белку — это она сбросила снег с еловой ветки — и разразился пронзительным смехом:
— Черт побери!..
Я провел рукой по лбу и резко оборвал смех, вспомнив, как я лежал без чувств, обняв руками древесный ствол, когда меня нашла Герда. Стыд привел меня в ярость, и, шагнув к девушке, я закричал:
— Вставай, надо идти!
Наклонившись к ней, я дернул ее за руку, пытаясь ее поднять; она старалась вырваться, стала колотить меня свободной рукой.
— Уходи! — хрипела она. — Оставь меня!
— Ты пойдешь со мной!
Страх захлестнул нас обоих, он, словно электрический заряд, передавался от одного к другому, и теперь мы уже не могли оторваться друг от друга и, сцепившись, повалились на сучья и начали бороться, как двое детей, забывших, из-за чего вышла ссора, и знающих лишь, что должны драться, пока достанет сил или пока их не разнимет кто-нибудь из взрослых. В конце концов я закатил Герде оплеуху, так что она рухнула на спину и ударилась о ветку. Она вскрикнула коротко и звонко и отползла от меня.
Я поднялся, тяжело переводя дух. Мы стояли, и между нами была груда хвороста. Я не глядел на Герду, но слышал, что она плачет, часто и торопливо всхлипывая, и я почувствовал, что страх отступил и что мне уже не так отчаянно стыдно.
— Надо идти дальше, — тихо сказал я ей.
Я повернулся и зашагал влево вдоль каменной стены — туда, где исчезали в тумане макушки деревьев. И, только обнаружив лощину, я обернулся назад — посмотреть, идет ли Герда за мной. Она стояла невдалеке, разглядывая свой правый карман, оборванный по швам с обеих сторон. Никто из нас не произнес ни слова. По-прежнему избегая глядеть друга на друга, мы уставились на оборванный карман, свисавший книзу, как непреложный знак того, что отныне мы обречены делить друг с другом и страх и стыд.
Секунду я стоял в нерешимости. «Я не могу задерживаться из-за нее!»
Я снова повернулся к ней спиной, боясь, как бы она не разгадала мои мысли, и зашагал вдоль уступа.
«Я ушел только для того, чтобы отыскать дорогу».
И снова я обернулся к ней и увидел ее: хрупкий силуэт вот-вот сольется с деревьями.
«Еще три метра, и я уже не увижу ее!»
— Иди, не надо меня ждать!
Она сказала это глухим, упавшим голосом. Но я понял, что она раскусила меня, и в ту же минуту я возненавидел ее и пожалел, что ее не поймали, нет-нет, я не хотел, чтобы ее поймали, жаль только, что мы встретились там, у опушки…
Я вдруг замер и прислушался, а она между тем догоняла меня.
— Слышишь?
Кивнув, она подошла ко мне. Мы расслышали удары топора. Надежда окрылила нас, и мы сразу же побежали в ту сторону, откуда доносился звук.
— Погоди!
Резко остановившись, я обернулся и схватил ее за руку.
— А что, если?..
— У нас нет выхода, — тяжко дыша, шепнула она, — да и навряд ли нацисты рыщут здесь под видом лесорубов…
Ее робкий и в то же время слегка назидательный тон вновь оголил мой страх, и я заупрямился.
— Что ты об этом знаешь! — сказал я.
Мои слова прозвучали неожиданно резко, и ее глаза широко раскрылись от удивления, словно она впервые за все время как следует разглядела меня.
— Надо расспросить лесоруба, — зашептала она, — может, он знает дорогу… Может, он с кем-нибудь связан… Надо будет — убежим, прежде чем он успеет кого-то позвать…
Я опять постоял, прислушиваясь, и подумал: «Она ждет, что я приму решение».
— Странно, что кто-то рубит лес в этакой мгле, — сказал я.
Я вдруг рассмеялся чуть раздраженно и, возможно, с излишней пренебрежительностью, и у меня задергались уголки губ и глаз. Мы оба вздрогнули от неожиданности; я пристыжено смолк и тыльной стороной ладони попытался разгладить лицо.
— А все же это подозрительно, — продолжал я, — почти невероятно.
Я почувствовал, как судорога поползла от губ к подбородку и за ушами вдруг образовались жесткие узлы, и я увидел, что Герда старается выдавить из себя улыбку, чтобы успокоить меня. Но улыбки не получилось, вышла лишь жалкая гримаса, и, уловив ее отражение в моем взгляде, Герда отвернулась.
Здесь, в лощине, мгла была еще гуще, и мы увидели лесоруба, лишь очутившись почти рядом с ним. Сначала он возник перед нами из-под земли, точно смутное воплощение нашего страха, но затем видение поплотнело, и перед нами предстал невысокий жилистый мужчина с редкой щетиной на щеках, выпученными глазами и темным венчиком волос вокруг лысины. Он был в толстом вязаном свитере, рабочем комбинезоне и резиновых сапогах. От него шел легкий пар; слегка наклонившись вперед, он ловко орудовал топором. На лице его читалась озабоченность, а кончик языка мелькал в углу рта всякий раз, когда лезвие топора приближалось к подножию дерева, и мгновенно исчезал, когда лезвие вонзалось в ствол. Он четко работал, но все его движения словно подчинялись какому-то роковому, колдовскому ритму, в них были обреченность и в то же время ожесточение, казалось, он веками стоял на этом месте, прикованный к дереву и к топору, и не знал, наступит ли для него когда-нибудь час избавления.
Но теперь, даже не видя нас, он явно ощутил присутствие чужих людей: несколько раз дровосек промахнулся и, подняв топор, осмотрел его слегка удивленно и как бы с обидой; сразу же вслед за этим он обернулся в нашу сторону и замер с топором в руках. Он заморгал, глаза его изумленно расширились, и он слегка попятился.
Я подошел ближе. Мужчина оглянулся, словно желая убедиться, что путь к отступлению свободен, затем, опустив топор, вопросительно взглянул на нас.
— Мы заблудились.
Я сделал еще шаг вперед, но лесоруб снова поднял топор, и я застыл на месте. На его костистом лице появилось настороженное, страдальческое выражение. Он попеременно переводил взгляд с Герды на меня и с меня на Герду, и, очевидно, до него наконец дошло, что за люди стоят перед ним. Сделав это открытие, он изумленно разинул рот, но тут же замахал топором, словно ограждаясь им от нас, и решительно замотал головой.
— Нет! — истошно выкрикнул он и, запинаясь, забормотал: — Я вам не помощник. Вы лучше не пытайте меня ни о чем, мое дело сторона. — Он мотнул головой. — Ступайте отсюда!
Я бессильно, умоляюще развел руками и хотел подойти еще ближе, но Герда, вцепившись в мою руку, удержала меня.
— Мы про вас ничего не скажем, если нас схватят, — зашептала она, — только растолкуйте нам, куда мы забрели и где нам лучше укрыться.
Лесоруб держал топор в правой руке, а левой опирался о ствол сосны. Тут он зашел за дерево и, словно белка, выглядывая из-за него с испугом и любопытством. Его повадка выдавала в нем человека, который провел всю жизнь среди деревьев и привык искать у них помощи. Он растерялся бы, будь он вынужден принять решение, сидя в кресле, и с любой трудностью мог справиться, лишь покуда ощущал под рукой привычную бугристую поверхность древесной коры.
Облизнув губы, он покачал головой с видом человека, умудренного опытом.
— Где уж тем, — протянул он, — думаете, я не слыхал, как поступают с беглецами? Прежде чем расстрелять, их избивают. И те выкладывают все как есть. Их привязывают к козлам, — тут в его печальных глазах вдруг вспыхнул похотливый огонек, — и баб тоже. Нет уж, — он презрительно фыркнул при мысли о том, что мог бы так оплошать, — я в такие дела не встреваю. Но тут он, видно, почувствовал на себе наш взгляд. Не враждебный, а всего лишь усталый, пустой, потухший взгляд людей, на какой-то миг загоревшихся безумной надеждой, и он понял, что должен защититься от этого взгляда.
— У меня четверо детей, — крикнул он, — и ничего я не знаю! Я лес рублю, а политикой сроду не занимался!
Герда порывисто отпрянула назад.
— Идем, — сказала она.
Я обернулся и показал на лощину, тонувшую в тумане.
— Север там? — спросил я.
— Не слыхал, что ли? Не знаю я ничего!
Лесоруб попятился и начал присматривать новое дерево.
— Я здесь только свою дорогу — из дому да в дом — примечал, вот вам и весь сказ! Я сюда хоть вслепую дойду, по деревьям и камням путь узнаю.
Ухватившись за очередной сосновый ствол, он словно бы поостыл.
— Я думал, они кого хлопнули, — с любопытством произнес он. — Они, почитай, каждое утро стреляют кого-нибудь. А мне и невдомек, что кто-то сбежал.
Он обождал немного, словно рассчитывая, что это немудреное разъяснение образумит нас, после чего уж можно будет завести обыкновенный разговор о том, что творится на свете, может, даже обменяться новостями. Но мы уже повернулись и зашагали к елям, которые росли сплошной чащей, образуя над лощиной своего рода навес.
Покосившись через плечо, я увидел, что он все еще стоит на прежнем месте. Он ощупал пальцем лезвие топора, затем поглядел на рану в стволе дерева, которое начал рубить, и вдруг бросился нас догонять.
Заслышав его шаги, мы обернулись и увидели, как он выбежал из мглы. Лесоруб остановился, оглянулся кругом и, задыхаясь от бега, прошептал, взмахом топорища указывая нам дорогу:
— Идите вверх по лощине. Через триста-четыреста метров отсюда будет хижина.
Он повернулся и побежал назад. Он бежал так быстро, словно хотел настигнуть и стереть в порошок свой собственный необдуманный порыв.
Конечно, то был самообман, но здесь, в тесной лощине, я вдруг почувствовал себя в безопасности, к в какой-то миг мне даже захотелось, чтобы та хижина была не в трехстах-четырехстах метрах, а в сотнях километрах отсюда и мы бы все шли и шли, продираясь между камнями, сквозь густые заросли ивняка, до самого последнего дня войны, когда все можно будет наконец забыть.
На склонах с обеих сторон, простирая над нами ветви, высились ели. На дне лощины стоял почти сплошной мрак: какая-то мутная, плотная серая мгла, в которой мы с трудом продвигались вперед. Труднее всего было защищать глаза от ветвей, беспрерывно хлеставших нас по лицу. Временами нам приходилось ограждать его руками, словно щитом, и ощупью брести дальше. Одежда на нас вымокла до самого пояса и в сырой мгле лощины не просыхала на теле, а ноги — оттого что прежде мы брели по болоту, — были холодные как лед.
С каждым шагом нас все больше сковывала усталость. Мы уже не глядели друг на друга, когда останавливались, чтобы передохнуть, не разговаривали, а просто откидывались назад на гладкие, поросшие мхом каменные глыбы, вперив взгляд в крышу из сплетенных еловых ветвей. Мы перестали прислушиваться к выстрелам, крикам и треску ветвей и все шли и шли по тоннелю, в его зеленоватом мраке, куда не проникал ни один звук, кроме звука нашего собственного дыхания и глухого бульканья невидимого ручья…
Временами я спохватывался, что уже не знаю, как и зачем мы оказались здесь, и всякий раз, заново вспомнив все, вскакивал с каменной глыбы и застывал на месте с отчаянно бьющимся сердцем. Герда лежала, закрыв глаза, и я старался угадать, думает ли она все время об отце или ей тоже выпадают блаженные мгновения полного забытья. Ее белое как мел лицо светилось во мгле, я лишь смутно различал его и даже во имя спасения собственной жизни не мог бы его описать. Я заметил лишь, что в волосах у нее застряли крохотные еловые веточки. У нее больше не было сил их вытаскивать.
Долина, все круче забиравшая в гору, постепенно сужалась, словно штевень на большом корабле. Мы карабкались с уступа на уступ, цепляясь за ветви кустов и корневища. Наши ноги скользили по мху на мокрых камнях, и мы ползли вперед, словно мухи по блюдцу, нащупывали опору, затем, теряя ее, скатывались вниз и снова искали опору…
Триста-четыреста метров!
Всем моим телом завладела бессильная дрожь. Я прислонился к горной стене: теперь я уже мечтал скорее выбраться из лощины и больше я радовался, что туман укрывает нас. Я вдруг почувствовал, что у меня свело желудок, и застыл на коленях, уткнувшись лицом в мох, словно вознося молитву. Меня вырвало одной слизью, от вида которой меня стало мутить еще больше. Я глубоко втянул в себя воздух: железистый аромат мха и мокрого камня несколько приглушил запах рвоты.
Тут откуда-то сверху, справа, донесся голос Герды. Обогнав меня, она вскарабкалась на уступ, и колени ее были теперь на уровне моей головы.
— Мы уже наверху, — с каким-то странным равнодушием в голосе объявила она, — я вижу хижину.
Хижина стояла посреди небольшой лужайки, со всех сторон окутанная туманом, и лишь по трубе на крыше можно было отличить ее от каменных глыб, теснившихся чуть пониже в лощине.
Мы переглянулись: одна и та же мысль мелькнула у нас. Герда покачала головой.
— Нет, — сказал она, — уж слишком он напуган, чтобы донести. Он, конечно, ушел из леса и теперь отсиживается дома.
Я заметил, что она вытащила веточки из волос, и это подействовало на меня сильнее всяких слов.
— Наверно, в задней стене хижины есть окно, — сказал я.
Мы шли краем леса, пока не поднялись на один уровень с хижиной. Обернувшись к Герде, я хотел попросить ее обождать здесь, пока я проверю, нет ли в доме людей, но, снова угадав мои мысли, она сказала:
— Нет, мы пойдем вместе.
Мы стали пробираться к хижине сквозь кусты, затем, пригнувшись, пересекли открытую часть поляны и после сделали круг: а вдруг кто-то наблюдает за нами из крохотного оконца в задней стене? Герда дышала мне в затылок, и мне не терпелось обернуться к ней хотя бы только затем, чтобы увидеть живое существо — чей-то рот, глаза и пряди светлых волос, прилипших к щекам. И вот наконец мы были у цели, и я прокрался вдоль стенки к низкому окну…
Герда рухнула на нары сразу же, как мы вошли. Теперь она лежала на животе, раскинув руки, и, когда дрожь унялась, она обмякла всем телом, наверное, ей хотелось погрузиться в сон, как всякому, кто видит свое последнее спасение в забытьи, но я повернул ее лицо к себе, а когда она снова припала к нарам, я схватил ее за плечи и, встряхнув, хотел поставить на ноги.
— Сейчас нельзя спать! — крикнул я. — Надо идти дальше!
— Да, — пробормотала она, пытаясь встать, — надо идти дальше, только еще секунду, только полминуты…
Но она обмякла и отяжелела, будто утопленница, и уже не была властна над своим телом.
Я прислонился к стене. Ноги подо мной медленно подкашивались, я шарил руками в воздухе в поисках опоры, но все время помнил: тот низкорослый дровосек с впалыми щеками… с ним связано что-то важное, очень важное, о чем нельзя забывать…
«Сяду на пол, — подумал я, — может, тогда вспомню».
Присев в углу у двери, я услышал тихий стон Герды.
— Нам нельзя спать, — сказал я, и мои собственные слова показались мне далеким, бесстрастным заявлением другого, стороннего человека, — может, дровосек струсил и уже донес!
Я с трудом встал на колени, но у меня не хватило сил подняться на ноги, и я на четвереньках пополз к нарам.
— Не засыпай! — крикнул я и шлепнул Герду ладонью по лицу. — Сейчас нельзя спать!
Мы вышли из хижины и увидели, как тонкий раскаленный клинок пронзил мглу, в брешь тотчас хлынуло солнце, и на холме — всего в нескольких метрах от нас — возник бледно-розовый сказочный водоем.
И сразу воздух озарился светом, вокруг нас, как сквозь сито, сыпались солнечные блики, и Герда вскрикнула, как вскрикивает ребенок, когда Золушка распахивает дверь в третью, последнюю, комнату дворца… и, торопливо шагнув вперед, она встала под солнечный душ, подняв кверху ладони, словно чаши.
Подул слабый ветер, туман заколыхался и вдруг растаял, прежде чем мы осознали, как это, в сущности, произошло; показались деревья, точно на театральных декорациях, когда на сцене день сменяет ночь, и мы обнаружили, что стоим на вершине горы, а от него во все стороны тянется лес.
Лагерь не был виден отсюда, потому что в низинах по-прежнему лежали пятна тумана. Не видна была и дорога, хотя мы знали, что она проходит где-то ближе к югу и поворачивает на север. Рано или поздно нам придется ее пересечь.
Никто из нас не произнес ни слова, и поначалу мы избегали смотреть друг на друга, а глядели лишь на деревья и желтую пожухлую траву на проталинах, на неяркие льдинки, поблескивающие между травами. И еще мы оглядели самих себя — колени, руки, башмаки, — мы ведь вышли из тьмы, и нам требовалось время; надо было разойтись хотя бы на несколько шагов: каждый хотел немного побыть наедине с самим собой, да мы и страшились взглянуть в глаза друг другу после всего, что произошло в тумане.
Внезапно мы услышали отдаленный сухой треск автомата и снова рванулись друг к другу. Я схватил ее за руку и крикнул, что надо бежать дальше, но она упиралась, и я поволок ее к опушке леса и все кричал, что никому не будет никакого проку от того, что мы останемся торчать на месте.
У нее был тот же загнанный, потухший взгляд, как тогда, когда, перейдя вброд ручей, мы рухнули в снег, и я снова схватил ее за плечи и, встряхнув, крикнул:
— Ты сейчас же пойдешь со мной, а не то я брошу тебя здесь!
Казалось, она по-прежнему ничего не слышит. Я попытался увлечь ее за собой, все время ощущая ужас и стыд, как тогда, когда я чуть не ушел от нее в лощине. Но она по-прежнему стояла не шевелясь, ее била дрожь, и она была не в силах сдвинуться с места, и я наклонился, ухватил пригоршню жесткого снега и начал растирать ей лицо и кричал, что я не пойду под расстрел ни ради нее, ни ради ее отца. Я тащил и подталкивал ее, бранился и умолял.
Так мы добрались до опушки леса, и тут я заметил, что порвал другой карман ее куртки, а когда я втолкнул ее в гущу деревьев, она вдруг остановилась и зарыдала отчаянно и громко.
Наверно, эти рыдания и спасли нас, сама неистовость их заставила нас очнуться и стряхнуть с себя мертвящее оцепенение: мы отпустили друг друга и помчались дальше вдоль горного хребта и бежали без передышки, пока не очутились перед очередной ложбиной.
Мне смутно представлялось, что нам лучше идти верхом, не забредая в низины. Но все ложбины тянулись с севера к югу, а я был уверен, что пробиваться надо на восток.
Мы ползком спустились вниз и вновь оказались в темном, сыром, каменистом ущелье, которое могло стать для нас и укрытием и ловушкой, затем взобрались на противоположный склон, и перед нами возникли новые гребни холмов.
Мы уже не мчались, а шли, лишь изредка пробегая несколько метров там, где попадался розный открытый участок, и снова усталость навевала ложный покой. Небо совсем расчистилось, солнце стояло высоко; было по меньшей мере уже девять, а не то и все десять часов, с деревьев капало, и, отдыхая считанные секунды на пригорке, мы услышали, как лес наполняется птичьим щебетом.
Никто из нас до этой минуты ни единым словом не упоминал об остальных, мы и теперь не стали о них говорить, я остерегался всего, что напомнило бы ей об отце. Я заметил, что Герда начала оглядываться по сторонам, и, когда мы останавливались, чтобы сориентироваться на местности, я торопливо заводил речь о том, что открывалось нашему взору. После недавнего залпа мы больше не слышали ничего, но всякий раз, останавливаясь, чтобы перевести дух, я боялся уловить короткий глухой звук стрельбы. Как-то раз я стоял на взгорке, дожидаясь Герду, и тут меня вспугнул стук дятла: я повалился на землю и лежал, бессильно дрожа, и с минуту не мог шевельнуться. Когда я поднял голову, Герда была рядом со мной.
— Что с тобой, — задыхаясь, проговорила она, опускаясь на колени, — ты ушибся?
— Ничего.
Я поднялся на ноги и был рад, что она ничего не слыхала. А может, все же слыхала. Наверно, она все это время думала об отце.
Кругом по-прежнему не было следов жилья — были только лес, небо, и хлюпанье наших башмаков по мокрому мху, и внезапные приступы страха, которые заставляли нас сбегать со склонов, затем, тяжко пыхтя, взбираться на следующую кручу.
Мы шли все прямо и прямо, и я все время думал об одном — только бы не заблудиться. Мы не смели отклониться в сторону, когда земля дыбилась вокруг нас, и, словно сороконожки, не разбирая дороги, переваливали через бревна и камни, хотя куда легче было бы сделать круг. Страх начертал нам маршрут. Всякое отклонение от него, всякий обход мнились ловушкой, которой нам во что бы то ни стало надо было избежать. Страх надел на нас шоры, страх властно вел нас вперед, и мы не заметили, как заблудились.
Так — неожиданно для самих себя — мы очутились на вырубке, в низине шириной метров триста, тянувшейся с севера на юг, покуда хватал глаз. Валежник, гнилые сучья сбились в одну кучу — в густую сеть для ловли людей. Под ногами у нас трещали и ломались ветки, и, верно, звуки эти разносились далеко, но страх оглушил нас, и сейчас нам важно было только одно: уйти на восток, спастись от погони, не смотреть по сторонам, не оборачиваться, только бежать все дальше и дальше, вцепившись взглядом в ближний ориентир — будь то дерево, куча хвороста или камень, — и держать курс по солнцу.
Я ничего не замечал, пока Герда не дернула меня за рукав.
— Что такое?
— Тише!
Мы бросились на землю и прижались к ней, повернувшись друг к другу лицом. Герда, чуть приподняв голову, кивнула, глядя куда-то прямо перед собой:
— Кто-то идет!
Я оперся на локоть и выглянул между ветвями. Их было трое, я видел отсюда, как блекло сверкали на солнце их каски; они шли с автоматами наперевес, словно пробираясь сквозь джунгли, и вот теперь уже все они сошли с опушки леса и начали продираться сквозь кустарник. В какой-то миг они остановились, я слышал, как они переговаривались: видно, обсуждали, куда лучше идти, и тут вдруг все голоса перекрыл один сердитый, нетерпеливый голос, и я увидел, что солдаты направились в нашу сторону.
Видно, их привезли сюда на машине и ссадили чуть к востоку от того места, где мы сейчас прятались: значит, они довольно точно представляли себе, как далеко мы могли уйти.
Я раздвинул сучья и посмотрел на север, затем на юг — никого не было видно, только эти трое подходили все ближе и ближе, как бы растягивая между собой невидимую сеть.
Куда бежать? Назад и обойти вырубку? Это можно, но что, если мы напоремся на другой патруль? В любом случае мы выдали бы себя, а теперь солдат уже отделяло от нас всего каких-нибудь двести пятьдесят метров, и им достаточно было залечь под любым деревом, прислонив автомат к корневищу или поваленному стволу, и ждать, пока мы попадемся на мушку. Но, может, они вовсе не захотят стрелять сразу? Может, увидев нас, они дадут волю своим кровавым инстинктам и предпочтут взять нас живьем? А пока, ни о чем не подозревая, они брели, лениво волоча ноги, между покрытыми хворостом ямами, и казалось, им некуда торопиться.
Нет, назад нельзя! Путь назад — это путь к песчаному рву.
Герда судорожно стиснула мою руку. На ее лице был отчаянный вопрос. Глаза ее неестественно расширились, а губы вдруг увяли и сморщились, и она слабо зашевелила ими, словно пытаясь выдавить из себя какие-то слова, но я не расслышал их, я смотрел, как те трое подходят все ближе и ближе. Теперь они шагали на расстоянии 70–80 метров друг от друга, и такой же ширины была незримая сеть… и тот, что шагает в середине, скоро пройдет мимо нас с Гердой, но, если ему вздумается взять самую малость южнее, он пойдет прямо на нас…
Солнце било ему в лицо, и он откинул каску на затылок, открыв белый, странно высокий лоб. На вид совсем юноша, он шел свободным пружинистым шагом, засучив рукава мундира. Время от времени он почесывал кончик носа, и, когда отнимая палец, я видел узкую темную полоску над его верхней губой. Он неотвратимо приближался к нам. И всякий раз, отведя руку от лица, откидывал голову назад и смеялся звонко и что-то кричал остальным, и я слышал, как они откликались с обеих сторон, и все трое теперь, смеясь, крупным шагом подходили все ближе…
Назад? Тогда надо бежать сразу, даже не успев додумать до конца эту мысль. Но мысль по-прежнему работала вхолостую, не управляя уже ни волей, ни телом. Бег секунд завораживал нас, шаги приближались к нам как лавина, и мне уже казалось, что они совсем близко, я не мог оторвать глаз от узкой темной полоски усов и круглого молодого лица под стальной каской и автомата, который то поднимался, то опускался. И тут я услышал, как парень звонко и весело выругался, обнажив в улыбке зубы, и я не смел взглянуть на Герду, а только пригибал ее к земле, боясь, как бы она не вскочила и не бросилась бежать, уже почти бессознательно, подчиняясь внезапному побуждению, родившемуся в тот самый миг, я шепнул ей:
— Скорей! В яму, под хворост!
Не решаясь сдвинуться с места, я лишь приподнял ветки, прикрывавшие яму перед нами; первой забралась в яму Герда и, очутившись в укрытии, подтянув ноги и сжавшись в комок, попридержала верхние ветки, так чтобы и я мог залезть.
Я обхватил правой рукой ее плечи, мы затаились, тесно прижавшись друг к другу и прислушиваясь; прошла всего минута или, может быть, даже полминуты, как вдруг послышался сухой треск веток, ломающихся под ногами. Только один-единственный раз я поднял голову и сквозь бурый ковер хвойных игл увидел резкий, леденяще-белый свет солнца; в небе висела лишь кучка легких перистых облаков, а вокруг разливалась сплошная синева, воздух был прозрачный и звонкий. Свет властно прорывался сквозь хворост, служивший нам крышей, и я увидел, что с ветвей сошла черная кора; что-то проползло по моей правой руке и дальше, под мышку, и я подумал — спокойно и удивительно отрешенно: «Все. Больше ты ничего не почувствуешь».
Но рядом со мной была Герда, она часто дышала мне в щеку, солнечный луч заметался в светлых прядях ее волос, подобно тому, как мечется вдоль лучины огонь, и я еще ниже пригнул ее к земле, все время отчетливо понимая, что только слепой мог бы нас не заметить.
В колено мне впился острый сук, но я не шелохнулся. Боль была сильная и под конец захватила все тело, сотрясая его резкими толчками и заглушая страх. Повернув голову, я увидел ресницы Герды, и изгиб щеки, и ухо, покрытое легким пушком. Все это время я бережно прижимал ее к себе, а другая моя рука легла на ее грудь, у шеи, и пальцы сами вонзились в шейную ямку; я увидел, как с ее лица скатилась капля, а под солнцем вспыхнули льдинки, и еще я увидел кусок поляны, и стебли черники, и мелкие полусгнившие сучья, и бурые иглы, и на них черный пепел земли.
И снова мы услышали шаги, и нескончаемый треск ветвей, и скрип снега, который под сапогами превращался в месиво. Солдат смеялся, переговариваясь с другими, и подходил все ближе и ближе, и тут я увидел его сапоги и кусок галифе из зеленой шерсти и прикинул, что, видно, он пройдет совсем близко от нас, но если только другой солдат, шагающий по северной стороне, окликнет его в тот миг, когда сапоги его вплотную подберутся к нам, то он, может, на ходу обернется вправо, и тогда…
Я слегка шевельнул рукой, которой обнимал Герду — под моими пальцами отчаянно билась жилка у нее на шее, — и тут над нами навис сапог… и мы увидели гвозди в подметке и металлическую набойку на каблуке, и, опустив сапог примерно в полуметре от моей головы, солдат остановился.
Мы сидели не шевелясь, дожидаясь лишь, когда к нам сквозь ветви просунется ствол автомата, и секунды отбивали пульс в жилке у Герды, и я замер, полуприкрыв глаза, неотрывно глядя на носок солдатского сапога, на рантовый шов вдоль бортов, на складки и трещины голенища.
Сапог, однако, не сдвинулся с места, солдат лишь вяло завертел носком, отчего в снегу осталась вмятина, и тут его окликнули с южной стороны поля:
— Wolfgand, was hast du?[58]
Он не сразу ответил, и тогда его снова окликнули, уже с нетерпением.
Еще несколько секунд сапог словно прирос к месту. Я услышал дыхание солдата, потом что-то мягко забарабанило по сучьям.
— Nee — nix,[59] — отрывисто проговорил он, и, сообразив, что он мочится, я подумал: «Издевается перед расправой».
Вдруг что-то упало сквозь ветки к нам в яму — я не смел повернуть голову, а только слегка подался влево и обнаружил плитку шоколада и пачку сигарет.
— Wolfgang! — снова раздался окрик, теперь голос уже доносился откуда-то издалека, — Kommst du nicht?[60]
— Ja, ja — bin schon fertig,[61] — чуть ворчливо, по-приятельски непринужденно ответил тот. Голос парня уже не звенел, как прежде. И тут появился второй сапог: солдат, казалось, преднамеренно наступал на самые ломкие сучья. Затем шаги стали отдаляться к западу, и я снова услышал прежний веселый смех и ответные возгласы с двух сторон.
Минуты три мы не могли пошевельнуться, затем Герда встрепенулась под моей рукой и потом долго всхлипывала дробно, без слез, словно задыхаясь от кашля.
Я не знаю, сколько хребтов и лощин мы пересекли, казалось, им вовеки не будет конца, но, судя по солнцу, прошло часа четыре или пять с той минуты, как Крошка Левос остановился и закричал: «Нет! Нет!..» Я понял, что ни мне, ни ей долго не выдержать без отдыха и еды.
Я попросил Герду следить, не покажется ли где одинокий хутор. Проселочных дорог и людных мест нам лучше было избегать: ведь немцы уже наверняка успели всюду расставить посты. И все же больше всего на свете я боялся полицейских собак, и всякий раз, когда мы делали привал на какой-нибудь сухой кочке, я прикрывал рот рукой, чтобы заглушить дыхание, и прислушивался. Мы не могли надеяться, что наши следы будут незаметны на размягченной, как всегда в эту пору, лесной почве. Правда, метров пятьдесят мы прохлюпали по берегу ручья, но это было скорее из упрямства, из страха, выступавшего в обличье расчета; впрочем, я не надеялся обмануть собак, в лучшем случае это могло задержать их на несколько минут.
Дымок обнаружила Герда.
Мы брели по ровной, уже свободной от снега сосновой поляне, где деревья стояли так редко, что мы могли идти рядом, и мы уже почти достигли восточного склона, когда Герда остановилась и показала в ту сторону. Тонкий, почти прозрачный дымок вертикально поднимался кверху и, еле заметно подрагивая, стлался над верхушками деревьев.
Мы замерли, между нами был ствол сосны, но я слышал, как Герда вбирает в себя воздух короткими, судорожными глотками. Я протянул руку из-за ствола и тронул ее плечо. Она обернулась ко мне и впервые за все эти часы улыбнулась, одарила меня быстрой улыбкой, которая тут же погасла, и я понял, что вид дымка одинаково потряс нас обоих. Он был для нас приветом из далеких беззаботных времен, и вместе с тем он пугал, как теперь пугали нас все привычные вещи из мира живых.
Мы подошли к краю поляны. В низине между двумя пологими склонами гор виднелась маленькая усадьба: некрашеный сруб в полтора этажа, сарай с прогнившей крышей, колодец с навесом, поросшим зеленым мхом, и подъемным устройством, с открытой дверцей. От дома вела узкая дорога, которая сворачивала на восток и затем исчезала за деревьями, мы видели, как под солнцем вспыхивают льдинки в дорожной колее.
— Придется попытать счастья здесь, — сказал я, — должны же мы хоть что-то перекусить.
Она глядела на хутор, словно он был чудом, которое она никак не могла постичь, и я увидел следы слез на ее лице и воспаленные усталые глаза.
— А что, если…
— Я не вижу здесь никаких проводов, — сказал я, — кажется, у них даже электричества нет…
— Это не значит, что нам нечего бояться, может, эти люди — нацисты, — на редкость рассудительно сказала она.
— Это мы сразу поймем. И смоемся, прежде чем они что-нибудь заподозрят. Мы же можем сказать, будто хотим купить продукты.
— Кто нам поверит! — Она улыбнулась мне, словно ребенку. — Ведь они наверняка все сбывают на черный рынок!
— Ладно, если так, мы просто гуляем и хотим спросить дорогу.
Герда сидела на земле между двумя огромными корневищами, прислонившись спиной к стволу сосны, и, плотно запахнув на себе куртку, одной рукой придерживала ее на груди, а другой оправляла волосы.
— Какую дорогу? — сухо осведомилась она.
— На станцию, на шоссе, да куда угодно, — сердито ответил я.
— Ты что, забыл лесоруба?
— Не все же так одурели от страха!
— Этого следует ждать. Можно ждать чего угодно. Да и вообще…
Она испытующе осмотрела мою кожаную куртку и забрызганные грязью штаны, затем, оглядев себя, оттянула болтавшиеся карманы и показала мне правую ногу, на которой лыжные брюки были разорваны от щиколотки до колена.
— Давай принарядимся как сможем, — упрямо произнес я, — давай совсем оторвем карманы.
Она подняла на меня глаза и вдруг рассмеялась. Затем, покачав головой, подтянула к себе колени и спрятала между ними лицо, приподняв отвороты куртки.
— Словно все это ненастоящее, — спустя секунду прошептала она, удивленно глядя на голубой столбик дыма, таявший в воздухе над верхушками деревьев. — А ведь мы с отцом всего только издавали и печатали небольшой листок…
Она смолкла, и я вдруг понял, что на ней отцовская куртка.
— Здесь нам нечего бояться, — торопливо проговорил я, пытаясь переменить тему, — у них ведь даже телефона нет. Если они окажутся нацистами, мы просто уйдем, и все. Но нам необходимо раздобыть еду, нам надо найти людей, которые согласились бы нам помочь.
— Если б только мы ушли из типографии за полчаса до прихода немцев!.. Но в тот раз мы получили срочные вести, их надо было дать в номер…
Она сидела, покачивая головой, и я испугался, что ее вырвет, и опустился на колени рядом с ней, но не решился обнять ее за плечи — с ней явно творилось что-то неладное, — и потому я схватил ее за щиколотки и вдавил ступни ее в землю.
— Здесь нельзя оставаться! — крикнул я, стремясь втемяшить ей в голову эту простую мысль. — Слышишь, мы должны идти дальше, но сперва нам надо поесть и найти приют, чтобы укрыться на час-другой. Может, эти люди помогут нам, может, они знают кого-то, кто проведет нас дальше, только здесь нельзя оставаться, здесь нас непременно схватят! Она не ответила.
— Что ж, тогда я пойду один, — сказал я и встал, — а если что случится…
Она резко вскочила на ноги, прежде чем я успел повернуться и уйти.
— Не дури, — сказала она сердито, — мы пойдем вместе, разве что ты хочешь уйти без меня…
Я понял: она вспомнила то, что недавно приключилось в тумане, когда мы боролись с ней на куче хвороста, а потом я зашагал прочь, убеждая самого себя, что просто ищу дорогу в ложбину; она тогда раскусила меня, Я глядел на синий, как шелк, прозрачный дымок и думал, что она имеет право подозревать меня в чем угодно.
Она согласилась оторвать карманы, но не хотела бросать лоскутки, и я притворился, будто не понимаю, в чем дело, и, пожав плечами, сказал, что готов сберечь их для нее. Она не ответила, просто тщательно сложила их и спрятала в нагрудный карман.
Мы стряхнули с себя самую приметную грязь, Герда выдернула нитки, оставшиеся на линии шва, там, где были пришиты карманы, и спросила, какой у нее вид. Я кивнул: вид вполне приличный, и вдруг вспомнил, что у меня есть расческа, которую мне чудом удалось сохранить. Расческа произвела на нее странное впечатление. Она изумленно вскрикнула, словно обретя предмет из прежнего, почти забытого мира, и, пока она причесывалась, я подумал: хорошо, что я ее не показал Герде раньше. Там, внизу, в застланной туманом лощине, Герда только отшвырнула бы расческу в сторону, и ее стошнило бы, и она вся забилась бы в рыданиях… но с тех пор прошло уже пять часов, и мы давно не слышали выстрелов.
Она все причесывалась и причесывалась, преображаясь у меня на глазах, и с каждым взмахом руки, словно на фотобумаге, проявлялась все отчетливее: сначала глаза, потом нос, рот, узкий белый лоб — он весь только смутно угадывался где-то под копной волос, и уши — маленькие, розовые, как у ребенка.
— Возьми его себе, — сказал я, когда, кончив причесываться, она протянула мне гребешок.
Она явно ждала этого, потому что спрятала гребешок без лишних слов; я подошел к самому краю склона — посмотреть, где нам лучше спуститься, и в ту же минуту мы услыхали лай.
Мы мчались по склону, скользкому, как мыло, по обломкам коры и прелой траве, я чувствовал, как в горле бешено стучит кровь, и думал, что вот сейчас будет конец. Может, мы успеем добежать до скотного двора, может быть, нам удастся спрятаться в сене или нет, под крышкой колодца: там темно, мы сожмемся в комок, затаив дыхание, но что, если колодец заперт, да и все равно следы приведут к нему, и, когда мы почти сбежали со склона и нам оставалось всего с полсотни метров до опушки леса, я вдруг повернул влево и побежал на север.
Вдоль узкой вспаханной полоски поля тянулась тропинка, и, когда мы бежали к ней, скользя по сырей траве и валежнику, и падали, споткнувшись на мокрых корнях, и сучья хлестали нас по глазам, я все время мечтал об одном: только бы добраться до леса, с северной стороны окаймлявшего поле. Пусть уж лучше нас схватят там. Только бы не вытаскивали из копны сена или из колодезной будки и не вели, толкая в спину прикладом, через весь двор усадьбы. Только бы не возвращаться назад неспешным шагом и потом, дождавшись машины на перекрестке, снова ждать, лежа под брезентом, и опять ждать…
Я услышал, как сзади меня окликнула Герда, и тут меня снова захлестнули стыд и страх. Я обернулся назад, но не увидел ее, пробежал еще метров десять, снова стал; я то бежал вперед, повинуясь страху, то, устыдившись, останавливался и ждал.
И вот я увидел ее: она, шатаясь, брела по тропе тяжко и с присвистом дыша, волосы снова упали ей на лицо, так что ей приходилось придерживать их одной рукой, а другой она отбивалась от сучьев.
— Беги! — крикнула она мне.
Ее лицо побелело как мел и стало неузнаваемо, она снова крикнула мне: «Беги!», но я уже отогнал своих докучливых спутников — стыд и страх — и теперь чувствовал только усталость и какое-то оцепенение. И опять — страх…
Мы добрели до северной оконечности поля, здесь опять начинался подъем, не слишком высокий, но все же настолько крутой, что нам пришлось карабкаться на четвереньках. И мы поползли вверх по склону. Я протянул ей руку, чтобы помочь; не знаю, что мне удалось побороть в себе — стыд или страх. Она совсем выбилась из сил, из горла ее вырывались хриплые стоны. Широко раскрыв рот, она глотала воздух, и в груди ее что-то свистело и скрежетало. Слезы струились из ее глаз, она то и дело облизывала губы и все же нашла в себе силы в третий раз крикнуть мне «беги», будто кто-то может бежать вверх по крутому склону, и вот мы уже добрались до верха и проползли на четвереньках первые несколько метров и только потом встали и побрели дальше.
Еще отсрочка.
Я остановился, ожидая, что на краю взгорка сейчас покажутся дула автоматов и за ними каски. Но кругом опять была тишина, были только лес, и его шелест, и еще — наше собственное судорожное дыхание.
— А что, если они на том хуторе?
Она не ответила. Я заметил, что она скинула куртку и, скомкав, сгребла в охапку, и подумал, не должен ли я ей предложить понести сверток.
— Наверно, они на хуторе, — решительно сказал я. — Пошли дальше.
— Может, собака потеряла след на тропинке, — сказал я.
— Лучше помолчим, — выдохнула она, — не гадай попусту, от этого только хуже.
— А может, они устали и решили на всех плюнуть, — упрямо продолжал я, — они ведь простые солдаты, что им до нас? Им-то все равно, поймают нас или нет.
— Они выполняют приказ.
— По-разному можно выполнять приказы.
— А для них это своего рода спорт. И к тому же каждый надеется на повышение.
— Кому нужно повышение? Скоро войне конец.
— Для них это забава, вроде кино, что-то новое, захватывающее: погоня за преступниками. Война невыносимо скучна, когда ничего не случается. Солдатам ведь тоже нужны увлекательные переживания, о которых потом можно будет порассказать дома.
— Может, они пошли той дорогой, на юг, — сказал я.
Она не ответила. Ее угрюмое молчание злило меня.
Во мне вспыхнула обида, и я отодвинулся от нее и начал сдирать кожу со ствола над нашими головами. Не найдя лучшего укрытия, мы второпях залегли под сосной, сваленной ветром.
Земля под соснами была почти сухая, и солнце припекало вовсю. Герда лежала, прикрыв курткой колени, на ней была легкая кофточка с короткими рукавами и с «молнией» на груди. Герда расстегнула «молнию», и я увидел у нее на шейной ямке синяк. Он походил на крошечное сердечко величиной с монетку.
— Может, и пес тоже выдохся, — сказал я.
— Лучше помолчим, — сказала она, — от разговоров не легче. Сколько ни болтай, страх не проходит.
Она наклонилась вперед и начала что-то поправлять у своих ног. На ее лыжных брюках оборвались штрипки, и она засунула их в ботинки, чтобы ненароком на них не наступить.
Мы съели шоколад, но лучше бы мы не ели ничего. Сладкая горечь только усугубила голод; я хотел отдать Герде половину моей доли, но она улыбнулась и покачала головой, и я понял, что снова оплошал.
Мучительно хотелось пить, но воды не было, и Герда, ослушавшись меня, пососала талого снега.
— Перестань! — сказал я. — От этого только сильнее захочешь пить.
— Сильнее нельзя, — сказала она.
— Смотри только не глотай снег, — сказал я, — подержи его во рту, пока не растает, а затем выплюнь.
— Ты, часом, не был в бойскаутах? — спросила она. Мы полежали немного, прислушиваясь к звукам и глядя на перистые облака, недвижно висевшие в небе, и все казалось почти зловеще обыденным, и в гости к нам прискакали белки, игравшие в прятки в верхушках сосен. Мы лежали на боку, следя за ними глазами, а они не замечали нас. И мы лежали совсем тихо, боясь пошевельнуться. В конце концов они спрыгнули на поваленный ствол и прямо над нашими головами исполнили какой-то затейливый танец, мы видели только пушистые хвосты и слышали веселое чмоканье; Герда глубоко вздохнула и, откинувшись на траву, прикрыла глаза рукой. Но тут, видно, что-то вспугнуло белок, потому что они вдруг метнулись вверх и спрятались в ветках сосны над нами.
— Пошли, — сказал я, — надо идти дальше.
Герда молчала. Я видел, как вздрагивает ее рука, заслоняющая лицо, и понял, что она плачет.
— Хорошо, — сказал я, — дам тебе еще минуту, но потом надо уходить. Не найдя нас на хуторе, они могли повернуть сюда.
Я снова улегся в траву, продолжая думать о Вольфганге.
— Хотел бы я знать, что он за человек, — сказал я, чтобы только отвлечь ее от мыслей об отце.
— Кто?
— Да тот солдат. И зачем он это сделал? Был ли это порыв или ему давно хотелось сделать что-то в этом роде?
— Ты о чем?
— Почему тот солдат притворился, будто не заметил нас?
— А, ты вот о чем! — Отняв руку от лица, она села. — Может, забавы ради. Может, он вовсе не думал о нас с тобой. Может, ему весело от одной мысли, что он нас не выдал, что он обвел своих вокруг пальца. Может, это останется в его памяти как самое забавное приключение за все время войны. Будет о чем порассказать. Наверно, он уже ждет не дождется этого дня.
— Если только кто-нибудь ему поверит.
— Да. А если никто не захочет верить, он, пожалуй, еще станет жалеть, что спас нам жизнь.
— Я как следует не видел его лица, — сказал я, — но я бы узнал того парня по левому сапогу.
Она вдруг рассмеялась и устало покачала головой.
Мы уже не бежали, даже не шли быстрым шагом. Только теперь, спустя пять часов, мы поняли, что было бы глупо выбиваться из сил. Силы еще пригодятся нам, когда мы попадем в переплет, а пока мы шагаем по плоской, высушенной солнцем земле сосняка, где словно ни в чем не бывало жужжат насекомые и нигде не видно людей.
Глаза у Герды теперь уже не были налиты кровью, и, когда она оборачивалась лицом к солнцу, их синева словно бы светилась серебром. Одежда на нас высохла, и вслед за ощущением тепла пришла усталость — не то прежнее, сводящее мышцы смертельное изнурение, а подкрадывающаяся исподволь цепенящая вялость, алчущая сна. И еще пришел голод.
Я снял с дерева смолу и отдал Герде. Она недоуменно уставилась на нее, и я объяснил, что смолу нужно жевать, а глотать нельзя.
Я не знал, где мы, знал только, что нам нужно идти на восток, Я смутно припоминал, что кто-то из наших подробно рассуждал о том, какой дорогой он пойдет, если только ему удастся бежать. Наверно, Трондсен. Он был родом из этих мест и исходил здесь все вдоль и поперек. Помнится, он даже начертил гвоздем свой маршрут на спинке кровати, но у меня не было сил смотреть, я лежал не шевелясь, слушая, как он царапает гвоздем по дереву, и все время думал только об одном — непостижимом, — о том, что предстояло нам всем, а Бергхус сидел, зажав уши, и качал головой.
Названия мест, которые он произносил, были мне незнакомы, все они одинаково оканчивались на «руд», и я бы нипочем не отличил одно от другого.
Была секунда, когда меня подмывало спросить Герду, не запомнила ли она его пояснений, но я тут же отказался от этой идеи. Это только навело бы ее на мысль об отце, а она ведь ни разу не заговаривала о нем с тех пор, как мы сидели на взгорке, следя за тоненьким столбиком дыма. Хорошо бы ей позабыть о нем. Но стоило нам остановиться, и я видел: она только о нем и думает.
«Может быть, они прекратили погоню, — размышлял я. — Может, они взяли остальных и удовлетворились этим… до поры до времени».
Утешив себя этой мыслью, я ускорил шаг. Трудно было предположить, что всем семерым удастся спастись.
Как же все это было?.. Рука Левоса на моем плече в тот миг, когда он увидел столбы и трижды прокричал: «Нет!..» А Трондсен вырвал у конвойного автомат…
И теперь мне вспомнилось многое другое, все, что я тогда увидел словно при вспышке магния, когда схватил Герду за руку и мы вдвоем перепрыгнули канаву: офицер круто повернулся назад и вдруг обрел плоть в тумане — вырывая из кобуры пистолет, он что-то кричал. Грегерс обхватил руками одного из солдат. Эвенбю стоял не шевелясь на краю канавы, и его насквозь прошил ружейный залп, и он рухнул плашмя в снежное месиво — даже не успел вскинуть руки, чтобы защититься от пуль, — а Крошка Левос принялся колотить первого, кто попался под руку, и этим первым оказался Трондсен. А Бергхус… я не мог вспомнить, как вел себя Бергхус, когда мы шли к месту казни: перед этим он беспрерывно спрашивал, который час, еще раньше, в камере, дожидаясь, когда за нами придут. И еще я вспоминал руку, сжимавшую ломоть хлеба и огрызок колбасы, который остался на койке, и волосы Герды, рассыпавшиеся у нее по плечам, унизанные каплями росы…
— Слушай! — Круто обернувшись, она схватила меня за руку. — Слышишь?
Мы прислушались, звук повторился. Короткий яростный лай. Затем все стихло.
— Уж это никак не овчарка, — прошептал я, оборачиваясь к Герде.
Но, выпустив мою руку, она уже метнулась в чащу, и я не стал медлить, а побежал за ней, и в тот страшный, беспощадный миг все слилось для меня воедино: арест, допрос, приговор, ночи и дни перед казнью, желтые ворота с надписью «Человека освобождает труд», составленной из сосновых веток…
Мы мчались по сосняку, я скоро нагнал Герду, но у нас уже не было сил бежать, и дальше мы побрели, спотыкаясь о сучья и корни деревьев, а яростный лал собаки все приближался, но я не оборачивался, и тут сосняк стал клониться под гору, и я увидел, что за лесом начинается поле, и подумал, не все ли равно теперь, где они схватят нас. Я взял Герду за руку и замедлил шаг.
Но мы не остановились. С поля доносилось какое-то равномерное пощелкивание, и, не отпуская руки Герды, я, шатаясь, побежал вниз по склону. А после мы шли уже шагом, не быстрым, но и не медленным, боясь споткнуться, чтобы нас не застигли распростертыми на земле. Мы слышали, как пыхтит собака в зарослях вереска позади нас, но никто не стрелял, пока еще не стрелял — сначала они, наверное, окликнут нас, — и я зашагал к просвету между деревьями и подумал, что он напоминает ворота и как только мы туда войдем…
Впереди простиралось поле — буровато-серая вырубка, покрытая высокой жухлой травой, перезимовавшей под снегом. В поле стоял человек, орудуя корчевателем, другую рукоятку держал мальчик… и в тот же миг из вереска выскочила собака и пронеслась мимо нас…
Это был сеттер, всего лишь щенок с розовыми пятнами на носу и у глаз, он веселым лаем приветствовал мужчину и мальчика, а затем, резвясь, возвратился к нам и подскочил к Герде…
…Кажется, я стоял и смеялся, впрочем, что стоял — это точно, и держался за ствол березы, а может, я просто вскрикнул и выпустил руку Герды, и тогда у нее подкосились ноги, и она рухнула во весь рост в вереск, да так и осталась лежать, уткнувшись лицом в снежную жижу.
Мы больше не могли бежать, теперь уже не могли. Щенок нагнал на нас такого страху, что мы вконец обессилели. Мы даже не пошли краем леса, а открыто зашагали к полю, и я подумал:
«Мы пойдем просто так, как ни в чем не бывало, и, может, нас примут за влюбленных».
Я взял Герду за руку, но, кажется, она даже не заметила этого; рука ее была холодна и безжизненна, и сама она шла за мной как лунатик, которого хотят водворить в постель.
Равномерное пощелкивание исходило от корчевателя. Отец и сын не слышали наших шагов, и мы почти вплотную подошли к ним, когда мальчик неожиданно оглянулся. Он что-то крикнул отцу, и мужчина с усилием выпрямился, выпустил рукоятку машины и обернулся к нам. Это был низкорослый, на редкость худой человек, что называется кожа да кости. Его смуглое лицо бороздили морщины, со лба стекал пот. Разглядывая нас, он поправлял подтяжки, а другой рукой шарил позади себя в поисках опоры, пока не нащупал рукоятку корчевателя.
Наверно, он простоял так с полминуты или больше, а может, всего несколько секунд, — не знаю, мы уже утратили чувство времени. Меня вдруг охватила сильная дрожь, я стал искать, за что бы мне уцепиться, а он, казалось, теперь понял, кто мы такие. Торопливо смахнув пот с бровей, он заморгал, стараясь получше нас рассмотреть, затем быстро взглянул вниз на дорогу, сделал нам знак головой и тихо сказал:
— Идите за мной.
Он пошел краем леса, и мы ни на миг не заподозрили в нем провокатора. Мы покорно зашагали за ним — все было нам безразлично. Я шел позади Герды и видел, что с каждым шагом у нее все сильней подгибаются ноги. Обойдя вспаханное поле с другого конца, мы подошли к низкому некрашеному срубу — человек ни разу не остановился, не сказал нам ни слова, — и мы вошли вслед за ним в сени. Он запер дверь.
— Немцы с самого утра рыщут по округе, — торопливо проговорил он, — и как пить дать еще вернутся сюда: знают, что рано или поздно вы должны пересечь шоссе. Да, да, — продолжал он, подняв голову, словно заведомо отметая все возражения, — не надо ничего объяснять, я знаю, кто вы такие.
— Мы не думаем здесь оставаться, — пробормотал я, уставившись на желтые пуговицы куртки, висевшей на стене. Но голова у меня шла кругом, и, протянув руку, я ухватился за гвоздь, чтобы пол не уплыл у меня из-под ног. — Мы пойдем дальше. — Я взял Герду за руку и двинулся было к дверям, но он остановил нас и водворил на прежнее место.
— Не дурите, — твердо сказал он. — Никуда вы сейчас не уйдете, здесь же все видно как на ладони. Переждите здесь, пока не стемнеет. Я знаю верное место… Слышите?
Не отпуская моей руки, он обернулся, и тут я тоже услышал нарастающий рев мотоцикла, мчавшегося по дороге. Затем рев заглох, отдалился к северу, а хозяин подтолкнул нас к окошку и показал на взгорок напротив коровника.
— Я только что вырыл картофельный погреб вон в том взгорке. Пока он, правда, больше похож на лисью нору. Там и спрячетесь.
— А если нагрянут немцы…
— Я накидаю сверху земли и заложу дверцу дерном, — сказал он, — работа нехитрая. Этим болванам и невдомек будет, что кто-то хоронится под землей. Да и не в первый раз…
Распахнулась кухонная дверь, и на порог вышла женщина. Увидев нас, она закрыла рот рукой и застыла на месте.
— Хильмар, кто эти люди?
— Марта, — приказал он, не отвечая на ее вопрос, — скорей дай что-нибудь поесть.
— Хокон где? — спросила она, не отнимая руки ото рта.
— Сторожит за углом.
— Хильмар! — повторила она, по-прежнему не отнимая руки ото рта… и я видел, что она вся в страхе, и понимал, что им грозит.
— Нет, — глухо сказал я, — мы не можем остаться, риск слишком велик.
— Для кого? — спросил он.
— Для обеих сторон, — сказал я, и тотчас Герда метнулась мимо меня к дверям.
— Скорей, — сказала она, — пошли.
Кто-то толкнул дверь с улицы: на крыльце стоял мальчик, с ним была собака.
— Вы должны обождать, пока стемнеет, — важно сказал он, — здесь вам бояться нечего. Мы закидаем погреб землей и дерном.
Отец улыбнулся.
— Вот, слыхали?
— Но собаки же отыщут наш след?..
Я не расслышал его ответа. Голоса вдруг отдалились и выхолостились, как эхо, а лица заколебались, словно отражение в замутненной глади воды, подо мной подкосились ноги, и я подумал, что должен говорить, сказать хоть что-то, чтобы только не уснуть, женщина обняла Герду, а меня кто-то обхватил за плечи и подтолкнул к дверям.
— Пошли, — сказал крестьянин, — время не ждет.
Мы зашагали вдоль коровника, и я заметил, что хозяин несколько раз останавливался и поглядывал на дорогу. Скоро мы добрались до взгорка, и, сняв руку с моего плеча, крестьянин отпер дверцу в землянке. Она была высотой в метр и отвесно упиралась в склон, точно чертежная доска.
— Осторожно! Здесь две ступеньки!
Голос его словно долетал до нас из другого временного пласта, из другого мира, и я подумал: «Нет, мы не имеем права этого делать», — и хотел воспротивиться, но он только покачал головой и столкнул меня в погреб. От земли и проросшей картошки веяло холодной сыростью, и это освежило меня настолько, что у меня даже хватило сил повернуться и принять в свои объятия Герду.
— Холодно тебе?
Мы стояли вдвоем в могильной тьме, я привлек ее к себе; вся дрожа, она стучала зубами, и ее волосы коснулись моей щеки.
Дверца захлопнулась; я услышал, как кто-то чиркнул спичкой, и увидел на земле ящик, а на ящике — стеариновую свечу в коричневой квадратной бутылке, в каких обычно держат ягодные настойки.
Погреб был невелик, но позволял распрямиться во весь рост. Один закут до половины засыпали картошкой, другой стоял пустой.
— Можете лечь вот здесь, — сказал хозяин, указав на пустой закут, — тут есть мешки, они сгодятся вам на подстилку. Я приду, когда смеркнется, а пока поищу знакомых людей, которые поведут вас дальше.
Опустив на пол корзину, хозяйка положила на край закута шерстяное одеяло.
— Господи, — пробормотала она и взяла Герду за руку.
— Который час? — спросил я.
— Половина первого. Ждать придется долго.
Он приоткрыл дверцу и выглянул наружу. Затем, распахнув ее до конца, помог жене подняться вверх по ступенькам. Солнце устремилось в проем и заполнило погреб, и, только когда захлопнулась дверца, мы заметили, что от сквозняка погас свет.
— Спички где?
Я хотел кинуться к лестнице, но в потемках наткнулся на Герду, мы вместе рухнули на пол, и я уже не мог встать, и пополз туда, где, как мне казалось, был вход, и стукнулся о край закута, и пополз назад, и ухватился за ящик.
— Не волнуйся, он оставил спички на ящике, — донеслось до меня, и я нащупал в темноте руку Герды.
— Наверное, коробок упал, — сказал я, и тут меня снова захлестнул страх, стиснув глотку так, что я поперхнулся и все кашлял и кашлял, чтобы только не задохнуться. — Не слышала ты, как он падал?
Герда не ответила, я провел ладонью по краю ящика и снова наткнулся на ее руку. Вздрогнув, она отдернула ее.
— Это же я, — прошептал я. — А уверена ты, что он оставил нам спички?
Я слышал, как она нащупала коробок и зажгла спичку, мы стали на колени лицом друг к другу, ограждая ладонями пламя, пока Герда подносила спичку к фитилю.
Мы поставили свечку на перегородку между закутами, а ящик служил нам столом. В корзине мы нашли целую буханку свежего домашнего хлеба, немножко масла, банку искусственного меда и ножик. И самое лучшее из всего — бутылку молока.
По очереди отпивая из бутылки, мы услышали, как хозяин вернулся назад и стал закидывать дверцу землей. Мы сидели, следя за тем, как на ступеньки сыпались пыль, потом мы слышали, как поверх земли уложили дерн и утрамбовали лопатой.
Съев половину буханки, мы завернули остаток в бумагу и положили назад в корзину. Затем мы расстелили мешки на дне закута и легли, накрывшись шерстяным одеялом. Лежа рядом на спине, мы неотрывно глядели в потолок, укрепленный балками. Разбитые усталостью, мы дрожали от холода, и покой не шел к нам.
— Взгляни на свечу, — сказал я. — А что?
— Огонек не мигает.
— В самом деле.
— Хотел бы я знать, поступает ли сюда воздух?
— Но хозяин говорил, что здесь и раньше прятались люди.
— Да, но как долго? До того как стемнеет, пройдет самое меньшее семь-восемь часов, а раньше он сюда не заглянет.
— Но должен же как-то воздух проникать в погреб, не так ли?
— Не знаю.
— Наверно, воздух все же как-то поступает сюда, — пробормотала она и тут же уснула. Приподнявшись на локте, я пододвинул к себе ящик. Потом задул свечу и перевернулся на бок. Вздумай мы оба вытянуться на спине, нам не хватило бы одеяла.
Я лежал, прислушиваясь к дыханию Герды. Я слышал, как ползали в корзине, шелестя бумагой, земляные жуки, и я подумал, что мне следовало бы встать и поднять корзину на ящик.
Герда всхлипывала и временами глухо вскрикивала во сне, но я не трогал ее, боясь разбудить и снова ввергнуть ее во власть сплошного, неотступного, грызущего страха.
Мне казалось, будто меня выволакивают из глубокой шахты, но потемки пока еще не разомкнулись. Я стал барахтаться, стараясь вырваться из объятий сна, и вдруг что-то больно кольнуло меня в руку; я проснулся словно от толчка, но по-прежнему не сознавал, где я.
Пальцы на правой руке свела судорога, и я вообразил, будто снова лежу в тумане, стиснув руками березовый ствол, и не могу их разнять. Тут я почувствовал приторный запах крови и понял, что уже шевелю пальцами, а после долго лежал, теребя необструганный край доски, разделявшей закуты. И все еще не мог проснуться.
Сердце билось тяжелыми болезненными толчками, и я сел, прижав руки к груди, прислушиваясь к сиплому, свистящему дыханию Эвенбю, к вздохам, каждые две минуты завершавшимся приступом кашля. Я обернулся к окну, но не увидел отсвета прожектора, и почему-то не слышно было других — Крошку Левоса, вечно прятавшего что-то под одеялом, Бергхуса, то и дело чмокавшего губами, Трондсена, толкавшего спинку койки пальцами ног, отчего она все время скрипела, — и я снова улегся и стал прислушиваться к стуку своего сердца, и стук мало-помалу утих, и я вдруг понял, что край доски, за который я уцепился — необструганный и шероховатый, — совсем непохож на гладкую, вытертую до блеска планку между тюремными койками, к тому же перегородка закута куда выше той планки, и тут я проснулся по-настоящему, и на меня повеяло запахом погреба, плесени и проросшей картошки, и, отдернув руку, я задел драночный гвоздь, о который прежде поранил ладонь, и тут только я заметил, что слева от меня лежит человек…
Она спала, и я не хотел ее будить, и, перегнувшись через край закута, чтобы заслонить свечу своим телом, я зажег огонь и поставил свечу на пол. Теперь, когда Герда проснется, свет уже не ударит ей в глаза, а увидев балки вдоль земляных стен, она поймет, где она, и это облегчит ей переход ото сна к яви.
Герда лежала на боку, вытянув правую руку, ее пальцы теребили лоскут мешковины, и я вспомнил, что уже видел этот жест, но тогда она крутила пальцами пуговицу на отцовской рубашке.
— Ты спишь? — прошептал я.
— Нет.
— Давно ты проснулась?
— Не знаю, может, с полчаса, может, час назад.
— Лучше бы ты разбудила меня, — сказал я, водворяя свечу на ящик, — нам лучше говорить друг с другом.
Она перевернулась на другой бок и прикрыла глаза ладонью.
— Когда мы с тобой побежали, — начала она, — что делали остальные?
Наклонившись, я взял корзину и поставил между нами.
— Я видел Трондсена, — сказал я, — с автоматом в руках. И еще я видел Эвенбю, но тот стоял не шевелясь. Словно не понимал, что творится вокруг.
— А еще?..
— А еще я видел твоего отца: он вцепился в одного из конвойных и, заслонившись им, словно щитом, тащил его к канаве на другой стороне дороги.
Герда резко обернулась ко мне.
— Почему ты не рассказал об этом раньше?
— Я вспомнил все это только сейчас…
Во мраке подземелья было так легко лгать…
— А потом?..
— Не знаю. Туман был слишком густой: я ничего больше не мог разглядеть.
Она села. От этого движения замигал огонек, и тень ее головы заплясала на стенке.
— А ты не хотел обождать и посмотреть, что будет с ними? — спросила она.
— Нет! Обождать, что ты?.. Нет, может, в самом начале я думал об этом; теперь, право, не помню. Наверно, секунду-другую я ждал, не могу ли я что-то сделать для остальных. Но когда я бросился бежать, то уже не останавливался…
— Никто не думает в такие минуты, — сказала она, — я тоже тогда не думала об отце, пока не увидела тебя под березой — там, в поле. Человек поступает как случится. А потом мучается.
— Возьми, — сказал я и протянул ей на ноже кусок хлеба. Она взяла хлеб и, зажав его между зубами, подоткнула одеяло себе под ногу. Затем она откусила кусок, и я подал ей бутылку с молоком. Она приложила ее ко рту, но тут же отняла и вопросительно посмотрела на меня.
— А сам ты пил?
— Я уже сыт, допивай все.
— А ты не знаешь, что было на той стороне дороги? Куда им было бежать?
— А там все то же самое, что и здесь. Сперва роща, потом поле, ручей. А потом — горы. У них те же шансы, что и у нас.
— Как ты думаешь, который теперь час? — спросила она.
— Не знаю, было около часу, когда мы уснули. Может, сейчас три, а то и пять, может, даже восемь. Трудно сказать, сколько мы проспали.
— Ты думаешь, он придет? — вдруг спросила она.
— Придет непременно.
— А ты не думал, что?..
— Конечно, думал, я думал об этом, когда нас сюда вели, — солгал я, — но этот человек не нацист.
— Как знать. Может, он как тот лесоруб.
— А лесоруб тоже был ничего, только уж очень струсил поначалу. Но хозяин не может сюда прийти, пока не стемнеет.
— А когда же стемнеет, в восемь?
Я задумался, но не мог вспомнить, в какое время темнеет.
— Сегодня восемнадцатое апреля, — сказал я, — на какой час приходится в этот день закат?
— Не знаю. Вот отец сразу бы сказал. Он всегда все знал. Точно какая-нибудь энциклопедия. Достаточно было назвать ему дату, и он сразу говорил, когда восход, а когда закат.
Герда откинула одеяло в сторону, сложила — один на другой — несколько мешков и уселась сверху, прислонясь спиной к низкой стене закутка. Дрожа от холода, она наклонилась вперед, подтянув колени к самому подбородку, и спрятала руки между ногами.
— Что это? — вдруг спросила она, подняв голову.
— А что?
— Не слышишь разве, что-то там шуршит…
— Наверно, мышь, — сказал я, — а может, и крыса. Не все ли равно… Они роют ходы, по которым сюда будет поступать воздух.
Я взял картошку и кинул туда, где раздался шорох. Оттуда выскочило что-то серое и скрылось под грудой щепок в углу.
Герда недовольно поморщилась и слегка отодвинулась от меня.
— Не надо, — сказала она, — ты так только раздразнишь ее.
Я взял другую картофелину и, прицелившись, швырнул в груду досок. Крыса подскочила, растопырив лапы, на миг повисла в воздухе, затем, приземлившись, метнулась под ступеньки.
— Перестань! — крикнула Герда и сжалась, словно от удара.
Я засмеялся и притянул к себе горстку картофелин.
— Так! — крикнул я, не замечая, что осип от азарта. — Вот! Вот тебе! И еще! — И, встав на колени, обстреливал картофелинами ступеньки.
Крыса метнулась на середину, оба мы видели ее, и я почувствовал: вот оно, верное лекарство против предрассветного страха, против глухой, сосущей тоски, которая захлестывает меня по утрам, стоит мне проснуться… И я стал хватать по две, по три картофелины зараз и швырял куда попало, уже не целясь, просто наугад.
— Вот тебе! — кричал я. — Получай!
Насмерть перепуганная крыса заметалась по погребу, я попал в нее несколько раз, но она даже не пискнула, а только шныряла вдоль земляных стен в поисках норки, то скрываясь под грудой щепок, то снова выбегая оттуда и прячась под ступеньками, и я чувствовал, как крепнет во мне отрадная ярость, и начал шарить рукой, нет ли подходящего камня, и, не найдя его, сгреб ладонью большой ком земли и изо всех сил бросил в крысу. Щепки рассыпались, и, выскочив из-под них, крыса подбежала к ящику и зашипела на нас, а я даже не замечал, что Герда схватила меня за руку, не замечал ничего, пока она не стала кричать мне в ухо. Я оттолкнул ее и со счастливым смехом прицелился прямо в оскал острых крысиных зубов и точно рассчитанным ударом угодил крысе меж глаз, так что она упала, и перевернулась вверх лапками, и откатилась к стенке, и, запищав от боли, растянулась на земляном полу.
— Перестань! Слышишь? Перестань!
Герда изо всех сил трясла меня за плечи, но это не помогало, и тогда она вцепилась мне в волосы, вышла дурацкая сцена, и я подумал, что она вырвет мне все волосы, и вспомнил, что они уже начали редеть. Я схватил ее за руку и оттолкнул.
— Это еще что такое! — сердито пропыхтел я. — Черт возьми! Это еще что за шутки!
Я стоял, с трудом переводя дух, и увидел, что она ничуть не злится, а в глазах ее прочитал, что она понимает и жалеет меня.
— Сядь, — сказала она.
Мы сели рядом и стали глядеть на пламя, мерцавшее ясным желтым светом, и долго не было слышно ни единого звука, кроме слабого потрескивания фитиля и наших собственных вздохов.
— На меня тоже находит по утрам, когда я просыпаюсь, — вскоре проговорила она. — Но я загоняю это внутрь, подавляю как могу. Только, когда кажется, что нас вот-вот настигнут, тогда меня подмывает кричать и дать волю рукам. Но если я просто стою где-то или сижу, я подавляю страх, сжавшись в комок. После у меня ноют мышцы, все тело.
Я поднялся и вышел из закута.
— Как ты думаешь, крыса сдохла? — спросила Герда.
Я взял свечу и пронес ее вдоль стены к груде щепок.
— Нет, — сказал я, стараясь выдавить из себя улыбку, — эту породу ничем не проймешь.
— Может, теперь, когда мы сидим смирно, она отыскала норку, — сказала Герда.
Я подошел к двери и припал ухом к щели между досками.
— Слышно что-нибудь?
— Нет.
— Надо терпеть, — сказала она.
— Конечно, надо. Ты что, боишься, я распахну дверцу?
— Нет, конечно, а все же иди-ка лучше сюда и сядь.
— Как ты думаешь, есть сегодня луна? Вчера была?
— Забыл, что ли? Вчера был туман, — ответила она.
— А позавчера?
— Не знаю, прожектор ведь бил прямо в окно.
Я стал ходить взад-вперед, от дверцы к закуту и обратно, но жестокий, иссушающий страх по-прежнему сжимал сердце, и я жалел, что мы не в лесу и нельзя разогнать страх быстрым бегом. Я видел, что Герда следит за мной, и понимал, что ей сейчас не легче, и от сознания, что она так же перепугана, как и я, на душе становилось все тяжелей.
— Давно мы с тобой проснулись? — спросил я, чтобы только нарушить тягостное молчание.
— Может, час назад — здесь не чувствуешь времени, — а может, всего полчаса.
— Прекрасно, — громко объявил я и вдруг почувствовал, что я весь в холодном поту, — давай подсчитаем: сначала мы поели — на это ушло минут пятнадцать. После мы разговаривали, считай, минут десять.
— Мы разговаривали за едой, — заявила она с напускной заносчивостью, — мы гадали, есть ли здесь хоть какая-то вентиляция.
— Нет, — сказал я, — ты все путаешь, о вентиляции мы говорили перед тем как уснуть.
— А не все ли равно, час прошел или меньше. Иди-ка лучше сюда и сядь.
«Время, — подумал я, — часы и минуты… Что за глупости она говорит! Сейчас для нас нет ничего важнее времени».
— А после здесь завозилась крыса, — резко и настойчиво продолжал я, — и это тоже заняло минут десять, а потом я осмотрел дверцу и стены…
Она взглянула на меня.
— Успокойся, — мягко проговорила она, и я понял, что отныне я перестал быть для нее случайным, чужим человеком, который должен был умереть еще десять часов назад и, возможно, очень скоро умрет. Она вдруг улыбнулась и протянула мне руку, а я глядел на ее руку, застыв на месте, глубоко вбирая в себя воздух, пока мое дыхание не выровнялось.
— Правда, какая разница, час прошел или меньше, — пробормотал я.
— Ты лучше сядь и расскажи, с чего все началось, — прошептала она.
Поставив свечу на ящик, я взял руку Герды и перешагнул через низкий край закута.
— Что началось?
— Ну, как тебя арестовали и за что…
— Что теперь об этом толковать, — сказал я, — словом, у нас был отряд….
— Да… и что же?
— Мы хотели взорвать фабрику.
— Так.
— Ты же не слушаешь меня!
Герда наклонилась вперед, словно ловя какие-то звуки.
— Что это? — спросил я.
— Тише! Слушай!
Она встала, мы затаили дыхание, и тут я тоже услышал какой-то гул, словно на дворе был сильный ветер, и временами треск.
— А теперь слышишь?
— Да.
Мы выбрались из закута и подошли к дверце.
— Наверно, поднялся ветер, — сказал я, — может, на дворе дождь.
Но звук повторился снова, и треск совсем не походил на дождь. И тут же мы услышали другие звуки: отдаленный гром, затем грохот, шум — будто ломались деревья.
— Погаси свечу, — сказал я, припав ухом к дверце.
— Что это может быть?
Взобравшись рядом со мной на ступеньку, Герда ухватилась за мою куртку.
— Может, это просто гроза, — сказал я.
— Так вот вдруг, ни с того ни с сего?
— Может, вовсе и не вдруг, просто мы раньше не замечали.
— Слушай! — Она схватила меня за руку. — Чувствуешь запах?
— Нет.
— Пахнет гарью!
— Ничего я не чувствую.
— Иди сюда!
Она подтолкнула меня к краю дверцы, и я сразу учуял легкий запах гари, который проник в щель — в полпальца шириной — между дверцей и крышей.
Мы спустились со ступенек и стоя застыли в потемках.
— Видно, дым из трубы стелется книзу, и его отнесло на взгорок, — сказал я.
— А этот треск?
— Не знаю, может, хозяин задумал жечь старые доски, толь или еще какой материал, который при горении дает едкий дым.
— Зачем бы ему затевать это сегодня…
Тут мы услышали выстрелы. Сперва два — один за другим, — затем еще один, и потом уже началась пальба. Герда вскрикнула, она протянула руку к моей груди, мы кинулись друг к другу, я обнял ее за плечи и оттащил от дверцы к стене закута. Мы замерли, я знал, что у нее в мыслях, и все время крепко прижимал ее к себе, и скоро уже слышался только треск и вой, словно где-то бушевало ненастье.
— Дом горит, — прошептала она, — а что означают выстрелы? — Может, это взорвались балки, — сказал я, — бывает, балки взрываются, когда сильный жар.
— Нет, — сказала Герда, высвобождаясь из моих объятий, — это стреляли из винтовок. Что же нам теперь делать?
— А ничего, — сказал я и протянул руку, чтобы снова привлечь к себе Герду. Не найдя ее, я отдернул руку и стоял не шевелясь, затаив дыхание, пока в потемках не раздался стон ужаса, и тогда я пошел на этот стон, и наткнулся на Герду, и подбородком ударился о ее лоб.
— Тихо, — сказал я и крепко обнял ее, — стой спокойно.
Сердце ее бешено колотилось, я чувствовал его биение сквозь две куртки — ее отца и мою, — и тут только я понял, насколько легче вдвоем бороться со страхом. Мы долго стояли так, тесно прижавшись друг к другу.
— Брось, — сказал я, — может, ничего и не случилось.
Мы вернулись в свой закут и сели. Выстрелов больше не было. Мы все прислушивались, не раздадутся ли голоса, крики, звуки команды, но теперь мы слышали лишь приглушенный шелест да еще вой, словно кто-то запустил ракету.
Мы уже доели все, что дала нам хозяйка, и свеча почти совсем догорела. Герда завернулась в шерстяное одеяло, но проку от этого не было; она стучала зубами и жаловалась, что отмерзают пальцы ног. Я снял с нее башмаки и долго растирал ей ступни, но вскоре ее снова стала пробирать дрожь. Сначала я спрятал ее ноги под кожаную куртку, отогревая их теплом своего тела; потом мы по очереди прогуливались по земляному полу: в погребе было слишком тесно, чтобы гулять вдвоем.
Мы вырыли в земле пять ямок и, стараясь убить время, закатывали туда картофелины, мы пробовали также заманить крысу хлебной коркой, но в конце концов снова уселись, безучастные ко всему, Герда на мешках, я на ящике, и, экономя свечку, загасили свет; в погребе стояла могильная тишина, и кругом была одна звенящая пустота, только Герда иногда стучала зубами.
Сотни раз я подходил к дверце, но всякий раз Герда качала головой.
— Я не намерен здесь торчать, пока не зарасту плесенью, — говорил я.
— Хозяин придет непременно, — твердила Герда.
И снова мы стали прогуливаться взад-вперед и скоро протоптали в земляном полу тропинку и две круглые площадки на ее концах — там, где мы поворачивали назад.
— Смотри!
Мы только что снова зажгли свечу и сидели, неотрывно глядя на крохотное алчное пламя, когда Герда вдруг заметила это.
— Что там?
Она протянула руку, и теперь я тоже увидел, что с дверцы начала осыпаться земля — тонкой струйкой, словно в песочных часах, — и мы услышали, как кто-то возится там, у взгорка. Я задул свечу, мы вскочили и стали по обе стороны дверцы.
— Кто-то сбрасывает дерн, — прошептал я.
Но тут послышался и другой звук, похожий на детский плач, и вот дверца распахнулась, и в проеме показалось незнакомое лицо.
Было темно, но между верхушками деревьев на той стороне долины уже виднелся серп нарождающейся луны.
Я взял спички, мы выбрались наружу и сразу поняли, что здесь произошло. Дом и коровник сгорели. Нас окутал дым, стлавшийся над двором, за остовами стен еще тлел огонь и слышалось глухое шипение, словно кто-то лил воду на раскаленную золу.
Только теперь мы увидели мальчика. Это был Хокон, сын хозяина. Все лицо его было в саже, брови и волосы опалены. Он стоял у взгорка и, отгребая пласты дерна, беззвучно плакал. Не поднимая головы, он в промежутках между всхлипами делал свою работу и не замечал щенка, который, воображая, будто с ним играют, бегал взад-вперед, волоча в зубах дерн.
Здесь же был мужчина — крепко сбитый темноволосый парень лет тридцати. Он ничего не стал нам объяснять, просто сделал знак идти за ним. Почувствовав в нем какую-то глухую неприязнь, я ни о чем не спросил. Мы побрели за ним к опушке леса и скоро вошли в гущу деревьев. Проходя мимо усадьбы, я обернулся: за стеной коровника лежали четыре коровы и лошадь.
Мы шли по тропинке, которая вела на север вдоль той же сосновой поляны, с которой мы спустились много часов назад, но парень по-прежнему хранил молчание. Мальчик с собакой шли позади. Мы шагали так минут десять и подошли к месту, где тропинка пересекала проселок.
— Мартин!
Это мальчик глухо окликнул парня, шедшего впереди нас, тот остановился и обернулся назад.
— Верно, — сказал он, — незачем тебе дальше идти с нами. Дверь в сенях открыта. Пройдешь в мою комнату и ляжешь на диван.
Мальчик свистнул собаке и стал спускаться с ней по проселку. Один только раз он оглянулся, я решил, что он хочет помахать нам на прощание, и в ответ поднял руку, но он даже не взглянул на нас, а только печально кивнул тому парню. И когда мальчик скрылся внизу за поворотом, я услышал, как он, всхлипывая, успокаивал пса.
— Что случилось? — спросил я.
Парень не ответил, только кивнул и продолжал шагать по тропинке на север. Но я стал догадываться кое о чем и, догнав его, потянул за рукав.
— Что случилось? Неужели сожгли усадьбу? И застрелили лошадь и четырех коров?
И снова он не ответил, просто отдернул руку, и снова я уловил в нем ту же глухую неприязнь.
Мы шли еще минут пятнадцать или, может, тридцать, и, когда он остановился под деревьями на пригорке, высоко в небе на юго-востоке уже сияла луна: дорога внизу просматривалась на несколько сот метров.
Мартин плашмя растянулся в кустах и поманил нас к себе. Я залег рядом с ним, а справа от меня была Герда, я уже хотел повторить свой вопрос, когда он заговорил.
— Да, — сказал он, — немцы нагрянули после обеда, но вы, надо думать, ничего не слыхали.
— Мы почувствовали запах гари, — ответил я, — и слышали треск пламени и стрельбу. Но что нам было делать? Не выходить же из погреба!
Он покачал головой.
— Хорошо, что вы не вышли. А не то они спалили бы еще и другие усадьбы.
В голосе его звучала горечь, он срывал и бросал на землю стебли черники. Я глядел на увядшие стебли, на груду, выросшую перед нами, и мне очень хотелось защититься от невысказанного упрека, и я подумал, что, если бы Крошка Левос не взбунтовался, все давно уже было бы кончено и ничего больше бы не случилось, и я понял, что глубоко благодарен ему, и радовался, что отдал ему горбушку тогда, в камере, когда мы лежали и ждали, что вот-вот за нами придут. И вдруг осознал, что рядом со мной была Герда, живая, и я увидел свои пальцы и несколько свежих листьев среди пожухлых, и я уже знал, что сейчас я скажу неправду, и все равно я должен был это сказать, чтобы хоть как-то умерить свою вину:
— Наверно, нам лучше было пойти под расстрел. Он улыбнулся, не разжимая губ.
— Чепуха, — сказал он, — не думайте, что здешний народ ничего не смыслит. Все понимают, что вы пережили. Все до одного. Да только уж больно тяжка расплата. Только вы бросьте об этом думать, никто не станет вас винить. Виновны во всем те, другие. Придет день, — он посмотрел на меня, обнажив зубы в грозной улыбке, — когда война кончится, и тут я самолично займусь кое-кем, кого давно взял на заметку. Когда дела оборачиваются хуже некуда, приятно думать об этом!
— Что же все-таки произошло?
— Погодите, — сказал он, — дом видите на той стороне? — Он показал на другую сторону шоссе, и мы увидели контур крыши и трубу между деревьями. Я кивнул, и он продолжал: — Там дальше, к северу, еще идет облава: час назад говорили, будто им осталось всего несколько дворов. Когда в чердачном окне вспыхнет свет, значит, путь свободен. Там, на чердаке, наш человек, он проверит, все ли машины укатили назад или какая осталась здесь. Тогда вам можно пересечь шоссе.
Он обернулся ко мне, и его лицо уже не показалось мне таким угрюмым:
— Я переведу вас на ту сторону и провожу чуть дальше на восток. Оттуда пойдете одни. Там, в лесу, стоит заброшенная усадьба, прямо к югу от пожарной каланчи. Я покажу вам, как туда пройти. В усадьбе вы заночуете, а завтра дождетесь меня, я, наверно, подоспею к полудню. Оттуда я поведу вас на восток, к железной дороге. Начальнику станции Буруд уже сообщено, чтобы он вам помог.
— Что же все-таки произошло, пока мы сидели в погребе? — спросила Герда.
— Из города прислали полицейских собак, и те отыскали ваши следы на холме, на сосновой поляне. Следы вели к дому Хильмара и Марты, но погреб немцы так и не нашли. Как только вы туда забрались, Хильмар вывел коров и прогнал их несколько раз взад-вперед по траве между домом и взгорком, а земля сейчас мягкая, как каша, и следы сразу стерлись. Немцы ничего не могли понять, а Хильмар все отрицал. Все же они ему не поверили: следы-то кончались здесь, и тогда они взялись за Марту и мальчика — вы только что его видели, — но никто из них не признался. Они околачивались тут битый час, и если какие следы остались после скотины, и те немцы вытоптали сапогами. А тех троих все это время держали по стойке «смирно» у стенки, и офицер распалялся все больше и больше: он всего-навсего лейтенант, и скоро войне конец, и, надо думать, ему обидно, провоевав пять лет, вернуться домой лейтенантом, и он орал, что вы при побеге уложили троих солдат — слыхал я, что убит только один, впрочем, это неважно, — и тот офицер поставил Хильмара и Марту с мальчишкой лицом к стенке, и солдаты начали щелкать затворами, но и это не помогло, тогда немцы пригнали сюда жителей соседних дворов и выстроили их вдоль обочины, и все решили, что это конец, но немцы только облили бензином дом и подожгли. А потом они застрелили коров и коня, и это было, пожалуй, страшнее всего. Потом, взяв с собой Хильмара и Марту, они ушли.
Месяц, скрывшийся было за гребень гор на юго-востоке, выплыл, и теперь мы отчетливо различали крышу и темный квадрат слева от трубы.
— Худо пришлось Марте с Хильмаром, — продолжал он, — но вы об этом не думайте, навряд ли они что сделают с ними, доказательств-то нет, хотя черт их знает, как они поступят, если еще что-нибудь приключится. А дом-то был совсем новый, Хильмар даже не успел его покрасить.
Мы лежали молча, и я не знал, что мне говорить: все прозвучало бы одинаково глупо. Чтобы я ни сказал, все равно покажется, будто я оправдываюсь.
— А что будет с мальчиком? — спросила Герда.
— Уж его-то мы не оставим. Вы не беспокойтесь.
Никто не станет винить вас в том, что случилось. Просто поначалу уж слишком тяжко… Еда у вас есть?
Я покачал головой и подумал что мальчик-то наверняка станет нас винить, если случится беда.
— Вот вам, — сказал Мартин и положил в траву сверток с едой, — завтра еще принесу. — Он взглянул на часы: — Четверть одиннадцатого. Думаю скоро немцы уедут вниз, в долину.
Мы лежали, не отрывая глаз от темного квадрата левее трубы, и я гадал, знает ли Мартин что-нибудь о наших. Жалея Герду, я надеялся, что он ничего не скажет, и только я это подумал, как она обернулась к нему.
— Нас было шестеро… — начала она, и я снова поймал тот погасший, убитый взгляд и чуть прополз вперед, чтобы быть между ней и Мартином.
— А далеко до пожарной каланчи, — торопливо спросил я, — и как отыскать к ней тропинку? И сколько займет у нас весь путь?
— Я все покажу вам, когда мы будем на той стороне, — сказал он, — отыскать ее — сущий пустяк, бревна на каланче поистерлись от времени, так что в лунную ночь чуть ли не светятся. Только бы луну не заволокло облаками. Впрочем сегодня полнолуние и ветер дует с востока, так что, думаю, погода удержится. Я бы сам довел вас до места, но у меня этой ночью дел по горло. Взгляните-ка сюда, — сказал он и, вынув из заднего кармана лист бумаги, разгладил его. — Вот это они развесили на столбах вдоль всего шоссе: семьдесят пять тысяч крон премии. Уж лучше вам сразу узнать об этом.
Я с первого взгляда охватил все и быстро сложив плакат, спрятал его в кармане, раньше чем Герда успела протянуть к нему руку.
— Тише, — шепнул я, пригибая ее голову к траве, — едут!
Мы стали смотреть вниз, на дорогу, и я надеялся, что она не успела как следует разглядеть плакат. Я мечтал, чтобы немцы скорей проехали мимо, чтобы вспыхнул свет в доме на той стороне, но все было тихо. Вид этого плаката, объявление о розыске беглецов, наши фото на нем, обещание заплатить за наши головы семьдесят пять тысяч крон — все это снова разбередило во мне тот ни с чем не сравнимый, жуткий страх, и страх был теперь повсюду, куда бы я ни глядел и до чего бы ни дотрагивался, — в кустарнике, в пятнах снега, в кучке облаков слева от диска луны. Он владел мной, когда мы прятались в погребе, прислушивались к треску пожара и выстрелам, но после я уже не знал его, а теперь страх снова захлестнул меня, как лавина, и завладел моим телом: руки у меня вспотели, а в груди, в желудке, во рту словно пылал иссушающий огонь. Не в силах лежать спокойно, я все время ворочался, и Мартин смерил меня подозрительным взглядом, и тут мы услышали грохот автоколонны, ехавшей с севера вниз по долине.
Всего было шесть машин: впереди дозорная машина с пулеметом на крыше, затем открытый легковой автомобиль, в котором сидели шофер и три офицера, дальше три грузовика с солдатами — из-за бортов торчали каски и дула автоматов, а позади всех закрытый черный легковой автомобиль.
— Можно подумать, будто нас не двое, а целая армия, — прошептал я осевшим голосом.
— Им нравится эта игра, — сказал Мартин, — офицеры рады, когда случается что-нибудь: надо же им как-то держать солдат в боевой готовности. Видели вы ту черную машину? Гестапо! Эти молодчики всегда последними покидают место происшествия. И если они убрались, можно считать: путь свободен. А не заметили вы, были еще какие-нибудь люди в грузовиках?
— Нет. А кто бы там мог быть?
— Заложники.
В его голосе не было и тени упрека, но я заметил, как Герда сжалась и задрожала, словно от внезапного озноба, и подумал: сколько людей, наверно, сейчас сидят за темными занавесками в домах по всей долине и жалеют, что нас не расстреляли!
Он вскочил на ноги:
— Так, пошли дальше!
Я вскинул голову: в чердачном окне горел свет, и мы с усилием поднялись на ноги и зашагали вслед за нашим спутником вниз по склону, пробираясь под сенью орешника к дороге. Он сделал нам знак обождать, и мы застыли у обочины, а он все стоял и прислушивался. Где-то далеко, на юге долины, залаяла собака, и мне показалось, что этот лай мне знаком, и я подумал, не остановились ли немцы у сожженной усадьбы, а Герда смяла рукой край моей куртки, и я понял, что и она подумала то же самое, и тут Мартин подал нам знак, что путь свободен, и мы, пригнувшись, перебежали через дорогу, промчались мимо каменных тумб и, шатаясь, вбежали в кустарник на другой стороне.
Мы шли по откосу вдоль заглохшего русла ручья, пока не добрались до леса, окаймлявшего поле с другой стороны, и дальше — снова вверх по пологому склону, пока не очутились на почти безлесном пригорке. Отсюда уходила на восток череда плоских холмов, беловато-серых в свете луны. Скоро Мартин остановился и показал нам на пожарную каланчу — блестящий серебристый прямоугольник, выступавший над верхушками деревьев.
— Отсюда не видно усадьбы, — сказал он, — она лежит в нескольких сотнях метров к югу от каланчи, но не ходите туда прямиком, а ступайте сначала к башне. По низинам у нас тут болота, не знаю, можно ли там пройти, так что смотрите сами. Только не разводите в доме огонь, уж верно, у немцев повсюду расставлены часовые, и те знают, что в усадьбе никто не живет. А я приду завтра утром.
— А сколько нам ждать? — спросил я. Он умолк, затем рассмеялся:
— Если в три меня не будет, идите прямиком на восток, пока не наткнетесь на железную дорогу, а затем вдоль колеи на север до станции Буруд.
— Как я узнаю время? — вздохнул я. — Немцы отобрали у меня часы.
Он на мгновение заколебался, затем, сняв с руки часы, завел их и протянул мне.
— Если я опоздаю, спрячешь их под нижней ступенькой дома.
— А что, если мы не найдем начальника станция?
— Спросите Вебьернсена. Он живет у вокзала. И вот еще что. — Удрученно вздохнув, он сунул руку во внутренний карман и достал оттуда крупнокалиберный кольт. — Пустишь его в ход лишь в крайнем случае! От него в шкуре остаются вот такие дыры!..
Он положил кольт на пень; было видно, как трудно ему расстаться со своим пистолетом.
— Счастливо, — сказал он, повернулся и, не оглядываясь, зашагал прочь.
Только теперь, когда спина его скрылась за елями, я вспомнил, что мы даже не поблагодарили его, но, Думаю, он просто пожал бы плечами, сказав, что благодарить надо Хильмара и Марту. Я застегнул на руке часы, сунул сверток с едой в наружный, а пистолет во внутренний карман куртки и кивнул Герде. Мы спустились с пригорка, и я избрал ориентиром макушку ели, высившейся над всеми другими. Стояла тихая прохладная весенняя ночь, и лес походил на серебристое озеро, покрытое сеткой мертвых теней. Наши башмаки оставляли на инее серый мокрый след, но я знал, что солнце его растопит.
Я плохо помню этот путь по дну зачарованного озера. Земля стелилась ровно, без лощин, только там и сям попадались болота, которые нам легко удавалось обходить. Дважды где-то совсем рядом прокричала сова, но больше ничего не было слышно. Как-то раз, обернувшись, я увидел, что Герда хромает. Она натерла ногу, и я предложил перевязать ее носовым платком, но она не захотела. Ощущение безнадежной нереальности всей картины завладело мной, как тогда, когда мы шли сквозь туман к месту казни, к семи столбам. Но только теперь наш путь пролегал сквозь бесконечную череду одинаковых, блещущих серебром покоев, и я совсем не чувствовал страха, а скорее своего рода приятную отрешенность. Герда шла за мной по пятам, временами я останавливался и спрашивал, не хочет ли она отдохнуть, но в ответ она лишь качала головой, пытаясь выдавить из себя улыбку. Я все думал о плакате, который был у меня в кармане: «Она ни в коем случае не должна его увидеть». На нем было всего два снимка — ее и мой, а это могло означать лишь одно… Я знал, что она не успела рассмотреть плакат, но, возможно, она догадалась обо всем и сама не хотела его видеть.
Только раз я потерял каланчу из виду, и мне пришлось залезть на сосну. Лес лежал подо мной почти весь белый, с глубокими тенями в низинах, как на дне океана, на юге серебрился пруд, сверху доносился тихий гул самолета, летевшего на запад, — словно стрекот швейной машины, — а внизу у сосны я различал длинные струи волос Герды. Она сидела, спрятав лицо в ладони, и, спустившись вниз, я увидел, что она плачет, но она не просила показать ей плакат, и тогда я отыскал в этом неправдоподобном пейзаже новый ориентир, и тем же ровным шагом мы пошли дальше. Когда мы взобрались на последний взгорок, уже перевалило за полночь, и невдалеке, примерно в километре от нас, показалась пожарная каланча.
Послушавшись Мартина, мы не пытались пройти к усадьбе прямиком, а сперва пошли к каланче. Оттуда мы сразу повернули на юг и скоро отыскали заглохшую тропинку, которая вывела нас к усадьбе.
Амбар стоял без крыши, обвалилась также одна из стен, а из коровника сиротливо глядели на нас пустые ясли. Но уцелел дом, сложенный, как и каланча, из неоструганных бревен, выскобленных до блеска дождем и ветром. Стекла были выбиты, оконные рамы сорваны с петель, дверь распахнута настежь. В пустом оконном проеме развевались обрывки выцветшей занавески.
В комнате валялись на полу два матраса, сырых и покрытых плесенью — видно, оттого, что протекала крыша, — и я отправился на поиски в сарай и нашел там несколько рваных мешков, а в коровнике подобрал остатки холстины.
Когда я возвратился в дом, Герда уже спала. Я не хотел ее будить и только подсунул ей под голову мешки — туда, где на матрасе было мокрое пятно. Затем я снял свою кожаную куртку, вынул оттуда кольт и объявление о розыске и накрыл курткой Герду. Она лежала на боку, подложив под щеку ладонь, и, когда, осторожно приподняв ее голову, я подсунул ей под затылок рваные мешки, она застонала и веки ее вздрогнули. Губы у нее сейчас были красные, свежие — не белые, какими они запомнились мне в тюремной камере, и я подумал, не стащить ли с нее ботинки, но, побоявшись содрать запекшуюся кровь, отказался от этой мысли. Несколько минут я, прислушиваясь, постоял на крыльце, потом лег на другой матрас, подоткнув под себя один конец холстины и прикрывшись другим.
Было холодно, я долго лежал, дрожа и пытаясь согреться под жесткой, вымазанной в земле холстиной. Концы длинных волос Герды, соскользнув с матраса, свернулись в светлый кружок на полу. Не в силах оторвать от него глаз, я лежал, и все думал о ней, и не мог уснуть. Скоро стемнело, луна зашла. Но по-прежнему я неотрывно глядел на светлый кружок ее волос, а потом все же, видно, уснул, потому что, очнувшись, уже увидел солнце: оно струилось сквозь дверной проем, освещая место, где прежде был венчик волос.
День прошел, мы все еще были живы.
Герда сидела на ступеньках, щурясь на солнечный свет. Сбросив ботинки, она показала мне стертые ноги, и я развеселил ее, предложив соскрести масло с бутербродов и намазать им ссадины; она рассмеялась коротким, звонким и притом изумленным смехом. Все же она позволила мне разорвать на полоски носовой платок, я смазал их маслом и обвязал ими больные места. Пока, стоя на коленях, я накладывал на ее ноги повязку, она, опершись на мое плечо, вынула гребешок и причесалась, а потом, развернув сверток, который оставил нам Мартин, мы поели. Был уже одиннадцатый час.
— Жаль, что никто из нас не стоял на страже этой ночью, — сказал я, — зато сейчас я сбегаю к каланче и поднимусь наверх.
— Не уходи, — сказала она, схватив свои ботинки, — я с тобой.
Поднявшись по заросшей тропинке, мы взобрались на каланчу и вверху уселись на низкую скамью позади перил. Наклонившись вперед, мы могли смотреть поверх барьера: далеко на западе синели вершины гор, а под ними мы различили несколько плотных желто-коричневых пятен — наверно, это был лагерь с песчаным рвом, а чуть поближе пролегали тесная долина и шоссе с домами по обе стороны. На юге не было никаких строений — только вода и грязно-желтые пятна болот среди зелени. На север и на восток снова тянулся лес. Воздух был чистый как стеклышко, а небо — точно море света. Была середина апреля, и, пока мы сидели на каланче, из низин испарились последние клочья тумана, и тут Герда приметила церковную башню чуть к северу от сожженной усадьбы Хильмара и Марты, и в тот самый миг, когда она показала на церковь, там зазвонили колокола.
— Половина одиннадцатого, — сказал я. — Может, сойдешь в дом и соснешь немного? Через полтора часа нам ведь снова в путь.
Она покачала головой, и я не стал настаивать. Я чувствовал, что вчерашний день сблизил нас больше любой многолетней дружбы, и, сняв с перил ее руку, я торопливо пожал ее, но при всем том я знал, что под гнетом голого, удушающего страха каждый из нас по-прежнему останется один на один со своей судьбой.
На западном склоне деревья стояли редко, лес был здесь почти весь вырублен, так что с этой стороны навряд ли кто мог подобраться к нам незаметно, во всяком случае, не ближе, чем на полкилометра. Точно так же и по шоссе не проехала бы незамеченной ни одна машина.
Мы доели последние два бутерброда, и я вспомнил про сигареты, которые подбросил нам солдат. Это оказалась едва начатая пачка с изображением Юноны, супруги Юпитера, на обертке. Мы подумали, что было бы слишком рискованно курить наверху, и решили, что я спущусь вниз, а Герда тем временем посторожит.
Внизу я укрылся за грудой камней и сидел, глотая тонкий безвкусный дым сигареты, и, задрав голову, глядел, как развеваются на ветру волосы Герды, и тут она вдруг окликнула меня по имени — коротко и резко.
Никогда она еще не называла меня по имени, и к моему испугу примешался неизведанный, странный трепет, и, затоптав сигарету, я бросился к каланче.
— Что такое? — крикнул я, приступом взяв оба лестничных пролета. — Что случилось?
Она не ответила, просто притянула меня к себе и показала через перила на юг, в сторону усадьбы.
— Не знаю, — прошептала она, и я снова услышал прежнее сдавленное, испуганное, отрывистое дыхание, — мне показалось, будто послышался треск: словно кто-то пробирается по валежнику.
Мы стояли на коленях, тесно прижавшись друг к другу, и прислушивались.
— Может, это олень. Ты ничего не видела?
— Ничего.
— Идем, здесь нам нельзя оставаться.
Я подтащил ее к люку и велел ей скорей спускаться вниз, но уже на середине башни, когда нам оставалось одолеть еще один лестничный пролет, мы услышали, что кто-то бежит по тропинке, и мы еще не успели спрыгнуть на землю, как из-за деревьев выскочил Мартин и, не останавливаясь, побежал дальше, сделав нам знак следовать за ним, в горы. В правой руке у него был автомат, а левую он прижимал к бедру, и мы видели, что он хромает и по бедру у него сочится кровь, и вот он уже скрылся из глаз, и мы побежали за ним к неглубокому узкому оврагу, рассекавшему вершину холма пополам. На голом пригорке слева лежал длинный валун. На правом пригорке кто-то, натаскав камней, соорудил сторожевую вышку почти с человеческий рост. Мартин оглянулся назад и, прокричав что-то, показал на валун, а сам укрылся за вышкой, и мы увидели, что он орудует прикладом автомата, точно железным ломом, стараясь свалить верхние камни, и спустя секунду мы уже все трое лежали в траве, выжидая, что будет дальше.
Их было четверо, а командовал ими маленький темноволосый фельдфебель с узким, юношески худым лицом под стальной каской. В правой руке он держал пистолет, а в левой — ручную гранату. Шагал он размашисто и вместе с тем осторожно: уходя на войну, он, надо думать, оставил дома целый шкаф, битком набитый романами про индейцев.
Остальные были вооружены винтовками, но не гранатами, и я подумал: наше счастье, что фельдфебель шагает на несколько метров впереди солдат; когда мы его подстрелим, они не успеют взять у него гранату.
Покосившись в сторону Мартина, я увидел, что он проделал в камнях амбразуру для своего автомата. Обернувшись ко мне, он торопливо и властно ткнул себя указательным пальцем в грудь, и я понял, что фельдфебеля он берет на себя, и я перелез на другую сторону валуна и снова проверил, заряжен ли мой кольт.
Герда укрылась в рытвине позади меня, и я подумал: «Сейчас я еще успею обернуться и сказать ей, чтобы она не ждала меня, а бежала в лес, как только начнется стрельба». Я торопливо оглянулся: она лежала на земле, чуть ли не прижавшись щекой к моему башмаку, но теперь немцы уже подошли так близко, что я даже не смел ничего ей шепнуть, а сделал лишь легкий знак головой и пошевельнул ступней — взамен всего того, что собирался сказать. Кажется, она поняла, но не захотела подчиниться, потому что в ответ лишь слабо покачала головой и еле приметно стиснула мою щиколотку, дав понять, что она останется с нами.
Немцы вышли из леса, шагая по обе стороны тропинки, которая вела сюда из усадьбы, и я чуть-чуть выдвинулся вперед. Тяжелый кольт я удерживал обеими руками за камнем. Достаточно было передвинуть дуло на несколько сантиметров, чтобы оно высунулось наружу.
Двое солдат были в годах, один, во всяком случае, выглядел лет на шестьдесят. Их круглые, озабоченные, потные лица выражали недовольство. Помнится, Трондсен рассказывал, что большинство солдат лагерной охраны — из южногерманских крестьян; это покладистые, миролюбивые люди, которых ввиду непригодности для фронта определили в оккупационные части. На солдатах были вермахтовские мундиры без всяких наград. Винтовки они несли как лопаты; выйдя из леса и увидев открытый взгорок, они попятились назад и спрятались за ближайшей сосной.
Третий солдат был совсем юноша. Он сдвинул каску на самую макушку и расстегнул ремень, и мне показалось, будто он похож на Вольфганга, того самого парня с вырубки, но у этого не было усиков. На воротнике мундира у него виднелась узенькая красно-зеленая орденская планка. Он смотрел открытым удивленным взглядом, и голос у него был звонкий, по-девичьи высокий.
— Здесь никого нет, — сказал он, и старший из двух солдат, прятавшихся за сосной, снял каску и вытер с лысины пот.
— Да, в самом деле никого, — лениво повторил он. Фельдфебель остановился у подножия пожарной каланчи.
— Шнайдер! — крикнул он. — Надень каску, полезай на башню и посмотри, есть кто-нибудь внизу или нет!
Я слышал, как солдат что-то буркнул в ответ. Он не торопясь повозился за деревом и надел каску, но не сдвинулся с места.
— Кому все это нужно, — недовольно сказал он, подозрительно косясь на бледное, молочной голубизны небо, — тот парень давно сбежал. К тому же всем известно, что у меня скверное зрение.
— Шнайдер!
— Да-да, сейчас, — нехотя отозвался он, — но почему бы не послать Робарта, он-то хоть молодой и проворный.
Юноша вышел вперед и стоял теперь прямо за спиной фельдфебеля; держась за поперечную балку у подножия пожарной каланчи, он осторожно покачал лестницу.
— А что, хотите — пойду, — рассмеялся он, и его зубы сверкнули на солнце.
Лоб у него был загорелый, гладкий, светлая тонкая прядь волос падала наискосок на темную бровь, и я подумал, что глаза у него, наверно, веселые, синие.
— Шнайдер!
Фельдфебель круто обернулся, узкое острое личико так и заходило под каской, он взмахнул ручной гранатой и весь вдруг залился краской. Казалось, он был не в силах спокойно стоять на месте, и голос его прозвучал резко, точно удар кнута:
— Шнайдер!
— Иду, иду…
Старик нехотя выпустил ствол сосны и поплелся к каланче. Он прошел перед самым носом фельдфебеля и, казалось, нарочно толкнул его; тот невольно повернул голову и, не шевелясь, уставился на него, словно на смотру.
Подойдя к лестнице, Шнайдер постучал по одной из ступенек прикладом.
— Не знаю, что-то боязно лезть, — нимало не смущаясь, проговорил он, — дерево-то все прогнило. Да и голова у меня кружится, сами знаете!
— Шнайдер!
Снова оклик прозвучал резко, как удар бича, и фельдфебель яростно замахал пистолетом. Немцев отделяло от нас теперь всего каких-нибудь пятнадцать-двадцать метров, я смахнул слезы с ресниц и подумал, до чего же все это неправдоподобно, будто какое-то представление, сцена из спектакля, а мы зрители и при этом почти что мертвецы. Мне хотелось знать, чувствует ли все это Мартин, и я покосился в его сторону, но увидел лишь, что он наэлектризован и напряжен и у него вот-вот лопнет терпение: он весь сжался в комок, и ему явно не терпелось выпустить всю обойму в тех троих, что сгрудились у каланчи. А Герда лежала слишком низко и наверняка не видела ничего. Я осторожно передвинул ногу, и, вероятно, коснулся ее щеки, и тут же почувствовал ее руку на своей щиколотке, и ощутил легкое пожатие, точно своеобразный привет.
Солнце уже вышло из-за верхушек сосен, и мы отчетливо видели немцев, за исключением того, четвертого, который по-прежнему скрывался под сенью деревьев. Шнайдер прислонил винтовку к стене каланчи и неторопливо полез наверх, по нескольку раз проверяя каждую ступеньку, затем, взобравшись на лестничную площадку, остановился и, держась за подпорку, свободной рукой прикрыл глаза от солнца.
— Я же говорил, — прокричал он, показывая вокруг рукой, — никого здесь нет!
— Лезь до конца!
Фельдфебель несколько успокоился, когда Шнайдер полез дальше, он засмеялся тонким деревянным смехом и что-то сказал Робарту, но парень никак не реагировал на его слова, он стоял расслабясь, глядя в воздух, и на лице у него было мягкое, почти мечтательное выражение.
По моей спине струился холодный пот, но меня снова посетило прежнее необыкновенное, счастливое чувство, будто я зритель, присутствующий при спектакле, и я подумал, что, в сущности, так было всегда и всегда мне казалось, будто все вокруг только игра, а не явь. Да, так было всегда, с первой минуты, как я вступил в боевую группу, и это вбивало клин между всеми другими и мной. Наверно, они заметили это и потому никогда не давали мне самостоятельных заданий.
Но Мартин наверняка ничего похожего не ощущал, да и Герда тоже. Они не анализировали свое отношение к войне — она лишь побуждала их к действиям, и эти действия были для них так же естественны, как жизнь, и неизбежны, как смерть.
«Надеюсь, мне не придется стрелять в Робарта, — подумал я, — он чем-то похож на меня. Мы могли бы с ним подружиться, и готов побиться об заклад, что мы читали одни и те же книги и у нас рождались одни и те же мысли…»
Я закрыл глаза, защищаясь от слепящего влажного весеннего света, и услышал, как воркует голубь где-то в лесу, позади нас, и еще я слышал, как Шнайдер, пыхтя, взбирается по трухлявым ступенькам, и представил себе город, в котором вырос Робарт, — сонный южногерманский городок со средневековыми стенами и валом, школу с узкими окнами, сквозь которые пробивалось солнце. По вечерам мы уходили бы с ним вдвоем на прогулку в горы, в светлый альпийский лес с высокими деревьями, и говорили бы о прочитанных книгах, и на нем была бы клетчатая рубашка с открытым воротом, и он, улыбаясь, глядел бы на солнце узкими блестящими глазами и то и дело убирал бы со лба тонкую светлую прядь… но тут Герда сжала мою лодыжку, и я понял, что она увидела Шнайдера на верхней площадке пожарной каланчи.
Я поднял голову и тоже увидел его. Он снова снял с себя каску и раскачивал ее на ремне, точно маятник, Демонстрируя свою независимость.
— Что-нибудь видишь?
— Да. Лес.
Нарочито дурацкий ответ прозвучал как насмешка, и фельдфебель снова залился краской.
— Шнайдер! — крикнул он. — Каску надень!
— Так точно, но только я ничего не вижу.
— Идиот! Погляди на восток!
— А где восток?
— Вон там!
Фельдфебель показал на восток дрожавшим в его руках пистолетным дулом, старик неторопливо обернулся, а я плашмя растянулся на земле позади валуна и дернул ногой, чтобы предостеречь Герду. Надеюсь, что я угодил ей в плечо, а не в щеку. Тогда я не мог ее спросить, а после мы оба позабыли об этом. Я вспомнил это только вот сейчас. Мелочь, несущественная деталь, но она мучит меня чуть ли не больше всего. Одно я твердо помню: у нее вырвался глухой стон, почти вздох, а я, припав к колючему ложу из валежника и хвои, слушал, как бешено колотится мое сердце. Сквозь бледно-зеленую сеть из стеблей черники я видел Мартина на другой стороне оврага, он больше не держался за бедро и теперь сжимал окровавленной рукой затвор, а я недоумевал, где же он так поранился, потому что мы не слыхали никакой перестрелки. Мартин лежал повыше нас, и любой человек с мало-мальски приличным зрением наверняка увидел бы его с каланчи. «Не сооруди он тогда бруствер из сторожевой вышки, плохи были бы теперь его дела», — подумал я и еще долго лежал, уткнувшись лицом во влажный мох, и ждал, когда же Шнайдер перестанет ломать комедию и спустится с каланчи, так ничего и не увидев, и надеялся, что Мартин уловит момент и выстрелит из автомата, пока только трое из солдат при оружии. А сам я попытаюсь уложить Шнайдера. Правда, далековато для пистолета, но все же я попытаюсь уложить Шнайдера, а не Робарта, по-прежнему стоящего ко мне ближе всех, и я начал медленно приподнимать голову, передвигая дуло пистолета к краю валуна, и в то же мгновение старик буркнул:
— Нет, и здесь тоже никого! — И, повернувшись к нам спиной, он скрылся в люке и стал спускаться по лестнице.
Я держал его на мушке, между двумя высокими гибкими березами, тянувшими свои черные ветви к свету. Казалось, он, пятясь задом, выползает прямо из неба, а он не торопился и поглядывал то вверх, то вниз, словно сомневаясь, что же все-таки предпочесть: землю или небо, и, по мере того как он переходил со ступеньки на ступеньку, я опускал пистолет, так что дуло все время смотрело Шнайдеру в спину, чуть выше пояса. У него была толстая, широкая спина, я наверняка не промазал бы, а когда он остановился на лестничной площадке и на миг повернулся ко мне грудью, я стал целить ему в живот, чуть повыше ремня с орлом на застежке. Тут он снова повернулся ко мне спиной, чтобы преодолеть последние ступеньки, а фельдфебель нетерпеливо затопал ногами и прикрикнул на него:
— Шнайдер, пошевеливайся, живо!
Но почему не стреляет Мартин? Еще пять ступенек — и Шнайдер, спустившись вниз, возьмет свою винтовку. Почему Мартин не стреляет? Может, он хочет уложить сразу всех троих?
Я сильнее сжал рукоятку кольта обеими руками, слушая, как он еле слышно царапает острый выступ камня, и решил, что выстрелю сразу, как только Шнайдер встанет одной ногой на нижнюю ступеньку, а другой ступит на землю. Тогда Робарт успеет ничком повалиться на землю и укрыться за основанием каланчи, зато фельдфебелю, который стоит к нам ближе всех, будет крышка: Мартин уложит его из автомата, а о том солдате в кустах мы и думать не станем, а просто бросимся бежать…
Сороконожка проползла по камню, на который я оперся левой рукой, и я подумал: «Как только она доползет до валуна, я нажму на спуск, и почему только Мартин не стреляет!» Может, автомат дал осечку, но в здешней тишине мы расслышали бы это точно так же, как выстрел, а может, Мартин лежит в обмороке, оттого что потерял много крови, и успею ли я перемахнуть на ту сторону и схватить автомат, прежде чем они меня подстрелят? Повернув голову, я увидел, что он лежит все в той же позе и держит солдат под прицелом, и вот уже Шнайдер спустился вниз и, взял винтовку…
Сороконожка уползла куда-то, и я подумал, что ведь Мартин здесь главный: он знает, что делает.
Шнайдер и Робарт зашагали к опушке леса, но фельдфебель замешкался и, когда они уже почти вошли в гущу деревьев, дал команду остановиться.
— Кайзер, вперед!
Солдат, прятавшийся в кустах, побрел к каланче, и теперь немцев было уже четверо. Фельдфебель ручной гранатой показал на овраг, и тут я сообразил, что задумал Мартин, почему он не стрелял. Одно из двух: или они сейчас повернут назад, или же пойдут дальше на восток, и тогда они, конечно, пройдут между двух взгорков, где прятались мы.
— Шнайдер!
Улыбнувшись, унтер-офицер отошел в сторону, и немцы начали приближаться к нам. Шнайдер, привыкший к роли шута и козла отпущения, шел в трех-четырех метрах впереди других, по его старому, насмешливо-смиренному и чуть лукавому лицу было видно, что для него уже давно не существовало ни страха, ни вообще каких-либо неожиданностей, и я надеялся, что Мартин уложит его одним выстрелом, так что его лицо и в смерти сохранит такое же выражение.
За ним шел фельдфебель, а у того по левую руку был Робарт, по правую — Кайзер. Солнце уже переместилось на юг, и, по мере того как немцы приближались к нам, лица их росли и росли, так что мы различали теперь каждую черточку, словно на увеличенном фотоснимке: тяжелое, озаренное горьким юмором висельника, шутовское лицо Шнайдера; смутный, бесформенный силуэт Кайзера, которого мы так и не видели, потому что все это время он простоял в тени под деревьями: я старался не смотреть на него, чтобы после не вспоминать его лицо, которое так или иначе скоро погаснет; карие, под выпуклым лбом, глаза фельдфебеля, шагавшего прямой, негнущейся, напряженной походкой, и всех ближе ко мне — лицо Робарта.
«Я сперва застрелю фельдфебеля, — подумал я, не замечая, как пот стекает у меня с бровей, заволакивая глаза, — может, тогда они побросают оружие и сдадутся». Я прижал дуло револьвера к выбоине в камне, но все равно не мог удержать его в неподвижности, а лица все росли и росли и совсем надвинулись на нас, и мне казалось, что я уже чувствую запах всех четырех солдат…
Мне захотелось крикнуть Робарту, который был так похож на Вольфганга с вырубки, чтобы он бросился ничком на землю, и что вообще не я затеял все это, а фельдфебель, или, может, Мартин, или вовсе фюрер, или еще Крошка Левос, который крикнул: «Нет! Нет!» — словом, кто угодно, только не я, и тут ногти Герды врезались мне в ногу прямо над краем башмака, и в тот же миг Мартин дал сухую, точную очередь из автомата…
Шнайдер рухнул на колени: опершись на винтовку, он глядел на струю крови, толчками выбивавшуюся из шейной артерии и капавшую на приклад. Кайзер уже лежал не шевелясь, и я вспомнил Эвенбю, который стоял у обочины дороги и упал лицом прямо в снежную жижу, даже не сделав попытки защититься. Фельдфебель сполз на спину, он как рыба ловил воздух ртом и шарил пальцами по груди, словно пытаясь застегнуть пуговицу, но по-прежнему не выпускал из рук гранаты и пистолета, а затем я перевел взгляд на Робарта и увидел его всего в каких-нибудь пяти метрах от себя. Опустившись на одно колено, он вскинул винтовку, и вид у него был сердитый и удивленный. Винтовка его дрогнула, из дула выбился дымок, он перезарядил ее и собрался стрелять из положения лежа, и, держа палец на спуске, я приподнял пистолет. Но вместо живота стал целиться ему в грудь и даже чуть правее — в плечо.
Они недвижно лежали на земле, все четверо… Нет, вот чуть-чуть пошевельнулся Шнайдер; он упал на колени, головой вперед, словно творя молитву, а каской уперся в землю, и мы не видели его лица.
Мартин кивнул мне, повернув большой палец книзу, я подошел к Шнайдеру и приставил к его затылку пистолет. В ходе недолгого боя, который и боем-то настоящим не был, я чувствовал приятное, хоть и изнуряющее возбуждение, но вид седого, под машинку остриженного затылка вдруг подкосил мои силы, Каска сползла с головы солдата, открыв багровое пятно экземы на лысине, и я отвернулся, глазами умоляя Герду о помощи. Она стояла вверху, на пригорке, рядом с валуном, но не смотрела в мою сторону, и я не знал, что же мне теперь делать, но в ту же секунду Шнайдер свалился на бок, и я увидел, что он мертв.
Кайзера и фельдфебеля незачем было трогать, а когда я подошел к Робарту, я увидел, что его каска лежит на земле и по виску у него течет струйка крови.
Мартин наклонился к фельдфебелю и вынул из его окостеневших пальцев пистолет и ручную гранату; разогнувшись, прежде чем обернуться к Кайзеру, он посмотрел на Робарта.
— Скорее кончай с этим парнем, — спокойно сказал он. — Немцы устроили в школе командный пункт; через час они будут здесь, а не то и через полчаса, если они уже выслали в эту сторону патруль.
Юноша лежал на спине, обратив лицо к солнцу.
Он сохранял все то же сердитое, удивленное выражение, как тогда, когда бросился на землю и пытался перезарядить винтовку. Но за этим выражением я вновь уловил то, прежнее, отчужденное, мечтательное, какое было у него, когда он стоял, прислушиваясь к шуму леса, и глядел на Шнайдера, карабкавшегося на каланчу… и я не мог заставить себя еще раз его убить.
— Дело ясное, — сказал я, — он мертв.
— Лучше не рисковать.
Мартин забросил винтовки и патронташи в яму для овощей; он говорил со мной, не поднимая глаз. Я слышал по голосу, что он волнуется и спешит, ведь прошло уже пять, а не то и десять минут, с тех пор как мы их застрелили, а я все еще не мог сделать то немногое, что требовалось от меня, не мог, оттого что Робарт лежал передо мной такой беззащитный…
— Нет, — сказал я, — в этом нет нужды, еще один выстрел только поможет немцам нас засечь.
Мартин вдруг подскочил ко мне; теперь это уже был совсем другой человек, мало похожий на того, что накануне советовал нам больше не думать о беде, постигшей Марту и Хильмара.
— Дай сюда пистолет, — резко приказал он, — нам нельзя терять время. Лучше покончить с ним, пока он не очнулся.
— Подожди! Неужели вы не видите?..
Это крикнула Герда; оттолкнув нас обоих, она опустилась на колени рядом с солдатом.
— Он просто контужен. Видите, дырки нет, это просто царапина. Дайте сюда носовой платок!
Какую-то секунду мы стояли в растерянности, затем я вспомнил, что напоследок целился ему в плечо, и я сунул пистолет в карман и теперь уже твердо знал, что не стану стрелять в Робарта.
Присев перед ним на корточки, я стал обыскивать его карманы и все время лихорадочно думал, что, если только я найду носовой платок, он спасен. Я не нашел ничего в карманах штанов и в куртке тоже, и, казалось, все зависит теперь от этого носового платка — жизнь Робарта и наша собственная, и война, и вообще все, и я подбежал к фельдфебелю и обнаружил в нагрудном кармане мундира белый, аккуратно сложенный носовой платок с инициалами «Р. Б.», вышитыми красными нитками в одном из углов.
Я вдруг сообразил, что, наверно, фельдфебель был педераст; он и мертвый поражал неприятным щегольством, какой-то противоестественной, бесплотной опрятностью, от которой меня тошнило.
Носовой платок был слишком мал, и я подбежал к Шнайдеру и у него обнаружил широкий лоскут в красную клетку, от которого разило машинным маслом, бензином и мазью для сапог, и я вдруг понял, что, наверно, между этими тремя немцами были сложные отношения — между юношей Робартом и двумя старшими, ненавидевшими друг друга, — и тут Мартин громко и резко что-то крикнул, и, обернувшись, я увидел, что, отойдя назад на несколько шагов, он уже поднял автомат.
Герда выбежала вперед и загородила Робарта.
— Нет, — сказала она, глядя на Мартина в упор, — ты этого не сделаешь.
Мартин схватил ее за руку, чтобы оттащить в сторону.
— Уйди, — сказал он сердито, — что за блажь, нельзя, чтобы его нашли здесь живым.
Она отдернула руку, но не сдвинулась с места.
— Неужели ты убьешь спящего? — сказала она.
— Если надо, убью.
— Ничего этого не надо.
«Как в театре, — подумал я, — будто перед тобой разыгрывают спектакль, а сам ты только ждешь условной реплики, чтобы выйти на сцену».
Я скрепил узлом оба носовых платка и протянул Герде; повернувшись к нам спиной, она опустилась на колени и перевязала Робарту голову, следя за тем, чтобы на рану пришелся чистый белый платок.
— По-моему, вы оба спятили. Ведь он увидит, куда мы пойдем.
— Мы не убьем его.
Герда сказала это, не вставая с колен и не поднимая глаз. Я опустился на колени рядом с ней, и на мгновение наши глаза встретились: я понял, что нас сблизил не только страх.
— Мы свяжем его и оставим здесь, — сказал я. — Он расскажет им не больше того, что они сами увидят.
Ресницы Робарта затрепетали, пробормотав что-то, он облизнул языком губы. И тут он вдруг открыл глаза, и я увидел, что они у него ярко-синие, как я и думал. Он посмотрел на Герду, затем на Мартина и на меня, а потом он увидел троих мертвецов и содрогнулся от ужаса и попытался встать на ноги.
Рукояткой пистолета Мартин снова толкнул его в траву.
— Это чистый бред, — сказал он, — какого черта нам его щадить! Разве они нас щадят?
Робарт уловил тон, каким были сказаны эти слова, и перевел на Мартина взгляд и, казалось, мгновенно все понял. Он подполз к Герде и тут же снова оглянулся на Мартина, на автомат, целившийся ему в грудь. Губы его дрогнули, объятый смертельным страхом, он схватился за лоб и кончиками пальцев ощупал повязку.
— Нет, нет! — забормотал он, бессмысленно качая головой. — Нет!
Мы связали ему руки и ноги шнурками, которые сняли с покойников, затем оттащили его к пожарной каланче и усадили спиной к фундаменту. Мартин молчал; чувствуя, что должен дать ему какое-то объяснение, я рассказал о происшествии на вырубке.
— Господи, — покачал он головой, — так то же был другой немец!
— Не в этом дело…
Я пытался объяснить ему нечто такое, что сам пока еще смутно сознавал, но не находил нужных слов и подумал, что если только он пойдет вместе с нами к железной дороге, как обещал, то, может, по пути я соображу, что ему сказать.
— Они так похожи, — сказал я, — совсем как братья.
— Может, они и братья, — сказал он совершенно серьезно, — но это не меняет дела. Как будто братья не убивают друг друга.
— Что у тебя с ногой? — спросил я. — Может, нам перевязать ее?
Он взглянул на рану и покачал головой.
— Она больше не кровоточит, — сказал он. — Я не рассчитывал так скоро встретить патруль. Думаю, солдаты не видели меня, не то стали бы стрелять. Но они заслышали мои шаги и, когда я бросился бежать, припустились за мной. Я оступился и бедром напоролся на камень. Конечно, я мог бы выстрелить, чтобы вас предостеречь, но я думал, что мне удастся оставить их в дураках, и к тому же лучше было обойтись без выстрелов.
Он подошел к трупам и возвратился назад с револьвером фельдфебеля.
— Возьми вот это, — сказал он Герде. — И вот еще. — Он достал две обоймы для кольта и отдал мне. — Винтовки и все прочее я сам снесу куда надо.
Затем он вынул карту и показал на ней каланчу.
— Теперь вы пойдете на северо-восток, — сказал он, водя указательным пальцем по карте, — Здесь вы увидите тропинку, которая приведет вас вон к тому озеру. Там вы найдете лодку и переправитесь на другой берег. Так по крайней мере немцы надолго потеряют ваш след, если даже пригонят собак. Раз дело приняло такой оборот, я не могу пойти с вами. Но вы сами отыщете тропинку на другой стороне озера и спуститесь по ней к железной дороге. Там на пригорке вы спрячетесь и будете ждать. Мы прикинули, что вы доберетесь туда часам к четырем-пяти, и к этому времени наш человек будет на месте.
— Кто?
— Вебьернсен, начальник железнодорожной станции Буруд, тот самый, о котором я говорил вам вчера. Пароль: «Апрель — Вебьерн». А теперь вам лучше убираться отсюда. Да, вот еще что, — добавил он, вынув из кармана сверток с едой, — сама дорога не займет у вас много времени, но, может, вам придется прождать там несколько часов, если почему-либо Вебьернсен не поспеет к сроку…
Я вернул ему часы, велел Герде взять сверток, засунул кольт и обе обоймы во внутренний карман куртки. Затем мы ушли. В траве остались трупы Шнайдера и фельдфебеля, и в некотором отдалении от них, справа, у подножия пригорка, лежал Кайзер — человек, которого мы застрелили, так и не увидев его лица.
Герда несла пистолет в правой руке, и я спросил, знает ли она, как с ним обращаться. Она кивнула и спрятала его в карман отцовской куртки, и вскоре мы подошли к откосу, и, обернувшись, я увидел Мартина, складывавшего в кучу винтовки, а за ним Робарта. Юноша сидел в тени, прислонившись спиной к каланче; его светлые волосы ярко выделялись на фоне темной поперечной балки, рисунок которой еще не стерся под воздействием непогоды. Уходя, мы не стали заламывать ему руки за спину, и теперь, увидев, что мы остановились, он поднял связанные ладони и поклонился нам на индийский манер.
Мы спустились к подножию холма: теперь перед нами расстилался равнинный лес. Стоял теплый, светлый, солнечный день. Но ели были непривычно скованы немотой, и птицы вдруг перестали петь, словно по мере нашего приближения они улетали.
Мы шли прямо на восток, пока не наткнулись на тропинку, и, когда мы уже прошли по ней несколько сот метров, Герда вдруг остановилась и задумчиво произнесла:
— А все-таки многие из них понимают по-норвежски…
— Ты о ком?
— Многие из солдат, те, что долго здесь служат…
— Ну и что из этого?
Тут до меня вдруг дошло, что она хотела сказать. Я обмер, и сразу бешено заколотилось сердце: Мартин объяснил наш маршрут и назвал станцию и имя начальника, а ведь всего в нескольких шагах от нас сидел Робарт.
— Послушай…
Она тронула мою руку ладонью, и я почувствовал, как что-то оборвалось во мне, и мы зашагали дальше, но теперь уже держась на большом расстоянии друг от друга, Мы шагали молча, только прислушивались и выжидали, что же теперь будет.
Было легко идти по тропинке, и земля в лесу почти совсем подсохла, но ближе к северу, в низинах, там, где плотно стояли ели, виднелись сероватые пятна снега, и казалось, будто на них лежит грязь. Там и сям уже мелькал крокус, реже — мать-и-мачеха. Обогнув холм, мы уже начали подниматься вверх по склону, когда вдалеке трижды пролаял автомат Мартина.
Я не стал оборачиваться. Я и так знал, что увижу на ее лице глухое отчаяние и растерянность, как тогда, когда мы стояли у горной хижины; и когда шли через поле к корчевальной машине; и когда, сидя в погребе, вдруг почувствовал запах гари… и, ускорив шаг, я подумал, что эти выстрелы — дурной знак.
Было уже далеко за полдень, но солнце по-прежнему пригревало спину: растянувшись бок о бок на земле, мы глядели на железнодорожное полотно.
Весь путь сюда занял у нас часа три-четыре, и за это время мы отдыхали только один раз, когда залегли у подножия густой ели, прижавшись к стволу и прислушиваясь к гулу самолета, кружившего над верхушками деревьев. Я прикрыл руками светлые волосы Герды, и мы свернулись колесом вокруг ели, так, чтобы не выделяться среди корней на темной лесной почве. Самолет дважды возвращался назад, и мы не знали, заметили нас сверху или нет. Потом мы добрались до узкого, вытянутого в длину озера; мы надеялись, что самолет улетел на свою базу. У Герды все время ныли ноги, но стоило мне оглянуться назад, как она распрямляла плечи и старалась не хромать. Я помог ей снять ботинки, но чулки прилипли к коже, покрытой волдырями и запекшейся кровью, и мы не стали их трогать. В одной из горных расселин мы обнаружили лодку и сразу же столкнули ее в воду, а я вырвал из земли тоненькую березку, которая могла сойти за удочку, и перекинул через борт.
Я греб, а Герда сидела верхом на корме, спустив ноги в воду, и самолет больше не появлялся, зато с юга, плавно снижаясь, прилетели утки, и мы оба сочли это добрым предзнаменованием — я даже перестал грести, а Герда вынула из воды ноги. Но тут, заметив нас, утки испуганно захлопали крыльями, затем, снова взмыв в воздух, полетели дальше — на север. А Робарт был мертв, и Шнайдер, и фельдфебель, и Кайзер, которого мы так и не видели в лицо. Словно эти убийства, эти спокойные выстрелы в упор не были частицей войны, мы не говорили о них — мы вообще почти не разговаривали друг с другом, — но я все время видел связанные руки Робарта, его сложенные — в знак приветствия — ладони и еще… я словно наяву видел его глаза, когда он понял, что у Мартина на уме. Те три выстрела разрушили также близость, наметившуюся было между Гердой и мной: мы мгновенно сделались друг другу чужими, будто соучастники преступления, и теперь, когда я спрашивал, как у нее с ногой, мы оба чувствовали, что это звучит фальшиво, и я был только рад, если она не отвечала.
Втащив лодку на берег, мы укрыли ее за уступом с восточной стороны озерца: никто не должен был догадаться, что мы сюда переправились. Наверно, теперь немцы разобьются на две группы, которые двинутся вдоль озерца, с обычной своей дотошностью прочесывая берега, и если у них только одна собака, то пройдет много времени, прежде чем они снова нападут на наш след.
Мы отыскали тропинку, о которой говорил Мартин, и прошли по ней примерно с полмили. Затем, свернув с нее, мы уже смелей взяли курс на север — Мартин показал нам эту дорогу на карте — и наконец достигли условного места к югу от Буруда. Я соорудил небольшой шалаш из ветвей и мха, чтобы нас нельзя было увидеть с воздуха, и теперь мы лежали, растянувшись на сухом хвойном ковре, откуда нам открывался вид на железнодорожную насыпь и короткий отрезок шоссе на другой стороне.
Солнце проникало сквозь навес, сплетая узор из света и тени, который медленно перемещался. Стоило Герде пошевельнуться, как в ее волосах рассыпались золотые искры и сквозь мерцающий свет виднелась черная рукоятка пистолета, торчавшего из внутреннего кармана ее куртки.
Попросив у Герды пистолет, я на всякий случай показал ей, как с ним обращаться. Затем я достал свой кольт и на нем тоже показал, как его заряжать, как ставить на предохранитель и как вставлять новую обойму. Герда внимательно слушала объяснения и безошибочно повторяла все приемы, но без всякого интереса. За немногими взглядами и скупыми словами, которыми мы обменялись, я снова чувствовал ее отчаянный, немой вопрос; я знал, она сейчас думает об отце, и радовался, что она не спрашивает о плакате: я твердо решил сказать, что потерял его, если вдруг Герда захочет на него посмотреть.
Ожидание тяготило меня; я жалел, что пришлось отдать часы; каждые пять минут я вылезал из шалаша и, пройдя несколько метров к откосу, оборачивался лицом к западу и прислушивался.
Когда в четвертый раз я возвратился в шалаш, Герда спала. В нашем тесном приюте, наполненном запахами земли, еще сохранилось тепло, Герда сняла куртку и подложила ее себе под голову, как подушку. Она спала на животе, подсунув под щеку ладонь и слегка поджав правую ногу; стройная, тоненькая, с точеными руками и ногами, она лежала, расслабившись, и я видел ее плечи, округло выступавшие под легкой кофточкой, и светлый пух на руках, и ногти, черные от грязи, и одну бровь, и щеку, и уголок рта, и изгиб ноздри… и правое бедро, и круглую коленку…
Она откинула руку; я не мог войти в шалаш, не стронув ее с места, и, стоя на коленях у входа, раздумывал, что же мне делать, и тут вдруг меня захлестнуло неизведанное прежде чувство — страстная безграничная нежность, и мне захотелось прижаться к Герде и, накрыв ей голову, лицо и плечи моей курткой, позабыть обо всем — о самолете, о Вебьернсене, о железной дороге и шоссе, о тех, кто гнался за нами.
Я осторожно приподнял ее руку и боком вполз под навес, и вот я уже лежал рядом с ней, слушая, как жестко стучится сердце о хвойный ковер, и все вокруг обрело совершенно четкие очертания и в то же время смутные, как во сне: каменные плиты на железнодорожной насыпи, неровная лента гравия, бегущая по середине шоссе на той стороне, молодые березы во рву между железнодорожным полотном и откосом, даже шишки, что, распустив чешуйки, лежали у меня прямо перед глазами, даже узор солнца и тени на земле под навесом… и, взяв кольт, я переложил его к себе под правую руку, так, чтобы второпях я сразу мог за него схватиться, и потом я перевернулся на бок и остался лежать, чуть ли не касаясь губами ее пальцев.
Внезапно она глубоко вздохнула и веки ее затрепетали. Углы ее губ вздрогнули, она вдруг ударила рукой об землю, и у нее вырвался душераздирающий хриплый стон. Она забилась всем телом и зашарила вокруг руками, и, вцепившись в мою куртку, стала комкать ее, так что грубая кожа заскрипела под ее пальцами, и тут она открыла глаза, но все еще никак не могла очнуться, а я еще ближе придвинулся к ней и, пытаясь, успокоить ее, сжал ее руки.
— Тс-с, — прошептал я, осторожно расталкивая и в то же время крепко удерживая ее руками. — Проснись скорее!
Чуть погодя она уже лежала спокойно, с широко раскрытыми глазами, и беззвучно плакала.
— Я забыла, где мы. Долго я спала?
— Несколько минут, не больше. Все в порядке, скоро пойдем дальше.
— Но ведь тот человек уже должен был прийти?..
— Он может прийти в любую минуту. Надо только спокойно ждать.
— Кажется, мне приснилось что-то ужасное.
— Да, но сейчас ты уже проснулась, и тот человек скоро придет, и вообще до границы сущий пустяк.
Только теперь она спохватилась, что мы лежали чуть ли не прижавшись друг к другу, и, удивленно откинувшись на бок, отгородилась от меня рукой.
— Почему ты так странно на меня смотришь? — спросила она, убирая волосы со лба.
— Я? Да нет, ничего.
Она тихо засмеялась, и я понял, что выдал себя.
— Спасибо, что разбудил меня, — сказала она, выбираясь из шалаша.
— Смотри не выходи из-под деревьев, — сказал я.
— Я сейчас вернусь.
Я лежал, прислушиваясь к звуку ее шагов, и слышал, как они отдалялись. Какая-то птица запела в верхушке дерева над нами; с этого дерева я срезал ветви, чтобы соорудить шалаш. Взяв кольт, я сунул его во внутренний карман куртки. Сердце громко стучало, и вдруг меня охватил страх, как бы с Гердой чего-нибудь не случилось, и я выполз из-под навеса и увидел, что она стоит, прислонившись к сосне, на краю откоса.
— Эй, — негромко позвал я ее, — иди назад, там тебя могут засечь.
Она обернулась и взглянула на меня в упор. Я заметил, что она причесалась: гладкие блестящие волосы теперь аккуратно лежали на голове, зато концы пенились легким венчиком, вобравшим в себя солнце и слепящей дугой окружавшим шею.
— Слышишь, — прошептала она и вздохнула, словно после долгого, мучительного ожидания.
— Что это?
— Малиновка! Но как рано она завела свою песню!..
— Как ты думаешь, сколько мы уже здесь ждем?
— Полчаса, может, сорок пять минут, — сказал я, — самое большее час.
— Не нравится мне вот так просто лежать и ждать. А что, если он не придет?
— Он придет.
— Что-то ведь может ему помешать…
— Многое может ему помешать. Но он придет, нам обещано.
— Лучше бы ждать в другом месте, — не отступалась она, — немцы могут подобраться к нам со спины, и мы даже ничего не заметим.
Я покачал головой.
— Нет, — сказал я, — мы расположились на самой высокой точке. Они не могут подобраться к нам так, чтобы мы не заметили.
— А зачем же ты тогда все бегаешь к краю откоса и что-то высматриваешь?
— Послушай, — сказал я, — мне тоже не очень нравится, что мы здесь торчим. Но мы должны обождать по меньшей мере еще минут пятнадцать.
— Но сейчас, надо думать, уже пять часов.
— Кто его знает! Может, мы добрались сюда быстрей, чем рассчитывали те люди.
Она лежала, отламывая кусочки от высохшей ветки и стараясь угодить ими в шишку, и я понял, что страх опять надвигается на нас, и чувствовал, как ее страх постепенно передается мне, и я накрыл ладонью ее руку и крепко прижал к земле, но спустя мгновение она отдернула свою руку, и на ее ладонях были сосновые иглы. Она отряхнула руку об отворот куртки и вяло улыбнулась.
— Куда легче, когда мы шагаем или бежим, — сказала она, — вообще в лесу легче. А здесь нехорошо оставаться.
— Хочешь, я пройдусь вдоль гребня холма, посмотрю, не идет ли тот человек?
Она удержала меня.
— Нет, только не уходи, хуже нет быть одной.
— Да я же ненадолго. Может, он бродит где-то рядом и ищет нас. Не дело уславливаться о таких вещах по карте.
— Но нашли же мы взгорок у поворота дороги!
— Да, верно, и все сошлось с картой. Он ведь сказал: ждать у железнодорожной выемки, там, где дорога почти смыкается с полотном.
Она лежала, размышляя, о чем бы еще можно поговорить.
— Я только одного не понимаю: как они успели так быстро обо всем договориться, — сказала она, и ей явно не хотелось заканчивать фразу, которой она ограждалась, словно щитом. — А ты понимаешь?
Я торопливо ответил:
— Наверно, послали связного или передали шифром по телефону.
— Слышишь, — вдруг сказала она, вскинув голову, — вот она опять.
— Кто?
— Малиновка.
Мы лежали молча, слушая песнь малиновки, которая так удачно прервала наш разговор. Эти судорожные приступы болтливости были порождены страхом. Какое-то время слова защищали нас от него, но, когда уже не о чем становилось говорить и беседа превращалась в переливание из пустого в порожнее, страх тут же появлялся вновь и стоял между нами невидимой ледяной стеной.
— Слышишь? Я кивнул.
— А мог бы ты отличить ее песню от пения варакушки?
Я громко рассмеялся, а между тем по спине у меня струился холодный пот.
— Конечно, нет, я вообще не знал, что это малиновка, пока ты не сказала.
— Когда поет варакушка, кажется, будто звенят серебряные колокольчики, — пояснила она.
— Сказать по правде, я на слух узнаю только сорок и ворон, — сказал я и вдруг услышал тяжелое, прерывистое дыхание Герды и, обернувшись, понял, что опоздал: она уже глядела тем самым, остекленевшим взглядом, углы ее губ скривились в горькой улыбке, и между зубами дрожал кончик языка.
— Обещай мне одно, — пробормотала она.
— Что тебе?
— Если они схватят нас… я не хочу назад… не хочу возвращаться туда, снова проделать весь долгий путь…
— Не мели чепуху, — сказал я. Рука ее была как лед, и моя рука тоже стала как лед, и мы не могли согреться, и наши влажные руки бессильно повисли, и тогда я отдернул свою руку и уже встал на одно колено — хотел пойти наверх посмотреть, не идет ли Вебьернсен, — но она вцепилась в мою куртку и не отпускала меня.
— Только бы он пришел, — хрипло бормотала она, — только бы нам уже пересечь железнодорожную колею и шоссе, может, когда мы будем на той стороне, нам больше не встретится ни то ни другое…
— Железнодорожные пути наверняка больше не встретятся, насчет шоссе — не знаю. Но шоссе — это еще не самое страшное. Не могут же они контролировать все дороги, им пришлось бы бросить на это слишком много сил.
— А что самое страшное?
— Патрули, самолеты, собаки.
Она съежилась и стихла, и я чувствовал, как ее тоже охватывает тупое равнодушие, которое всегда следует по пятам за страхом.
— Если они вышлют самолет, все кончено, — глухо проговорила она.
— Может, это вовсе не из-за нас.
— А из-за кого?
— Они все время за кем-нибудь охотятся, что ни день от них кто-нибудь да сбегает.
— Не все ли равно, за кем они охотятся, если они нас схватят…
Ледяная стена растаяла. Слепой, сосущий стрех отступил подобно морской волне в час отлива, оставив после себя мелкую красную сыпь, словно чешую, на руках, на шее и вдоль бедер. Малиновка смолкла, солнца уже клонилось к закату, и теневой узор на хвойном ковре вытянулся и потускнел.
— Подождем еще минут пять, — сказал я, — потом я поищу место, где нам лучше пересечь полотно…
Мы услышали его шаги, когда он был метрах в пятнадцати от нас. Он шел с севера, и, когда он вынырнул из подлеска, мы уже успели ничком повалиться на землю, и Герда держала в руках револьвер и даже сняла предохранитель…
Я оперся на локоть, сжимая кольт обеими руками, как тогда, когда я ранил Робарта, и заметил, что рука у меня стала тверже. Впрочем, ненамного. Я все еще не мог забыть, что убил человека.
Человек неуверенно приближался к нам; всякий раз, пройдя метра три, останавливался и испуганно оглядывался по сторонам, словно его заманили в незнакомые, опасные джунгли. Лицо у него было одутловатое, рыхлое, того багрово-синюшного цвета, по которому сразу узнаешь сердечника. Светло-голубые глаза прозрачные, как вода, на висках курчавились седые волосы, хотя волос, собственно говоря, у него оставалось немного. Остановившись и оглянувшись кругом, человек нерешительно провел по ним рукой, и тут он заметил наш шалаш и замер на месте.
«Почему он не в мундире?» — подумал я, гадая, кому же из нас двоих надлежит окликнуть другого. Он кашлянул и без всякой нужды зашагал к откосу, очевидно, желая, чтобы мы как следует разглядели его и не сомневались, что это он послан к нам, и только тогда я уверился, что это наш человек, и высунулся наружу.
— Апрель, — сказал я ему и показал пистолет, который прятал в траве.
— Вебьерн, — с облегчением ответил он.
Мы выбрались из шалаша и встали у входа, наш провожатый торопливо и как-то странно дернул головой и повел нас вперед той же дорогой, по которой только что пришел: по безлесным взгоркам, затем вниз по склону и, наконец, по тропинке, которая шла на север вдоль железной дороги.
Мы остановились в густом ольшанике, все еще стоявшем без листьев. Вебьернсен вынул зеленую, как мох, фуражку и завертел ее в руках, уставившись на Герду озабоченным и чуть смущенным взглядом.
— Немцы заняли станцию и сейчас прочесывают восточную часть леса, — зашептал он, нервно теребя свободно болтавшуюся пуговицу на своем тесном комбинезоне, — а не то вы могли бы прямиком пересечь железнодорожный путь. А теперь придется сделать по-другому, — продолжал он, стараясь успокоиться и дышать ровно. — Вон за тем пригорком, дальше на север, работают дорожники. Они мостят насыпь и укладывают новые шпалы; скоро им подадут товарный вагон, чтобы отвезти часть рабочих к каменоломне, что за станцией. Мы смешаемся с ними и для отвода глаз поработаем, а затем вы уйдете за каменоломню и отыщете лесную тропинку, которая проходит мимо заднего крыльца моего дома. Дверь распахнута настежь, войдете в дом и подождете меня, а я вскорости подойду. Вы его узнаете сразу: это единственный дом в здешних местах, окрашенный в желтый цвет. Я еще сам не знаю, куда вас переправить, но я свяжусь с верным человеком, который живет еще ближе к границе. Так или иначе, вам надо будет переждать у меня, пока не стемнеет.
— А в доме никого нет? — спросил я.
Он скривил рот и уставился на красную, как яблоко, подкладку фуражки. Казалось, он ждал, когда красный цвет сменится зеленым и даст знак, что путь свободен.
— Дома жена, — нехотя проговорил он, — она все знает. И еще у нас есть внук. Но он мал и ничего еще не смыслит.
— Сколько ему?
— Четыре, скоро будет пять.
— В этом возрасте дети уже довольно смышленые, — сказал я.
Он ничего не ответил и со смущенным видом протянул фуражку Герде, словно заранее извиняясь за сомнительное предложение.
— Надень-ка вот это, — сказал он, криво улыбнувшись, — у рабочего человека не увидишь такой копны волос.
Герда напялила на себя фуражку: она была смехотворно велика и затеняла половину лица. Я не успел подавить смешок, и Герда, сорвав с себя фуражку, смерила меня сердитым взглядом.
— Не дури, — в ярости пробормотала она, — лучше помог бы мне запихнуть волосы под шапку.
Ее волосы, потрескивая, льнули к моим пальцам, пряди были совсем мягкие на ощупь и легкие, как пена, хотя ей вот уже несколько недель не давали вымыть голову, но, когда волосы скрылись под фуражкой, у девушки сделался несчастный вид, словно с нее сорвали одежду. Затылок у нее был узкий, угловатый, будто у голодного мальчишки-подростка, и, вероятно, она восприняла весь этот маскарад как унижение, потому что, подняв воротник куртки, враждебно взглянула… только не на Вебьернсена, а на меня, словно это я раздел ее при посторонних.
— Только бы не свалилась, — с горечью сказала Герда. Она казалась теперь совсем маленькой и потерянной в непомерно просторной куртке, одну полу которой оттягивал пистолет.
Начальник станции вынул из кармана газету.
— Я прихватил вот это, чтобы подложить в фуражку на случай, если она окажется велика, — застенчиво проговорил он.
— Ничего, и так сойдет, — сказала она и улыбнулась ему. — Ну как, похожа я на рабочего парня?
— Ты похожа на подростка, сбежавшего из приюта, — сказал я и тотчас же пожалел о своих словах. Откровенность лишь еще больше усугубила наше мрачное настроение, и между нами воцарилось неловкое, тяжелое молчание. Вебьернсен нервно облизнул губы и посинел, словно от удушья.
— У меня еще есть кепка с козырьком, — удрученно прошептал он, — но я же не знал… — Он весь вспотел, пока ему наконец не удалось отстегнуть верхнюю пуговицу. — Я не знал, какую лучше взять, какая лучше затенит лицо. Судя по вашим снимкам на плакате…
— Пойдемте дальше, — торопливо проговорил я. Он достал из кустов три мотыги, которые заблаговременно спрятал там.
Мы спустились к железнодорожному полотну и, обойдя пригорок, увидели рабочих.
— Мы сделаем вид, что работаем, и постепенно будем уходить все дальше и дальше, — шепнул он нам, — а уж это все порядочные люди.
Порядочные люди! Человек, который выдал нас в тот роковой вечер три месяца назад, тоже с виду был порядочный. Он дожил до сорока пяти лет и вроде ничем себя не запятнал. И вот вдруг за какие-нибудь две-три недели он слинял, словно заяц весной. А ведь это был одинокий безобидный человек, не имевший ни друзей, ни явных врагов. После суда мы узнали, кто доносчик. Один из норвежских тюремщиков как-то зашел к нам в камеру поглядеть на нас: он откровенно уставился на нас своими узкими осоловелыми любопытными глазками. Он был под мухой, его развезло, и ему не терпелось узнать, как чувствуют себя смертники. Тут-то он и выболтал все, что знал, может, думал, нам легче будет ждать казни, если он откроет нам правду.
Но профессор Грегерс и раньше знал, кто доносчик: он внес его имя в один список с профессиональными шпиками, правда, поставив против его фамилии вопросительный знак и заключив ее в скобки, так как до конца не был уверен в своей догадке. Этот-то список и нашли немцы, когда арестовали его вместе с Гердой. Профессор сунул его в рот и пытался сжевать бумагу, в то время как их выводили из дома. Когда их втолкнули в машину, он выплюнул бумажку. Один из солдат принял это за насмешку и огрел профессора по затылку прикладом автомата, но другой, заметив бумажный шарик, осторожно подобрал его двумя пальцами и вручил офицеру.
После отец и дочь стояли у письменного стола и смотрели, как немец пинцетом отделял друг от друга клочки бумаги, а затем снова сложил их вместе, словно забавляясь игрой в лото. Все сошлось; обвиняемых приговорили к казни.
Все это рассказал нам Трондсен, когда Герду с отцом увели на допрос, он рассказывал не торопясь, со вкусом описав всю сцену… А теперь вот я стою, ковыряясь в земле мотыгой, и совершенно отчетливо вспоминаю, что в его рассказе меня привлекла эта самая история с бумажками — разгадка загадки, — и я совсем не думал о том, что ждет тех двоих во время допроса в подвале.
А ведь мне только что исполнилось двадцать пять лет, и я тоже был порядочным парнем, который прежде никогда не проявлял особенного интереса к настольным играм, пока сама смерть, вооружившись пинцетом, не вознамерилась соединить разорванные кусочки.
Игра? Как тогда, когда я лежал и смотрел на Робарта, который медленно приближался к пистолетному дулу. Пока я не нажал пальцем на спуск… Все игра, пока не случится главное. Всегда дистанция, бесценное и необходимое хладнокровие, необходимое для полноты восприятия. И только нависшая смерть, дула автоматов заставили меня ощутить кровную связь с жизнью. Смерть… и еще?..
— Герда, — прошептал я, перегнувшись через мотыгу, — смотри, фуражка свалится.
Она выпрямилась и, опершись на рукоятку мотыги левой рукой, правой запихала волосы под фуражку. Вебьернсен поднял голову:
— Вот он уже едет!
Мы вскинули мотыги на плечи и затрусили к небольшой группе людей, стоявших поодаль в ожидании поезда. Когда мы подошли к ним, рабочие расступились и пропустили нас в середину, и я заметил: они нарочно расставили вокруг нас самых рослых и дюжих парней.
Я стоял между Гердой и начальником станции и все время, пока мы тряслись в вагоне, сжимал рукоятку мотыги, и рука моя в такт тряске то и дело касалась руки девушки. Я слышал гул голосов, но никто не смотрел на нас. Мы были окружены стеной человеческих тел, я слышал, как глухо постукивают башмаки по рассохшимся доскам пола, и еще я слышал дыхание людей, стоявших рядом, и видел впереди чеканный, словно высеченный из камня, профиль человека с резкими складками на лице и пышными рыжими усами надо ртом, без устали что-то жевавшим… но и все это тоже казалось неправдоподобным. Мы тряслись в вагоне вместе со всеми этими людьми, и все же мы были словно невидимая брешь между ними, и, кто бы ни дотрагивался до меня рукой, а то и ногой, я словно бы не ощущал ничьих прикосновений, я чувствовал только ледяную руку Герды, мне хотелось взять ее, но я не смел. А потом мы подъехали к станции: менее чем в ста метрах от нас был вокзал — унылый желтый деревянный дом, а рядом еще более уродливый склад и у его торцовой стены три березы, почерневшие от сажи, с голыми черными ветвями, колыхавшимися взад-вперед, сплетаясь в бессмысленный, беспрестанно меняющийся узор, и на перроне стояли четыре солдата. Все они уставились на наш поезд, но он свернул на боковой путь и протарахтел дальше — прямо через шоссе, которое было преграждено шлагбаумом.
Мы въехали в самую каменоломню, и все повыскакивали из вагона. Начальник станции повел нас вперед. Мы побрели за ним и скоро начали отбивать щебень в той стороне каменоломни, которая была обращена к лесу. Пот стекал с Вебьернсена градом, хотя он просто стоял, вяло ковыряя мотыгой, и я гадал, что же тому причиной: больное сердце, волнение или то и другое вместе.
Так мы проработали минут пять-шесть, а может, и того меньше, и Вебьернсен оперся на мотыгу, чтобы передохнуть, а нам кивком головы показал на опушку леса. Я сделал знак Герде, и, понемногу продолжая копать, мы шаг за шагом стали продвигаться к травянистому склону, окружавшему каменный карьер наподобие воротника, и скоро мы снова были в гуще деревьев и с мотыгами на плечах медленно побрели дальше, туда, где нас уже не могли увидеть. В том месте, где начиналась лесная тропинка, мы скинули мотыги и, прислонив их к стволу, пошли по тропинке дальше, перебрались на другую сторону карьера, а затем, миновав неглубокий овраг, вышли к дому.
Дом был того же грязно-желтого цвета, что и станция, он стоял посреди поля, и кругом не было ни одного дерева. Мне стало не по себе от мысли, что нам придется провести здесь несколько часов. Я заметил, что Герда вздрогнула и обернулась в сторону леса, наверно, не только потому, что в лесу ей было спокойнее: вид человеческого жилья смутил ее, она боялась, что выглядит некрасивой и жалкой в этой фуражке.
Когда мы подошли к двери, за кухонной занавеской мелькнуло чье-то испуганное лицо. Мы вошли прямо в сени, затем во вторую — полураскрытую — дверь и оказались в тесной прихожей без окон. Здесь было темно, неприятно пахло камфарой и засаленным плюшем, а в горшках повсюду стояли огромные цветы. Шагнув за порог, мы притворили дверь и с полминуты простояли в прихожей, и только тут в потемках возникло лицо — точнее, бледный, почти совсем белый, овал лица с узким лбом и черными немигающими глазами. Очевидно, женщина все время стояла здесь, и я подумал, что начальнику станции следовало бы нас предупредить: лучше бы он меньше распространялся про желтую окраску дома, зато подробней описал бы жену.
— Господи, — вдруг раздался вопль ужаса из тьмы, — вы же сущие дети!
Я увидел, что ее глаза полны слез, а щеки дрожат, и заметил у нее на верхней губе серую полоску: по всей вероятности, что-то вроде усиков.
— Ступайте сюда, — прошептала она, распахнув какую-то дверь, — помолимся вместе.
Я покосился на Герду, но она не повела бровью, и мы вошли вслед за хозяйкой в заставленную всевозможной мебелью комнату с высоким потолком и тяжелыми, словно бы поглощающими все звуки гардинами на окнах. В простенке между зеркалом в позолоченной оправе и вереницей семейных портретов висела большая, овальной формы картина в черной деревянной раме. «Страдающий Христос в Гефсиманском саду». Несоразмерно крупная капля пота на его правом виске была слегка окрашена в красный цвет.
Женщина, скрестив руки, застыла перед картиной. Я не вслушивался в ее слова, но она молилась долго, по многу раз повторяя одно и то же. Мы стояли у него по бокам, слегка отступив назад, и я видел, что щеки ее дрожат все сильнее, а с волосков на верхней губе капают слезы. За спиной у нас тикали стенные часы — маятник ходил с каким-то нечистым, скрипучим звуком, — и в зеркале я увидел, что на часах десять минут седьмого. Глядя через плечо хозяйки на стенку, я увидел вереницу ее родичей — у всех были узкие лбы и удлиненные лица, — и немедля в тишину вползла неправдоподобность: я уже не боялся, что немцы сейчас придут, а лишь испытывал своеобразное сладостное удовлетворение от привычного чувства, будто я вне всего этого и даже каким-то образом отдален от угрозы, ко всему непричастен и неуязвим… и, снова заглянув в зеркало, я увидел, что Герда стоит, наклонив голову, и шевелит губами.
Неужели она молится?
Это смутило меня. Я ждал, что она улыбнется понимающе, даже с некоторой снисходительностью, но никак не предполагал, что она станет молиться, и, скосив глаза в сторону, я стал следить за лучом, проникшим в узкий просвет между занавеской и оконной рамой, лучом, в котором плясали пылинки, и я гадал, за кого же она молится: за отца, за себя, за нас обоих?
А может, она молилась за юношу Робарта, которого уже нет в живых? Или, может, за Шнайдера и других? Или за Вольфганга с вырубки? Я сгорал от любопытства: мне очень хотелось знать, какие слова она шепчет, или, может быть, она шевелит губами для вида?
Часы пробили половину седьмого, и в зеркале я увидел, что кто-то открывает дверь: вошел начальник станции и встал на пороге. Он был уже в мундире и от этого казался еще более неопрятным, озабоченным и старым, чем прежде, когда расхаживал в рабочем комбинезоне. Минуту-другую он терпеливо ждал, но жена была поглощена молитвой, и тогда он поманил меня пальцем, и я оторвался от созерцания картины в зеркале и обернулся к нему.
— Идите сюда, она ничего не заметит, — прошептал он без малейшей насмешки, — она молится за вас.
Я бесшумно прошел по ковру и потянул Герду за руку; она ничуть не удивилась, лишь торопливо улыбнулась и, обернувшись, сжала мою руку, и я снова пожалел, что так мало о ней знаю.
Вы вышли в прихожую, затем поднялись по лестнице на чердак. Вебьернсен вынул три доски из низкого простенка под косой крышей и показал нам узкую каморку в углублении, шириной не более полутора метров. На полу лежали стружки и обломки досок.
— Мы хотели устроить тайник для нашего сына, — шепотом пояснил он, — но ничего не вышло: его схватили раньше, чем мы успели обшить стены. Вы спрячетесь здесь до вечера, а потом сюда придет человек, который поведет вас дальше.
Он стоял, поглаживая большим пальцем доску: чувствовалось, что у него умелые руки.
— Сами видите, стены обшиты старыми досками, — сказал он, — никто не догадается, что работа недавняя. К тому же я сейчас прибью сюда поперечную планку, так что никто даже не заметит, что доски выдвижные.
Он вдруг выпустил доску и принялся натирать пуговицы на мундире — поникший, сломленный человек, — и я подумал, что все это напоминает беспомощный любительский спектакль: наше путешествие в товарном вагоне, молитва, и эта простодушная уловка с потайной дверью, и обещание, что кто-то когда-то за нами придет и поведет нас дальше.
— Не лучше ли нам уйти в лес? — сказал я. Он покачал головой.
— Тогда, по крайней мере, если нас схватят, только мы и поплатимся за все, — продолжал я, не замечая, как напыщенно это звучит.
Он слегка придвинулся к нам, но глядел мимо нас, на доски, лежавшие у его ног.
— Восточная часть леса кишмя кишит немцами, — тихо, с обидой проговорил он, — они выслали на розыск новые патрули после случая у пожарной каланчи. Ведь они уже… — Он смолк, и я почувствовал, как рука Герды стиснула мое запястье, будто клешня.
— Что уже? — резко спросила она.
— Они уже нашли трупы.
— А что с Мартином?
— Мартин ушел от них. Его им нипочем не схватить, по крайней мере в наших лесах.
— Мы останемся здесь, — сказала Герда с глубоким вздохом. — Хорошо, что мы можем остаться здесь.
— Слева в каморке стоит кастрюля с мясом, — сказал Вебьернсен; казалось, он был рад и благодарен нам за то, что мы решили остаться. — Наверно, теперь мясо уже остыло, но я отнес его туда перед вашим приходом, чтобы все было у вас под рукой.
Мы забрались в каморку, и, пока мы там располагались, Вебьернсен ставил доски на место и снаружи прибивал к ним планку. Наружная стена под стрехой рассохлась, и в каморку, рассекая мрак, проникал скупой свет. Я видел, что Герда посерела от утомления — на лице у нее были грязные полосы от слез, — и сама она, видно, тоже это почувствовала, потому что отползла в сторону и спряталась в темном углу. Только теперь она сняла фуражку, волосы свободно рассыпались по ее плечам, и каморка словно осветилась вспышкой пламени.
Шаги Вебьернсена, спускавшегося вниз по лестнице, вскоре заглохли, и какое-то время мы сидели, просто прислушиваясь к звукам. Вот пропыхтел поезд, едущий на север, вот раздались пронзительные гудки… и у меня скова начали зудеть руки, а затем и бедра.
— Не люблю я сидеть вот так взаперти, — сказал я, чувствуя, как копошится во всем теле тревога.
— И я не люблю.
Я слышал, что она задышала глубоко и часто — я уже по опыту знал, что это означает, — я придвинулся к ней, и теперь мы сидели рядом, спиной к двери, упираясь ногами в наружную стену. Мне при моем крупном росте было там тесновато, и вскоре я вытянул ноги вдоль стены и вздрогнул, заслышав жесткий, металлический звук, и сразу весь обмяк и похолодел, хотя тут же в полоске света обнаружил топор, угольник и ватерпас, но и теперь повторилось то же, что и всегда, когда страх порождался каким-нибудь звуком или вещью, подчас чем-то совсем обыденным: я не мог отвести от них взгляда. Эти остроконечные предметы словно бы угрожали мне, они врезались в сетчатку, и, закрыв глаза, я вынужден был тут же снова их приоткрыть, и те же вещи по-прежнему лежали у стенки, каким-то образом напоминая мне о смерти.
Я вынул пистолет и положил его в полосу света, затем снова взял его в руки и проверил предохранитель, вынул обойму, затем проверил запасную обойму, которую дал мне Мартин, но мой взгляд все равно беспрерывно возвращался к топору, угольнику и ватерпасу, и я чувствовал, как давящая боль поднимается от диафрагмы к груди, и скоро окостенел затылок, и все мое тело обратилось в сплошную застывшую массу, в какой-то зловещий груз, и я вытянул ногу и отшвырнул инструменты вправо, в потемки.
Тут ко мне протянулась рука Герды, и я жадно схватил ее — теперь уже в который раз, — так что нам не было смысла таиться: я обнял ее за плечи, и мы тесно прижались друг к другу и вместе стали глядеть сквозь самую широкую щель и увидели худосочные поля и редкий кустарник, тянущийся на север, к лесу.
— Слышал ты, что он сказал? — спросила она.
— Нет, а что?
— Что они уже… — Она вдруг резко умолкла.
— А, это… что немцы уже нашли трупы у каланчи?
— Ты уверен, что он именно это хотел сказать?
— Конечно, а что же еще?.. Все было ясно.
— Не знаю, он вдруг как-то сразу замолчал, разве ты не заметил?
— Да, верно.
Мы сидели не шевелясь, и ужас захлестывал нас. Я старался не думать ни о чем, но легко ли узнику в цепях обороняться от все сметающего потока?
«Не говори ничего, — думал я, — только не говори ничего».
Но я знал, что нас обоих сверлит одна и та же безумная мысль: взять топор, прорубить стену и, вырвавшись наружу, сбежать с лестницы, а после дойти до станции и там сдаться немцам — ведь, может, он совсем другое хотел сказать: что немцы взяли новых заложников.
— Я не хотела это говорить, — прошептала она, — но потом я решила, что обязана. А ты разве не думал об этом?
— Нет, — солгал я, — нет.
— Я тоже не думаю, когда мы в пути, — сказала она. — Потому-то я так не люблю привалов. Когда мы с тобой уходим от врага и мне кажется, будто я все время слышу, чувствую погоню, тогда все просто, и мы должны во что бы то ни стало бежать дальше.
— Молчи, — сказал я и обнял ее. — Мы и так все время в пути, мы ничего не знаем о том, что где творится. Никто и не ждет этого от нас. Если бы люди в таких случаях сдавались, то это был бы конец всему Сопротивлению. Тогда уже никто не мог бы и пальцем пошевельнуть. А раз так, выиграли бы немцы.
— Знаю, но ничего не могу с собой поделать: все время думаю об одном. Нам надо было просто убежать, когда немцы подошли к каланче.
— И бросить Мартина?
— Да, знаю. Убивать, может, еще не самое страшное. Убьешь — и все. Но спастись, зная, что за тебя схватят других…
— Ты за них молилась там, внизу?
— Не знаю… может, и за них, вообще-то я молилась за наших: за отца, и всех остальных, и за нас с тобой. Я никогда прежде не молилась, я не верю в бога. Семья наша была неверующая. И все равно… — Она продолжала: — Видел ты лицо старухи во время молитвы?
— Нет.
— Она искренне верит. Для нее это не просто условность.
— И все же это не поможет.
— Но все равно люди молятся, молятся без конца. И если ничего не поможет, они все равно будут молиться. Значит, есть в этом что-то…
— Нет, — сказал я, — это просто привычка. Привычка ограждает их, а не то им пришлось бы признать, что все тщетно.
— А слышал ты, он сказал, что у него арестован сын…
— Да.
— Но почему-то он сказал это так, словно он в чем-то виноват, словно сам по себе этот факт сделал его нашим должником, должником всех, кто борется. Ты понимаешь?
— В общем, понимаю: старикам кажется, будто они не уберегли сына от беды. Не потому ли у них… у него, в частности, такой убитый вид? Они стыдятся своего горя. Он словно прощения у нас просил за то, что нам же помог.
— Да, наверно, они считают, что обязаны и впредь помогать нашим людям ради сына. Чтобы его жертва не оказалась напрасной.
Я не ответил, но подумал, что, может, сын их был в таком же положении, как мы; может, из-за него тоже взяли заложников.
— А что, если мы попробуем уснуть, — сказал я.
— Не могу я, здесь не могу.
— Ложись, — сказал я, — я посторожу.
«Посторожу!» — мысленно повторил я, гадая, уловила ли она неестественную бодрость этих слов. Мы сидим с ней в потемках, взаперти, словно два слепца. Нам остается лишь ждать и прислушиваться. И чем больше мы будем прислушиваться, тем вернее нас захлестнет страх, и нам послышится топот сапог на лестнице и стук прикладов о деревянные стены. Идиотская дыра! Бедный заботливый начальник станции! Людям, мучающимся чувством вины, не следовало бы давать такие задания: они всегда приплетают свое, личное, к делам, связанным с жизнью и смертью других.
— Здесь слишком тесно, — сказала Герда. — И слишком темно. Я не смею заснуть. Я боюсь, что они придут, а я не замечу. Проснусь — а тут… Давай лучше поговорим о чем-нибудь. За что тебя арестовали?
Я сгреб ворох стружек и растянулся на них. Стоило мне пошевельнуться, и моя голова касалась ее бедра, и как-то раз в полусне я почувствовал, как она провела рукой по моим волосам. Я лежал не шевелясь и ждал, не погладит ли она меня снова, но нет — видно, это вышло случайно.
— Мы должны были взорвать цех, — пробормотал я и тут же погрузился в светлую дрему: сквозь щели виднелось небо — зеленовато-синий металл над кромкой леса, — я вдыхал прохладный весенний воздух и запах древесной стружки и чувствовал близость Герды и чуть кисловатый запах одежды, намокшей и высохшей на теле, — Там чинили авиационные моторы. Депо было вечером, в январе…
…Я читал, сидя на кухне, потому что не хватало дров, чтобы отапливать еще и комнату, и все время невольно прислушивался к ленивому урчанию печки, и я никак не мог сосредоточиться на том, что читал, а только ждал, когда же рассыплется на куски очередная еловая чурка и ливень искр брызнет на железный лист у печи.
Шла уже третья военная зима, но война все еще не стала для меня реальностью. В газетах я читал скупые сообщения о новых казнях, и каждое утро я листал свежие газеты, чтобы узнать, нет ли казней сегодня, и, ничего не найдя, ощущал смутное разочарование, потому что, читая эти лаконичные сообщения, всякий раз испытывал сладкий, волнующий ужас, блаженное замирание или, скорей, приятное ощущение покоя и безопасности, усиливаемое рокотанием печки…
— Да, так что же было в январе? Карл, ты спишь? Чей это тихий голос, словно окутанный ватой? Да это же голос Герды, он доносится откуда-то издалека, из мрака; впрочем, мрак где-то рядом, и она окликнула меня по имени, а не как прежде — этим торопливым отчужденным «ты», исторгнутым у нее страхом.
В первый раз она назвала меня по имени.
…Так, значит, дело было в середине января, за окнами трещал мороз, и печка шипела и грохотала, выплевывая искры на железный лист с заржавелыми головками гвоздей…
…и еще я помню тоненькие листки газет, которые время от времени совали мне в руки приятели, при этом глядя чуть настороженно, но не пугливо, потому что знали, что на меня можно положиться и я потом передам газеты другим людям, тоже заслуживающим доверия. И все же они молчали, не пускались ни в какие объяснения, потому что давно замечали за мной эту отчужденность, эту улыбку стороннего наблюдателя, никогда не открывавшего своих помыслов, и они не решались нарушить чары, сковывавшие меня, благостную отрешенность, которая не имела ничего общего с равнодушием или цинизмом, а скорее походила на своего рода оцепенение.
Тоненькие листки газет, и лагеря смерти, и цифры, которые с первого взгляда шквалом пронзали сердце, хотя потом уже не вызывали такого ужаса… И после все новые сообщения в утренних газетах: трое, семеро, одиннадцать казненных… И снова в печке трещат еловые чурки, и снова на пол летят искры, и передо мной встают смертники в наручниках или со связанными руками, вот их выстроили, и вот…
Но и это все еще было неправдоподобно, пока как-то раз вечером ко мне не подошел один из тех самых людей и, сунув мне в руку тоненький газетный листок, торопливо огляделся кругом:
— Ты, надо полагать, знаешь, чем мы замяты?
— Знаю, да.
— Мы все участвуем в этом. Нас много.
— Ясно.
И снова тот же спокойный, слегка — испытующий взгляд.
— Нам нужны люди!
Что он сказал: нужны люди?
— Для чего?
Но все еще не было бунта, ни даже азарта, а были только книги и музыка, поэзия и смутная тоска…
— Ты что, уснул?
— Нет, просто так, дремлю.
— И что же было дальше?
— Ты о чем?
— Ты начал: в январе…
— Ах, вот что. Да, мы хотели взорвать тот цех. Нас было четверо, и часов около десяти мы подъехали к дому на старом грузовике, Мы располагали четырьмя автоматами. Один из нас должен был заложить взрывчатку и сделать все необходимые приготовления.
— Ты?
— Нет, я вместе с двумя другими парнями стоял на часах.
— Что же дальше?
…но это все был сон, далекий и нереальный. В помиловании отказать… газовая камера… и застывшая улыбка на лицах парней, когда мы сидели и тряслись в том грузовике, и между нами стоял чемодан, тот самый чемодан, в котором лежали четыре автомата и взрывчатка… Как же это было: кажется, мы въехали в какие-то ворота? Ну да, в ворота соседнего дома. Короткие, быстрые распоряжения.
— А мне куда?
— Будешь стоять здесь!
— Есть!
— Нагрянет кто-нибудь — бросишь камень в окно…. нет, лучше бегом в дверь и предупредишь всех!
— Есть. Стрелять можно?
— Только если поймешь, что тебя заметили. Страха нет. Еще нет. Только нарастающая тревога, зуд в теле, лихорадка, предшествующая спаду. Потные руки. Но no-прежнему я гляжу на это со стороны. Это лишь игра, волнующий эпизод, подобно тем сообщениям в утренних газетах, прочитанным под аккомпанемент урчащей печи, все это неправдоподобно, как мертвое лицо Фредрика, соседского мальчонки, попавшего под машину… неужели мы никогда не сможем выбраться из своей шкуры, неужели до ближнего всегда дистанция в пять шагов?..
— А потом что же было?
Опять этот голос. Голос Герды из шелестящего мрака вокруг, надо мной, прикосновение ее ноги к моему затылку и кисловатый запах мокрого платья, высохшего на теле, и эта дурацкая каморка, жалкий чердачный закуток, и робкая услужливость Вебьернсена, и резкий весенний воздух, проникающий сквозь щели… и Робарт, и Шнайдер, и тот самый солдат Вольфганг с вырубки, который остановился слева от нас и справил нужду… и рука Герды, почему я не чувствую ее руки, хорошо бы она погладила меня по волосам!..
— Карл, тебе что-то приснилось?
Кто-то сильно встряхнул меня за плечи, я вскочил и стал ловить воздух ртом.
— Ты что, спишь? Ты такие странные вещи говорил…
— Правда?
— Наверно, ты бредил? Так как же все-таки было дело?
Я сел, чувствуя, как холодный пот стекает у меня по шее, под ворот рубашки, в углубление между ключицами.
— Я что, спал?
Она улыбнулась где-то в потемках рядом со мной, и мне не надо было видеть — я и без того чувствовал ее улыбку.
— Так что же, нагрянули немцы?
— Да.
— И что же?
— Нагрянули, и все. Не знаю, кто их навел.
— И ты предупредил остальных?
— Да. Я бросил камень… нет, я ворвался в коридор и крикнул им в открытую дверь… и бросился бежать…
— А потом?
— Мы пытались отстреляться и уйти, но пробились только до тротуара: немцы установили пулемет в воротах дома напротив.
— И что случилось с остальными?
— Всех убили.
«Зачем она спрашивает, — подумал я и начал разминать рукой правую ногу, которая совсем онемела и затекла оттого, что я прижал ее к краю доски, — и зачем только людям непременно надо все знать! Мало им того, что происходит с ними самими? Мало ей того, что мы торчим в этой крысиной дыре, где нельзя даже пошевельнуться? Мало ей того, что немцы могут нагрянуть в любую минуту?»
Тут я увидел ее руки: вынырнув из мрака, руки ухватились за мою коленку.
— Лежи спокойно, расслабься, — шепнула она.
Я откинулся назад, опустив голову на ворох стружки, и закрыл глаза; я чувствовал, как ее пальцы скользнули по моей ноге и замерли, обхватив икру. Затем она начала растирать мою ногу, и я с изумлением вспомнил, что эти маленькие сильные руки она совсем недавно беспомощно подставляла солнцу, в то самое утро, когда мы стояли у горной хижины и вокруг нас уже расступался туман.
— Наверно, ты видел дурной сон, — сказала она.
и ее дыхание горячими толчками согревало мой лоб, и тут мы услышали, как в нижнем этаже скрипнула дверь и сразу же вслед за этим — звуки шагов вверх по лестнице.
— Нам придется обождать, — дрожащим голосом сказал Вебьернсен и вытер со лба пот. — Мне трудно одолеть столько ступенек зараз, — добавил он извиняющимся тоном и улыбнулся, и в серых сумерках я увидел, что на его скулах горит лихорадочный багрово-лиловый румянец.
Он снова переоделся в рабочий комбинезон и казался в нем еще более неуклюжим и беспомощным, чем в мундире.
— Куда нам теперь? — спросил я, все сильнее поддаваясь отчаянию при виде этого несчастного существа. — Нельзя ли нам сразу уйти?.. И скажите, немцы еще не убрались со станции?.. И какой дорогой нам идти?
Я подошел к полураскрытой чердачной двери, но он удержал меня своей бледной дряблой рукой и устало улыбнулся, прислушиваясь к доносящимся снизу звукам.
— Нам придется обождать, — повторил он и кивнул словно бы самому себе, — побудьте здесь, а я схожу посмотрю, не идет ли сюда этот человек.
— Кто это?
— Да помещик. Брандт. Мы зовем его просто «помещик».
Он коротко рассмеялся, растерянно и вместе с тем восхищенно.
— А он и правда помещик. Это не какая-нибудь подпольная кличка. Он-то и поведет вас дальше.
Вебьернсен скрылся за поворотом лестницы, мы слышали, как он спустился на первый этаж, и снова сели и стали ждать: Герда — на сундуке, я — на ящике, набитом старыми книгами. Эта неожиданная задержка в самом начале пути показалась нам донельзя досадной, я не мог спокойно сидеть на месте и, взяв кольт, подошел к чердачному окну, которое было чуть-чуть приоткрыто.
Небо заволокли тучи, и за окном накрапывал дождь — беззвучными, вялыми мелкими каплями, налипавшими на стекло, точно серый шелк.
Только бы наконец уйти отсюда! Только бы уже очутиться в лесу! И почему он не ответил на мой вопрос, не убрались ли немцы со станции?
Я стал ходить взад-вперед по тонким, еще не скрепленным гвоздями доскам пола, стараясь не наступать на те, что скрипели особенно громко, пока не спохватился, зачем я все вышагиваю с пистолетом в руке, и я сунул его назад во внутренний карман куртки и потом еще проверил, лежит ли он там как надо.
Заметив, что Герда следит за мной, я остановился и застыл на месте, и снова до предела напряглись мышцы ног, и я чутко вслушивался в тишину, но услышал лишь глухой шелест — видно, шум капель, ложащихся на чердачное окно.
— Сядь, — сказала Герда, и я вздрогнул при звуке этого надтреснутого голоса и понял, что ей так же страшно, как и мне. Через всю комнату я слышал частое биение ее сердца, словно трепетавшего в груди испуганной птицы, и я вспомнил, как мы стояли с ней в погребе, тесно прижавшись друг к другу, когда прогремели выстрелы, и, усевшись на ящик с книгами, я зажал руки между коленями и попытался изобразить на своем лице что-то вроде улыбки.
Слабо скрипнули ступеньки, на лестнице послышались легкие, мелкие шажки, и из-за поворота показалась рыжая голова.
— Дедушка стоит в сенях у окна, — важно сообщил малыш, остановившись прямо против нас, — только никто еще не приходил.
Под мышкой у него был маленький красный парусник. Испытующе оглядев нас, мальчик удовлетворенно вздохнул и поставил кораблик на пол, так, чтобы киль вошел в одну из щелей между досками пола.
— А бабушка внизу, в гостиной, молится за вас, — добавил он, присаживаясь на корточки перед парусником. — За меня она тоже молится — перед завтраком… Эх, поломалось все, — уже деловым тоном сообщил он, пытаясь поправить снасти, вконец перепутанные и свисавшие за борт, — бабушка, говорят, немного не в себе.
Герда вдруг часто задышала, и спустя секунду мы оба стояли на коленях, перебирая и теребя зеленые штопальные нитки, изображавшие корабельную оснастку, и пальцы наши при этом соприкасались и переплетались. Но, судя по всему, от нашей помощи стало только хуже, потому что малыш поднялся и испуганно запротестовал.
— Это все бабушка, она и парус тоже сама сшила, — сказал он, когда мы наконец выпустили кораблик из рук, — дедушка говорит, она за всю жизнь ни разу не видела парусника.
Он вздохнул и тоже встал на колени.
— А знаете вы, что она говорит, когда молится? — спросил он, не поднимая глаз.
Я покачал головой и покосился на Герду и заметил, что ее рука вздрагивает: она стояла на коленях, наклонившись вперед, и волосы ее лились рассыпчатым водопадом, скрывавшим и ее лицо и корабль.
— Красиво-то как, — сказал мальчик и, тронув волосы Герды, поднял на меня глаза.
Я кивнул.
— А что же все-таки говорит бабушка?
— «Боже, яви им свою милость». Только и всего. И больше ничего. Прежде она разные молитвы читала: застольную и вечернюю, и «Отче наш», но с тех пор, как уехал папа, она всегда бормочет только одно: «Боже, яви им свою милость».
Стало ветрено. Коварный, переменчивый грозовой ветер налетел на нас с северо-востока. Дождь обратился в мокрый снег, грязным покрывалом легший на дорогу, на жухлую прошлогоднюю траву по обочинам. Было девять часов вечера, в лесу быстро темнело, и в ельнике уже стояла ночь. Мы никого не видели и не слышали ничего, кроме тяжелого, астматического дыхания Вебьернсена, к которому примешивался свист всякий раз, когда нам приходилось одолевать небольшой подъем.
Он остановился и настороженно огляделся кругом.
— Кажется, это здесь, — удрученно проговорил он, — я еще утром наведывался сюда. Пригорок с тремя соснами. Мы прозвали его Три Волоска.
— Пригорков с тремя соснами сколько угодно, — сказал я.
— Конечно, — с некоторой обидой согласился он, — но я не пойму… — растерянно отойдя в сторону, он стал напряженно вглядываться в сумерки, с каждым мгновением сгущавшиеся все больше, — вообще-то пригорок всегда хорошо видно, даже из окна в наших сенях.
Со станции донесся паровозный гудок, Вебьернсен невольно выпрямился и хотел вынуть часы, но в последний миг спохватился и уронил руку.
— Девять пятнадцать, — пробормотал он, и я увидел, что из-под козырька фуражки у него льется по лицу пот, — во всяком случае, мы пришли вовремя и ему уже следовало быть здесь.
— Совершенно верно!
Мы круто обернулись; у меня снова бешено заколотилось сердце, и я схватился за пистолет.
— Спокойно, не волнуйтесь.
Голос шел из кустов, росших по правую сторону ската. Это был чуть усталый, но вместе с тем отчетливый и ясный голос, и затем раздался смех — снисходительный смех человека, который никуда особенно не спешит и вообще привык, что его слушают не прерывая, и тут вдруг из мрака выступил силуэт, и человек в несколько скачков одолел пригорок и протянул Вебьернсену небольшой продолговатый сверток.
— Отлично, Вебьерн, — сказал он, не понижая голоса, — теперь уж я доставлю их куда надо. Да, кстати, насчет лекарства, — он показал на сверток и предостерегающе поднял палец, — помни, не больше двух в день!
— Ты пришел, вот хорошо!
Начальник станции стоял и неловко мял руками сверток в бумажной обертке.
По лицу Брандта скользнула улыбка: зубы его ослепительно сверкали, излучая впечатление здоровья и неодолимой силы.
— Бывало разве, чтобы я не приходил? — рассмеялся он.
— Нет, упаси бог, просто я подумал… никогда ведь нельзя знать…
Вебьернсена вдруг зазнобило, и бумага зашелестела в его руках. Брандт достал из кармана флягу в коричневом кожаном футляре и отвернул пробку.
— Две примешь сейчас, но уже тогда до завтрашнего вечера больше не принимай! Давай я тебе помогу.
Он взял сверток, развернул бумагу, вынул из нее узкий, длинный — с палец — тюбик и высыпал на ладонь две пилюли. Руки у него были тонкие, сильные, уверенные — руки человека, привыкшего брать все, что ему хотелось, и получать требуемое, не унижаясь до просьб. Зажав пилюли между большим и указательным пальцем, он положил их — одну за другой — в сложенную чашечкой ладонь Вебьернсена.
— Мне повезло: я раздобыл сердечное для начальника станции, — проговорил он не без кокетства, — понятно, на «черном рынке». Так-так, довольно, — схватив флягу, он осторожно вытащил горлышко изо рта Вебьернсена, — небось не вода! К тому же тебе это вредно. Особенно если запивать пилюли. Да и вообще… — Он протянул флягу Герде, уже готовясь ей помочь, как помогают младенцу сосать молоко, и она робко взяла бутыль и отхлебнула глоток.
— А теперь ты…
Он протянул мне флягу, и, стиснув горлышко зубами, я почувствовал, как в рот полилась водка. А он со спокойной улыбкой наблюдал за Гердой; он слегка похлопал ее по спине, чтобы она перестала давиться кашлем.
— Не бойся, кашляй сколько хочешь, — прошептал он, — здесь никого нет. Я проверил.
— Спасибо, мне уже лучше.
Она кашляла, согнувшись в три погибели, и глаза ее наполнились слезами.
— Отлично!
Брандт завинтил пробку, а я обернулся к Вебьернсену: на его лице сияла восторженная, благодарная улыбка.
— Опять обнова! — воскликнул он с неподдельным восхищением.
Брандт вздохнул и покосился на свои начищенные до блеска сапоги с высокими голенищами из сверкающей черной кожи.
— Наверно, ты думаешь, что сейчас не время наряжаться, — серьезно ответил он, и было невозможно определить, кокетство это или же ему и впрямь неловко, что он может позволить себе такую роскошь на третьем году войны. И тут вдруг снова ослепительно сверкнули зубы, но казалось, Брандт вынужден напрягаться, управляя мышцами лица, чтобы они изобразили улыбку. — А это нужно для маскировки. Враг нипочем не заподозрит человека, который ходит в таких сапогах.
Я посмотрел на него и подумал, что вид у него смешной, почти нелепый. Эдакий норвежский Фанфан-Тюльпан, выросший в сыром горном лесу! Узкие, тщательно отглаженные черные брюки, аккуратно засунутые в сапоги, длинная, ниже бедер, куртка с хлястиком на спине и кожаным капюшоном, откинутым на плечи, темная шелковая рубашка с мягким, безукоризненно чистым воротничком, черный галстук и в довершение всего тирольская шляпа, украшенная нелепой лентой с тремя мормышками для ловли форели с каждой стороны: слева — красными, справа — зелеными.
Он был необычайно высокого роста, и в повадке его сквозила надменность, хотя временами он слегка сутулился, стараясь скрыть свою силу. Забываясь, он распрямил грудь, как тогда, когда он протянул флягу Герде, и под курткой вырисовывались могучие плечи, которым самое место было бы в военном мундире.
Лицо у него было смуглое, цвета мореного дерева, худое и с резкими морщинами; когда он говорил, густые брови его шевелились.
«У этого человека все продумано заранее, — размышлял я, — наверно, даже тот мелкий эпизод с лекарством; это актер, любитель эффектных сцен, наверно, полезный человек, пока все идет как по маслу и он ничем не рискует». И на миг я призадумался над тем, какое впечатление он произвел на Герду.
— Отлично, — улыбаясь, обратился он ко мне, — пошли!
Я не ответил, только обернулся к Вебьернсену.
— Спасибо, — сказал я, — за помощь и вообще… Он склонил голову набок и развел руками, словно желая сказать, что дело того не стоит.
— От меня теперь уже немного проку, — прошептал он, смущенно улыбаясь, — да и не такой уж я смельчак. По правде сказать, я рад…
Он смолк и отвернулся от нас, словно уже собравшись уйти.
Брандт рассмеялся:
— Вебьерн рад, что отделался от вас. Сроду не встречал такого откровенного человека. Он просто не в силах соврать.
Начальник станции скривил губы:
— Я не то вовсе хотел сказать… Впрочем, я и в самом деле рад… нет, не рад, а просто доволен… — Он обернулся к Герде.
— Жена спрашивает… она просила меня узнать… впрочем, прощайте! — вдруг резко закончил он и, повернувшись к нам спиной, зашагал вниз по скату.
— Постойте!
Герда торопливо метнулась за ним и догнала его на середине склона. Я не видел ее лица, видел только, что она схватила его за руку и притянула к себе.
— Да, да, — услышал я ее шепот, — скажите, чтобы она молилась за нас.
Я покосился на Брандта, стараясь угадать его мысли. Может, и ему это казалось игрой? И может, в этот миг он оценивал исполнение? Неужели нет ничего настоящего? Кроме, разумеется, смерти? Но может, он тоже столкнулся со смертью лицом к лицу и тем не менее нашел в себе силы играть с нею, словно с живым партнером?
Я ожидал, что он улыбнется, может, одобрительно кивнет, но лицо его было замкнуто, он отвернулся, и я видел лишь его чеканный профиль с горбинкой на носу. Теперь он нравился мне еще меньше, чем тогда, когда бережно подносил флягу Герде — одной рукой, а другую столь же заботливо держал наготове, чтобы обнять девушку за плечи. Но в то же время я ощущал между нами некое отдаленное родство, и, уходя в глубь леса, я гадал, что же побудило его участвовать в нашем деле: одиночество, жажда мести или любовь к приключениям?
Его автомобиль был спрятан в ельнике, и он попросил нас постоять у дороги, пока он выведет машину. Это был большой черный «паккард», такой же блестящий, как новые сапоги Брандта, к тому же хозяин не изуродовал его газогенератором, а пользовался, как и прежде, бензином.
— Не опасно это? — спросил я.
Он покачал головой и деланно ухмыльнулся.
— Нет, — сказал он, — мне все можно. К тому же у меня наберется с полдюжины всяких там разрешений, хоть обклеивай ими ветровое стекло — все один обман.
Выведя машину, он выключил мотор и откинул потайную крышку в шоферском сиденье.
— Вот, глядите, — сказал он и, вынув оттуда две куртки и две фуражки, подошел к нам, — нацепите на себя этот маскарад. Правда, навряд ли нас сегодня остановят, Вебьерн сказал, что немцы вроде снова укатили на юг. Хотя бог его знает, вдруг какому-нибудь лейтенанту что-то взбредет на ум…
Я сразу же увидел свастику на фуражках и на рукавах куртки.
— Ты не возражаешь, если я возьму на себя роль шарфюрера, а ты — моего адъютанта? Только вот девушка, которую мы пригласили провести с нами вечер, не должна быть в фуражке, во всяком случае, не в такой ужасной, как эта!
Герда сняла фуражку и высвободила волосы. Он взглянул на нее и онемел.
«По крайней мере он способен искренне восхищаться», — подумал я. Но он тут же причмокнул, как белка, и отпустил Герде какой-то пошлый комплимент, словно считал себя обязанным во что бы то ни стало выступать в роли хлыща.
— Скорей и это тоже снимите! — изобразив на лице ужас, воскликнул он и помог Герде снять куртку. — Мы спрячем ваши вещи здесь, в лесу, а я дам вам другую одежду на весь остаток пути.
— Фуражку дал мне начальник станции, — сказала Герда. — И она и куртка еще послужат мне.
Свернув вещи в узелок, Герда прижимала их к груди, как ребенок игрушку.
— Ладно, ладно. — Он бессильно развел руками и воздел глаза к небу. — Давайте все сюда, в моем тайнике для всего найдется место.
«Переигрываешь», — подумал я и сунул свой кольт во внутренний карман хирдовского[62] мундира. Он заметил это и отрывисто приказал:
— Нет, возьми лучше у девушки пистолет, а это мы до поры до времени спрячем.
Я был зол, что пришлось расстаться с кольтом, но без единого слова отдал его Брандту. Мы втроем расположились на переднем сиденье, поместив Герду между нами. Брандт поправил зеркало и заглянул в него.
— Никто не заподозрит подлога, — деловито усмехнулся он и спрятал фуражку в отделение для перчаток, — а вот это мы пустим в ход, если нас задержат, — продолжал он, — людей, занятых вином и любовью, никогда не подозревают. Просто диву даешься, почему этот простой трюк всегда действует безотказно.
Он взглянул на меня.
— Эх, черный галстук бы тебе повязать, — сказал он, хлопнув себя по лбу, — где была моя голова! Хотя вот что, запомни: мы возвращаемся с вечеринки — так, пожалуй, еще сойдет. Но если нас остановит кто-нибудь из тех, кто не терпит шуток, ты уж не обижайся, если я слегка пожурю тебя за неряшливость.
Он сидел, напряженно наклонившись вперед, и вел огромный черный автомобиль, ловко лавируя между корнями деревьев и кочками. Машину то и дело швыряло из стороны в сторону, она качалась, как гигантский корабль, и я обнял Герду за плечи, чтобы на поворотах ее не отбросило к Брандту. Я закрыл глаза и чувствовал, как волосы ее, развеваясь на ветру, щекочут мне щеки, и от тепла и качки меня снова охватила дремота и коварная иллюзия безопасности. Мимо меня, качаясь, проплывали стволы бесконечной чередой черных расщепленных теней, и лишь изредка между ними мелькали желтые штабеля окоренных бревен.
— Куда мы едем? — спросил я сквозь сон, и собственный вопрос показался мне отзвуком чужого голоса.
Брандт не ответил. Тонкие смуглые пальцы подрагивали на руле, я видел его резкий профиль: брови, нависшие над глазами, и высокий, с горбинкой нос, узкую полоску у рта, темную тень под скулой, острый подбородок — черты его лица, словно вытесанные смелой рукой, создавали общее впечатление силы и могучей энергии, и я невольно выпрямился и теперь сидел в той же позе, что и он, напрягая затылок и спину.
— Успокойся, — проговорил он не оборачиваясь. — Мы едем ко мне домой. А дальше двинемся только завтра.
Мы остановились у шоссе. Брандт заглушил мотор, вылез из машины и подошел к развилке, постоял, прислушиваясь к звукам, доносившимся с обеих сторон. Затем он возвратился назад и снова включил мотор.
— Похолодало, — пробормотал он про себя, — дальше к северу нас встретит снег. А это нам ни к чему. Может, еще переменится погода. Впрочем, уж если много наметет, вы сможете встать на лыжи.
Он вырулил на шоссе и, повернув на север, стал набирать скорость.
— Нет, — снова забормотал он про себя, — на лыжах не пройдешь, посмотрим, может, все же наметет сколько надо.
Голос его вдруг по-старчески надломился. Я взглянул на него, и в отсвете щитка увидел, что он весь как-то поник. По лбу струился пот, а руки по-прежнему вздрагивали на руле, хотя дорога теперь шла отличная, ровная.
— В кармане на дверце автомобиля лежит пара перчаток, — вдруг нетерпеливо объявил он.
Я передал их Герде, и она вручила ему сперва одну, затем, подождав, когда он ее натянет, и вторую перчатку.
— Вот вам фляга, — сказал он, — отпейте из нее по глотку и возьмите шерстяные одеяла: они на заднем сиденье.
Я взял флягу и поднес ее к губам Герды, но она покачала головой.
— Пейте, не стесняйтесь, — устало проговорил он, — помните: мы возвращаемся с вечеринки… Нет, мы едем на вечеринку! — вдруг громко и зычно воскликнул он, выпрямившись на сиденье. — Мы едем домой ко мне, там найдется еще водка.
Я отпил глоток и вернул ему флягу. Он оторвал одну руку от руля и, не отводя глаз от шоссе, надолго припал ртом к горлышку.
— Лучше скорей добраться домой, — рассмеялся он, недовольно встряхнув флягу. — Будьте добры, завинтите пробку.
Он протянул ее нам, и Герда завинтила металлический колпачок, а он положил флягу рядом с собой на сиденье и, стуча зубами, глубоко вздохнул.
— Что ж, пусть теперь приходят, — сказал он, набирая скорость. — Впрочем, чепуха все это, они не придут. Когда ты готов их встретить, они нипочем не придут… Что, напугал я вас?
Он обернулся к нам, улыбаясь, как прежде, выпрямившись на сиденье.
Я вдруг почувствовал, как в голову ударяет хмель. «Он говорит, будто напугал нас? Как это понять?»
— Нас уже теперь ничем не напугаешь, — сказал я.
— Гм, — недоверчиво хмыкнул он.
— Замолчи! — вдруг шепнула мне Герда; она сидела, напряженно выпрямившись, удивительно маленькая и хрупкая в своей легкой кофточке, и неотрывно глядела на грязно-белую ленту гравия, которая летела под колеса машины, становясь все белее и шире по мере того, как мы поднимались в гору.
Снег мокрыми хлопьями хлестал по ветровому стеклу. Я смотрел в широкое стекло с двумя полумесяцами, вычерченными стрелками «дворников», и старался следить за снежинками, которые выплывали из мрака и, словно мотыльки, летели на свет. Машина гудела и рокотала, а с дороги поднимался глухой шум, обволакивая мозг уютным ощущением покоя.
Брандт пронзительно и громко насвистывал какую-то песню и временами напевал ее слова: «…Одинок всегда… потерял любовь свою… отцвели мечты… как весенний куст сирени… может, песнь мою… напеваешь ты… как ты пела в Тапалькене…»
Вдруг Герда забилась под моей рукой. Она побледнела, губы ее дрожали. Рукой, лежавшей на сиденье между нами, она уцепилась за край пледа, мяла его в ладони, изо всех сил прижимала костяшки пальцев к колену, словно пытаясь сдержать крик.
Я привлек ее к себе и прошептал ей на ухо: «Что с тобой, тебе худо?»
Она стиснула губы и покачала головой. Скоро она выпустила плед и теперь снова сидела, как прежде, бледная и притихшая.
Я поднял глаза и в зеркале встретил взгляд Брандта. Затем он отвел взгляд и снова стал смотреть на дорогу.
— Это все из-за песни? — спросил он спокойно.
Она не ответила, и я понял, что он угадал. Он, конечно, знал, что профессор Грегерс в руках у немцев. Наверно, отец Герды часто напевал эту песню.
Может, лучше показать ей плакат? Может, легче знать правду, чем оставаться в неведении? Теперь любой пустяк мог ранить ее: вид отцовской куртки, например, любое неосторожное слово. Но где же найти время и место, чтобы она могла как следует выплакаться?..
Хутора пролетали мимо. Серо-черные борозды полей. Волнами клубились телефонные провода. То тут, то там вдруг мелькнет огонек, когда невзначай кто-то распахнет дверь и тут же вновь торопливо захлопнет. Гребни холмов колыхались вверх-вниз, мозг, казалось, расплавился вконец, и мне захотелось напевать в такт качке.
Но в голове прочно засел осколок — будто кусок раскаленного железа в объятом дремотой мозгу, кусок, который жег и растворял все вокруг; мельчайшее ядро ужаса — крохотный белый осколок, который останется там навсегда.
Снова нащупав руку Герды, я накрыл ее пальцы ладонью.
— Холодно тебе? — спросил я, не зная, что ей сказать.
Она не ответила, и я взял ее руку, прижал к своему бедру.
— Скоро все кончится, — прошептал я. — Скоро мы будем на той стороне.
Она по-прежнему молчала, но, повернув голову, посмотрела на меня, и мое сердце захлестнула нежданная могучая радость, еще острее и сильнее той, что я испытал, когда стоял на коленях у входа в шалаш и глядел на Герду, спавшую на хвойном ковре. На лице ее теперь лежали глубокие черные тени, но синие глаза сверкали, и она вдруг рванулась ко мне и на миг прильнула лбом к моему плечу.
Брандт рассмеялся и покачал головой.
— Будьте добры, выньте пробку, — сказал он, протягивая нам флягу, — там еще остался глоток-другой.
Допив последние капли, он бросил флягу через плечо на заднее сиденье; машина ввинтилась в поворот и, выйдя из него, пошла вдоль левой обочины, и тут вдруг из мрака на нас надвинулось что-то живое, огромное. Брандт сильно дернул машину вправо и резко затормозил в тот самый миг, когда лошадь взметнулась на дыбы, и я схватил Герду в объятия и ждал, что сейчас на нас обрушатся, проломив стекло, конские копыта. Казалось, на какой-то миг машина и конь сошлись в смертной схватке: отчаянное, пронзительное ржание смешалось со скрежетом тормозов, и кто-то закричал: «Нет, нет!» — голосом Левоса, и я увидел, что возница скатился на край подводы и на голову его вот-вот рухнут бревна, и тут вдруг машина остановилась, могучий изжелта-белый конь выгнулся всем корпусом и забил копытами в воздухе и, опустив их на землю, застыл, дико вращая белками глаз.
Брандт рассмеялся и вытер пот.
— Ай-ай, — сказал он, — мыслимое ли дело так обращаться с лошадью? А сейчас, надо думать, нам будет взбучка. Это сосед мой, вполне порядочный человек, но таких шуток он не любит.
Крестьянин сошел с воза; лицо его было багровым. Он весь дрожал, короткие стриженые волосы стояли на макушке торчком, как шерсть на загривке сторожевого пса, и, протиснувшись в узкий проход между конем и автомобильными фарами, он поднял кулак и изо всех сил грохнул им о капот машины.
Брандт опустил оконное стекло и сдержанно проговорил:
— Вечер добрый! А лихо ты ездишь!
Возница просунул голову в машину, он злобно глотал слюну, его лицо теперь посинело и вконец перекосилось, казалось, не избежать долгой, яростной стычки. Но тут он увидел Брандта и изумленно заморгал глазами.
— Так, — только и проговорил он, отшатываясь назад, и выражение его лица мгновенно преобразилось, сменившись другим: холодным, насмешливым и слегка испуганным. Секунду-другую они глядели друг на друга. Брандт все так же улыбался. Затем возница попятился назад; обернувшись к лошади, он успокаивающе потрепал ее по загривку и начал не спеша поправлять сбрую.
Брандт отвел машину назад, мы стали медленно разъезжаться, и тут крестьянин вдруг резко обернулся и плюнул в ветровое стекло. Бурый плевок угодил в очищенное пространство, его подхватила стрелка «дворника» и размазала в светло-желтую, изгибающуюся полукругом полоску.
— Мой сосед — большой патриот и крутой человек, — сказал Брандт, — человек чести, как говорили в прежние времена.
— Наверное, ему не по душе ваш мундир? — спросил я.
— Гм-м-м, — протянул Брандт, — надо думать, он не в восторге и от владельца мундира.
— Но неужели он не знает… я хочу сказать… коль скоро он ваш сосед?..
Брандт рассмеялся. Он вдруг необычайно развеселился, словно недавнее столкновение пробудило в нем юмор висельника. Рывком остановив машину, он издал звук, похожий на лошадиное ржание.
— Так-так, Черныш, — проговорил он, похлопывая рукой по сиденью, — ты у меня добрый малый, эта кобыла тебе не чета… Нет, конечно, сосед ничего не знает, — резко ответил Брандт, бегло взглянув на нас, и на скулах у него вспыхнули лихорадочные пятна, а в узких глазах появилась муть, один только рот смеялся.
— Не понимаю, как можно долго держать такое в тайне, — сказал я, — ведь жителей здесь раз-два и обчелся.
— А вам и незачем понимать, — сказал он, — у вас другие заботы. Лучше подумайте о том, что вы ушли от погони, можно считать, почти ушли. Вспомните, что через несколько часов взойдет солнце, что сейчас весна, а скоро наступит лето. Дело не в мундире, — продолжал он, — не так уж это и страшно. Хоть и противно, а даже спокойней, когда у соседа имеется такая штука. Нет, я думаю, ему не нравится, что я наживаюсь.
— Наживаетесь?
— Вот именно. Ведь у меня своя лесопилка и лес тоже свой, и я веду торговлю с врагом!
— Это правда?
— Конечно, правда. Откуда иначе взять денег для этой вот работы? Я спасаю людей, и моя скромная деятельность дает мне право со сравнительно спокойной совестью наживаться за счет немцев.
Мы смолкли, машина, урча, покатила дальше, от одного поворота к другому. Опустив стекло, я вдохнул влажный свежий воздух.
— Вы и в партии их тоже состоите? — спросил я.
— Конечно. А не то разве я мог бы так вот разъезжать? — Он похлопал себя по воротнику мундира. — Это вот один из моих карнавальных костюмов. А второй — пижонский спортивный, который вы видели. Какой удобней, я и сам не знаю. Мне хорошо в обоих. Страсть как люблю менять костюмы. Что, шокирую вас?
— Наверно, трудно сводить баланс, — сказал я.
— Ничуть. Не так уж трудно, когда привыкнешь. А баланс всегда можно свести. Вырвать двух хороших, честных молодых людей из когтей шакалов… это уравновесит… сейчас скажу, — он покосился на Герду и, подсчитывая итог, стал чертить в воздухе пальцем, — скажем, доход от тридцати стандартов[63] леса. Но, разумеется, и тут есть определенная шкала. Каждый человек имеет свою цену. Случаются, правда, люди настолько бесполезные и противные, что красная цена им — еловый пень. И так, — выпустив руль, он помахал правой рукой, — пусть вас не печалит моя бухгалтерия. Такой уж у меня стиль. Веселый, беззаботный цинизм в наши дни — вещь полезная. Короче, только с такой установкой и можно жить. И дышишь свободно, и пользу приносишь. Но, конечно, нельзя поддаваться искушению и заламывать непомерные цены. Главное, эта работа научила меня узнавать людей в самый короткий срок. Случалось, я должен был переправить их на ту сторону за какие-нибудь несколько часов. В этих условиях приучаешься распознавать главное. Прежде я никогда не задумывался о людях… — Он покачал головой. — В сущности, уму непостижимо… — прошептал он. Я глядел на него сквозь шлейф развевающихся волос Герды. Одно из двух: либо он мастер притворяться, либо если он это всерьез, значит, его постигло какое-то непоправимое горе.
— И сколько же мы стоим? — спросил я.
— А что ж… мне все было ясно еще прежде, чем мы простились с Вебьерном. Как я уже сказал: тридцать стандартов. И совесть моя будет чиста как первый снег.
— Но все же, наверно, не очень-то приятно, что соседи знают только одну сторону… вашей деятельности?
— Подумаешь! — Громко рассмеявшись, он склонился над рулем. — К тому же за это я набавляю цену. Это своего рода компенсация за позор и душевные муки. Кстати, больше всего я боюсь, как бы кто-нибудь из соседей не заподозрил правду и в душе не позавидовал мне, что я так ловко устроился. У них-то и лес есть, и разный другой товар, но сами они не смеют продать ни одного кубометра. Более того, им надо еще как-то уберечься от реквизиций…
Сбавив скорость, Брандт въехал в аллею тонких белых берез и остановился у дома, где, судя по всему, жил привратник.
Он вылез из машины и направился к двери, но та распахнулась раньше, чем он к ней подошел, и на пороге показался приземистый седой старик лет семидесяти. Мужчины перекинулись несколькими словами, старик покачал головой, и Брандт тут же вернулся и сел в машину, и, проехав аллею, мы остановились у господского дома — большого ярко-желтого строения с тремя входными дверями по фасаду и двумя колоннами по каждую сторону центрального входа.
В холле нас встретила старая женщина, и я подумал, что, наверно, это жена привратника. Брандт приветствовал ее, щелкнув каблуками и выбросив вперед руку.
— Хайль! — рявкнул он и торопливо обнял ее.
Она вырвалась и отмахнулась от него.
— Оставьте этот вздор! — сердито проворчала она. — Я затопила в библиотеке камин, и ужин скоро будет готов.
Мы миновали пустынную гостиную с мебелью, покрытой чехлами, и вошли в темную уютную комнату, облицованную ореховым деревом, с тяжелыми креслами, обшитыми кожей; вдоль двух стен шли книжные полки. Широкое зеленое окно со свинцовым переплетом занимало половину восточной стены. В очаге горел огонь, а рядом стоял накрытый стол.
— Садитесь, — сказал Брандт и направился прямо к буфету, на котором уже были приготовлены бутылки и рюмки. Повернувшись к нам спиной, он изрядно отпил коньяку, затем, смешав три разных напитка, поставил рюмки на стол.
— Ваше здоровье! — Голос его вдруг окреп и зазвучал победно и громко. Лицо его пылало, он стоял, покачиваясь, широко расставив ноги в своих нелепых сапогах с высокими голенищами, и рука его больше не дрожала; описав рюмкой изящную дугу, прежде чем поднести ее к губам, он воскликнул:
— Выпьем за счастливое путешествие!
Я отпил небольшой глоток и увидел, что Герда, едва пригубив рюмку, отставила ее в сторону. Коктейль подействовал мгновенно, я сделал еще глоток, на этот раз побольше, и еще один, чувствуя, как легкая искрящаяся влага заволакивает мозг. Я глядел в окно со свинцовым переплетом, смутно различая раскидистые ветви дерева, беззвучно колыхавшиеся за стеклом, точно травы на дне океана, потом перевел взгляд на венчающие стол серебряные канделябры, в которых игривым желтым узором отражалось пламя, и до меня как сквозь водную пелену донесся приглушенный голос Брандта, и снова меня потянуло взять руку Герды — единственно важное в этом мире пляшущих теней, игры и притворства.
Когда я поднял глаза, Брандт стоял спиной к камину; он снова наполнил рюмку.
— Славные люди мои старички, — сказал он с хмельной улыбкой, — но они не любят, когда я захожу слишком далеко в своей игре и бросаю вызов властям. В таких делах ведь шутки плохи. Лучших помощников мне не найти, они всех здесь знают наперечет и знают каждый шаг местных жителей, кто с кем и о чем толковал. К тому же они следят за моей торговлей и за тем, чтобы я не пил слишком много, и никогда не спрашивают, кого я привожу в свой дом, а все, кому случится сюда наведаться, знают лишь, что он мой сторож, а она экономка.
— Когда мы поедем дальше? — спросил я и, поднявшись, попробовал размяться, чтобы отделаться от странного ощущения, будто я сижу в аквариуме. Я заметил, что шатаюсь, и Брандт тихо засмеялся, а я проковылял назад к тахте и опустился на нее рядом с Гердой.
— Что же ты не пьешь? — забормотал я, протягивая ей рюмку.
Она взяла ее, но отхлебнула совсем немножко, и я заметил, что она настороженно оглядывается кругом.
— Об этом потолкуем после, — ответил Брандт, — сначала поужинаем. Я еще не все сведения получил. Отсюда есть много разных путей, но мы должны выбрать самый верный. Немцы уже шныряют по здешним дорогам, а потому нам лучше продолжать нашу игру и не снимать карнавальных костюмов.
— А мы бы предпочли переодеться в старое, — сказал я, покосившись на Герду.
— Хорошо, — сказал он с некоторым раздражением. — Честно говоря, это глупо, ведь немцы повсюду разослали ваши приметы, но раз вам так хочется — что ж, извольте. Идемте, я покажу вам ванную комнату.
Он провел нас через пустую гостиную, где вся мебель, если не считать рояля, стояла под чехлом и, когда мы проходили мимо рояля, я мазнул пальцем по крышке, и в густом слое пыли осталась темная полоска.
Мы прошли через холл, поднялись по лестнице, поглотившей звуки наших шагов, и подошли к полураскрытой двери.
— Здесь вы можете привести себя в порядок, — сказал он. — Вообще-то вам не мешало бы выкупаться, но, пожалуй, сейчас не стоит.
Он задержался на пороге и, слегка пошатываясь, оглядел нас, затем резко обернулся и захлопнул за собой дверь.
Судя по виду ванной комнаты, он пользовался ею один: ничто в этом доме не выдавало присутствия женщины. Здесь было два умывальника и большое зеркало на стене, и, заглянув в него, я встретился взглядом с Гердой, и мы оба вздрогнули и, застыв на месте, смущенно улыбнулись друг другу.
— Вот ты, оказывается, какая, — сказал я. Она удивленно кивнула.
— У тебя черная полоска около уха, — сказал я, — и на носу тоже, и пятно на лбу под волосами.
Казалось, зеркало вдруг сделало нас иными, чужими друг другу, и лишь спустя несколько секунд я узнал Герду — ту, что была со мной в камере смертников и в тумане, у песчаного рва и у горной хижины солнечным утром, в картофельном погребе и на пожарной каланче.
— А ты моложе, чем я думала, — рассмеялась она.
— Я кажусь старше оттого, что оброс бородой, — сказал я, — и, наверно, я уже начал лысеть.
Я стоял и ждал, пока она умывалась, не догадываясь, что, возможно, она предпочла бы уединиться, и когда она наконец кончила мыться и повесила полотенце на место, я снова увидел в зеркале ее глаза. Она спокойно улыбалась, на щеках у нее выступил слабый румянец, и я шагнул к ней и слегка коснулся пальцами ее волос.
— Герда!
— Что?
— А после?..
Она торопливо погладила меня по руке, повернулась и пошла к дверям.
— Идем, — прошептала она, — наверно, он ждет нас.
— Скоро полночь, — сказал Брандт, — советую вам попытаться вздремнуть. Утром мы выедем отсюда в шесть часов.
Он уже в третий раз повторял нам это. В очаге еще тлел огонь, и в скупом свете настенных светильников он казался выше и худее обычного. Спутанные пряди волос свисали ему на лоб; темные впадины под скулами обозначились еще резче; лоб, нос и острый подбородок, казалось, были высечены из темного мрамора. Только когда он оборачивался, чтобы поворошить угли, мы видели его глаза, и они теперь были большие, блестящие, с удивительно маленькими жесткими зрачками, в которых словно поселился смертельный недуг, грозящий поразить организм, во всем прочем здоровый и способный сопротивляться до последнего.
Он привстал с кресла, но снова рухнул назад с коротким горьким смешком.
— Я, конечно, захмелел, — пробормотал он, — но все еще недостаточно пьян. А знаете ли вы, что от вина в конечном счете трезвеешь? На это уходит несколько дней, неделя, бывает, и год, смотря по тому, что у тебя на душе. Но протрезветь можно. И вот настает утро, когда ты весь чист, просветлен и словно вывернут душой наружу. И похмелья нет, только какое-то приятное чувство отстраненности. Сердце больше не жмет, машина на полном ходу, руки у тебя теплые и сухие. Ты все пялишься и пялишься на что-нибудь одно, к примеру, на собственные ботинки, а не то на рукоятку ножа, которым разрезаешь бумагу, весь во власти восхитительного ощущения, будто ты от всего в стороне, но отнюдь не равнодушен, а, напротив, преисполнен живого интереса ко всему и дивишься лишь, что прежде никогда не видел вещи такими емкими и значительными… Так выпьем еще немножко? — Он держал в руке свернутую газету и, не поднимаясь с места, с ее помощью пододвинул нам бутылку.
Я покачал головой; голова была тяжелая и словно набита дробью. Справа на тахте смутно угадывался силуэт Герды, она полулежала, забившись в угол, и временами начинала моргать глазами, а потом вдруг, вздрогнув, испускала легкий стон.
«Почему только он не даст нам выспаться, — подумал я, — да и сам он разве поднимется на рассвете?»
— А не пора ли нам… — пробормотал я, не двигаясь с места.
— Скоро.
Он пил водку частыми мелкими глотками; я видел, как он подбросил в огонь еще одну чурку.
— Посидим еще четверть часа. Должен признаться, я нуждаюсь в обществе. Не всегда можно удовлетвориться общением с собственными ботинками или ножом для бумаги. Я еще не дорос до этого. Это у меня еще впереди. Может, после войны, посмотрим…
Герда забилась в угол, согнув ноги в коленях. Она примостилась за моей спиной, свернувшись клубком, и я пересел поближе к краю тахты, чтобы она могла вытянуть ноги.
Она вздохнула и вся как-то расслабилась и обмякла. Голова ее упиралась в стенку дивана, и, приподняв Герду, я уложил ее на тахту и поправил под ее головой подушку. Еще раньше мы с Брандтом сняли с нее сапоги, и он позвал экономку и велел ей отыскать где-нибудь женские чулки и шерстяные носки, и мы разрезали ножницами окровавленные лохмотья и, вымыв ноги девушки, перевязали их чистым бинтом.
— Вы любите друг друга? — вдруг спросил он.
Я вздрогнул и в упор уставился на тощую тень, маячившую в кресле у камина. Казалось, все дробинки мыслей сгрудились в моем мозгу в плотную массу, и я ощутил печальную и в то же время светлую непреложную уверенность… и тут колени Герды коснулись моей спины, и я услышал ее дыхание.
— Нет, — сказал я, зная, что говорю неправду: я любил Герду.
И как только это наконец открылось мне, я разъярился на самодовольного франта, который окопался тут в поместье, играя в Сопротивление на свой страх и риск, ради собственного развлечения, и я заговорил повышенным тоном, стараясь смотреть прямо в надменное, самоуверенное лицо, откинутое на спинку кресла.
— Мы прежде даже не были знакомы, — холодно сказал я, — мы увиделись в первый раз, когда нам вынесли смертный приговор.
Брандт мягко засмеялся в потемках.
— Зачем же так на дыбы? Я сразу это заметил. Еще когда я прятался в кустах у Буруда, дожидаясь вас. И с тех пор я все время только это и вижу. Неужели вы сами еще не поняли? А впрочем, ничего удивительного. Готов биться об заклад, что в пути вы пережили немало таких минут, когда вы были бы рады отделаться друг от друга. Верно я говорю?
— Замолчите! — крикнул я и зашарил рукой по столу в поисках рюмки.
— Так… так…
Руки его вынырнули из мрака, и он начал потирать их в свете огня.
— Лицом к лицу с палачами многие отрекались даже от жен и детей. Прежде всего надо жить! Всегда только одно — жить. Можно ползать и пресмыкаться. Только бы жить.
— Неправда!
Я хотел вскочить с тахты, я задыхался, я должен был избавиться от этого отупляющего, унизительного ощущения, будто я нахожусь под водой, а Брандт — огромная хищная рыба в зеленом аквариуме…
Но что-то мешало мне встать, и я снова вяло опустился на тахту и вдруг почувствовал, что Герда держит меня за пояс.
— Еще больше было людей, которые шли на смерть за других, — глухо сказал я, — хотя сами вполне могли бы спастись…
Я снова ожидал услышать тот же жесткий, короткий смешок, но Брандт только кивнул несколько раз подряд, как бы задумавшись о чем-то, и каждый раз вокруг его хищного профиля вспыхивали искры. Он словно пытался продырявить головой окружающий мрак. В голосе его зазвучала усталость.
— Это верно. Разная бывает любовь. Но что хорошего в том, чтобы умереть вместе? В последние мгновения так или иначе все стирается, кроме страха. А если все умрут, то и любовь умрет с ними. Что тогда? — Он помедлил секунду, затем, прикусив нижнюю губу, произнес: — И кто же тогда за все отомстит?..
— Всегда остаются люди, — сказал я. — Но для чего мстить? И кому?
Я умолк и тут же вспомнил Мартина с его несокрушимой рассудительностью. Какой у него был довольный, даже счастливый вид, когда он признался, что взял на заметку кое-каких людей, с которыми расправится после победы! И там, у пожарной каланчи, он не удержался, хотя в том не было никакой нужды, и застрелил безоружного солдата. Что-то такое, видимо, пережили эти люди, отчего у них осталось в душе одно желание, один-единственный помысел.
Я услышал ровное дыхание Герды и понял, что Брандт все правильно подмечал за нами — и у станции Буруд и после, и я перестал спорить, а вместо этого попытался представить себе, что стало бы со мной, случись что-нибудь с ней. Забуду ли я обо всем вскорости? Или сразу? Может, нынешнее мое чувство к ней порождено смертельной угрозой, нависшей над нами, или просто дань молодости? Старая сказка, романтическая условность?
— Да, — произнес он устало, обернувшись к догорающему огню, — наверно, вы правы, только перед смертью два человека могут сблизиться друг с другом до конца и слиться в одно. Счастливы же вы, что вам довелось все это испытать.
— Мы еще не ушли от смерти, — сказал я, — но мы цепляемся за жизнь, как вы говорите, и не стыдимся этого. Пока мы живем только этим… И еще… Он посмотрел на Герду.
— Понимаю, — сказал он, — само собой. Только это и важно для вас. До поры до времени.
Дверь распахнулась, и вошла экономка.
— Время — половина первого, — сказала она и с укором посмотрела на Брандта. Затем она повесила что-то на спинку кресла, то были наши вещи: твидовая куртка Герды с оторванными карманами и моя кожанка. Под конец она достала что-то из кармана фартука и оглянулась, не зная, куда это деть. Я подошел к ней и, взяв у нее кольт, спрятал его во внутренний карман куртки.
— Время — половина первого, — повторила она. Брандт встал, слегка пошатываясь, и вонзил взгляд в какую-то точку в потолке, это помогло ему обрести равновесие.
— Идет еще снег? — спросил он.
— Нот, — ответила она, — тает.
— Узнал Якоб что-нибудь?
— Нет, ничего.
Он потянулся и теперь казался пугающе высоким; его дрожащая тень легла на окно.
— Хорошо, — сказал он и оглушительно зевнул. — Раз так, мы сейчас отправимся спать. Вы двое ляжете здесь, вон там стоит вторая тахта. Я разбужу вас в половине шестого. Свет пусть горит, и спать надо в одежде; можешь скинуть этот мундир, — добавил он, — на этот раз он уже сослужил свою службу, и теперь ему самое место в шкафу…
Вынув из кобуры пистолет, я положил его поверх куртки Герды, затем я вернул Брандту хирдовский мундир, а он, в свою очередь, вручил его экономке и вместе с ней вышел за дверь. Мы слышали, как он успокаивающим тоном говорил с нею в холле.
Я взял плюшевое одеяло и накрыл Герду, затем, прихватив с собой кожанку и кольт, растянулся на второй тахте. Секунду-другую я подумывал, не лучше ли мне снять ботинки, но оставил эту мысль и, отыскав газету, подстелил себе под ноги.
В комнате было тепло, и я удовольствовался тем, что прикрыл грудь кожаной курткой. Кольт я положил на стул, который придвинул вплотную к тахте.
Я лежал, глядя, как язычок пламени мечется взад-вперед по потолочной балке над моей головой, и размышлял о том, слышала ли Герда тот разговор.
Конечно, слышала. Она же схватила меня за пояс и удержала меня, когда я пытался встать. Скоро двое суток, как мы начали этот путь, двое суток с тех пор, как я чуть не убежал от нее в тумане. А что, если бы мы не услышали удары топора, остановился ли бы я тогда?
— О чем ты думаешь? — спросила она из мрака.
— Так, ни о чем.
Где-то в доме пробили часы. Я проснулся в холодном поту, сердце бешено колотилось. Я стал искать рукой пистолет и хотел схватить свою куртку, но ее не было, и тут шквалом налетел страх, и я хотел вскочить, скрыться в тумане, пока они не пришли… и тут подоспели ее руки и мягко оттолкнули меня назад — на тахту.
— Лежи, не вставай, — прошептала она, — все уже позади.
— Я что, кричал?
— Да. Я боялась, как бы не услышали другие, и подскочила к тебе и старалась заглушить твои крики. Это было не просто — я закрыла тебе лицо подушкой.
Она наклонилась ко мне, и волосы ее скользнули по моим векам. Дыхание у нее было свежее, теплое, от нее сладко пахло сном, волосами, девичьей кожей, и я протянул руки и хотел привлечь ее к себе, но стук моего сердца напомнил мне отдаленные удары топора — тогда в тумане, — и я лишь торопливо погладил ее по волосам и спине.
Она медленно и словно бы одобрительно кивнула, кажется, даже улыбнулась, хотя я не мог этого видеть, и, на миг припав щекой к моему лбу, исчезла в темноте.
Стало прохладно; протиснувшись между креслами, я разгреб в камине угольки и подбросил в огонь полено. Герда была где-то рядом, она притаилась в потемках и смотрела, как я раздуваю огонь; я чувствовал ее присутствие, мы всегда чувствовали друг друга, даже не глядя, и, когда пламя взметнулось, она была именно там, где я ожидал, худенькая и стройная, и я подошел к ней и взял ее руки.
Она снова кивнула рассеянно и, кажется, одобрительно.
— После… — прошептала она и тут же продолжала: — Может, попробуем уснуть? Ведь осталось еще два часа…
— Ты ложись, — сказал я, — а мне уже не заснуть. Я поднес кончики ее пальцев к губам и подышал на них.
— Герда! — сказал я. — Да.
— Только бы уже очутиться на той стороне! Только бы я мог…
— Не надо. После…
Часто дыша, она слегка сдавила мою руку. Затем, выпустив ее, начала шнуровать ботинки.
— Впрочем, — сказала она, — мне тоже сейчас не уснуть. Что ж, будем ждать утра.
Дверь в гостиную была приоткрыта. Я распахнул ее и увидел, что бра над роялем по-прежнему зажжены.
Они отбрасывали слабый желтоватый отсвет, сливавшийся на черной крышке рояля с пылью.
Я подошел к окну и раздвинул гардины. За окном стояла непроглядная сырая мгла. В ней проступали три ряда фруктовых деревьев в саду, который по склону спускался к изгороди; серовато-белое поле и за ним лес. Снег еще не совсем стаял: значит, мы оставим следы.
— Как ты думаешь, проснется он в срок? — проговорила Герда. — Он ведь был в стельку пьян.
— Навряд ли он сейчас спит, — сказал я, — он ушел, чтобы дать нам покой. Наверно, он опохмеляется там у себя наверху.
— Какое-то горе, видно, постигло его, раз человек так мучается.
Я не ответил: за словарем на полке, чуть ниже бра, я вдруг увидел фотографию в узкой серебряной рамке. Когда я то ли машинально, то ли повинуясь невольному побуждению, взял ее в руки, на пол упали еще два небольших снимка. Они выпали из рамки: со снимков смотрели двое юношей лет шестнадцати-восемнадцати. На фотографии была запечатлена брюнетка редкой красоты, с черными с поволокой глазами и четким изгибом ноздрей. Гладкие волосы причесаны на прямой пробор, в ушах — тяжелые серьги, на шее — ожерелье. Мальчики походили на нее, унаследовав, однако, острый отцовский подбородок и резкие, словно бы высеченные из камня, черты.
— Почему он прячет эти снимки? — удивился я.
— Неужели ты не догадываешься? — ответила Герда. — Посмотри на эту гостиную, на мебель и всю обстановку. Как только мы сюда вошли, я поняла, что здесь произошло несчастье. Разве ты не видишь, что у нее типичная внешность? Поставь фотографию на место.
— Ты думаешь, что?..
Я хотел поставить фотографию на прежнее место за словарем, но тут вдруг у нас за спиной резко хлопнула дверь.
Брандт успел переодеться в свой прежний безупречный, быть может, несколько излишне щеголеватый спортивный костюм. Теперь его худоба еще больше бросалась в глаза, лицо и руки были белы как мел. На переносице выступило блестящее желтое пятно: казалось, кожа, натянутая до предела, вот-вот лопнет. В его узких, как щель, глазах стояла муть, и, шатаясь еще больше прежнего, он яростно шагнул ко мне и вырвал из моих рук фотографию. Я думал, что он меня ударит, но тут снимки мальчиков упали на пол, и, когда я наклонился, чтобы их поднять, он прорычал что-то такое, чего я не разобрал, и изо всех сил оттолкнул меня, так что я отлетел назад и задел Герду локтем о грудь и услышал, как она вскрикнула от боли.
Когда мы пришли в себя, он уже был в дверях, и экономка поспешно отшатнулась в сторону, чтобы дать ему дорогу. Мы слышали, как он взбежал вверх по лестнице и хлопнул какой-то дверью, отчего хрустальная люстра над нами зазвенела в потемках, словно гроздь колокольчиков.
Старуха вошла в гостиную и, прикрыв дверь, остановилась, положив руку на пыльную крышку рояля.
— Мы не знали, — прошептала Герда, подойдя к ней, — нам не следовало этого делать, но мы же не могли знать…
— Это я виноват, — сказал я, — это я взял фотографию…
Хрустальные подвески по-прежнему еле слышно звенели, и женщина ответила нам лишь тогда, когда смолкли все звуки.
— Жаль, что вы увидели эти снимки, — тихо проговорила она. — Еще немного, и хозяин пришел бы в себя и с этим было бы покончено на сей раз. На него находит примерно раз в месяц. И тогда он беспробудно пьет всю неделю. Но стоит ему переправить кого-нибудь через границу, и все как рукой снимает… Немцы увели ее и обоих мальчиков во время облавы. Он был в отъезде, когда это случилось. С тех пор он и сделался таким. А нас они заперли — меня и моего мужа — в тот день, когда их увезли. После пришла посылка с вещами. Мне удалось спрятать ее так, чтобы она не попалась ему на глаза. В кармане куртки старшего мальчика были три пряди волос. Я сожгла одежду, но локоны я храню, только ему ни за что не покажу. Он тогда хотел покончить с собой. Но сначала он задумал убить нацистского ленсмана и хирдовцев, которые в тот раз приходили сюда, а уж тогда многим из нас, здешних жителей, тоже не поздоровилось бы. А сейчас вот он нашел себе дело: помогает людям бежать за границу. Так он мстит врагам. Жаль, что вы заметили фотографию. Он всегда держит ее здесь — вроде и на глазах и в тайнике, — словно не желая признавать то, что случилось.
— Напрасно вы рассказали нам это, — сказал я, — что, если нас арестуют? Лучше нам не знать ничего. От нас ведь будут добиваться, чтобы мы выдали тех, кто нам помогал на всем пути.
— Вас не арестуют. Никому не под силу с ним справиться. Только вы должны быть готовы ко всему. Случается, его одолевает нетерпение и он вдруг меняет свои планы. Как сейчас. Вот, — добавила она и положила два свертка с едой на крышку рояля, — он сказал, чтобы я не забыла передать вам это.
Она слегка замешкалась на пороге, костлявой рукой стягивая на груди платок, маленькая седая старая женщина. Затем она прикрыла за собой дверь, и ее шаги, отдаляясь, заглохли в коридоре.
Я отдернул занавеску и увидел, что снег перешел в дождь; дул легкий ветерок, и капли мягко падали на стекло. Вдоль зубчатого гребня гор на востоке показалось тонкое бесцветное зарево, бледное пепельное кольцо — видно, уже светало.
Вернувшись назад в библиотеку, мы сели и стали ждать. Огонь в камине погас, сырая утренняя прохлада вползла в комнату. Мы закутались в шерстяные одеяла и, усевшись рядом на тахте, поближе к очагу, слушали, как гудит ветер в печной трубе и как тикают в гостиной часы. Я взял руки Герды в свои, а время между тем шло и шло.
Мы услышали, как пробило два.
Где-то в доме зазвонил телефон, и сразу же вслед за этим в верхнем этаже над нами застучали сапоги. Телефон перестал звонить, потом кто-то бросил трубку. На лестнице послышались громкие торопливые шаги, дверь распахнулась, экономка крикнула что-то из кухни, но Брандт уже стоял на пороге, широко расставив ноги и заполнив собой весь проем. Он был в полном снаряжении и одной рукой держал «шмайссер», другой — рюкзак.
Лицо его по-прежнему было бледно как мел и распухло от водки, но двигался он проворно и легко, и походка у него была все та же — мягкая и небрежная.
— Прекрасно, — воскликнул он смеясь и заглянул в одно из отделений винного шкафа, — нам пора уходить, немцы, видно, что-то пронюхали!
Мы поспешили за ним через кухню к черному ходу. Сбежав с лестницы, мы пересекли узкий дворик, выложенный хрустящим гравием, и я увидел, что экономка вышла из садовых ворот и свернула направо.
— А как же она? — шепотом спросил я, уже поравнявшись с Брандтом на опушке леса.
— Она живет в привратницкой и вроде бы ни о чем не знает. Она притворится спящей, когда они придут…
Мы вошли в гущу деревьев, все время следуя за ним по пятам. Отойдя в сторону, я пропустил Герду вперед, чтобы она шла между нами.
Он не бежал, а все так же шагал своей размашистой небрежной походкой, словно просто вышел поразмяться перед состязанием, в котором ему заведомо обеспечена победа. Временами он спохватывался и, остановившись, придерживал ветки, чтобы Герда могла пройти. Тогда мы слышали, что он мурлычет себе под нос какую-то песенку, впрочем, вряд ли он делал это для того, чтобы успокоить нас.
Но вот слева от нас кончилось поле, и мы начали подниматься вверх по пологому скату, где лес сильно поредел от рубки, так что все вокруг отлично просматривалось. Земля была завалена бревнами и сухой корой, но Брандт ни разу не искал дороги, а уверенно шел вперед, словно знал здесь каждый пень.
Вдруг он остановился и, попятившись, опустил на землю автомат и приставил ладони к уху. В просвете между деревьями виднелась крыша дома и часть скотного двора.
— Черт побери, — пробормотал он, — они явились скорей, чем я ожидал.
— Что там? — спросил я, схватив Герду за руку.
— Машины. Когда я получил сигнал, они только проехали Буруд. Но я не думал, что они уже на подходе. Где-то у нас вышла осечка. Слышите? Они уже подъезжают к воротам. Ну, сейчас будет представление! Наверно, их навел кто-то из местных жителей.
Вид у него был довольный, и, тихо смеясь, он вытащил из кармана ту самую флягу, которую возил с собой в машине. Она была наполнена доверху.
— Бросьте вы это, — прошептал я.
И тут снова нас захлестнул ужас. Рука Герды напряглась под моей ладонью, она задышала прерывисто и часто, и я понял, что ей не терпится бежать дальше.
— Черт побери, бросьте это! — глухо прикрикнул я на него и протянул руку к фляге: — Нам надо уходить. Покажите нам дорогу, и мы пойдем дальше одни.
Он отдернул руку и отпил глоток; бледный как мел, но спокойный и невозмутимый, временами посмеиваясь чему-то, он стоял в сером утреннем свете, который медленно расползался в воздухе.
— Вот оно и случилось, — прошептал он чуть ли не с выражением счастья на лице, — рано или поздно это должно было случиться.
Он кивнул, словно в подтверждение своих слов.
— Разумеется, я всегда знал, что этим кончится. Одного только не пойму: почему все произошло так быстро? Видно, на сей раз они изменили своей обычной дотошности и доверились интуиции, если у них таковая имеется. Или же поймали кого-то, кто начал болтать.
Я взглянул на него и отпрянул назад, словно испугавшись, что он вот-вот замахнется на меня. «Он не только пьян, — подумал я, — он еще и безумен».
Лицо его теперь лихорадочно пылало, на скулах выступил нездоровый пятнистый румянец, но лоб и губы по-прежнему были белы как мел. На глазах густой пеленой лежал хмель, но под ней они то и дело вспыхивали странным огнем — в точности как минувшей ночью, когда он сидел у камина, и в этих глазах была отрешенность и насмешка, ненависть и какая-то могучая затаенная радость.
— Так, — сказал он и снова взял автомат, — сейчас они обыскивают дом и скоро, значит, появятся на опушке леса.
Он вдруг замер.
— Какой, кстати, сегодня день? Понедельник? Да, точно, понедельник. А месяц какой? Апрель.
Он кивнул куда-то в сторону, словно ему подтвердили сведения чрезвычайной важности, затем, круто повернувшись, зашагал вверх по склону. Он шел так быстро, что нам пришлось пуститься бегом, чтобы не отстать от него. Я втаскивал Герду на самые крутые бугры и не отпускал ее от себя ни на шаг. Она шла с непокрытой головой, и я жалел, что она не надела фуражку: длинные волосы сейчас только мешали ей, цепляясь за высохшие сучья, когда мы, пригибаясь, крались под ветвями, нависшими над тропинкой.
Скоро мы уже были наверху, и справа до нас долетел шум реки и еще другой — глухой, несмолкающий рокот, который доносился из кирпичного строения на высоком фундаменте. От дома шла черная — толщиной два метра — железная труба, которая тянулась вдоль берега реки, а затем исчезала вверху между деревьями, среди свисавших ветвей, и я понял, что мы подошли к маленькой электростанции.
Мы шли вдоль трубы и временами то подлезали под нее, то перелезали через нее, выискивая, где легче пробираться вперед. Труба проходила по канаве, вымощенной камнем, скользкой от преющих остатков папоротника. Из щелей на стыках труб с пронзительным громким шипением, сливавшимся с басовитым рокотом движка, выбивалась вода.
Было невозможно расслышать, идут ли за нами немцы. Может, они шли за нами по пятам, а может, все еще обыскивали дом — как-никак это было внушительное строение с двумя-тремя десятками комнат, а ведь еще там амбар, и коровник, и, надо полагать, также сарай, и еще несколько мелких строений да домик привратника — обыск займет много времени, хотя, конечно, они могут просто оставить кого-то в усадьбе, а всех прочих отправить за нами в погоню… и куда же ведет нас Брандт? Зачем нам брести по этой скользкой, сырой, вымощенной камнем канаве, где нога не находит опоры, ведь куда лучше идти лесом? Правда, здесь они не слышат наших шагов, но что, если у них собаки, и зачем Брандт так долго выжидал, лучше бы мы сразу отправились в путь вчера вечером, и теперь мы были бы уже далеко, может, даже по ту сторону границы, по крайней мере так далеко, что могли бы добраться до нее не спеша, и тогда мне не пришлось бы, как теперь, слышать свистящее дыхание Герды, всякий раз, когда я нагонял ее, и видеть, как из ее рта словно рвется немой вопль, а в широко раскрытых глазах стоит ужас…
Но вот она взяла очередной подъем, и я уже не слышал ее и даже нечетко различал ее силуэт.
— Герда! — крикнул я, на секунду остановившись. — Как ты там, может, помочь?
Никакого ответа, только плеск воды и ровный, словно идущий из-под земли рокот, который теперь доносился все слабее и глуше, но отныне вовеки будет звучать где-то в моем мозгу: это ужас гудит, как круговая пила, — то дискантом, то угрожающим басом… И тут я увидел плотину и бегом одолел остаток пути, отделяющий меня от нее.
Стена плотины достигала метров шести-семи в высоту, и Брандт уже был наверху, но Герда замешкалась на середине железной лестницы, привинченной к камню.
Я полез вверх и увидел, как Брандт опустился на колени и втащил Герду на гребень плотины, и минутой позже мы уже втроем стояли наверху и глядели вниз, прислушиваясь к звукам.
Под нами — канава с черной трубой, за нами — пруд, а за ним — снова лес, довольно редкий, почти сплошь березовый.
— Обождите здесь! — крикнул нам Брандт и, повернувшись, побежал по узкому гребню плотины к каменной будке. Он размахивал автоматом в правой руке, словно стараясь удержать равновесие, хотя и без того довольно уверенно шел по краю своей обычной размашистой, непринужденной походкой, и я недоумевал, что же ему там нужно; он походил на мальчишку, возбужденного дерзкой игрой на краю пропасти, и вот уже он подбежал к двери и отпер ее ключом, который достал из кармане.
Я огляделся кругом, стараясь сообразить, как же нам теперь пробираться дальше. Сколько я ни глядел, я не видел лодки, а позади каменной будки высилась крутая горная скала. Но по другую сторону пруда виднелась безлесная вершина большого взгорка. Судя по всему, на него можно было взобраться.
— Герда! — Я обнял ее за плечи: — Идем, мы больше не можем на него полагаться, он не в себе, сам не знает, что делает.
— Нет!
Она почти выкрикнула это «нет» мне в лицо и оттолкнула мою руку, и я отпустил ее, потому что затевать ссору здесь, на гребне плотины, было смертельно опасно, и в это время Брандт показался в проеме двери. В одной руке он держал «шмайссер» и мешок, судя по всему, весьма увесистый, в другой у него был ручной пулемет. Он сделал нам знак, чтобы мы пробирались к безлесной вершине, и, подбежав к подножию взгорка, я увидел, что наверх ведет козья тропка, петляющая между уступами. Брандт обогнал нас, мы слышали, как он радостно напевал, охваченный веселым азартом, словно только что придумал новую, еще более опасную игру. Пока мы поднимались по склону, его не было видно, и, лишь взобравшись на вершину взгорка, мы снова увидели его. Расположившись на краю западного склона, он установил перед собой пулемет.
Я начал догадываться, что он задумал. Подбежав к нему, я наклонился и встряхнул его за плечи.
— Мы не можем оставаться здесь, — крикнул я, — это же чистое безумие! Немцев больше, чем нас, и они могут зайти к нам с тыла.
Он обернулся и посмотрел на меня: сомневаюсь, узнал ли он меня. В его напряженном, теперь изжелта-бледном лице было что-то торжественное; воспаленные глаза подернуты пленкой. При этом он спокойно улыбался. И все же я сразу понял, что спорить с ним бесполезно.
— А вам и не надо здесь оставаться, — удивленно отозвался он, — только, увы, я не могу дальше идти с вами.
Он показал на восток:
— Видите вы вон ту вершину?
Я оглянулся и увидел невдалеке заснеженную гору. Голая вершина в форме усеченного конуса четко вырисовывалась над лесом. Олений мох опоясывал ее желтовато-белым кольцом, и там и сям на ней виднелись снежные пятна, по которым ее легко можно было узнать. За ней синели другие вершины, и небо вокруг теперь было светлое, с легкими серовато-желтыми перьями облачков над горизонтом. Дождь перестал.
— Обойдите пруд с той стороны и ступайте прямо на восток и дальше все в гору, пока не кончится лес.
Там повернете на юго-восток и пойдете вдоль опушки — на гору не поднимайтесь, идите краем леса, чтобы вы сразу могли укрыться под деревьями, если они вздумают послать туда самолет. Прямо к югу вон от той вершины лежит хутор. Вот уже лет двадцать, как он заброшен и весь зарос, так что дома почти не видно. Если потребуется, можете там передохнуть. Ключ найдете под стрехой над входом. Оттуда до границы рукой подать: с полмили или самое большее миля.
— Ясно, — сказал я, — но какой смысл располагаться здесь, если немцам отлично известно, где мы?
Он засмеялся и покачал головой:
— Никакого. Ровным счетом никакого. Для вас по крайней мере. Но смотрите, какая великолепная позиция! Думаю, на сегодня у них пройдет охота рыскать по округе, если они сюда сунутся.
Я оглянулся вокруг и в душе согласился с ним. Слева от нас была канава, а дальше, к югу от нее, гора, судя по всему, круто обрывалась книзу, потому что совсем не было видно макушек деревьев. Впереди нас и дальше на северо-запад тянулся пологий склон, на котором был вырублен почти весь лес. Достаточно было здесь залечь, и местность свободно простреливалась в трех направлениях.
И все же это было безумие. Ведь рано или поздно немцы зайдут с тыла, а не то пригонят миномет и начнут штурмовать высоту снизу.
— Почему бы вам не перейти вместе с нами границу? — спросил я. — Так или иначе, вам ведь нельзя вернуться.
Вынув флягу, он скорчил радостную гримасу.
— Мне нечего там делать. Моя работа — провожать беглецов до границы или по крайней мере до того места, откуда они уже смогут добраться туда сами.
Он медленно и раздумчиво отпил из фляги, затем, завинтив пробку, положил флягу в траву, по правую руку. Потом он установил пулемет между несколькими камнями, которые прикрывали его с флангов. Он прильнул к прицельному прибору и завертел стволом пулемета в разные стороны, и меня осенило, что, видно, он заблаговременно оборудовал для себя эту позицию. Наверное, он облюбовал ее давным-давно, а лес по всему склону вырубил с единственной целью: чтобы местность простреливалась во все концы. Очевидно, Брандт ждал этого дня, твердо зная, что раньше или позже он настанет, и я понял, что он хочет один исполнить то, что задумал.
— У нас есть «шмайссер» и два пистолета, — сказал я. — Если мы заляжем здесь втроем, то устроим им достойную встречу.
Он вытряхнул содержимое мешка в траву. Здесь было двенадцать пулеметных дисков, несколько коробок с патронами и штук пять гранат.
— Нет! — Он обернулся к нам: — Я не позволю вам оставаться здесь! Уходите сейчас же! Автомат возьмите себе, мне он не нужен. Это мой бой. А вы ступайте на ту сторону. Моя граница проходит вот здесь… Знаете что, — немного смягчившись, продолжал он, — условимся так: я останусь здесь, чтобы прикрыть ваш отход. Может, я после присоединюсь к вам. И еще я не хочу, чтобы немцам достался мой оружейный склад, не так-то легко было его создать.
Он зарядил пулемет и сдвинул несколько камней, чтобы он мог свободно откатиться назад. Затем он с улыбкой повернулся к Герде.
— Уведи-ка своего парня, — сказал он, — у вас впереди кое-что получше, чем смерть под пулями, К тому же позиция рассчитана на одного человека. Вы только помешаете мне стрелять.
— Не дурите, — сказал я, — может, нам удастся их задержать, и тогда мы сможем перебежать в другое место.
— Послушайте, — сердито сказал он, — бывают на свете вещи, которые можно исполнить лишь в одиночку. Если вы останетесь здесь, вы сорвете весь мой план, а для меня сейчас нет ничего важнее. Я уже подвел вас так близко к границе, что вы доберетесь до нее сами. Если только не станете терять время из-за ложно понятой верности. Хотите отблагодарить меня — сейчас же смывайтесь отсюда и точно придерживайтесь маршрута, который я вам указал.
Он протянул руку и удостоверился, что диски, гранаты и фляга — все рядом. Затем он залег за пулеметом и отрегулировал прицельный прибор, поглядывая на простиравшийся перед ним пейзаж.
— Всему свое время, — торжественно и назидательно провозгласил он, словно пытаясь объяснить нам нечто совершенно очевидное, — и в вашей жизни тоже когда-нибудь настанет день, когда вам захочется остаться без свидетелей и исполнить нечто очень важное. А теперь ступайте, пока их еще нет.
Он вдруг привстал на одно колено и прислушался.
— Господи, что за грохот, — пробормотал он, недоуменно качая головой, — даже ради спасения собственной шкуры они и то не способны подобраться неслышно. Что это за люди, которые шагу не могут ступить, чтобы не устроить шум, словно при землетрясении?
Мы залегли в нескольких метрах позади него; обернувшись к Герде, я вопросительно посмотрел на нее. Но мне не удалось встретиться с ней глазами: она глядела вниз, в водоотводную канаву, и, проследив за ее взглядом, я увидел четыре крошечных силуэта, которые медленно поднимались вверх вдоль трубы. Скоро я услышал также их шаги, канава усиливала звуки, да и они продвигались по ней отнюдь не бесшумно: когда дула автоматов скреблись о каменные стены, это походило на треск в старом радиоприемнике.
Я прополз немного вперед и, выглянув из-за плеча Брандта, увидел еще и других немцев у самого подножия склона, простиравшегося перед нами. Я с ходу насчитал человек восемь-десять. Они шли, выпрямившись во весь рост, с автоматами наперевес и по мере приближения все дальше отходили друг от друга, под конец растянувшись в тонкую извилистую цепочку длиной несколько сот метров. Видно, они не рассчитывали наткнуться на засаду. Подняв голову, я увидел, что небо расчистилось. Солнце уже взошло: когда немцы приблизятся к нам метров на сто, лучи ударят им прямо в глаза.
Я не видел лица Брандта, но, судя по его жестам и позе, он был чрезвычайно доволен собой. Казалось, он смеется про себя счастливым смехом. Он притянул к себе флягу, отвинтил крышку и допил водку, не отводя глаз от канавы и склона.
— Какие редкие идиоты, — пробормотал он, — даже не верится, право, они заслужили медаль за глупость!
Он вдруг резко откинулся назад и увидел нас.
— Хорошо, — прошептал он и кивнул Герде, — я только задержу вот этих господ и сейчас же догоню вас. Живей, бегите вон к тому холму позади пруда, оттуда вам легче будет меня прикрывать, когда я поспешу за вами. Договорились?
Он не стал дожидаться ответа, а обернулся и, приподняв пулемет, припал к нему плечом. Я увидел, что те четверо в канаве подошли ближе, а офицер, который вел восьмерых немцев по склону, взмахнул пистолетом и выкрикнул какой-то приказ… и солдаты… все приближались, не очень быстро, но все же приближались, и скоро солнце ударит им в лицо… Я отполз назад к Герде и зашептал:
— Он прав. Сделаем, как он сказал.
Она в сомнении глядела на Брандта, и я понял: она думает то же, что и я, — теперь он снял с нас всю ответственность и ничто уже не мешает нам уйти. Наши взгляды скрестились, и в них был стыд, и я уже знал, что до конца наших дней нам придется нести в душе и это бремя, если, конечно, мы останемся в живых.
Мы отползли от края взгорка и все так же — ползком — достигли ската. Тут мы вскочили на ноги и побежали вниз, к пруду. Пройдя вдоль всего северного берега, мы стали карабкаться вверх через редкий подлесок, пока не достигли вершины холма, высившегося к востоку от плотины. Тут мы ничком бросились на землю и дальше поползли вперед на четвереньках, пока не нашли место, откуда могли видеть Брандта на взгорке под нами. Отсюда были видны также верхняя часть канавы и северный край склона. Прислонив к камню автомат, я рядом положил кольт.
Герда залегла слева от меня, совсем близко. Она вынула свой пистолет, и я знал, что ее мучит тот же вопрос, что и меня, но никто из нас не произнес ни слова.
Тут я увидел, как Брандт быстро повернул пулемет влево. И сразу раздались выстрелы. Пулемет трижды пролаял, всякий раз толкая Брандта в плечо. Эхо разнесло звук, между канавой и взгорком встал сплошной скрежещущий грохот, и когда один из солдат бесшумно сполз во мрак водоотводного рва, то казалось, будто его сразил сам звук.
Ответные выстрелы грянули со всех сторон. Высоко над нашими головами просвистели пули, потом все друг разом стихло. Я протянул руку и нащупал плечо Герды.
Мы не слышали, что кричал офицер, но, вероятно, он отдал какой-то свирепый приказ, потому что тотчас же в северной части склона показались трое. Они бежали, пригибаясь на ходу, но на склоне не было никакого укрытия. Казалось, перед нами сцена из фильма, снятая замедленной съемкой: еле-еле они продвигались вперед, а когда они пробежали метров восемь-десять, мы снова увидели, как из пулемета вылетают искры, и снова орудие трижды толкнуло Брандта в плечо. Двое упали сразу, но третий солдат сделал еще несколько шагов и только тогда рухнул на колени, а после свалился на бок. В жуткой тишине, окутавшей все вокруг, мы услышали его стон, сначала жалобный, слабый, но вскоре громкий, пронзительный, и вопль этот как бы послужил сигналом для дикой, бессмысленной стрельбы из канавы и со склона.
У меня пересохло во рту, как только открыли огонь, зазудело в ногах, и я желал лишь одного: чтобы Брандт наконец вскочил и побежал к нам и мы могли бы вместе помчаться дальше, но спустя мгновение я уже радовался, что он не ушел, а по-прежнему спокойно лежал в траве за своим пулеметом.
Тут я заметил, что один из солдат, шедших по водоотводной канаве, вплотную подобрался к плотине. Зажав маузер под мышкой, он карабкался вверх по лестнице, и я понимал, что если он взберется на гребень, то под прикрытием взгорка сможет зайти Брандту в тыл.
Я опустил автомат на камень, поросший мягким мхом, а сам думал, что вот до этой минуты немцы не видели нас, может, они только за Брандтом и охотятся, а я мог бы и не стрелять, потому что он, конечно, никуда не уйдет и раньше или позже они все равно его схватят… и тут я осторожно нажал на спуск, и в тот же миг дважды пролаял пулемет.
Солдат уже поставил одно колено на гребень плотины, когда его сразила пуля: он лег поперек стены и двумя руками уцепился за край с внутренней стороны. Но тут же он разжал одну руку, и маузер, выскользнув у него из-под мышки, полетел в канаву, а сам он, скрючившись, остался лежать на краю плотины.
Тут только я обнаружил, что вообще не стрелял. Я забыл снять предохранитель.
Я покосился на Герду, стараясь угадать, заметила ли она это, но она лежала, обеими руками сжимая свой пистолет, и широко раскрытыми глазами глядела на солдата, который все еще корчился и вопил на склоне справа от нас. И тут раздался оглушительный грохот немецкой гранаты, вылетевшей прямо из-под взгорка, на котором расположился Брандт, и я увидел, как он вскочил и, припав к пулемету, выпустил во врагов новую очередь.
Теперь дело приняло серьезный оборот. Пули, со свистом пролетавшие над нами, дырявили воздух как решето, и в кустах между канавой и склоном застрекотал немецкий пулемет, послав длинную очередь мимо цели, а пулемет Брандта, поворачиваясь в разные стороны, коротко огрызался, и я видел, как Брандт выбросил пустой диск и вставил новый.
Наверно, теперь он уже скоро нагонит нас, думал я и втайне радовался, зная, что он этого не сделает, сейчас он израсходует весь диск и бросит гранату, и тогда придет наш черед.
— Не стреляй! — крикнул я, тронув ладонью руку Герды.
Мы были поглощены тем, что происходило на склоне, и совсем позабыли про двух солдат в канаве. А они уже взобрались на плотину и, пригибаясь, бежали к взгорку, и теперь уже было поздно: я не мог достать их из автомата, а Брандт их не видел. Они бежали, прижимаясь к горной стене, там, где начиналась козья тропка, и я уже знал, что будет дальше, и, протянув руку, пригнул Герду к земле, и чувствовал, как дрожат ее плечи, и хотел только одного: жить, только увести ее живой с этого холма, и умчаться с ней в лес, и бежать все дальше и дальше, мимо пограничных постов, и еще…
Потому что Брандт сказал правду. Это был не наш бой, а его, и тщетно пытались бы мы отвратить от него гибель, которую он сам для себя избрал. Наконец-то он добился своего, оставшись один там, внизу, и, наверно, теперь лежал и посмеивался у своего пулемета, трезвый как стеклышко после недельного запоя, и, когда враги ринутся на него со всех сторон, Брандт встанет и выпустит на круг последний диск, и я всей душой желал, чтобы они не сразу накрыли его ручной гранатой, а успели его разглядеть, и он их тоже, — иначе это будет неприметный, обидный конец, а вовсе не то, что он для себя задумал.
И тут я увидел офицера и с ним четырех солдат. Они бежали по склону наискосок, чтобы стрелять в Брандта с северной стороны. Лица у них были белые, как сталь в свете солнца; казалось, на бегу они что-то кричат, широко разевая рты, а офицер все время размахивал пистолетом.
Но Брандт уже заметил их и повернул пулемет вправо, откатив в сторону мешавший ему камень, и пулемет дал плотную длинную очередь, и в ту же секунду с плотины бросили первую ручную гранату. Она не долетела до цели, но вторая легла уже ближе, и мы видели, как Брандт, обернувшись, сорвал со своей гранаты предохранительное кольцо. Он бросил ее левой рукой, а правой не выпускал ствол пулемета, и тут прямо перед ним разорвалась еще одна граната, которую бросили уже со склона.
Он исчез в облаке взметенной земли и камней, и, когда мы снова его увидели, он стоял на коленях, и казалось, будто он кашляет. Он шарил по земле руками, пытаясь отыскать остальные гранаты, но явно не мог их найти и, оставив это, схватил пулемет и, приподняв, повернул, но тут, видно, его сразило несколько пуль, и он упал на спину и снова встал, и мы видели, как он пытался повернуть пулемет против тех четырех, которые шли на него справа, и я рванул к себе руку Герды… и мы побежали без оглядки, пока, задыхаясь, со стоном в груди не повалились ничком на землю в роще одним километром дальше.
Было тихое, сырое, холодное апрельское утро. Птицы еще не проснулись. И выстрелов тоже больше не было слышно. Только все время гудело и потрескивало в ушах. И гулко стучала кровь.
На самых крупных березах, тех, которые под сенью невысоких холмов были обращены к югу, уже появились крошечные блестящие почки, покрытые мягким, как шелк, пушком.
Солнце всплывало все выше и выше, и мы увидели, как от земли начал подниматься пар.
— Слышишь ты что-нибудь?
— Нет.
— Ты думаешь, они оставили погоню?
— Нет, теперь они ее не оставят. Они ведь скольких солдат потеряли.
— Значит, надо идти дальше.
— Да.
— Я сейчас. Еще только несколько минут. Не могу идти. Даже встать и то не могу.
Она лежала на спине во влажном мху, часто и хрипло дыша; губы ее посинели, точно от холода.
Я уже успел подняться, но теперь снова сел, прижавшись грудью к коленям, и начал раскачиваться взад-вперед, стараясь умерить стук сердца.
— Неужели они взяли его живым?
— Ни в коем случае. Он ведь все продумал заранее. Помнишь тот снимок?..
— Да. Если так, мы ничем не могли помочь.
— Да, — подтвердил я, — ничем. Разве что нам удалось бы убить еще нескольких солдат, но вместо каждого убитого немцы прислали бы сюда по дюжине новых.
— И все же…
— О чем ты толкуешь, — сказал я, — сейчас нам нужно бежать отсюда, пока они не собрались с силами.
— А ты убежден, что они знают, где мы сейчас?
— Понятия не имею. Возможно, они давно уже следили за Брандтом и случайно нагрянули как раз тогда, когда мы были у него. Но надежда на это слабая.
— И все же…
— О чем ты?
— Может быть… если бы мы остались там, внизу, может быть, нам удалось бы… я хочу сказать: ведь они одолели его с помощью тех двоих, что взобрались на плотину.
— Ну как, полегчало тебе? — спросил я, поднимаясь на ноги.
Я помог ей встать, и после мне пришлось слегка поддержать ее, потому что она шаталась и хотела снова опуститься на землю. Слабо улыбнувшись, она сделала несколько шагов, точно ребенок, который учится ходить. Я пошел за ней и смахнул с нее травинки, и она медленно побрела дальше, неуверенно пробираясь между деревьев.
— Господи, — пробормотала она, — так вот чувствуешь себя, когда первый раз в жизни встаешь на коньки.
— Ничего, пройдет. Ты только не волнуйся.
Что-то в моем голосе заставило ее резко обернуться, и ее лицо словно бы затопила волна страха, а когда страх схлынул, я увидел, что она стоит передо мной бледная как мел, поникшая, неживая.
— Слушай! — В ее голосе прозвучало такое глухое отчаяние, что у меня сжалось сердце. — Да.
— Ты веришь, что мы?..
— О чем ты?
У нее подгибались ноги, и вся она вдруг как-то обмякла и отяжелела.
— Нет, ничего, — пробормотала она. — Просто мне вдруг померещился… песчаный ров. А сейчас уже легче. Мне сейчас хорошо. А ты уверен, что мы не сбились с пути?
— Да. Мы не можем сбиться. Вот лесная опушка, и нам велено идти краем леса, пока мы не обогнем гору с юга.
— Он упомянул про какой-то хутор.
— Неважно, мы пойдем прямо на восток.
Она вдруг резко встала и схватилась за карман:
— Где пистолет?
— Ты что, потеряла его?
— Да… не знаю…
— Как так?
— Боюсь, что я забыла его… там, когда мы побежали…
Мы молча побрели дальше. Но она вдруг снова остановилась и обернулась ко мне.
— А что, если они его найдут?
— Иди, не останавливайся, — сказал я, оглянувшись назад, — одно из двух: или они знают, что мы были с Брандтом, и тогда они вот-вот явятся сюда. Или же они этого не знают, тогда им и в голову не придет шарить по земле.
Природа вокруг становилась все более дикой, пейзаж унылым, и нигде не было видно людей. Огромные глыбы камня, болота, сухие горные луга, белые нетронутые березовые рощи. Чтобы не оставлять следов, мы обходили низины, где длинными узкими полосами еще лежал снег. Временами мы слышали, как снег осыпался с трав, и казалось, при этом земля испускает глубокий вздох… И всякий раз мы вздрагивали и искали глазами друг друга.
Мы уже не стыдились своего страха. И он нас не отпускал. Оба мы знали, что он поселился в нас, и довольно мельчайшего повода, чтобы он вспыхнул ярким огнем. Мы были одни, нам не от кого было таиться, и целая вечность отделяла нас от того утра, когда нас вели на расстрел, от тех мгновений у горной хижины, в картофельном погребе и на пожарной каланче. Здешняя тишина и бескрайний простор словно отринули время. Мы даже забыли об остальных, вспоминая о них только на привалах, и Герда уже давно не произносила слова «отец».
Мы все время держали курс чуть к югу от вершины, которую указал нам Брандт. Она медленно росла у нас на глазах, и всякий раз, когда мы останавливались, чтобы сориентироваться, гора казалась нам еще крупнее и выше, и все, что простиралось вокруг, много мельче. Скоро она стала для нас как бы маяком, который мы на миг не смели потерять из виду: мы брели, не сводя с нее глаз, а когда валились в траву для минутного отдыха, то всегда располагались так, чтобы видеть ее сквозь деревья.
Мы совсем не ощущали времени, когда солнце было за тучами. Но стоило ему вновь показаться, как все сущее снова обступало нас. Волосы Герды вспыхивали, и вокруг ее головы рассыпались искры.
Наконец мы увидели равнину. Она расстилалась перед нами, словно бездонный равнодушный океан, где тяжело перекатывались волны. У подножия горы мы свернули на юго-восток.
— Теперь уже близко.
Она не ответила, я подошел и опустился на землю рядом с ней. Ее взгляд блуждал где-то.
— Скоро уже дойдем.
Вздрогнув, она внезапно прижалась ко мне, но столь же мгновенно отпрянула назад.
— Не знаю, — зашептала она, — только мне вдруг показалось, будто этому никогда не будет конца и, даже если мы перейдем границу, нам суждено вечно брести все дальше и дальше…
Она помолчала немного, затем, с трудом подбирая выражения, словно все нужные слова остались в ином, прежнем мире, продолжала:
— Будто у нас нет ничего впереди, а мы должны все идти и идти вперед, сколько нам отпущено жить, и вокруг всегда будут только горы и лес. Я не верю, что смогу делать что-нибудь другое, выполнять какую-нибудь работу. Будто жизнь кончилась там, внизу, а все, что будет после, — только повторение прежнего, хоть на иной лад. Странно, но почему-то я уверена, что, перейдя границу, мы почувствуем разочарование. Пустоту.
— В моей жизни не было ничего ярче этих дней, — сказал я. — Будто я всегда только и ждал, чтобы со мной случилось что-нибудь вроде этого. — Я обернулся к ней: — После… помнишь, мы же решили: после?
На ее осунувшемся личике засветилась улыбка, и я заметил, что ее лоб покрылся легким загаром.
— Так много всего, — сказала она, — так много… все перепуталось…
Она умолкла и изумленно покачала головой.
— Не знаю… все в жизни перевернулось, все видится теперь совсем по-другому. Все изменилось, все…
Мы шли на северо-восток, и горная вершина осталась у нас слева. Косые лучи солнца, проникая между черными раскидистыми ветвями берез, отбрасывали на землю тонкие длинные тени. Воздух был белый, звонкий — весь соткан из влажного света.
Я видел, что волосы Герды, унизанные каплями, обвисли и колыхались в такт ходьбе. Мне хотелось, чтобы она взяла расческу и расчесала пряди и чтобы волосы высохли и распушились.
Обойдя ее, я побежал к горному склону. Она бросилась меня догонять, тяжко дыша и испуганно окликая:
— Почему ты вдруг побежал? Подожди! Что случилось?
Набирая скорость, я мчался вперед. Пот лился мне в глаза, и казалось — кругом туман, и мне мерещился топот многих ног. Будто рядом шли какие-то люди, и далеко впереди то появлялся, то исчезал в тумане чей-то силуэт, и где-то раздавался глухой монотонный стук, словно там трамбовали дорогу. Я бежал и слышал, как Герда что-то кричит мне вслед, и мчался все быстрей и быстрей, и вместе со мной по бокам мчались деревья, я спотыкался о камни и древесные корни и услышал вдруг вой сирены, я пытался разогнать туман и бежал что было силы и снова услышал ее крик:
— Карл, подожди!
…И тут что-то больно хлестнуло меня по глазам, я упал, но тут же вскочил и, весь дрожа, замер на месте, и туман расступился…
Мало-помалу все возникло вновь, как на дне моря после отлива: слева вершина горы, огромные глыбы камней, солнце и капли росы на голых ветвях. И откуда-то издалека донесся ее голос, живой голос Герды:
— Карл, где ты? Подожди!
…И я закрыл глаза, которые саднило от удара, и, очнувшись, повернулся и побежал назад.
Она лежала на боку: правая нога защемилась между двумя камнями. Бледное узенькое лицо было искажено гримасой боли. Я опустился перед ней на колени и забормотал:
— Я просто пробежался немножко… Что с тобой, ты ничего себе не повредила?
— Нет, — прошептала она синими губами, и рот ее перекосился от боли, — я просто упала, мне кажется…
— Попытайся встать на ноги.
Я подхватил ее под руки и поднял. Она вскрикнула от неожиданности и недоуменно уставилась на свою правую ногу, которая уже не подчинялась ей.
— Пусти меня! Не могу… Оставь меня. Наверно, я растянула связки…
Она вдруг подняла на меня глаза, и я увидел в них знакомое выражение растерянности и отчаяния.
— Карл! — крикнула она. — Кажется, я не смогу идти. — Торопливо оглянувшись назад, она начала ерзать по траве, пытаясь встать, и снова я подхватил ее и поставил на ноги. Она повисла на моей шее, стоя на одной ноге и боязливо поджав другую.
— Сядь, — сказал я, — только бы не перелом…
— Нет, — крикнула она, — нет, это не перелом, я просто растянула связки, смотри, я уже могу идти…
И, сделав несколько шагов, она со стоном повалилась в траву.
Я усадил ее, закатал лыжные брюки и спустил на ее больной ноге чулок. Лодыжка уже распухла и стала горячей. Сбросив куртку, я оторвал со спины кусок подкладки.
— Посиди здесь, — сказал я, — я только вот намочу эту тряпку и перевяжу тебе ногу.
Она быстро оглянулась, и у меня болезненно сжалось сердце; в ее глазах промелькнуло выражение, заставившее меня вспомнить нашу драку на груде хвороста и то, как я потом ушел… искать в тумане лощину…
— Герда!
Я опустился на колени рядом с ней и взял ее руки, и она вдруг вся подалась вперед и прижалась лицом к моему плечу. Ее голова вздрагивала на моей груди, и я дал ей выплакаться. Но это были не человеческие рыдания, а судорожные хриплые стоны, я обхватил ее голову и гладил ее волосы, и мало-помалу она успокоилась и теперь плакала уже тихо.
— А как ты думаешь, есть здесь вода? — всхлипывая, проговорила она.
— Снег-то, во всяком случае, есть, — сказал я, — наверно, и от него все же чуть полегчает.
Я взял несколько пригоршней жесткого зернистого снега и размазал по повязке. Это было нехитрое дело, но мы занялись перевязкой вдвоем и долго возились с ней, потому что знали: пока мы заняты мелкими заботами, мы защищены от страха. Верно, потому мы так долго разглядывали ее ногу, осторожно щупая ее руками, и пытались вспомнить, как следует поступать при растяжении связок.
Но этого не могло хватить надолго. Это мы тоже знали. Страх затаился в нас и исподволь заполнял душу, и ничем нельзя было его унять: ни перевязкой, ни возней с ботинками и шнурками, ни даже самым разумным будничным разговором. Закончив перевязку, мы на миг открыто взглянули друг другу в глаза и больше уже не стали искать новых уловок.
А страх надвигался. Он еще не скрутил нас по-настоящему. Но он уже подтачивал нас изнутри… скоро мы почувствуем первую судорогу и начнем шарить глазами по сторонам, чтобы только уцепиться, ухватиться за что-нибудь, когда каждый из них будет наедине со своим страхом, словно зверь, ищущий, куда бы укрыться.
Обломив сук, я дал его Герде в правую руку. Потом я обнял ее за талию, и мы заковыляли дальше. Только минут через десять мы добрались до места, откуда я повернул назад. Я точно запомнил его: на камне валялась сломанная сосна и ее засохшая макушка смотрела примерно в ту сторону, куда мы держали путь.
— Ну как, можешь идти?
Она не ответила, и я не глядел на нее, только слышал, как она сквозь зубы втягивает в себя воздух и слегка постанывает всякий раз, когда приходится наступать на правую ногу.
— Давай присядем. Я не могу идти… очень больно… посидим совсем немножко. Хорошо?
В глазах ее стояли слезы, пальцы руки впились мне в плечо. На ходу она несколько раз касалась виском моего лица, и я видел, что с ее лба градом стекал пот.
— Надо идти, — сказал я. — До хутора как-нибудь дойдешь, теперь уже, видно, недалеко.
Она вдруг вскрикнула и тяжело повисла у меня на руках. Я усадил ее в траву, хоть и знал, как опасно вот так сидеть. Тогда страх накрывает сразу. «Но у нее нет больше сил идти, надо передохнуть хоть немного, хоть несколько минут… да и кто знает, навряд ли они нашли наш пистолет, может, они даже не подозревают, что мы были у плотины. А не то мы бы уже услышали, как они идут. Только бы у них не было с собой ищеек. Нет, конечно, у них нет собак, а не то мы заметили бы их там в канаве или на склоне горы. Только бы они не взяли с собой собак… но ведь у них и вправду их нет. Так что если даже они сюда нагрянут, но у них не будет с собой собак, мы просто спрячемся где-нибудь. Здесь где угодно можно укрыться: под глыбами камней, в неприметных для глаз пещерах, в кустах, хотя, впрочем, если приглядеться, не так-то уж легко здесь укрыться, но ведь зато и просторы здесь какие, и не станут же они высылать целую армию против двоих людей, почти уже побывавших в могиле, и только ради того, чтобы схватить их и подвергнуть экзекуции, которую те тысячу раз переживали в мыслях, настолько, что теперь даже не могут спокойно смотреть на какую-нибудь былинку, колышущуюся на ветру, или на кучку облаков, плывущих по небу, потому что и былинка нашептывает им про это, потому что и в облаках проступает лик смерти…»
Я отыскал более или менее сухую кочку и усадил на нее Герду.
— Ложись, — сказал я ей, — ложись, а я осмотрю твою ногу. Может, мы чем-нибудь обмотаем ее поплотнее, только бы ты могла на нее наступать, хотя бы самую малость, большего и не требуется, ты вон какая легонькая… И скоро мы с тобой пойдем дальше: кусочек пройдем — и отдых! И скоро — вот увидишь — должен быть хутор, а он хорошо укрыт за кустарниками и деревьями… и там мы передохнем, а оттуда всего полмили, он же сказал нам…
Но Герда не захотела лечь: ей надо было видеть. Она наклонилась вперед, стиснув лодыжку обеими руками, и пыталась ее размять: она терла ее, трясла и жалобно стонала над ней, будто над умирающим ребенком, которого во что бы то ни стало надо спасти, барабанила по ней пальцами и умоляюще кивала, словно заклиная ее взяться за ум.
И я видел, как к ней подбирается страх: опять Герда облизывала сухие губы, срывала мелкие сучья и разламывала на кусочки. И то и дело хваталась рукой за лоб, убирая волосы. И эти глаза…
— Герда! — Я присел на корточки перед ней. — Сейчас пойдем дальше. Еще минуту — и в путь, ты же видишь, что можешь идти, ты ведь такая легонькая. Не бойся, мы поспеем… Знаю, больно тебе, но это пройдет быстрей, чем ты думаешь.
Я поднялся и бессильно смолк, чувствуя, как подо мной заколебалась почва.
— Отчего ты все время оглядываешься? — холодно спросила она.
Я обернулся и, широко расставив ноги, стал смотреть на восток, куда нам предстояло идти… Но я спиной чувствовал их… они совсем близко, и я уже слышал топот, треск ветвей, хлюпанье сапог по мокрому снегу, видел, как сверкают каски, и слышал, как щелкают затворы, Над ними все время стояло облако. А над нами сияло солнце, рассекая лучами воздух: свет заливал нас со всех сторон.
Я узнавал приметы — все те же: сухость во рту, дрожь лица, неодолимое желание действовать, двигать ногами, бежать…
— Ветер стих, — осевшим голосом сказал я, — и похолодало. Значит, в горах будет туман.
— Тебе не терпится… — прошептала она, глядя на меня как на чужого.
— Не мели вздор! — сказал я, громко смеясь.
Она уловила неискренность этих слов, ее лицо скривилось в горестную гримасу, отчего меня захлестнул стыд, и я наклонился и опустил руку на ее плечо.
— Послушай, — сказал я, — не дури… Она оттолкнула мою руку.
— Уходи! — крикнула она, дернувшись всем телом. — Уходи! Незачем тащить меня за собой. Я больше не в силах идти, слышишь, не могу, не хочу! А ты беги и перейдешь границу. Только отведи меня куда-нибудь, за какой-нибудь камень: или лучше всего в кусты, чтобы я могла лечь… Только бы раздобыть немного воды!
Она заплакала тихо, совсем неслышно. Слезы струились по ее щекам, но лицо ее было как камень. Я стоял, глядел на нее и не знал, что мне делать, и тут вдруг разом страх отступил.
«После, — подумал я, — помнишь, мы решили: после?»
Прошло оцепенение, и я был свободен, спокоен и почти равнодушен ко всему, я увидел вокруг все, что было сотворено задолго до нас: небо с бегущими по нему облаками, деревья с набухшими почками и сверкающие на солнце полоски кварца в горной стене…
— Герда, — сказал я и тихо рассмеялся, — какая же ты дуреха, ты же знаешь, что я останусь с тобой.
Потом мы побрели дальше.
Мы шли не торопясь и каждые пять минут отдыхали.
— Ну как? — спросил я.
Она кивнула; лицо ее страшно осунулось, под глазами пролегли глубокие лиловые тени. Голова ее моталась из стороны в сторону, казалось, бремя волос для нее непосильно.
Нигде не было слышно ни звука, кроме писка какой-то одинокой горной пичуги, которая, видно, летела за нами. Высоко вверху, вокруг горного пика, широкими кругами вился канюк.
Я почти все время нес ее на спине, и, когда у меня иссякли силы и тело ее стало сползать вниз, она прильнула головой к моему плечу. Наконец я бережно опустил ее на землю и поцеловал. Она тихо засмеялась.
— Я буду целовать тебя всякий раз, когда придется опускать тебя на землю, хорошо? — спросил я.
Она снова засмеялась и кивнула.
— Только бы из-за этого не вышло задержки!
— Может, поискать что-нибудь вроде костыля? — предложил я.
— Не беспокойся, мне довольно и палки.
— Скажи, когда будет больно, — попросил я, — я опять возьму тебя на спину.
Она ковыляла рядом со мной, и всякий раз, когда ее оставляли силы, она закрывала глаза, быстро и громко отсчитывала «раз, два, три» и закусывала губы, чтобы приглушить боль.
— После?.. — сказал я. Она кивнула.
Так, шаг за шагом мы продвигались вперед, изредка подкрепляя силы едой. Время шло, страх отдалялся. Мы почти позабыли о нем и раз-другой, презрев осторожность, пересекли открытое поле — там, где равнина врезалась в лес. Но самолетов не было. За нами летела лишь маленькая пичуга, а вверху без устали кружил вокруг горного пика канюк.
Часам к четырем-пяти мы набрели на широкую неровную дорожку, которая походила на заглохшую коровью тропу.
— Вот эта тропа, видно, ведет на хутор.
— Странно, что он не сказал нам о ней.
Мы побрели по тропе дальше, а я все думал и думал о Брандте. Передо мной стояло его белое как мел лицо: я видел, как он лежит на взгорке и от орлиного носа расходятся глубокие борозды, в которых навеки застыла суровая, насмешливая улыбка.
Уже вечерело, и до заката оставалось совсем немного, когда, ковыляя, мы продирались сквозь кусты, окружавшие хутор.
В двух километрах отсюда коровья тропа вдруг исчезла в горах. Оставив Герду в овраге, я отправился искать дорогу. Найти ее было нетрудно. Даже спустя двадцать лет старые следы еще виднелись под травянистым покровом, и между деревьями, кочками и буграми вилась призрачная тропинка, способная поведать о том, что некогда здесь ступали и люди и скот.
Перед тем как меня отпустить, Герда попросила кольт. Я дал ей пистолет, но без запасных патронов. Дать ей обойму было бы небезопасно.
Мы притворились, будто ничего особенного не происходит, и, пока могли видеть друг друга, держались невозмутимо, но когда я обернулся и помахал ей, то увидел, что она встала на ноги и, опираясь одной рукой о скалу, изо всех сил машет мне другой. Она казалась легкой, тоненькой тенью на белой от солнца скале, и я с трудом удержался, чтобы не помчаться назад: так мне захотелось обнять и прижать ее к себе.
Но и это тоже было небезопасно. Так легко ведь навлечь беду. Правда, мы еще не слышали погони и самолетов тоже не было видно, но любой опрометчивый прощальный жест мог привлечь внимание врага. Расставаясь, мы не должны были целоваться и понимали, что лучше разговаривать шепотом.
Хутор примостился на вершине холма, спускавшегося к западу. Холм густо порос березами и кустами шиповника — настолько, что даже теперь, когда деревья стояли без листьев, я не сразу обнаружил два низких строения. Серые, осевшие и покосившиеся от времени, они, видно, уже давно слились с окрестным пейзажем. Вздумай кто-то набросить на крыши маскировочную сеть, они вполне сошли бы за каменные глыбы, которые встречались здесь повсюду.
Вдоль южной стороны скотного двора протекал узенький ручеек.
Я нашел ключ под стрехой и отпер дверь. От стен веяло сыростью и плесенью, но к этому запаху примешивался другой, уже недавнего происхождения: запах пропитанной потом одежды, и во всем ощущались следы тревоги, внезапного бегства.
Иных следов беглецы, однако, не оставили, в этом я убедился с первого взгляда. Дом был старинный, видно, построен в начале минувшего века: доски вытесаны топором и скреплены деревянными гвоздями. Окно, выходившее на запад, не открывалось, но в северной стене сквозила амбразура. Следы топора на досках говорили о том, что она появилась совсем недавно. Длинное, узкое отверстие было прорублено на высоте плеча, чтобы, поворачивая пулемет в разные стороны, держать под обстрелом весь холм. Печь, похоже, кто-то недавно чинил.
В доме были две комнаты и маленькая кухня. В задней комнате с окном, выходившим на скотный двор, у каждой стены стояло по двухъярусной койке. Я попробовал открыть окно, и мне это удалось. Оконные крючки были совсем новые.
В кухонном шкафу я нашел норвежские консервы да вдобавок остатки нескольких английских солдатских пайков. Меня удивило, что Брандт, опытный человек, мог допустить такую оплошность. Но кто знает, может, это было одним из сознательных проявлений самоуверенности, которой необходимо обладать, чтобы не позволить расшалиться нервам. А может быть, эти пайки забыл кто-нибудь из беглецов, наших предшественников. Я раздумывал, не убрать ли мне эти пайки, но потом решил, что теперь все это уже не имеет значения. Брандта уже нет, и после нас этот маршрут, видно, будет закрыт до конца войны.
Когда я вернулся назад, к оврагу, меня ждало потрясение, от которого я похолодел: Герда исчезла.
Я остановился и уже готов был бежать; неужели они нагрянули незаметно и взяли ее живьем, может, они давно подстроили засаду? Затем, овладев собой, я подошел ближе. Герда нипочем не далась бы живой. Во всяком случае, она выстрелила бы, чтобы предупредить меня.
Я спустился в овраг и тихо позвал ее. Ее голос донесся до меня откуда-то сверху, и, вскарабкавшись на уступ, я увидел, что Герда стоит на коленях в кустах и что-то держит в руке. Это была птица величиной со скворца, ее длинный клюв торчал у Герды между пальцев. Бурые крылья, тельце в серую крапинку и на брюшке темное пятно.
— Это песочник, — сказала Герда, словно бы ничуть не удивившись моему появлению, — видно, он хворый. Только я не знаю, что с ним… Нашел хутор?
— Да, — ответил я, подойдя к ней. — А как твоя нога, идти сможешь?
Она рассеянно кивнула, прижав птицу к своей щеке.
— Как ты думаешь, можно мне взять ее с собой?
— Спрячь ее в карман, — сказал я.
Я помог ей уложить птицу во внутренний карман, туда, где прежде был револьвер, потом дал ей в руки палку и обхватил ее за пояс.
Она застенчиво улыбнулась и высвободилась из моих объятий.
— Так ты задавишь птицу, лучше возьми меня под руку.
Герда была вся какая-то притихшая и, пока мы шли вдоль подножия горы, ни разу не оглянулась назад. На лице ее выступил легкий ровный румянец, она шагала и улыбалась, не раскрывая рта, и все же она была какая-то далекая и печальная, словно отрешилась от всего на свете. Временами она останавливалась и распахивала куртку, чтобы птица могла дышать.
— Чем бы ее покормить? — спросила она.
— У нас с собой хлеб, а на хуторе есть консервы. Мы сделали привал у ручья. Герда опустилась на колени и поднесла к нему песочника. Тот чуть-чуть поводил клювом в воде, но непохоже было, что он пил.
— Видишь, на нем уже весенний наряд, — сказала она, — заметил ты черное пятно на брюшке? Наверно, он совсем недавно сюда прилетел и в пути что-то себе повредил.
— Снаружи вроде ничего не видно, — сказал я, — может, он просто, не найдя корма, ослаб.
Она кивнула и снова спрятала птицу в карман.
— Наверно, так оно есть. Или же он хворый. Он ведь лежал в кустах среди камней, А хворая птица или зверь всегда прячется от всех.
Этот последний крохотный отрезок пути занял у нас почти два часа, но Герда ни разу не пожаловалась на боль, а только все время тревожилась о птице. Я притворялся, будто это меня раздражает, и слегка посмеивался над ней.
— Тише, — сказал Герда, — не разбуди ее.
Нам пришлось развязать башмачный шнурок, потому что лодыжка распухла еще больше прежнего. Герде было невмоготу брести, волоча тяжелый башмак, и я отдал ей автомат, а сам сколько мог нес ее на себе. Всякий раз, когда я подсаживал Герду к себе на спину, у моего уха раздавался сиплый писк песочника. Солнца уже клонилось к закату, и, пробираясь сквозь заросли кустарника, скрывавшего обвалившуюся изгородь, мы видели, как огромный, тяжелый огненный шар повис на гребне горы, прямо под нами.
Уложив Герду на кровать, я снял с ее ног ботинки. Она захотела взять к себе птицу, и я приготовил тюрю из хлеба и воды и принес ей на блюдце. Но песочник не стал есть, и я поспешно вышел на кухню, чтобы только не видеть огорченного лица Герды. Я порылся в шкафу, где стояли консервы, надеясь найти что-нибудь не очень соленое: я знал, что Герда захочет во что бы то ни стало выходить птицу. Мы пытались кормить ее рыбными тефтелями и тушенкой, но все было напрасно: песочник только жался к Герде и устало моргал.
Разыскав на кухне полотенце, я сделал Герде новую перевязку. Лодыжка посинела, под горячей набрякшей кожей напряженно пульсировала кровь.
— Больно тебе?
— Когда лежу, не больно.
— Может, к утру все пройдет, — сказал я. Положив птицу на соседнюю кровать, Герда взглянула на меня.
— Разве не опасно оставаться здесь на ночь? Еще немного, и я смогу идти дальше.
— Скоро стемнеет, — сказал я, — на сегодня они уже прекратили погоню, если вообще намерены ее продолжать. Наверно, они думают, что мы уже давным-давно на той стороне. Когда стемнеет, я затоплю печь и приготовлю ужин. А сейчас еще могут увидеть дым.
— Что-то у тебя не сходятся концы с концами…
— Просто я стараюсь все предусмотреть.
— Но если взойдет луна, тогда ведь дым будет виден.
— Луна взойдет не скоро. Я пошел к двери.
— Ты куда?
— Просто хочу выйти немного осмотреться кругом. С задней стороны дома есть взгорок.
— Ты ненадолго?
— Только на минутку.
Я посмотрел на нее. В глазах ее не было страха, не было пелены, такой, как у песочника, лежавшего на кровати, и я подошел к ней, зная, что никогда не оставлю ее и всегда буду с ней — в лесу ли, в лощине, у границы или на той стороне, где наша жизнь пойдет дальше. Я готов был поклясться в этом.
Она поняла это и схватила меня за руку.
— Чем кончилось дело в тот раз, — зашептала она, — успел ты предупредить остальных?
Я кивнул и сел на край постели.
— Да, я предупредил их.
— А потом ты побежал?
— Да.
— А тех, что схватили?
— Их застрелили на улице, я же тебе говорил.
— Ты в этом не виноват!
— Нет.
— И все равно…
— Да, — сказал я, — все равно мне кажется, будто я виноват… только потому, что остался жив. Словно я предал их тем, что не был убит.
— Но тебя же взяли немцы. И вообще…
— Знаю. Я был уже в могиле, но теперь я снова живу и снова мне кажется, будто я…
— Глупости, — сказала она.
— Да, наверное.
Я опять пошел к двери и подумал: всякий, кто поначалу пытается от чего-то уйти, впоследствии считает себя предателем и ненавидит тех, кто, как ему кажется, заметил его предательство. Я любил Герду, но в ту минуту я не смел встретиться с ней глазами и, взяв автомат, вышел из дома и зашагал к взгорку позади хутора.
Медленно сгущались сумерки; за лесом, на западе, небо окрасилось в голубые, зеленоватые и розовые тона. Лемминг зашелестел в траве у моих ног. А так ни звука — только легкий, сухой треск: может, в ракитнике шумел ветер.
Я вдруг испугался, как бы с ней не случилось чего-нибудь, и побежал назад, к хутору.
— Ты что? — встрепенулась она, резко приподнявшись в постели.
Я положил автомат на пол под амбразурой и вышел на кухню.
— Ничего. Сейчас затоплю печь.
Рядом с плитой лежала груда березовых поленьев, и как только дрова запылали, я вышел во двор — взглянуть, не виден ли дым. Кругом уже стояла сплошная мгла, и только слабый запах горелой сажи выдавал присутствие людей в доме.
Нарезав мясо кусками, я поджарил их и отнес Герде в постель. Бутерброды, которые дала нам экономка Брандта, я решил сберечь на последний остаток пути: мы ведь не знали, сколько идти до ближайшего хутора на той стороне, а с ногой у Герды было по-прежнему плохо. На столе стояла керосиновая лампа, и, сняв одеяла с остальных кроватей, я занавесил окна, а потом зажег свет.
Песочник ерзал по кровати. Через каждые две минуты он вздрагивал и, вытянув шею, слабо попискивал.
— Может, мне вынести его во двор, — предложил я, — я отыщу ящик или коробку и выстелю чем-нибудь.
Она решительно покачала головой.
— Нет, дай его сюда, он скоро отойдет, ему только нужно согреться.
У меня были сомнения на этот счет, но все же я отдал ей птицу, и, спрятав ее у себя на груди, она снова легла.
— А ты разве не ляжешь? — спросила она.
— Конечно, — ответил я, — только временами я буду выходить из дома и смотреть.
— Ты думаешь, надо караулить?
— Нет, — сказал я, а сам все думал: «Только бы не привели собак». — Просто мне еще не хочется спать. А ты попытайся заснуть.
Я укрыл ее одеялом, и, когда я наклонился к ней, чтобы подсунуть край ей под спину, она вдруг протянула руку и погладила меня по затылку. Затем, отвернувшись к стене, тихо сказала:
— Я знаю все, Я видела плакат, когда ты уходил. Он выпал из твоей куртки.
— Я не хотел говорить тебе, пока мы не перейдем границу, — сказал я. — Я не хотел говорить сейчас.
— Ничего, что я об этом узнала, — пробормотала она. — Теперь уже неважно. Словно это случилось давным-давно. Впрочем, я и без того знала, чувствовала это. Мы с отцом были так необыкновенно близки, мы всегда знали все друг про друга, это была своего рода телепатия. А теперь он больше не отзывается. Как ты думаешь, что они с ним сделали?
Я взял с другой кровати подушку и подложил ей под ногу.
Затем, набросав в печку дров и отрегулировав тягу, я прикрутил лампу, оставив лишь крохотный желтый огонек, и, не раздеваясь, лег в постель с автоматом на груди. Сквозь дверь я видел узкое оконце в северной стене, слышал говор ручья, и дыхание Герды, и ласковые слова, которые она шептала птенцу всякий раз, когда его пробирала дрожь.
Потом, вероятно, я уснул, потому что, когда я открыл глаза, на полу уже лежала полоска света. Взошла луна.
Сердце мое тяжко билось, я лежал, стиснув в руках автомат, и весь был в холодном поту: мне опять приснился все тот же сон.
Я вышел на кухню и подбросил в печку поленья, и, когда огонь разгорелся, жаркий отсвет пламени упал на пол и слился с лунным лучом.
Вскинув автомат на плечо, я поднялся на взгорок. Вокруг горной вершины на севере лежало белое кольцо: это олений мох, вобрав в себя лунный свет, слепящим потоком рассыпал его по всему безлесному склону. Подморозило, и на деревьях ледяными бусинками сверкали крошечные почки.
Воздух был прозрачен как никогда, ветер дул с запада, и из долины доносился отдаленный шум: может, колонна автомашин, а может, поезд.
Возвратившись в дом, я на пороге между кухней и спальней увидел птицу. Песочник лежал на боку мертвый. Очевидно, привлеченный печным жаром, он хотел подобраться к плите, но не смог одолеть порог.
Я поднял его и, видя, что он уже почти совсем окоченел, вынес в коровник и положил на солому в стойле. Затем я вернулся назад и подкрутил в лампе огонь.
Герда наполовину сползла с кровати: правой рукой она что-то сжимала и трясла — то ли призрачные прутья решетки, то ли дверную ручку, — стараясь вырваться на свободу. Одеяло она сбросила, но по-прежнему держала левую руку на груди, там, где раньше лежала птица.
Я накрыл ее одеялом и поправил под ее ногой подушку. Вид у лодыжки был прескверный, она совсем почернела и жарко пульсировала, и я лишь слегка провел пальцем по набрякшей, воспаленной коже…
Я боялся разбудить Герду и боялся оставить ее во власти сна. Частью своего существа она снова была там, и, если я дам ей спать, кошмар осядет у нее в душе, осядет навсегда, так что потом ей уже никогда от него не избавиться. Но и будить ее тоже жестоко: это значит столкнуть ее в бездну смертельного, непроглядного страха — по крайней мере на тот короткий миг, пока она не поймет, где она.
А что, если я смогу успокоить ее, не будя? Что, если голос мой все же проникнет в тот мир, где она сейчас обитает?
— Тише, тише, — вкрадчиво заговорил я, осторожно проводя пальцами по ее волосам. — Герда, слушай меня, ты здесь со мной, и я с тобой, мы на пути к границе, уже осталось совсем немного, скоро будем на той стороне, а сейчас мы на хуторе.
На какой-то миг она стихла, лицо ее разгладилось, она задышала глубоко и часто, словно после быстрого бега, и я отпрянул назад, во мрак, чтобы она не заметила меня и не вздумала принять за кого-нибудь другого.
Тут она с криком открыла глаза и уже с широко раскрытыми глазами продолжала кричать, обеими руками отбиваясь от одеяла, потом резко перевернулась на другой бок и упала бы на пол, не подхвати я ее в тот же миг.
Я снова уложил ее на кровать, но она отбивалась от меня и все пыталась вскочить на ноги.
— Герда, — зашептал я, слегка прижимая ее голову к подушке, — это я, слышишь меня, здесь только мы с тобой, больше никого нет, и скоро все будет позади, а тебе уже пора проснуться, проснись, проснись.
Она лежала молча, словно недоверчиво прислушиваясь к моим словам, потом что-то оборвалось в ней, пелена спала с глаз, и она узнала меня; откинувшись назад на постель, она тихо заплакала, временами глубоко, хрипло всхлипывая.
Присев на край постели, я наклонился к ней и прижался лбом к ее плечу.
— Тише, тише, успокойся, все хорошо, тебе просто что-то приснилось, но теперь все уже позади.
Я растянулся рядом с ней и, спрятав ее лицо у себя на груди, стал ее баюкать. Скоро она уже всхлипывала еле слышно, а потом мы лежали молча, и я слышал, как все ровнее и ровнее билось ее сердце. Сначала она остановившимся взглядом глядела в потолок, а успокоившись совсем, быстро заморгала, словно о чем-то вспомнив, и зашарила рукой на груди.
— О!.. — Она тихо всхлипнула. — А где он, неужели он?..
— Да, — сказал я, — умер песочник.
Мы молча лежали рядом, я гладил ее волосы, и она не запрещала мне…
— Где ты нашел его здесь?
— На полу, — ответил я, — у порога. Он упал с кровати и хотел подобраться к печи.
Она вдруг повернулась ко мне и прижалась губами к моей щеке.
— Долго еще до рассвета?
— Часа четыре или пять… точно не скажу, сейчас, наверно, уже за полночь.
— Ты был там… на взгорке?
— Да, все спокойно. Как твоя нога?
— Болит.
— Идти сможешь?
Она осторожно надавила ступней на спинку кровати.
— Если хуже не станет, смогу.
— Может, попробуем еще поспать?
— Да-а…
— Мне уйти?
— Нет, — сказала она, — если хочешь, оставайся здесь. Не надо уходить.
Мы лежали какое-то время, прислушиваясь к треску печи и глядя, как медленно переползает по полу лунный луч. В комнате стало жарко, я откинул одеяло, и мы продолжали лежать, тесно прижавшись друг к другу, пока не уснули. Я чувствовал ее колени и бедра, а она, согревшись, спала безмятежно.
Когда я проснулся, сквозь оконце уже просачивался серый рассвет. Герда лежала, губами касаясь моей шеи. Ее рука покоилась на моей груди: двумя пальцами она ухватилась за пуговицу на моей рубашке. Герда дышала ровно и почти неслышно, как ребенок.
Утром она проснулась и сказала, что хочет помыться.
— У меня такое чувство, будто я вся в грязи, — смеясь, сказала она, — словно я три недели провалялась в закуте для скота.
— А мы с тобой и вправду прятались в закуте — только в погребе, помнишь?
— Будто тысяча лет прошла с тех пор.
— Всего каких-нибудь два-три дня.
— А кажется, будто много месяцев. Я почти все прежнее позабыла. Словно вся моя жизнь была только прологом вот к этому.
— Скоро мы будем на той стороне, и жизнь начнется снова.
Какую-то долю секунды она с сомнением разглядывала свои почерневшие пальцы.
— А мыло здесь есть?
— Да, — сказал я, — на кухне стоит банка с зеленым мылом. Как твоя нога?
Герда выбралась из постели, но стоило ей ступить ногой на пол, как на висках у нее показался пот, лицо посерело, и она снова рухнула на кровать.
— Не знаю, — пробормотала она, — я думала, что за ночь…
— Ты перетрудила ногу. Лучше я понесу тебя. Почаще будем останавливаться и отдыхать. Я почти уверен, что нам здесь ничто не грозит. Раз их до сих пор нет…
— Как ты думаешь, можно развести огонь и согреть немного воды?
— Обожди, — сказал я, — я выйду посмотрю.
Я поднялся на взгорок; в низинах под нами еще стоял утренний туман. Небо было бледно-серое, пепельное, со свинцовой кромкой вдоль горизонта. Но скоро выйдет солнце и развеет мглу. Мешкать нельзя.
Я сбегал к ручью и наполнил чайник. Затем я развел огонь, бросив в печь самые тонкие и сухие березовые щепки, какие только мог отыскать, и выскочил во двор — посмотреть, не видно ли дыма.
Пока дым еще почти что сливался с сумерками и висел над крышей тонким, прозрачным флером. Но я был встревожен, и вся эта затея казалась мне ненужной и легкомысленной. Неужели Герда напоследок не могла потерпеть без мытья: ведь до границы осталась всего одна миля.
— Ничего не заметно? — спросила она.
Покачав головой, я отыскал для нее в кухонном шкафу холщовое полотенце.
— Я буду во дворе, — сказал я, — если потребуется моя помощь, позовешь меня.
— Я уже могу ступить на ногу, а вот ходить — нет, пока еще не могу. Нельзя подождать еще хотя бы два-три часа?
— Посмотрим, — сказал я, — без особой нужды задерживаться не стоит. Кончишь мыться — приляг ненадолго, а я тем временем приготовлю еду.
Она начала мыться, а я, прогуливаясь по двору, жалел, что набросал в печь слишком много дров. Дымок стал теперь гораздо приметней. Свинцово-серая кромка на горизонте вспыхнула и зарделась.
Заглянув в коровник, я прикрыл птицу соломой, а вернувшись, услышал, как Герда что-то напевает, и я начал кружить вокруг дома и все думал: вот я ее стерегу.
На крыше у самого входа в дом рос розовый куст, и я стал гадать, кто бы мог его посадить. Наверно, тот человек надеялся обрести в нем защиту от враждебных сил — других, не тех, которые нам сейчас угрожали.
И все это время я глядел на дым и думал: «Хоть бы он поскорее рассеялся», и еще я думал: «Как жаль, что я не могу помолиться за нас обоих…»
Мимо пробежал лемминг, и я спугнул его. Попадись мне ворона, я бы швырнул в нее камнем.
Герда напевала, ее песня доносилась ко мне сквозь раскрытое окно, и я удивился, что она берет такие низкие ноты: вообще-то голос у нее был высокий, звонкий.
Может, и правда, стоило рискнуть и переждать здесь часа два-три, и если я после наложу Герде плотную тугую повязку, которая крепко стянет больную ногу, и если мне удастся сколотить нечто вроде костыля…
— Герда, — тихо позвал я, подойдя к окну, — ты скоро?
— Можешь войти, — сказала она.
Я разобрал угольки и вдвинул вьюшку и потом еще раз сбегал на взгорок, чтобы оглядеться кругом.
Что это? В воздухе будто разлилась тревога… Звуки?.. Или песни невидимой птицы? Может, это бормочет ручей за скотным двором, предостерегая нас?
— У тебя такой встревоженный вид, — сказала она, — хочешь, пойдем?
— А ты сможешь?
— Не знаю. Далеко не уйду. Но ведь надо.
Она снова легла на кровать, и я подложил ей под ногу подушку: вид у лодыжки был прескверный.
— Поди ко мне, — прошептала она, отодвигаясь от края постели, чтобы я мог сесть. Я сел рядом с ней и, наклонившись, поцеловал ее.
— Как ты думаешь, где мы перейдем границу? — спросила она.
— Трудно сейчас сказать, я плохо знаю здешние места. Вот была бы у нас карта… Впрочем, неважно. Я сооружу для тебя из сучьев шалаш, такой плотный, что туда не будет попадать дождь. И я замаскирую его так, что ни волк, ни медведь тебя не найдут. И я отведу воду от ручья, чтобы у тебя была вода, и оставлю тебе сверток с едой. А шалаш я сооружу на взгорке, чтобы тебе все было видно вокруг, а мы легко могли бы тебя отыскать. И потом я схожу за помощью… А потом…
Откинувшись на спину, я опустил голову на подушку Герды. Она сладко дышала, от нее пахло зеленым мылом и еще чем-то обольстительно свежим, вобравшим в себя запах леса и дыма, и горьковато-сладким…
Она засмеялась, щеки ее разрумянились:
— Я ведь выходила во двор, нарвала немного можжевельника, пока ты стоял на взгорке. А ты узнал запах? Я бросила можжевельник в кипящую воду.
— Чудачка ты, — сказал я, — могла бы, кажется, меня попросить.
Покачав головой, она провела рукой по моему лицу, а сама не сводила глаз с потолка.
— Кажется, лодыжке отходит, — прошептала она и вдруг тихо заплакала.
— Что с тобой?
— Ничего! Мы же всегда говорим только так… — Улыбнувшись, она потрогала щетину на моих щеках. — Когда мы перейдем границу, ты сможешь побриться. Чего только мы не сможем тогда сделать!
Она вдруг смолкла и, присев на кровати, прислушалась.
— Что это?
— Где?
— Снаружи. За дверью.
— Наверно, лемминг или, может, мышь.
— А что ты сделал с птицей?
— Я похоронил ее на скотном дворе.
— Ты уверен, что кругом все спокойно?
Я поднялся и вышел. На небе сияло солнце. Пятка тумана в долине уже рассеялись. Погода стояла теплая, еще неделя-другая, и почки распустятся — хоть не на всех березах, но уж наверняка на тех трех-четырех, что примостились под взгорком, с которого я оглядывал местность.
Тут я услышал, что Герда зовет меня, и вбежал в дом. Спустив больную ногу с кровати, она пыталась встать.
— Что с тобой? — крикнул я.
В глазах ее снова заметалась растерянность; она то и дело отбрасывала волосы со лба, хоть они и лежали как следует.
Я помог ей вновь лечь на кровать, и, мягко пожурив ее, покачал головой, и принялся ее успокаивать.
— Все тихо, — сказал я, — ничего кругом не слышно. Ни единого звука. Мы одни. На много миль кругом. Здесь нет никого, кроме нас.
— Только бы я могла идти, — простонала она, — ведь, не случись это со мной, ты уже давно был бы на той стороне…
— Дуреха.
— Обними меня, — сказала она и затихла.
Скоро она снова уснула; я выбрался из кровати и начал готовить завтрак, пустив в ход один из свертков, которые дала экономка, и остатки вчерашнего мяса. Я положил автомат на стол под амбразурой в северной стенке и, готовя еду, беспрерывно сновал взад-вперед.
Затем я взял табуретку и поставил у кровати Герды, расстелив на ней, как скатерть, кухонное полотенце, а доску использовал как поднос.
«Скоро она проснется, поест, а после мы уйдем, — подумал я, — уйдем, что бы там ни было у нее с ногой, ждать больше нельзя».
Как хороша она была сейчас, когда лежала на боку, обернувшись ко мне лицом. За какие-нибудь несколько дней она стала красавицей. Красивы были не только волосы, но и худенькое личико, губы и тонкие брови, даже молочно-синие тени на веках. На вид ей было лет двадцать, но может, и двадцать пять. Я решил, что непременно спрошу, сколько ей лет, когда она проснется.
Но теперь нам больше уже нельзя было медлить. Сквозь окно доносился шум ручья: он прядал, ударяясь об одни и те же камни, словно никак не мог стронуться с места. И все это время я сновал от амбразуры к Герде и снова назад к амбразуре, а потом выбегал за дверь, огибал угол дома и смотрел.
Я сорвал несколько стеблей вереска, росшего за стеной скотного двора, и поставил их в чашку, которую водрузил на табуретку. Я подумал, что вот сейчас Герда проснется и увидит цветы, но эта мысль подарила мне лишь мгновенную радость, а тревога не унималась, и меня вдруг даже потянуло убрать их, чтобы они не стояли тут, бросая вызов судьбе.
— Герда, — прошептал я, — ты еще спишь?
Взяв кольт, я положил его на стол рядом с автоматом. С минуту я постоял на пороге, вслушиваясь в тишину леса. Затем я снова вошел в дом и бросил взгляд на стол, где лежало наше оружие.
— Герда, ты спишь?
«Может, все же лучше ее разбудить?».
Я немного постоял, размышляя, не стоит ли мне выйти и как следует захоронить птицу, но до коровника было так далеко, хоть он и стоял рядом с домом — крыша к крыше, — и так близко было до опушки леса на северной стороне, куда выходила коровья тропа — а ведь именно этой дорогой они придут, если заметят наши следы, — и отсюда мне виден только взгорок, я не смогу обнаружить их сквозь амбразуру: заросли ивняка заслоняют все.
Тут я вспомнил, что уже давно не наведывался на взгорок. Я взял кольт и положил его на табуретку рядом с кроватью, затем, схватив автомат, помчался к взгорку и там, обернувшись к западу, долго вслушивался, приложив обе ладони к уху, как это делал Брандт.
Опять все тот же шелест — ниоткуда.
«Надо уходить. Вот сейчас спущусь на хутор и разбужу Герду. Может, я отыщу немного муки, разведу и, размазав по повязке, оберну ей лодыжку. Кажется, я где-то читал, будто это помогает».
Нет, сейчас не время. В воздухе стоял легкий гул, но западный ветер, который принес бы сюда звуки из долины, не поднимался… А ведь те собаки не лают. Не лают, пока не вцепятся тебе в горло.
Когда я вошел, Герда сидела на кровати и завтракала. Пистолет лежал на полу.
— Зачем ты положил его сюда? — спросила она.
— Так, для виду, — пояснил я, — привычка такая.
— Сейчас пойдем, — спокойно объявила она, — только чуть-чуть разомну ногу.
Она выбралась из кровати, мы накинули на себя куртки, и она засунула кольт в карман.
— Думаю, дело пойдет, — сказала она, пряча лицо, — ты прибери после нас, а я выйду во двор и немного поупражняюсь.
Но в дверях она обернулась и снова было потянулась в комнату.
— Что такое? — спросил я, подхватывая ее, — хуже стало?
Она подняла ко мне лицо, и я заметил, что она вся дрожит, она попыталась выдавить из себя улыбку, но улыбки не получилось, и тогда я привлек ее к себе, и она прильнула головой к моему плечу.
— Цветы, — прошептала она, — поставь их на стол.
Она высвободилась из моих объятий, я убрал остатки завтрака и уничтожил все следы нашего пребывания в доме, а она тем временем выбралась за порог. Я взял цветы и поставил чашку на стол так, чтобы на них падало солнце, и даже не подумал, насколько это нелепо. Потом я в последний раз обошел комнаты и увидел, как Герда проковыляла мимо окна и амбразуры: она держалась на ногах, в общем, довольно твердо. Прихватив палку, которую она забыла в сенях, я запер дверь и положил ключ на прежнее место под стрехой.
Когда я вышел из-за угла дома, Герда стояла, прислонясь к стене коровника. Услышав мои шаги, она обернулась: я увидел, что она беззвучно смеется, хотя лицо ее было искажено мукой, и подбежал и обнял её за талию.
— Пойдем, — сказал я, — мы сейчас переправимся через ручей, затем спустимся со склона и дальше пойдем краем леса.
Мы начали подниматься на холм и ни разу не обернулись назад. Заросли ивняка заслоняли нас с севера, я волочил Герду и думал: вот еще каких-нибудь двадцать метров, и мы переберемся на другую сторону ручья, а оттуда дорога пойдет вниз, и мы будем укрыты от чужих глаз, и никто не сможет увидеть нас с хутора.
— Герда!
— Да, милый.
Она улыбнулась, не поднимая глаз, и продолжала шагать, чуть наклонив голову вперед, осторожно пробираясь между кочками. Волосы падали ей на лицо, мешая разбирать дорогу.
— Надо бы повязать их чем-нибудь, — пробормотала она, — как это я оплошала.
— Пошли, — сказал я, — когда будем на той стороне ручья, ты обвяжешь голову моим платком.
Мы не слышали их приближения, пока они не вышли из-за кустов, там, где коровья тропа выводила к взгорку, с которого я оглядывал местность. Их было трое. Солнце стояло над деревьями, и его косые лучи освещали холм, они ударили немцам в глаза, и те остановились, заморгав в слепящем весеннем свете, — три белых пятна под стальными касками. Сделав несколько шагов, они снова остановились, и один что-то прокричал, показывая на хутор. Сразу же вслед за этим из кустов вышли двое, за ними — еще двое, и под конец вышел еще один солдат, который нёс на плече пулемет. Каска у него была привязана к поясу, и он то и дело вытирал рукавом пот. На березовых почках и желтой прошлогодней траве еще лежала роса. Солдаты не спеша продвигались вперед, оставляя за собой темную полосу.
Мы повалились ничком на землю за ивовыми кустами, и у Герды вырвался из груди один-единственный глухой, отчаянный стон, и это был не вопль о помощи, а глубокий вздох, в котором слилось все, что мы пережили за последние ночи и дни… И я вскинул автомат, и все уже было мне безразлично, но губы мои бормотали что-то похожее на молитву: «Только бы все они спустились на хутор, только бы ушли, и тогда мы сможем дойти до ручья и никто не увидит нас, и я возьму ее на спину…»
Чтобы пробраться в лес, нам надо было сперва пересечь открытую лужайку длиной метров десять, но на хуторе ни одно из окон не выходило в ее сторону… «И если только немцы подойдут к дому с фасада, а еще лучше — войдут внутрь и задержатся там хотя бы пять-семь секунд, мы будем спасены…»
Я опустил левую руку на затылок Герды и придерживал ее, боясь, как бы она не вскочила и не бросилась вдруг бежать. Она лежала, глядя в землю — на вереск, на тоненькие зеленые стебельки, пробивавшиеся среди жухлой травы, и слезы струились по ее лицу, и болезненно сжался запавший рот, а солдаты зашагали к хутору, и я на мгновение закрыл глаза, и услышал стук собственных зубов, и пытался что-то сказать, но тут один из немцев что-то прокричал, и, когда я открыл глаза, двое повернули назад и возвратились на прежнее место. Одним из них был солдат с пулеметом.
Они сели в траву, положив к себе на колени оружие, и тот, что сидел поближе к нам, закурил сигарету, а другой ничего не делал: он просто сидел, придерживая обеими руками пулемет, и оглядывался вокруг, пока не примечал на небе какое-нибудь облако причудливой формы или еще что-нибудь в этом роде.
«Мне ничего не стоит убрать обоих, — думал я, отлично понимая, что это бред, — я могу подстрелить их отсюда, найти опору для автомата нетрудно, Герда притаится здесь, а я добегу до них и возьму пулемет. До них всего каких-нибудь двадцать — двадцать пять метров, и все это дело займет считанные секунды, а когда остальные ринутся сюда из-за угла… нет, это чистейшее безумие, у меня нет никаких шансов на успех. Ведь пулеметный диск скорее всего у напарника, и пока я отыщу его, и заряжу пулемет, и поверну его, и нажму на спусковой крючок…»
— Герда, — прошептал я, — встань и возьми пистолет, мы попытаемся пройти к ручью. Может, они нас не заметят.
Она смотрела на меня, и каждая секунда казалась нескончаемо долгим мгновением, которому суждено остаться в веках, но она все поняла, поняла меня, без улыбки, глубоким взглядом заглянула мне в глаза, и мы поднялись и, пригибаясь, пошли вперед, пока не достигли открытой лужайки. Я быстро, легко пожал ее руку, и мы во весь рост зашагали по холму, где не было для нас никакой защиты. Справа у меня была Герда, слева — солдаты, и мы оба спокойно шли своим путем, не отводя глаз от холма. Солнце заливало его ослепительно-белым светом. Какая-то птица, вспорхнув, низко пролетела над нами; кругом валялись камни, а чуть подальше виднелись обломки рухнувшей изгороди.
«Еще пять метров, и мы будем у ручья, и он заглушит звук наших шагов», — думал я. Во рту у меня пересохло, все тело болезненно ныло, и еще я думал: «Все будет хорошо, мы уйдем от них, раз мы уже добрались сюда, значит, уйдем…» И тут я услышал окрик, и круто обернулся, и увидел, что они вскочили с травы.
Я упал на одно колено, и выпустил в них три-четыре патрона, и увидел, как один из них рухнул на спину, но снова пытался встать. Тогда я сгреб Герду в охапку и поволок вперед, заслонив своей спиной, и отчетливо сознавал, что скоро все будет кончено.
Эта мысль привела меня в ярость. Крикнув Герде «беги!», я слегка подтолкнул ее вперед. Она держала кольт в правой руке и вскрикивала на каждом шагу, когда ей приходилось всей тяжестью наступать на больную ногу, и тут я вдруг ушел на несколько метров вперед, и, дожидаясь ее, послал в сторону немцев новую очередь, и увидел, как они, выбежав из-за угла, мчатся вверх по узкому проходу между домом и скотным двором.
— Стреляйте! — крикнул я. — Стреляйте, не бойтесь!
Мимо нас, над нами просвистели пули, едва нас не задев. Я дал ответную очередь и увидел, как немцы попадали в траву. Герда тоже выстрелила несколько раз из кольта, и меня попеременно охватывали то ярость, то страх, то смертельный ужас при мысли о том, что сейчас будет с нами, и мы достигли ручья, и в тот же миг громко, пронзительно вскрикнула Герда, вскрикнула так, словно наступила на крысу. Она зашаталась, всей тяжестью наступила на правую ногу, и, вскрикнув еще раз, повалилась в ручей, и больше уже не поднялась.
Я встал на колени и вытащил ее из воды.
— Оставь меня, — прошептала она, и я видел, что она вся посерела, — они ранили меня в спину, я уже не встану.
Я выпрямился и стал палить из автомата, куда только мог, где только замечал малейшее движение, и вдруг обнаружил, что все немцы исчезли. Значит, они залегли и решили ждать, зная, что можно не торопиться.
Я поднял Герду и перенес на другую сторону ручья. Здесь я уложил ее на спину между березой и несколькими камнями, создававшими заслон, и, присев рядом с ней, стал ждать.
Немцы что-то кричали мне с холма. Наверно, они кричали мне то, что я теперь знал и без них. Двое из них вскочили и побежали к забору, и я послал им в вдогонку несколько выстрелов, но не заметил, попал я или нет. Затем все стихло.
Герда лежала не шевелясь и глядела на тонкие черные ветви березы. Казалось, она совсем не чувствует боли. Но лицо ее было землистого цвета и рот ввалился. Она коротко кивнула и протянула мне кольт.
— Все, — сказала она, и что-то дрогнуло у нее в уголках губ.
— Герда, — прошептал я, склонившись над ней, — Герда!
— Все! — повторила она и улыбнулась уже обоими уголками губ. Она вдруг откинула голову назад и впилась взглядом в хутор, глаза ее затуманились и покрылись серой пеленой, которая густела с каждым мгновением.
— Беги, — прошептала она, и на губах ее выступила розовая пена.
Я медленно и твердо покачал головой, стараясь, чтобы она меня поняла.
— Я умираю, — сказала она, — нет смысла тебе оставаться.
Голова ее скатилась набок, и веки сомкнулись.
— Герда!
Я припал ухом к ее губам. Она не дышала.
С холма застучал пулемет, кору на березе над нами прошили пули. Я увидел, как немцы, пригнувшись, побежали к ручью, вскочил и стоя выпустил в них всю обойму. Затем я бросил автомат и побежал.
Я бежал по восточному склону ручья и лишь однажды обернулся назад. Я увидел, что Герда, держась за березовый ствол, выпрямилась во весь рост: она прислонилась головой к изрешеченному пулями дереву, и лицо ее было белее коры. Волосы ее сверкали и переливались на солнце.
Лес спрятал меня.
Я бежал, и первые триста метров из моей души рвался крик. Внутренний голос кричал мне: «Стой! Поверни назад, заляг где-нибудь и расстреляй из кольта всех, кого сможешь».
Потом я снова бежал дальше, и в душе была только боль.
А еще позже, когда я бежал уже так долго, что не помнил себя, а только чувствовал вкус крови на губах и резь в груди, уже и вовсе не стало ничего, кроме леденящего чувства, что все было тщетно, напрасно и я подло обманут.
Солнце сияло, заглушая краски, рассыпая повсюду черно-белые тени. Я увидел деревья, болота и камни и над лесом — равнодушное небо.
Передо мной стояло жертвенное лицо Герды, мертвое лицо, чьей красотой она одарила меня на миг, чтобы я обрел свободу и мог спастись.
Вокруг не было слышно ни звука. Птицы еще не проснулись. Я побрел дальше, по-прежнему сжимая правой рукой кольт, и вдали увидел первые сторожевые вышки. Солнце повисло прямо над вершиной горы, той самой, под которой лежал наш хутор, в воздухе потеплело, я скинул куртку и, еще дальше углубившись в лес, зашагал к границе.