Когда я спрашиваю маму, помнит ли она, как во втором классе я ткнула девочку в голову карандашом, мама отвечает: «Смутно».
И я ей верю. В моем раннем детстве вообще много «смутного». Кое-что вспоминается с абсолютной ясностью. Запах деревьев в национальном парке «Редвуд» и наш дом на холме рядом с деловым центром «Сан-Франциско». Как я любила этот дом! До сих пор помню сорок три ступеньки от первого этажа до моей комнаты на пятом и стулья в гостиной, на которые я залазила и крала висюльки с люстры. Но есть вещи, которые я помню плохо. Например, как впервые забралась к соседям, когда их не было дома. Или откуда у меня появился медальон с буквой «Л».
Внутри медальона — две черно-белые фотографии, которые я не стала выбрасывать. До сих пор иногда открываю медальон и смотрю на них. Кто эти люди? Откуда они взялись? Хотела бы я знать. Думаю, я могла найти медальон и на улице, но, скорее всего, я его украла.
Я начала красть раньше, чем заговорила. По крайней мере, так мне кажется. Точно не помню, когда в первый раз что-то «позаимствовала», но к шести-семи годам у меня в шкафу была уже целая коробка с украденными вещами.
В архивах журнала «Пипл» есть фото Ринго Старра, он держит на руках маленькую меня. Мы во дворе его дома, недалеко от места моего рождения в Лос-Анджелесе (мой отец был музыкальным продюсером), и я буквально стаскиваю с Ринго очки. Все малыши играют с очками, скажете вы, что такого? Но я смотрю на очки, которые сейчас лежат на моей книжной полке, и понимаю, что была единственным ребенком, умыкнувшим очки у битла.
Проясню: я не страдала клептоманией. Клептоман испытывает постоянную и непреодолимую тягу взять вещи, ему не принадлежащие. Я же страдала от другой потребности — компульсивного поведения, вызванного апатией, причинявшей сильный дискомфорт и обусловленной отсутствием обычных социальных эмоций, например стыда и эмпатии. Это чувство почти не поддается описанию. Естественно, тогда я этого не понимала. Я знала лишь одно: я отличаюсь от других детей, я чувствую по-другому. Я врала и не ощущала вины. Когда дети на площадке ушибались, мне не было их жалко. Обычно я не чувствовала ничего. И это «ничего» мне не нравилось. Поэтому я пыталась заменить «ничего» «чем-нибудь».
Все начиналось с побуждения избавиться от пустоты, с беспощадного напряжения, распиравшего меня изнутри и заполнявшего все мое «я». Чем дольше я пыталась его игнорировать, тем хуже становилось. Напрягались мышцы, живот скручивался тугим узлом, который все сильнее затягивался. Возникала клаустрофобия, будто меня заперли в моей собственной голове. В бездне.
Поначалу моими сознательными реакциями на апатию были всякие мелкие пакости. Не то чтобы мне хотелось воровать. Просто выяснилось, что это самый легкий способ избавиться от напряжения. Впервые я поняла это в первом классе, сидя за спиной девочки по имени Клэнси.
Напряжение копилось уже много дней. Я не осознавала причины, но меня переполняла фрустрация и хотелось сделать что-то плохое. Например, встать и опрокинуть парту. Я представляла, как подбегаю к тяжелой металлической двери, ведущей на улицу, сую пальцы в щель и захлопываю дверь. На миг мне показалось, что я это сделаю. Но потом я увидела Клэнси и ее бантики.
У нее были две заколочки: розовые бантики с обеих сторон. Левый бантик съехал и держался на волоске. «Возьми себе, — вдруг услышала я голос в голове. — Возьми — и тебе полегчает».
Эта мысль казалась такой странной. Клэнси была моей одноклассницей, она мне нравилась, и я не хотела у нее воровать. Но пульсацию в голове надо было как-то прекратить, и в глубине души я чувствовала, что кража поможет. Я осторожно потянулась и отстегнула бантик.
Тот поддался легко. Если бы я его не отстегнула, он бы, наверно, сам упал. Впрочем, теперь мы этого никогда не узнаем. Сжав в руке бантик, я почувствовала себя намного лучше, будто из чрезмерно надутого шарика выпустили воздух. Напряжение исчезло. Не знаю почему, но мне было все равно. Я нашла выход. Я испытала облегчение.
Эти ранние примеры девиантного поведения отпечатались в моем мозге, как GPS-координаты, прокладывающие дорогу к пониманию себя. Даже сейчас я могу вспомнить, где взяла все предметы, которые мне не принадлежали. Кроме медальона с буквой «Л». Ума не приложу, откуда он у меня. Зато помню день, когда мать нашла его в моей комнате и спросила меня об этом.
— Патрик, ты должна сказать, где его взяла, — заявила она.
Мы стояли у моей кровати. Одна из декоративных подушек лежала криво, и я делала вид, что поглощена ее выравниванием. Но мама сдаваться не планировала.
— Взгляни на меня, — сказала она и схватила меня за плечи. — Где-то сейчас кто-то ищет этот медальон. Этот человек гадает, куда он запропастился, и ему грустно, что он не может его найти. Подумай, как ему грустно.
Я зажмурилась и попыталась представить, что чувствует хозяин пропавшего медальона. Но не смогла. Я не ощутила ровным счетом ничего. Я открыла глаза, взглянула на маму и поняла, что она знает. Знает, что мне все равно.
— Детка, послушай, — она опустилась на колени. — Брать чужое — это воровство. А воровать — очень-очень плохо.
И снова я ничего не почувствовала.
Мама замолчала и задумалась, как быть дальше. Глубоко вздохнула и спросила:
— Это не в первый раз?
Я кивнула и указала на шкаф, где хранилась моя коллекция краденого. Вместе мы просмотрели содержимое коробки. Я объяснила, что это за вещи и где я их взяла. Потом мы вытряхнули всё из коробки, и мама сказала, что мы вернем все эти вещи законным хозяевам. Я не возражала. Меня не пугали последствия, и я не испытывала угрызений совести — к тому времени я уже понимала, что ни то ни другое не «нормально». На самом деле возвращение краденого было мне только на руку. Моя коробка заполнилась до краев, а теперь опустела, и у меня освободилось много места для нового краденого.
Когда мы просмотрели все вещи, мама спросила:
— Зачем ты их взяла?
Я вспомнила ощущение напряжения в голове и иногда возникавшую у меня потребность делать плохое.
— Не знаю, — ответила я и не соврала. Я правда не знала, откуда бралось это ощущение.
— А тебе… тебе жаль, что ты это сделала? — спросила мама.
— Да, — ответила я и тоже не соврала. Мне правда было жаль. Но я жалела не о том, что причинила людям вред; мне было жаль, что приходилось воровать, чтобы воображение не рисовало более страшные картины насилия.
Мама, кажется, хотела скорее обо всем забыть.
— Я так тебя люблю, дорогая, — произнесла она. — Не знаю, зачем ты взяла эти вещи, но хочу, чтобы ты пообещала: если когда-нибудь еще сделаешь что-то подобное, сразу мне скажи.
Я кивнула. Лучше моей мамы во всем мире не было никого. Я так сильно ее любила, что сдержать обещание оказалось легко. По крайней мере, поначалу. Мы так и не смогли выяснить, кому принадлежал медальон, но с годами я начала лучше понимать, что, должно быть, чувствовал его хозяин, обнаружив пропажу. Если бы сейчас кто-нибудь украл у меня этот медальон, я, наверно, почувствовала бы то же самое, но я не уверена.
Как и угрызения совести, эмпатия никогда не возникала у меня спонтанно. Мои родители были баптистами. Я знала, что после совершения греха человеку положено раскаиваться. Учителя говорили о «системе доверия» и о чем-то, что называли «стыдом», но я не понимала, почему это важно. Точнее, умом понимала, но никогда не чувствовала ничего подобного.
Естественно, с моей неспособностью овладеть ключевыми эмоциональными навыками мне было очень непросто заводить и сохранять друзей. И дело заключалось не в злобе, не в подлости — я не была злым ребенком. Я просто отличалась от других. А другие не всегда ценили мою уникальность.
Было начало осени; мне только что исполнилось семь лет. Девочка из класса позвала на ночевку всех остальных девочек, включая меня. Ее звали Коллетт, и она жила в паре кварталов от нашего дома. Я надела свою любимую розово-желтую юбку. У Коллетт был день рождения, и я несла подарок: кабриолет для Барби в серебристой оберточной бумаге.
В машине мама крепко меня обняла. Я еще никогда не ночевала у подруг, и она волновалась.
— Не беспокойся, — сказала она и вручила мне рюкзак и детский спальник с узором из куколок. — Можешь вернуться домой, если захочешь.
А я и не беспокоилась. Наоборот, радовалась. Ночевка в новом месте! Не терпелось скорее пойти в дом.
День рождения выдался веселым. Мы объелись пиццы, торта и мороженого и переоделись в пижамы. Стали танцевать в гостиной и играть во дворике. Но когда пришло время ложиться спать, мама Коллетт заявила, что надо вести себя тихо. Она включила нам фильм в гостиной. Мы разложили спальные мешки полукругом. Одна за другой девочки уснули.
Когда фильм кончился, я одна не спала. В темноте я остро ощутила отсутствие всяких чувств. Я взглянула на неподвижных подруг. Те лежали с закрытыми глазами, и мне стало неуютно. Я почувствовала, как в ответ на внутреннюю пустоту нарастает напряжение, и мне вдруг захотелось со всей силы ударить девочку, лежавшую рядом.
«Странно, — подумала я. — Я ведь не желаю ей зла». В то же время я знала, что если ударю ее, то смогу расслабиться. Я тряхнула головой, прогоняя искушение, и тихонько вылезла из спальника, чтобы быть от нее подальше. Я встала и пошла бродить по дому.
У Коллетт был маленький братик, его звали Джейкоб. Его комната находилась на втором этаже; там был балкон с видом на улицу. Я тихо поднялась наверх и вошла в детскую. Джейкоб спал; я уставилась на него. Он казался таким крошечным в своей колыбельке, намного меньше моей младшей сестренки. Одеяло сползло и лежало скомканным в углу. Я взяла его и аккуратно укутала малыша. Потом повернулась к балконным дверям.
Тихо щелкнув задвижкой, я открыла двери и вышла в темноту. Отсюда был виден почти весь город. Я встала на цыпочки, наклонилась вперед и оглядела улицу; увидела перекресток в конце ряда домов. Узнала название улицы — наша была прямо за ней. Всего пара кварталов отделяла меня от дома.
Вдруг я поняла, что не хочу здесь больше оставаться. Мне не нравилось, что все, кроме меня, уснули, и не нравилось быть предоставленной самой себе. Дома мама всегда была рядом, чтобы меня приструнить. А здесь: кто меня остановит? Кто помешает сделать… что именно? Мне стало не по себе.
Я спустилась вниз и вышла на улицу через парадную дверь. Было темно; мне это нравилось. Я чувствовала себя невидимкой, и внутреннее напряжение мгновенно испарилось. Я шагнула на тротуар и пошла домой, оглядывая попадавшиеся на пути дома. Что за люди в них живут? Чем они сейчас заняты? Вот бы узнать! Вот бы на самом деле стать невидимкой и целыми днями следить за соседями!
Было прохладно, улицу окутывал туман. Мама называла это «ведьминой погодой». На перекрестке я достала из рюкзака спальник и завернулась в него, как в огромный шарф. Идти оказалось дольше, чем я думала, но я не сожалела об этом.
Я взглянула на противоположную сторону улицы и заметила открытую дверь гаража. «Интересно, что там? — подумала я, и тут меня осенило: — А ведь я могу пойти и посмотреть».
Я двинулась через улицу, удивляясь, насколько ночью все выглядит иначе. Казалось, в темноте не существовало никаких правил. Все спали, меня ничто не сдерживало, и я могла делать что угодно. Пойти куда глаза глядят. В доме Коллетт при этой мысли мне становилось не по себе. Но здесь, на темной улице, та же мысль вызывала прямо противоположные чувства. Я ощущала свою власть, мне казалось, что всё в моих руках. Почему такая разница?
Я приближалась к открытой двери гаража. Луна освещала мне дорогу. Зайдя внутрь, я замерла и огляделась. С одной стороны стоял бежевый универсал, рядом валялись разные игрушки и безделушки. «Наверно, в доме есть дети», — подумала я. Я задела щиколоткой деку скейтборда, шершавую, как наждачная бумага.
Противясь желанию забрать скейтборд себе, я подошла к машине и открыла заднюю дверь. В автомобиле загорелся плафон, гараж залил мягкий свет, я запрыгнула в салон и закрыла за собой дверь. Замерла и стала ждать, чего — не знаю.
В салоне стояла оглушительная тишина, но мне это нравилось. Я вспомнила фильм «Супермен» с Кристофером Ривом и визиты Супермена в Крепость Одиночества. «Это мое тайное убежище», — прошептала я. Представила, как с каждой секундой набираюсь сил[3].
Снаружи что-то мелькнуло; я заметила проезжавшую машину, темный седан, и прищурилась, провожая ее взглядом. «Что ты тут делаешь?» — подумала я и решила, что машина — мой враг.
Я быстро открыла дверь, вышла из гаража на цыпочках и как раз успела увидеть, как седан свернул за угол. «Генерал Зод!» — гневно подумала я и перебежала на ту сторону улицы, где оставила свои вещи. Наклонившись, чтобы их поднять, уловила знакомый запах стирального порошка и решила, что пора домой. Прижимаясь к краю тротуара, зашагала вперед, стараясь держаться ближе к деревьям. Ускорив шаг, весело перебегала от тени к тени. «Как можно бояться ночи? — думала я, и на сердце было так отрадно. — Это же лучшее время».
Когда я наконец дошла до подножия холма, на котором стоял мой дом, я чуть не падала от изнеможения. Вскарабкалась по крутому холму, волоча за собой рюкзак, как санки. Боковая дверь была открыта, и я вошла без стука. Бесшумно поднялась по лестнице в свою комнату, постаралась не разбудить родителей, но стоило мне забраться в кровать, как в комнату влетела мама.
— Патрик! — воскликнула она и хлопнула по выключателю. — Ты как тут оказалась?
Меня испугала ее реакция, и я заплакала. Надеясь, что она поймет, я все ей рассказала, но, кажется, после этого стало только хуже. Она тоже заплакала, глаза испуганно расширились, по щекам покатились слезы.
— Детка, — наконец проговорила она и крепко меня обняла, — никогда, слышишь, никогда больше так не поступай. Представь: если бы с тобой что-то случилось? Вдруг ты не смогла бы дойти до дома?
Я согласно кивнула, хотя ни первое, ни второе меня совсем не тревожило. Скорее, я растерялась. Разве мама не говорила, что я могу вернуться домой, если захочу? Тогда почему так расстроилась?
— Я имела в виду, что я должна тебя забрать, — объяснила она. — Обещай, что больше так не будешь делать.
Я пообещала, но доказать верность своему обещанию в ближайшие несколько лет мне не представилось возможности. Вскоре я выяснила, что родителям других детей не нравится, когда к ним на ночевку приходят девочки, которые среди ночи могут заскучать и решить уйти домой сами. Мама Коллетт была недовольна, узнав, что я сделала, и не скрывала своего презрения. Она рассказала о моем исчезновении другим родителям, и меня перестали приглашать на ночевки. Но что-либо подозревать начали не только родители. Другие дети тоже смекнули, что со мной не все в порядке.
— Ты странная, — сказала Эйва.
Одно из немногих моих воспоминаний о первом классе: в углу комнаты стоит игрушечный домик. Мы играем в дочки-матери. Эйва — моя одноклассница. Она милая, дружелюбная и всем нравится. Поэтому, когда мы играем, ее всегда выбирают «мамой». Однако я выбираю другую роль.
— Я буду дворецким, — объявила я. Эйва растерянно взглянула на меня.
Судя по сериалам, у дворецких была лучшая работа в мире. Они могли надолго исчезать без всякого объяснения. Имели неограниченный доступ к пальто и сумкам хозяев и гостей. Никто никогда не сомневался в их действиях. Они могли входить в комнату и ни с кем не общаться. Могли подслушивать. По-моему, идеальная профессия. Но когда я объяснила свой выбор девочкам, меня никто не понял.
— Ты почему такая странная? — спросила Эйва.
Она не со зла это сказала. Это было скорее констатацией факта, риторическим вопросом, не требовавшим ответа. Но, взглянув на нее, я увидела на ее лице странное выражение. Раньше я не замечала за ней такого. Очень специфическое выражение: смесь растерянности, уверенности и страха в равных частях. И она была не одна. Другие дети смотрели на меня так же. Я насторожилась. Они будто видели во мне то, чего я сама не могла разглядеть.
Я решила разрядить обстановку, улыбнулась и поклонилась.
— Простите, мадам, — ответила я, подражая голосу дворецкого. — Я веду себя странно потому, что кто-то убил повара!
Это был мой фирменный прием, который я довела до совершенства: неожиданное заявление с примесью юмора. Все рассмеялись и завизжали, игра приняла интересный, хоть и зловещий оборот, и о моей «странности» забыли. Но я знала, что это временно.
Помимо тяги к воровству и исчезновениям по ночам, что-то еще во мне смущало ровесников. Я это знала. И они — тоже. Хотя в классе мы мирно сосуществовали, после занятий меня редко приглашали поиграть. Впрочем, я не возражала; я обожала одиночество. Но через некоторое время мама начала беспокоиться.
— Не нравится мне, что ты так много времени проводишь одна, — сказала она. Дело было в субботу, после обеда. Она зашла ко мне в комнату, чтобы проведать меня после нескольких часов сидения у себя.
— Все в порядке, мам, — ответила я. — Мне так нравится.
Мама нахмурилась и села на кровать, рассеянно положив себе на колени плюшевого енота.
— Я просто подумала, что было бы здорово пригласить друзей. — Она замолчала. — Хочешь позвать кого-нибудь в гости? Может, Эйву?
Я пожала плечами и посмотрела в окно. Попробовала подсчитать, сколько простыней надо связать вместе, чтобы получилась веревка, по которой можно было бы спуститься из окна моей комнаты на землю. На этой неделе я увидела в каталоге «Сирс» портативную веревочную лестницу и загорелась идеей сделать такую же своими руками. Правда, я не совсем понимала, зачем она мне, просто решила, что у меня должна быть такая лестница. Вот только бы мама меня не отвлекала.
— Не знаю, — ответила я. — То есть… да, Эйва — хорошая девочка. Можно пригласить ее в следующем месяце.
Мама отложила енота и встала.
— На ужин придут Гудманы, — взбодрилась она. — Сегодня сможешь поиграть с девочками.
Гудманы жили по соседству; родители иногда их приглашали. Их две дочки терроризировали весь район, и я их ненавидела. Сидни всех травила, а Тина была просто дурой. Они постоянно ввязывались в неприятности, обычно из-за Сид, и дико меня бесили. Впрочем, не мне было их осуждать. Но в то время я находила оправдание своей неприязни: их поведение было намеренным. Я порой тоже вела себя сомнительно, но я нарушала правила не оттого, что мне это нравилось; я вела себя плохо потому, что у меня не было выбора. Я следовала инстинкту самосохранения и выбирала меньшее из зол. А вот поведение сестер Гудман, напротив, было образцом подлости и тупости, и они нарочно пытались привлечь к себе внимание. Их проделки были бессмысленными: жестокость ради жестокости.
Моя сестра Харлоу была младше меня на четыре года; тогда ей исполнилось года три. Мы жили на верхнем этаже дома, с няней, приятной женщиной из Сальвадора по имени Ли. Комната няни Ли располагалась по соседству с нашей. Когда Гудманы приходили в гости, няня обычно укладывала Харлоу в ее комнате. И не было ни раза, чтобы Сидни не попыталась как-нибудь им напакостить.
— Давайте проберемся в комнату Ли и выльем ей воду на кровать! — прошептала она тем вечером. Мы втроем сидели у меня.
Естественно, она меня выбесила.
— Это тупо, — ответила я. — Она поймет, что это мы, и дальше что? Какой смысл? Расскажет родителям — и вас просто заберут домой.
Моя косичка была заколота бантиком, который я украла у Клэнси. Я потянула за застежку и подумала: «А может, правда вылить воду на кровать? Не такая уж плохая идея».
Сид приоткрыла дверь и выглянула в коридор.
— Уже поздно, она ушла к себе. Наверно, уложила Харлоу. — Она резко обернулась. — А давайте ее разбудим! — Тина оторвалась от журнала и одобрительно хрюкнула. Я растерянно уставилась на Сид.
— Зачем? — спросила я.
— Затем, что тогда Ли придется снова ее укладывать! А потом мы еще раз ее разбудим и еще… Вот умора!
Мне это не казалось смешным. Во-первых, я ни за что не позволила бы им издеваться над своей сестрой. Я не знала, сколько ступенек между пятым и четвертым этажами, но была готова «случайно» столкнуть их с лестницы, если понадобится. Что до няни Ли, мне не хотелось, чтобы она выходила из комнаты. Я знала, что как только сестра засыпает, няня звонит домой и часами разговаривает со своими родственниками. А я в это время могу спокойно слушать «Блонди».
Тогда я помешалась на Дебби Харри. Меня завораживало все связанное с группой «Блонди», особенно их альбом «Параллельные линии». На обложке Дебби Харри стоит в белом платье, уперев руки в бедра, и сердито смотрит в камеру. Мне очень нравилась эта фотография, и я хотела быть похожей на Дебби. В маминых фотоальбомах того периода видно, что я пытаюсь копировать эту позу и выражение лица.
На обложке Дебби не улыбалась, и я решила, что тоже не буду улыбаться — ни при каком раскладе. К сожалению, за этим последовал катастрофический инцидент со школьным фотографом, в ходе которого я пнула и уронила штатив, и мама решила, что Дебби Харри плохо на меня влияет, и выкинула все мои пластинки «Блонди». Я достала их из помойки и слушала по ночам; пока няня Ли не смекнула, что происходит.
Я решила сменить тактику.
— А давайте прокрадемся на задний двор и будем шпионить за родителями в окно, — предложила я.
Сид, кажется, была недовольна. Я не думала никого пытать, мой план был относительно безобидным. Вместе с тем подслушивать родительские разговоры было интересно, и она не удержалась. Тина тоже загорелась.
Мы всё обсудили, и Сид согласилась. Мы тихонько вышли из моей комнаты и прокрались по коридору мимо спальни няни Ли. Спустились в прачечную. Я открыла боковую дверь во двор. Меня окутал прохладный и ароматный калифорнийский воздух.
— Так, — скомандовала я, — вы идите туда. Встретимся на веранде за домом.
Сестры занервничали. Мало того, что на улице была кромешная темнота, но и двора как такового не было: наш дом стоял на деревянных сваях над обрывом в несколько сотен футов. Один неверный шаг — и покатишься вниз.
— Вы же не боитесь? — я притворилась встревоженной.
Тина ответила первой:
— Принеси мне колу, — и двинулась вдоль дома, а Сид нехотя последовала за ней.
Стоило им скрыться из виду, как я зашла в дом и заперла дверь изнутри. Затем тихо прокралась в свою комнату, погасила свет, забралась в кровать и включила проигрыватель. Я была спокойна и очень довольна собой. Я знала, что мне должно быть стыдно за то, что сделала, но ничего такого я не чувствовала. Теперь я могла сколько угодно слушать «Блонди».
Прошел почти час, прежде чем мамина тень скользнула по стене на лестнице. Я бросила наушники на пол и успела уменьшить громкость до того, как она появилась.
— Патрик, — проговорила она, — ты закрыла Сид и Тину на улице?
— Да, — честно ответила я.
Мама, кажется, не нашлась что сказать.
— Что ж, Гудманы очень расстроены, — проговорила она и села рядом на кровать. — Девочки заблудились в темноте и не знали, как попасть в дом. Они могли упасть, детка. — Она замолчала и добавила: — Думаю, они больше не придут.
— Здорово! — восторженно воскликнула я. — Тина моется в моей ванне, выключив свет, — ненормальная какая-то, — а Сид таскает еду наверх и все там проливает. Они обе меня бесят.
Мама покачала головой и вздохнула:
— Что ж, спасибо, что сказала правду. — Она поцеловала меня в макушку. — Но я тебя накажу. Никаких прогулок и телевизора неделю.
Я кивнула, тихо смирившись со своей судьбой. Мне казалось, что я легко отделалась.
Мама встала и направилась к лестнице, а я окликнула ее:
— Мам? — Она обернулась и снова подошла ко мне. Я глубоко вздохнула. — Когда ты выкинула мои пластинки, я достала их из помойки и слушаю каждый вечер, хотя знаю, что нельзя.
Мама замерла на пороге; в свете ламп из коридора вырисовывался ее изящный силуэт.
— Они у тебя здесь, в комнате?
Я кивнула. Мама подошла к проигрывателю, где по-прежнему тихо крутилась пластинка «Параллельные линии». Перевела взгляд на меня и покачала головой. А потом взяла пластинки, сунула их под мышку и еще раз меня поцеловала. Убрала волосы с моего лица и лба.
— Спасибо, что призналась, моя честная девочка, — проговорила она. — Спокойной ночи.
Она вышла из комнаты и спустилась по лестнице, а я перекатилась на бок и устроилась на подушках. Потерла стопы друг о друга под одеялом, как сверчок. Я была довольна и чувствовала себя в безопасности. Пустой диск проигрывателя крутился, повторяющийся звук успокаивал. Я взглянула на диск и на миг засомневалась, не зря ли выдала свой секрет и лишилась пластинок. Но потом улыбнулась и уснула.
Больше всего на свете папа любил шоколадный торт из бисквитных коржей с кремовой прослойкой. Он рос в Миссисипи, и каждую неделю домработница моих бабушки с дедушкой Лела Мэй пекла торт сама. Когда мы приезжали к ним на Рождество, меня завораживали аромат этого торта и сама Лела Мэй в белой форме и фартуке; она высилась на пороге кухни, как гора, охраняя вход в свои владения.
Моя мать тоже с юга. Она родилась и выросла в Виргинии, понимала важность ритуалов и придавала большое значение ведению хозяйства в южном стиле. Узнав про торт, она сразу переняла эту традицию.
Помню, я сидела за обеденным столом в Сан-Франциско и смотрела, как она обвязывает корж ниткой и разрезает его на два коржа одинаковой толщины, потянув нитку за концы. «Так получается идеально ровно», — говорила она.
Мне нравилось находиться рядом с ней в столовой. Я ложилась под стол и читала, а она разрезала коржи и прослаивала их кремом. Потом я стала использовать это время для разговоров по душам. Рассказывала, что происходит у меня в школе, и признавалась в поступках, которые мне самой казались сомнительными. Мама объясняла, в каких случаях я действительно вела себя плохо и реагировала неадекватно и как все исправить. Поскольку на мои собственные суждения полагаться было нельзя, мы с мамой пришли к выводу, что лучше все обсуждать с ней.
— Ты поблагодарила Пателей за сахар? — спросила она. Утром она послала меня к соседям с мерным стаканчиком.
— Нет. Их не было дома, — ответила я.
Мама застыла с ниткой в руке:
— А сахар откуда?
— Из сахарницы.
Я поняла, что Пателей нет дома, как только ступила на их подъездную дорожку. Они почему-то не пользовались гаражом, и, если были дома, ярко-зеленый универсал всегда стоял там. Сегодня утром его не было.
Я ничуть не сомневалась, что раздвижная стеклянная дверь будет открыта, приблизилась к дому и потянула. Дверь открылась легко, как я и предполагала. Я зашла в дом, отсыпала сахар из сахарницы, стоявшей на кухонном столе, и немного поиграла с Мозесом, соседской собачкой.
— Я знаю, ты говорила, что нельзя, но, может, заведем собаку? — продолжила я. — Если ей будет скучно, они с Мозесом смогут поиграть.
Мама в ужасе вытаращилась на меня.
— Если Пателей не было дома, когда ты пришла, — медленно проговорила она, — как ты попала в дом?
Я объяснила. Когда закончила, мама закрыла лицо руками.
— Нет, детка, — сказала она, наконец посмотрев на меня. — Нет. Нельзя просто заходить в чей-то дом, когда там никого нет.
Я растерялась:
— Но почему? Какая им разница? Мы же часто к ним приходим. Я же ничего не взяла, что такого?
— Взяла, — мама явно была расстроена, — ты взяла сахар.
Я растерялась вконец:
— Но ты же сама меня за сахаром послала!
Мама резко выдохнула:
— Я послала тебя просто попросить сахар, а не зайти в дом и взять что-то без разрешения хозяев! Больше так, пожалуйста, не делай. Это очень плохо. Поняла?
— Да, — солгала я. Но я не поняла. Я-то думала, просить сахар у соседей — чистая формальность. Им же все равно! Я сэкономила им время. Не пришлось открывать мне дверь, вести светскую беседу. Это же никому не нравится. Мне — так точно не нравится. Но я знала, что не смогу объяснить это маме. Она требовала от людей честности. «Если сомневаешься, говори правду, — любила повторять она. — Правда поможет людям тебя понять». Вот только я не всегда с ней соглашалась.
В детстве я постоянно сомневалась. Что я должна чувствовать, а чего не должна? Поступаю ли правильно или нет? Можно ли иметь такие желания, как у меня? Правдиво признаваться в этих сомнениях теоретически казалось правильным, но на практике я пришла к выводу, что правда часто только все портит. Меня постоянно кидало из крайности в крайность, от честности к нечестности, и я никогда не знала, какой полюс окажется сильнее в следующий раз. Особенно во всем, что касалось мамы. Мне не хотелось ее огорчать. Она была моим эмоциональным компасом, я ей доверяла, так как она указывала мне, как поступать. С мамой мне не приходилось волноваться о чувствах или их отсутствии, о том, как отличить хороший поступок от плохого. Но, когда она злилась, я будто оставалась одна. А в моем случае одиночество таило в себе угрозу.
Мама снова вздохнула и обвязала ниткой следующий корж.
— В общем, запомни: нельзя заходить в дом к Пателям, когда их там нет. Даже если не собираешься ничего брать.
Я кивнула и решила не признаваться, сколько раз уже залезала к ним в дом, когда мама оставляла нас с няней Ли. Поскольку правило было новое, я рассудила, что на прошлые преступления оно не распространяется.
Мама, кажется, хотела что-то добавить, но раздались папины шаги на лестнице — и она отвлеклась. Мы услышали звуки открывающихся и закрывающихся шкафов на кухне; потом дверь в столовую распахнулась, и появился он.
— Вы не видели мой портфель? — спросил он, прошел мимо нас и стал искать в гостиной.
Он шмыгал носом. «Неужели простудился?» — подумала я. Я надеялась, что с ним все в порядке: вечером мы договорились пойти на каток.
После того как мне запретили «Блонди», у меня появилась новая одержимость: фильм «Ледяные замки» про слепую фигуристку. Я тренировалась с завязанными глазами в носках на паркете, но мне хотелось попробовать выполнить трюки на настоящем катке, а если папа заболеет, мой план не сработает.
— Он наверху, в кабинете, — бросила мама. — Но зачем он тебе? Ужин почти готов, сегодня суббота. Мы идем на каток. — Она, кажется, нервничала.
Отец взглянул на нее и закрыл лицо руками.
— Ох, дорогая, я совсем забыл! — воскликнул он и подошел к ней. — Брюс звонил. Мне надо бежать в студию.
Мой отец был восходящей звездой музыкальной индустрии, часы работы у него были ненормированные и не как у всех.
Он взглянул на меня:
— Прости, детка. Мы можем сходить в другой раз? — И он повернулся к маме.
Та молча выглянула в окно. Я решила, что она отреагировала странно, но папа, кажется, ничего не заметил. Он направился к двери, бросив через плечо:
— На следующей неделе сходим, обещаю!
Некоторое время мама сидела неподвижно, потом встала и пошла на кухню. Наполовину готовый торт остался на столе. Я направилась за ней, не зная, что делать. На кухне она встала у раковины и уставилась в одну точку. Вечернее солнце проникало в комнату сквозь раздвижные стеклянные двери. Много лет спустя мать призналась, что ненавидит это время дня и эта ненависть началась в Сан-Франциско. Но я никогда не разделяла ее неприязнь. Наступление сумерек всегда казалось мне волшебным временем, прелюдией темноты. Я прекрасно помню, какой красивой в тот день была мама, как свет отражался от кухонных поверхностей и отбрасывал блики на ее лицо. Я подошла к ней и обняла. Я не знала, что сказать.
Так продолжалось некоторое время. Отец почти никогда не приходил домой раньше полуночи, и наше с ним общение сводилось к короткому поцелую перед школой и редким вылазкам в выходные. Впрочем, мне было все равно. Я даже радовалась: мне нравилось быть с мамой и сестрой.
Сестру я любила. Я знала, что некоторые родители волнуются, что сестры будут ревновать и соперничать, но это было не про нас с Харлоу. Мне никогда не нравилось быть в центре внимания. А после рождения сестры та стала перетягивать часть внимания на себя. Харлоу тоже любила похулиганить и стала моей сообщницей. Любое наше взаимодействие, как правило, начиналось (и до сих пор начинается) с одностороннего нарушения правил. Харлоу протягивала мне чашку; я швыряла ее в лестничный колодец. Харлоу забиралась в ванну и велела подать ей флакончик с пеной; я выливала все содержимое флакончика в воду и включала джакузи. И всякий раз мы хохотали до упаду. Мама была от нас в восторге. Но папе не всегда нравился сумасбродный смех Харлоу.
— Что делаете? — спросил он однажды, зайдя в мою комнату без предупреждения. Обычно он любил с нами играть, но в последнее время его, кажется, интересовало лишь одно — сон; все время, когда он был дома (а это бывало нечасто), он хотел только спать.
Папа проводил все больше времени на работе, и через некоторое время мама впала в депрессию. Бывало, она плакала из-за сущих мелочей. Или злилась и огрызалась на нас, а почему, я не понимала. Я испытывала тревогу и растерянность и впервые в жизни не могла полагаться на маму, заменитель моего внутреннего компаса. Она уже несколько недель не пекла торт, и подходящего момента для разговора о моих делах не находилось. Под «делами» я имела в виду, например, воровство.
Я воровала в школе рюкзаки. Они мне были не нужны, обычно я их возвращала. Это было не воровство даже, а компульсивная потребность, помогавшая избавиться от напряжения. Я видела рюкзак, валявшийся без присмотра, и брала его. Мне было все равно, чей он, почему его оставили, главное было взять. Так я избавлялась от напряжения и получала выброс адреналина, противодействующий апатии. Впрочем, через некоторое время метод перестал помогать. Сколько бы рюкзаков я ни украла, приятного чувства избавления больше не возникало. Я ничего не чувствовала и заметила, что эта пустота усиливала потребность совершать что-то плохое.
В точности как в тот день, когда мы с Сид виделись в последний раз. Мы стояли на тротуаре и ждали, когда нас отвезут в школу. Сид начала меня донимать. Она хотела прийти к нам на ночевку, а ее не пускали.
— Это все из-за тебя, — пожаловалась она. — Если бы ты тогда над нами не пошутила, мы могли бы приходить к вам играть! Вечно ты всё портишь.
— Прости, — сказала я, хотя совсем не чувствовала себя виноватой. Я была рада, что ей запретили к нам приходить. У меня разболелась голова. Напряжение разрасталось, но, что бы я ни делала, у меня не получалось от него избавиться. Я не понимала своих чувств, испытывала стресс и смятение. Казалось, будто я схожу с ума, и хотелось лишь одного: чтобы меня оставили в покое.
Вдруг Сид пнула мой рюкзак, стоявший у меня под ногами, — и все мои учебники высыпались.
— Знаешь что, — выпалила она, — мне все равно. Ненавижу твой дом и тебя.
Это была бессмысленная истерика: она уже много раз устраивала нечто подобное, чтобы привлечь мое внимание. Но она выбрала неподходящий день для конфликта. Глядя на нее, я вдруг поняла, что больше вообще не хочу ее видеть. Я думала, до нее дошло в первый раз, когда я заперла ее снаружи дома в кромешной темноте. Но ей, видимо, требовалось более доходчивое объяснение.
Не говоря ни слова, я наклонилась и начала собирать рассыпавшиеся вещи. Тогда мы носили в школу цветные карандаши в коробках. У меня была розовая коробочка с «Хеллоу Китти», в которой лежали яркие цветные карандаши. Я взяла один, встала и крепко сжала его в руке.
Карандаш треснул, и острый кусочек отлетел в сторону Сид. Она вскрикнула и отпрянула. Остальные дети сначала замерли, а потом закричали. Я же застыла, будто в тумане. Спустя несколько секунд я как будто вынырнула из-под воды. Напряжение исчезло.
Ко мне пришло необъяснимое чувство. Почти лёгкость. Я бросилась прочь с остановки, ощущая, будто что-то тяжелое отпустило меня.
Несколько недель я совершала всякие нехорошие поступки, чтобы избавиться от напряжения, но ничего не помогало. Но теперь выяснилось, что достаточно одного удара, чтобы напряжение бесследно испарилось! И не просто испарилось, а сменилось глубокой безмятежностью. Я будто нашла кратчайший путь к спокойствию, эффективный, хоть и безумный. В этом не было никакой логики, но мне было все равно. Я пошла домой и спокойно рассказала обо всем маме.
— О чем ты вообще думала? — допытывался отец.
Дело было вечером того же дня, я сидела в ногах своей кровати. Родители стояли напротив и требовали объяснений. Но у меня их не было.
— Ни о чем, — ответила я. — Не знаю. Я просто сделала это, и все.
— И ты не жалеешь? — Папа злился и был на взводе. Он только что вернулся из очередной командировки, они с мамой ссорились.
— Да! Я же извинилась! — воскликнула я. Я даже написала Сид письмо с извинениями. — Так чего вы злитесь до сих пор?
— Потому что на самом деле тебе не стыдно, — тихо проговорила мама. — Ты не жалеешь о том, что совершила. По-настоящему, в душе. — Потом она взглянула на меня как на чужую. Я замерла под этим взглядом. Точно такое выражение было на лице Эйвы, когда мы играли в дочки-матери. Смутная догадка, будто она хотела сказать: «С тобой что-то не так. Точно не знаю, что именно, но у меня нехорошее предчувствие».
У меня в животе ухнуло, будто мне дали под дых. Мне было очень неприятно чувствовать на себе мамин взгляд. Раньше она никогда так на меня не смотрела, и я хотела, чтобы она перестала. Это был взгляд человека, который совсем меня не знает. Я вдруг страшно разозлилась на себя за то, что сказала правду; правда никому не помогла ничего понять. Наоборот, она запутала всех, включая меня. Желая все исправить, я встала и попыталась обнять маму, но та вытянула руку и остановила меня.
— Нет, — сказала она, — нет. — Снова смерила меня долгим ледяным взглядом и вышла из комнаты.
Отец направился за ней; они стали спускаться по лестнице, их удаляющиеся фигурки уменьшались. Я залезла в кровать и пожалела, что мне некому причинить боль и снова пережить чувство, которое я испытала после того, как ударила Сид карандашом. Наконец за неимением лучшей альтернативы я прижала к груди подушку и вонзилась ногтями в руку.
— Давай же, жалей о том, что сделала! — прошипела я, продолжая впиваться в кожу, стиснув зубы и всеми силами пытаясь пробудить свою спящую совесть. Не представляю, долго ли я старалась, помню лишь свое отчаяние и злость, когда попытки пришлось прекратить. Я в изнеможении рухнула на кровать, взглянула на руку: она оказалась расцарапанной до крови.
После случая с Сид мама ушла в себя. Несколько недель почти не выходила из комнаты, а когда появлялась, постоянно казалась грустной. В доме тогда распоряжалась няня Ли. Я любила ее. Она была доброй, ласковой и читала нам книги после отбоя. Но мне нужна была не няня, а мама.
Чувство эйфории, возникшее у меня после инцидента с Сид, тревожило и искушало. Меня тянуло испытать его снова. Опять причинить боль. И в то же время я не хотела это делать. Меня обуревали смятение и страх, я нуждалась в маминой помощи. Я не знала, почему все пошло не так, но понимала, что виновата в этом я и сама должна все исправить.
Как-то раз я сидела у себя наверху, когда почуяла знакомый запах.
Шоколадный торт.
Наверно, мама достала коржи из духовки. Значит, сейчас отправит их в морозилку остужаться, а потом перенесет в столовую и там будет разрезать и прослаивать кремом… Тут я поняла, что должна сделать.
Коробка у меня в шкафу снова наполнилась доверху. Чужие книги, ворованные леденцы из супермаркета, пластинки из папиного кабинета, кофейные кружки из учительской, чьи-то ботинки — все, что я украла, чтобы избавиться от напряжения. Я достала коробку из тайника и поставила на комод. Вот так. Так я искуплю свою вину.
Если она опять печет торт, значит, ей лучше. Я все ей расскажу, и она поможет все исправить. Обнимет меня и назовет честной девочкой. Мой ум опустеет, как коробка, в голове освободится пространство. Напряжение, сомнения, стресс, желание кого-то обидеть — все уйдет в ту же секунду, как только я признаюсь. Я сяду на пол у стола и про себя потренируюсь извиняться, а когда она закончит приготовление торта, извинюсь и попытаюсь сделать это искренне. Мама будет мной гордиться.
Я тихо спускалась, волоча за собой коробку. Я это проделывала долго, но наконец дошла до первого этажа. Из коридора можно было незаметно заглянуть в столовую. Оттуда доносился запах шоколадного торта, нежный и сильный, как мама.
Я покрепче ухватила коробку и зашла в комнату. В голове нарисовался образ: сейчас я войду и увижу маму в персиковом платье и туфлях на плоской подошве, прослаивающую кремом первый корж. Я не сомневалась, что увижу именно это, поэтому, когда мой взгляд упал на нее, я ахнула. Она сидела за столом и бесшумно рыдала. Свет не горел. Ее руки дрожали, нитка провисла; она без особого энтузиазма пыталась разрезать корж надвое. Стол усеивали остатки предыдущих коржей: они раскрошились, и она отбросила их в сторону. Как долго она тут сидела, я не знала.
Ее лицо опухло и покрылось красными пятнами, фартук промок от слез. Ее душили рыдания, голова тихонько дергалась с каждым резким вдохом. Я поспешно спряталась за угол и замерла, не зная, как поступить. Я никогда ее такой не видела. Казалось, грусть захватила ее полностью. Я услышала сдавленный вскрик — и еще один корж отправился в утиль. Потом открылась дверь, и она вышла из столовой. Я взглянула на свою коробку и поняла, что та должна исчезнуть.
На кухне заработал миксер: мама начала готовить другой торт. Я наклонилась и осторожно подняла коробку, затем прокралась вверх по лестнице, остановившись на этаже, где находилась родительская спальня. Открыв двойные двери, подошла к деревянному сундуку, стоявшему в ногах родительской кровати. Я знала, что это мамин тайник. Пластинку «Параллельные линии» долго искать не пришлось: она лежала сверху, завернутая в одеяло. Сунув ее под мышку, я поднялась в свою комнату и тихонько толкнула дверь ногой. Включила проигрыватель и даже не стала надевать наушники. Все равно мама не заметит: она была полностью занята своими мыслями.
«Я словно стала невидимкой», — подумала я.
Голос Дебби Харри разлился по комнате. Я убрала коробку в шкаф. Через два дня я от нее избавилась: выбросила содержимое в мусорный контейнер у дома Сид и, ничуть не раскаиваясь, пошла домой.
— Господа, не таращиться! — крикнул охранник. — Один неосторожный взгляд — и вы в карцере!
Я крепко сжала руку сестры. Мы шли по коридору тюрьмы штата; вдоль него тянулись камеры. Был обычный будний день, половина одиннадцатого вечера. Впереди мама болтала с дядей Гилбертом, начальником охраны. Мы направлялись к вышке в сопровождении нескольких офицеров, окружавших и замыкавших нашу группу.
— Это у нас «почетный блок», — пояснил дядя Гилберт. — Заключенные здесь хорошо себя вели, и им разрешили свободное перемещение. В этой части тюрьмы двери камер не всегда заперты, как у других.
Я знала, что это за «другие». За час, проведенный в мужской тюрьме, нам с мамой и Харлоу устроили полноценную экскурсию по зданию и представили всех его обитателей, в том числе тех, кто отбывал заключение в секторе «опасных преступников», где заключенные находились внутри окруженного коридорами центрального отсека с толстыми стеклянными стенами. Дядя велел, чтобы мы не подходили близко к стеклу: тут сидели арестованные за самые страшные преступления. Он не объяснил, почему нельзя приближаться к стеклу, но его тон напомнил мне папин, когда тот велел нам прикрывать глаза во время эротических сцен в фильмах.
— Но, если интересно, — добавил дядя, — можете взглянуть на них через стекло или на экране в соседней комнате.
В одностороннее зеркало заключенных можно было рассмотреть вблизи, как будто те стояли напротив, но я предпочитала вид с камер наблюдения, расположенных под потолком. Один из офицеров, Бобби, сел перед рядами мониторов и показал мне, как пользоваться системой. Я окинула взглядом комнату, навела резкость, приблизила камеру и хорошенько рассмотрела каждого. Что же они сделали, прежде чем попали сюда? Наверняка что-то очень плохое. Но что? Я спросила у Бобби.
— Изнасилования, убийства, поджоги и прочее, — ответил тот.
Дядя Гилберт откашлялся, подавая Бобби сигнал, чтобы тот был осторожнее. Бобби коротко ему кивнул, наклонился и посмотрел мне в глаза.
— Вот в чем дело, — сказал он и указал на мониторы: — Все эти люди совершили ужасные вещи. Но проблема даже не в этом. Проблема в том, что они не раскаиваются. Они не боялись, когда на это шли. Поэтому они здесь.
— Ясно, — ответила я, хотя ничего не поняла.
— Эти заключенные, — продолжил Бобби, — я бы сказал, процентов восемьдесят из них — социопаты.
Тогда я впервые услышала это слово.
— Ясно, — повторила я. — А что такое социопат?
— Человек, который не раскаивается в плохих поступках, — сказал Бобби. — Ему не стыдно. Он не знает страха. Никогда не чувствует себя виноватым. Не боится, что его поймают, и раз за разом совершает одни и те же глупости.
— О, — я снова посмотрела на заключенных на экранах. — Правда?
Бобби задумался.
— Смотри. — Он достал бумажник и положил его на стол. — Допустим, я сейчас выйду на пару минут и оставлю на столе бумажник.
Я кивнула, будучи вся внимание.
— Ты его возьмешь? Достанешь деньги из бумажника, пока меня не будет?
— Нет, — соврала я.
Бобби рассмеялся:
— Ну конечно не возьмешь! А если бы взяла, тебе потом было бы стыдно, так?
— Очень стыдно, — снова соврала я.
— Вот именно, — ответил Бобби. — Потому что ты не социопат. Социопат возьмет бумажник, и ему совсем не будет стыдно. Он может вернуться на следующей неделе и сделать то же самое! И его ничто не сдержит, так как социопаты не боятся последствий.
Я судорожно сглотнула. Значит, для таких людей, как я, есть особое слово? Впрочем, что-то мне подсказывало, что тюремному охраннику, работающему в ночную смену, такие вопросы лучше не задавать.
Бобби потянулся, нажал на кнопку и рявкнул в переговорное устройство:
— Роджер! Руки со стекла убери!
Заключенный отошел от одностороннего зеркала, покачал головой и улыбнулся в камеру.
— Этот любит нервы потрепать, — сказал Бобби.
Я навела камеру на Роджера.
— Офицер Бобби, — спросила я, — а все социопаты попадают в тюрьму?
— Наверно, — ответил Бобби, — кроме самых умных.
Я окинула взглядом заключенных за стеклом: они жили все вместе в одной большой клетке.
— А что, если они подерутся и убьют друг друга? — спросила я.
— Значит, их долг перед обществом будет исполнен, — с удовлетворенным вздохом ответил он. Я не очень поняла, что он имел в виду, но кивнула и снова перевела взгляд на экран.
— Патрик, — окликнула меня мама, — заканчивай, дорогая. Харлоу хочет в туалет.
Идея сводить нас в тюрьму возникла у мамы еще пару месяцев назад. Дядя Гилберт работал в ночную смену и вечно рассказывал всякие истории о работе в Управлении исправительных учреждений Флориды. Нам стало интересно.
После комнаты видеонаблюдения нас по очереди заперли в одиночке, чтобы мы могли почувствовать себя арестантами, а потом провели экскурсию по «почетному блоку». Поднимаясь по лестнице в центральную башню, я посмотрела вниз, на заключенных. Их было несколько сотен. Меня просто потрясло, что эту ораву предполагалось сдерживать лишь пятерым немолодым охранникам.
Мне было одиннадцать лет, и мы жили во Флориде уже два года.
— Собери сумку, — велела мама вскоре после случая с карандашом. — На выходные поедем к бабушке.
На самом деле это означало, что мать уходит от отца и мы переезжаем во Флориду. Но тогда я об этом не подозревала, поэтому собрала все необходимое на два дня.
Во Флориде все не задалось с самого начала. Во-первых, мать упорно не признавалась, что ушла от отца и мы переехали в Солнечный штат навсегда. Она продолжала отрицать это даже после того, как отец прислал ей машину и все вещи, чтобы она начала подыскивать себе жилье. Так я поняла, что мама не всегда говорит правду. И меня это разозлило. «Значит, мне тоже можно врать, — решила я, — ведь в любом случае у меня будут неприятности».
Через некоторое время мама, кажется, поняла, что ее решение продлить наши семейные «каникулы» не находит отклика у нас с Харлоу. Из-за чувства вины перед нами она ослабила почти все свои строгие правила. Даже разрешила мне завести первое домашнее животное — хорька по имени Бэйби. Это была девочка, и я ее обожала. Не считая сестры, Бэйби была моей единственной подругой, и какой! Несносная хулиганка с неотразимым обаянием и страстью к блестящим предметам. По ночам она рыскала по бабушкиному дому в поисках драгоценностей: сережек, цепочек — всего, что могла унести в зубах, — и тащила все это в нашу с сестрой общую маленькую комнату, пополняя мою коллекцию краденого, которую я теперь хранила под кроватью.
Каждое утро напоминало Рождество. Я просыпалась, залезала под кровать и смотрела, что принесла моя маленькая четырехлапая помощница Санты. То, что нравилось, — оставляла себе. Что не нравилось — не трогала.
— Молодец, Бэйби! — похвалила я ее однажды, когда она принесла длинную золотую серьгу.
Я поцеловала ее, зарылась носом ей в шею и глубоко вдохнула. Я слышала, что хорьков не любят заводить из-за их специфического запаха, но мне казалось, что Бэйби пахла чудесно, сладковато-прело, как библиотечные книги. Она пожевала мои волосы, показывая, что хочет играть.
Я надела сережку, встала и посмотрела на свое отражение в зеркале. Взяла свою любимицу и посадила в рюкзак. Она растянулась на дне.
— Готова? — спросила я. — Пойдем!
Одна из причин, почему мне нравилось жить во Флориде, — там за нами никто не смотрел. Дома распоряжалась бабушка, а она придерживалась довольно либеральных взглядов на воспитание. От нас с сестрой требовалось периодически показываться ей на глаза и не отходить дальше, чем на пару кварталов от дома; в остальном мы были предоставлены сами себе.
Выходные у бабушки затянулись, превратились в месяцы, и я взялась за старое: надо же было как-то справляться с внутренним напряжением. Я воровала деньги с подносов для сбора пожертвований в церкви, кидала дохлятину во двор противной тетки с нашей улицы, залезала в пустой дом в нескольких кварталах от нашего, сидела там часами и наслаждалась тишиной.
Мне очень нравился этот дом. Стоило зайти внутрь, как я ощущала полное спокойствие. Пустота в доме перекликалась с моим внутренним состоянием, и мне становилось хорошо от этого равновесия. Хотя в доме ничего не было, у меня не возникало ощущения, что мне чего-то не хватает. Отсутствие чувств, обычно причинявшее стресс, в этом доме оказывало противоположный эффект. Там я как будто находилась в центрифуге. На каждой ярмарке есть установка без ремней безопасности и сидений, где ты крутишься, вжимаясь в стенку под действием центробежной силы. Я обожала этот аттракцион. Крутилась по несколько раз подряд, глядя на оператора, сидевшего в рубке управления в центре колеса.
Однажды я спросила маму:
— Как у него голова не кружится?
— Он в самом центре, вот и не кружится, — объяснила она.
В пустом доме я чувствовала себя точь-в-точь как тот оператор. Умом понимала, что нарушаю взрослый кодекс поведения, и это осознание помещало меня в ось центрифуги. Дом вокруг пульсировал, ужасаясь незаконному проникновению, а я оставалась спокойной, ощущала безмятежность и контроль. Выпускала Бэйби из рюкзака, чтобы та могла побегать, садилась в зимнем саду и читала книжки. Чистое блаженство.
Разумеется, я понимала, что нельзя заходить в чужие дома и надо бы обо всем рассказать маме. Я же решила быть честной и не подвергать себя опасности. Но всякий раз, когда я собиралась признаться, мама казалась такой расстроенной. Во Флориде нам никак не удавалось поговорить. Мне казалось, что в последнее время она меня избегала. Она отказывалась говорить на любые неудобные темы, а также обсуждать даже очевидные вещи, вроде нашего окончательного переезда во Флориду, ведь, судя по всему, мы не собирались возвращаться в Сан-Франциско и снова жить с папой. Даже после того, как она нашла нам дом — маленький таунхаус на берегу моря, — она не говорила ничего конкретного о своих долгосрочных планах.
— Мам, зачем нам эта новая школа? — спросила я.
Мама пыталась встроиться в поток незнакомых машин у школы. С нашего переезда во Флориду прошло несколько месяцев.
— Не знаю, — ответила она, — просто решила, что это лучше, чем сидеть дома целыми днями и ждать, пока мы с вашим папой выясним отношения.
— А кто будет присматривать за Бэйби? — я уже скучала по своей любимице. — Ей без меня будет грустно.
— Я прослежу, чтобы она не грустила, — пообещала мама. — А ты пока могла бы завести новых подруг.
— Новых? — удивилась я. — У меня и старых-то нет.
— Что ж, — с надеждой проговорила мама, — может, в этот раз тебе больше повезет.
Но в этот раз тоже не повезло. Школа была новая, но я-то не изменилась. Дети там были нормальные, но они тоже сразу смекнули, что я «другая». Впрочем, я даже не пыталась это скрыть.
— Целовалась когда-нибудь с языком? — спросил мальчик по имени Райан. Мы обедали в столовой, прошел примерно месяц с тех пор, как мы с Харлоу начали ходить в эту школу.
— Нет, — ответила я.
— Почему? — спросил Райан.
— Потому что моя мама умерла.
Я выпалила это и рассмеялась. Сама не знаю, зачем так ответила. Наверно, чтобы прекратить этот разговор. И мне это удалось, но не удалось остаться незаметной. Райан резко изменился в лице, и остальные дети — тоже. Это выражение лица было мне хорошо знакомо.
Слухи о смерти моей матери вскоре дошли до директрисы, и та вызвала меня в свой кабинет.
— Патрик, — сказала она, усадив меня рядом с собой на диван, — я слышала, твоя мама умерла. Это правда, милая? — Ее лицо выражало беспокойство.
— Нет, — ответила я, желая ее успокоить. — С ней все в порядке.
— Хм, — директриса нахмурилась, — тогда зачем ты сказала, что она умерла?
Я и сама не понимала. Это было так глупо и очень для меня нехарактерно. Я осознавала, что зря это сказала, что это привлечет ко мне лишнее внимание, а мне этого совсем не хотелось. Но все равно же ляпнула. Я бы не сказала, что мне было совсем плевать на последствия своих действий; я просто знала, что они меня не расстроят. Даже тогда я понимала разницу между первым и вторым.
— Мы просто обсуждали, что может быть хуже всего на свете, — соврала я, — поэтому я так сказала. Что нет ничего хуже, чем когда твоя мама умерла.
Директриса серьезно покивала и натянуто улыбнулась.
— Тогда понятно, — ответила она. — Вы с сестрой — очень милые девочки.
Она была права. Отчасти. Харлоу действительно была милой девочкой. Хотя мы учились в этой школе всего несколько недель, она уже освоилась. Ее несколько раз приглашали в гости, в своем классе она стала самой популярной девочкой. Люди к ней тянулись. Харлоу была как Дороти из «Волшебника страны Оз»: идет себе по дорожке, а друзья как-то сами заводятся. Я же скорее напоминала Уэнсдей из «Семейки Аддамс», только белокурую и с хорьком. Иду себе по дорожке, а люди с криками разбегаются.
Иногда я пыталась «вписаться» и вести себя «нормально», как другие дети, но меня хватало ненадолго. Во-первых, мой круг общения ограничивался семьей, а в семье я и не пыталась притворяться «нормальной». Но главное — меня некому было научить «нормальному» поведению и реакциям. Мои попытки быть как все напоминали потуги моего одноклассника, который плохо читал. Математика и музыка давались ему легко, но у него было расстройство, из-за которого он путал буквы. К нему приставили специального педагога, и тот работал с ним, пока у него не стало лучше получаться.
«Может, у меня тоже такое расстройство? — подумала я однажды. — Только мне не читать тяжело, а чувствовать».
Я вспомнила арестантов в тюрьме и задумалась, сталкивались ли они с такими же трудностями. Другие люди будто с рождения обладали способностью испытывать полный спектр эмоций. Я тоже умела чувствовать спонтанно: например, гнев или радость возникали у меня сами собой. Но другие эмоции — нет. Я не знала, что такое эмпатия, вина, смущение, зависть. Эти чувства были для меня словно непонятный иностранный язык.
Может ли мне помочь специальный педагог? Я знала, что дети, испытывающие трудности в обучении, должны подойти к учителю и сказать об этом. Но я не могла. Наша учительница миссис Рейвенел была самой конченой стервой в школе. Провинившихся в наказание отправляли к ней, а не к директору. А детей «с особенностями развития» она терпеть не могла.
— Ну, давай выбирай себе наказание, — однажды сказала она чернокожему мальчику из второго класса, которого отправили в наш класс за то, что он на уроке разговаривал. — Могу подвесить тебя на дереве за большие пальцы. Хочешь?
Мальчик затрясся и заплакал. Другие ребята в классе смеялись, но я негодовала.
Подвесить на дереве? За то, что разговаривал на уроке? Миссис Рейвенел заявила, что «таких» детей надо ставить на место, но это наказание казалось бессмысленным. Возможно, я не улавливала эмоциональной подоплеки понятий добра и зла, но я догадывалась, что это такое. И понимала, что моя учительница поступает плохо. Она обижала мальчика, играя на его эмоциях. Мало того, она этим наслаждалась.
«Уж лучше быть как я», — решила я.
Тогда я впервые осознала, что меня нельзя запугать. Не то чтобы я вообще ничего не боялась, нет, но чувство страха у меня было сильно притуплено. Я понимала, что другие дети устроены иначе. Мои одноклассники жили в постоянном страхе перед миссис Рейвенел, но на меня ее запугивания не действовали. Мои двоюродные сестры боялись выходить из дома с наступлением темноты, а я могла спокойно бродить ночами по району в полном одиночестве. После школы моя сестра тихо играла в нашей комнате, а я забиралась в чужие дома. Могли ли меня поймать? Естественно. Беспокоилась ли я из-за последствий? Нет. Я решила, что страх — бесполезная эмоция. Мне было жаль людей, которые всего боялись. Какая тупая трата времени! Меня вполне устраивала жизнь по своим правилам и полная безнаказанность. Я не видела смысла бояться.
Но все изменилось, когда я встретила незнакомого мужчину с котятами.
— Нашел вот, — сказал он. — Хочешь?
Дело было вечером, после школы, мы с сестрой играли на улице. Мама решила получить лицензию агента по недвижимости и целыми днями пропадала на обучении, что никак не вязалось с ее версией, что «мы здесь временно». Несколько дней в неделю после школы мы должны были идти к бабушке, а она ходила на курсы. Обычно мы играли за домом, но в тот день решили нарвать цветов во дворе. Поскольку никто не обращал на нас внимания, цветы можно было рвать сколько хочешь, в том числе с бабушкиных розовых кустов, которые вообще-то нам трогать запретили.
— Какого они цвета? — спросила я.
— А тебе какой нужен? — Мужчина казался дружелюбным.
— Черный, — уверенно ответила я.
Я всегда хотела черную кошку. И Бэйби так обрадуется! Я представила, как мы втроем веселимся в пустом доме: хорек с кошкой беззаботно играют во дворике, а я сижу в зимнем саду и спокойно за ними наблюдаю.
Человек обратился к Харлоу:
— А тебе какой цвет нужен?
Та вцепилась мне в руку, не глядя на него, и тихонько тянула меня в дом.
— Да не бойся ты меня, девочка, — сказал он. — К тому же, — он снова повернулся ко мне, — у меня как раз два черных котенка. Для вас обеих. Они там, за углом. Хотите посмотреть?
— Конечно! — выпалила я не колеблясь.
Но Харлоу ни за что не желала соглашаться. Она крепче вцепилась в меня и попятилась к дому.
— Нет, — тихо промолвила она.
Как это — «нет»? Она что, ненормальная? Нам бесплатно предлагают двух черных котят, а она отказывается? Но я знала, почему она вела себя так. Она боялась. А я — нет. Я вырвала руку из ее тисков и чмокнула ее в лоб.
— Я сейчас, — сказала я.
— Нет! — воскликнула Харлоу. Но я ее не слушала. Я пошла за мужчиной к перекрестку.
— Налево, они там, — сказал он.
Прежде чем свернуть за угол, я взглянула на сестру. Та стояла посреди улицы и казалась очень испуганной. «Почему она боится?» — подумала я, но не смогла себе ответить.
Я снова обернулась, чтобы посмотреть на Харлоу, но она уже исчезла из виду. Мы свернули за угол и очутились на другой улице, той самой, где стоял пустой дом — мое тайное укрытие. На дорожке перед домом я увидела фургон. Дядя подошел к нему и помахал мне.
— Они в фургоне, — сказал он, — я тут живу.
И тут картинка сложилась. Я знала, что в доме никто не живет. Это был мой пустой дом. Дядька врал, а я зря за ним пошла; это была ужасная ошибка, и мне грозила опасность.
Дверь фургона была открыта, внутри стояла картонная коробка, а рядом сидела женщина.
— Иди сюда, посмотри! — окликнула она меня. — Такие лапочки!
Но я уже смекнула, что никаких котят в коробке нет. Теперь надо было притвориться, что я не разгадала плана этой парочки.
Убегать было поздно. Мужчина подошел сзади и перекрыл мне путь к отступлению. И тут я инстинктивно воспользовалась своей способностью не испытывать эмоций. Изобразив дружелюбие, повернулась к нему и широко улыбнулась.
— А это ваша жена? — спросила я. — Как мило! Она осталась с котятами, чтобы те не заскучали!
Он наклонил голову, не зная, что и думать. Я помахала женщине и шепотом спросила:
— А как ее зовут?
И тут он почувствовал, что мне нельзя доверять. Я прочла это на его лице. Он смотрел на меня так, как обычно это делали другие. Но он не послушался инстинктов, улыбнулся и отвернулся.
— Анна, — сказал он, — иди сюда, а наша новая подружка посмотрит на котят.
Но меня и след простыл. Я бросилась бежать, как только он повернул голову, и когда он злобно закричал мне вслед, то его истинные намерения стали ясны.
В тот день я поняла, что страх может быть полезен.
Наверху тюремной вышки я подошла к окну и взглянула на столпившихся внизу заключенных. Они тоже смотрели наверх.
— Дядя Гилберт, — спросила я, — а социопатам бывает страшно?
Он задумался и ответил:
— Наверняка. Но, думаю, они чувствуют страх иначе, чем мы.
Я растерялась:
— А их кто-нибудь об этом спрашивал?
Дядя указал на арестантов во дворе:
— Спрашивал? Их? — Он усмехнулся. — Не в мою смену, — ответил он. — А зачем? Хочешь спуститься и поговорить с ними о чувствах?
— Да! — Я вскочила со стула. — А можно?
— Еще чего, — вмешалась мама.
— Но почему?
— Потому что это опасно, — сказала она. — К тому же уже поздно и надо идти домой. — Она улыбнулась, сменив тему: — Ты забыла? Завтра у Пола день рождения, и мы обещали сводить его на пляж. Можем встать пораньше и собрать корзинку для пикника. Что скажешь?
«Скажу, что это скука», — чуть не ответила я. Пол мне нравился: он работал пилотом и, кажется, влюбился в маму. А вот пляж я терпеть не могла. И надеялась, что мы там долго не пробудем. В прошлый раз, пока все купались, ко мне подошел какой-то дядька и показал пенис. Я вспомнила «Ледяные замки», притворилась слепой и сделала вид, что ничего не понимаю. Он, кажется, реально испугался и ушел.
Вяло пожав плечами, я снова взглянула вниз, на тюремный двор. «В чем разница между мной и ими?» — подумала я.
Мне вдруг отчаянно захотелось в этом разобраться.
— Бэйби умерла.
Когда мама мне это сообщила, я смотрела телевизор в гостиной. До поездки в тюрьму оставалось несколько месяцев. Хорька нашла Харлоу; наша любимица лежала на полу, окоченевшая и безжизненная. Сестренка бросилась наверх, и сейчас она сидела в ванной и горько плакала.
— Патрик, ты меня слышишь? — мама начала заводиться.
Я слышала, но не знала, как реагировать. Известие о смерти Бэйби меня потрясло и не укладывалось в голове. Слова дребезжали в ушах, мешая думать. Я несколько раз моргнула, кивнула маме и продолжила смотреть телевизор.
Мама тяжело вздохнула, тем самым показывая, что моя реакция неприемлема, и пошла наверх — утешать Харлоу. И тут впервые за всю жизнь я ощутила ревность. Мне тоже захотелось быть наверху и плакать. Захотелось оказаться в той ванной, лечь на пол и рыдать рядом с сестрой, качаясь на волнах неподдельного горя. Я понимала, что мое горе должно быть заметным, как у сестры. Так почему же оно никак не проявляется?
Я взглянула на свое отражение в раздвижных стеклянных дверях. Закрыла глаза, сосредоточилась и наконец почувствовала, как под закрытыми веками глаза увлажнились. Я снова посмотрела на свое отражение. «Так-то лучше», — подумала я.
Девочка с заплаканным лицом в стекле двери казалась похожей на ту, которая только что потеряла питомца и нуждалась в утешении. Но я знала, что девочка по эту сторону стекла не способна так выглядеть, во всяком случае, если не приложит к тому сознательных усилий. Я моргнула и потеряла концентрацию. Слезы прекратили литься. Я снова повернулась к телевизору.
Нельзя сказать, что я ничего не почувствовала, — это было бы неправдой. Я любила Бэйби больше всего на свете. И не могла представить, что ее больше нет. Но мы были здесь, а ее не было. Иногда, пытаясь объяснить отсутствие эмоций, я провожу аналогию с американскими горками. Я стою рядом с аттракционом и слышу людей на нем. Вижу сами горки, резко уходящие вверх и ныряющие вниз. Чувствую закипающий адреналин, когда вагончики начинают крутой подъем. Как только первый вагончик достигает вершины, я набираю в легкие побольше воздуха и делаю резкий выдох, задрав руки над головой и глядя, как вагончик ныряет вниз. Я все понимаю. Но я рядом с горками, а в вагончике — кто-то другой.
Я видела, что мама не знает, как дальше быть с этим ребенком, то есть со мной. Как всякий родитель, она хотела, чтобы я была нормальной и обладала привычными реакциями. Но я не могла дать ей желаемое и потому рядом с ней испытывала состояние, которое позже назвала «стрессом беспомощности». Оно тоже напоминало американские горки, но не сами ощущения от катания. Скорее, я испытывала то же, что перед запуском, когда опускалась защитная перекладина. Другие воспринимали эту перекладину как элемент безопасности, защиту. Только не я. Я чувствовала себя в ловушке, и это было невыносимо. Прижатая перекладиной, я не смогла бы спрятаться, если бы захотела. Мне было трудно дышать. Эта клаустрофобия возникала всякий раз, когда я понимала, что не чувствую то, что должна, по мнению окружающих.
Вот как все было в день, когда умерла Бэйби. Я слышала плач Харлоу. Представляла волны горя. Но волны были в океане, а я — на берегу. И дело не в том, что чувства отсутствовали; я просто существовала отдельно, а они — отдельно, как я и мое отражение в стеклянных дверях гостиной. Я видела свои эмоции, но не чувствовала с ними связи.
Я выключила телевизор. Пусть я не могла проявить (или испытать) чувства так, как это получалось у других, однако я все же понимала, что сидеть и как ни в чем не бывало смотреть повторы «Далласа», пока мое первое в жизни животное лежит мертвое в соседней комнате, чревато для меня дальнейшими неприятностями. Я пошла в прачечную, так как решила, что Бэйби отнесли туда. Может, когда я увижу ее своими глазами, почувствую… Что? Я не знала. Мама накрыла ее кухонным полотенцем с рождественским орнаментом. Под нарядным узором из елок просматривались контуры ее маленького тельца.
«Наверно, она замерзла», — подумала я и подошла ближе к сушилке, чтобы согреться. Я наклонилась и приподняла край полотенца. Бэйби лежала там, ее глаза были чуть приоткрыты. Я повесила голову, выдохнула и подумала: «Вот, блин».
Я снова посмотрела на нее и убедилась, что она выглядит одновременно привычно и очень непривычно. «Это не ты», — произнесла я вслух, ни к кому конкретно не обращаясь. Это была уже не Бэйби. Я села на колени и понюхала ее шейку: хотела в последний раз ощутить ее запах. Но от нее и пахло уже по-другому. Все, что делало Бэйби такой уникальной, исчезло. Ее тельце, некогда такое чудесное и юркое, теперь казалось лишенным всякого смысла. Она напоминала старую выброшенную тряпку, одну из миллионов пустых раковин, разбросанных по берегу. Мне отчего-то стало спокойно.
Я оставила Бэйби и медленно пошла по лестнице на второй этаж, где была моя комната. Со смертью Бэйби я оказалась в невыносимой ситуации. Мне совсем не хотелось расстраивать маму, но я не знала, как ей объяснить. Я не нарочно так себя вела. Я просто реагировала так, как умела; это была моя естественная реакция. Конечно, я могла бы притвориться. Я легко могла бы сделать вид, что расстроилась, заплакать, как Харлоу. Но я не хотела притворяться. Ведь тогда я бы солгала. А я пообещала маме, что никогда не буду обманывать.
Уже несколько недель наши с мамой отношения были на грани. Все случилось, когда я пошла на ночевку к своей подруге Грейс. Сначала все было нормально. Приятно было вырваться из дома. Я чувствовала себя такой независимой, это было волнительно и непривычно. Но когда мы легли спать и я поняла, что все уснули, что-то вдруг изменилось.
Тишина становилась для меня непреодолимым искушением. Обычно перед отходом ко сну меня что-то отвлекало: звуки разговоров, шаги мамы Грейс на первом этаже, бормочущий телевизор в соседней комнате. Но в тот вечер все было тихо. Я ощутила привычное нарастающее напряжение. «Ты можешь делать все что угодно», — промолвил знакомый голос в голове.
И он был прав. В темноте, пока все спали, меня ничто не сдерживало. Можно было взять в гараже велик Грейс и поехать кататься по улицам. Подсматривать за соседями. Рядом не было ни взрослых, ни сестры; я могла совершить любое безумство, и никто бы меня не остановил. «Но я не хочу совершать безумства», — сердито возразила я сама себе и потерла стопы друг о друга под одеялом. Обычно это помогало расслабиться, но не в ту ночь.
— Хрень какая-то, — произнесла я вслух и улыбнулась оттого, что выругалась и ничего мне за это не было. Ругательства в моих устах звучали непривычно.
«А тебе нравится», — промолвил голос в голове.
И он снова оказался прав. Мне понравилось. Этот голос не принадлежал какой-то альтернативной личности. Он был моим, точнее голосом моей темной стороны. Внутри теплом разлилось ощущение безграничности возможностей — и фрустрация уступила место радостному волнению. Такой шанс выпадал не каждый день. Может, я и не планировала бродить ночами неизвестно где, но я знала, что не смогу удержаться. Я чувствовала то же самое, когда видела, что в комнате бардак: мне не хотелось убираться, но я понимала, что должна. Вот и сейчас я должна была воспользоваться шансом испытать хоть что-нибудь.
«Интересно, заключенные в тюрьме чувствовали то же самое, прежде чем туда попали? Испытывали ли они внутреннюю потребность сделать то, что нельзя, даже если им этого не хотелось?» Я представила, как они крепко спят в своих крошечных камерах. Мне вдруг показалось, что это не так уж плохо по сравнению с моей нынешней ситуацией. «Им сейчас легко, — подумала я. — Они сидят в тюрьме, их темная сторона больше не вынуждает их делать то, чего не хочется. В отличие от меня в текущий момент. Как ни странно, попав в тюрьму, они освободились». Я почти им завидовала.
Вдруг меня осенило, я даже слегка вздрогнула: «Вовсе не обязательно сегодня делать что-то плохое: сегодня, завтра, да никогда. Мне просто надо домой. Там, под бдительным маминым присмотром, я ни во что не впутаюсь, даже если захочу». А я и не хотела. Мне просто нужны были ограничения. Мне хотелось быть честной.
Вздохнув с облегчением, я встала с кровати и прокралась туда, где оставила сумку. Нашла ручку и бумагу, нацарапала записку и оставила ее на прикроватной тумбочке Грейс. Она прочтет ее и поверит, что мне стало плохо среди ночи и я ушла домой. «Выборочная честность», — решила я.
Я удовлетворенно вздохнула, взяла сумку и направилась к двери. Дом Грейс стоял совсем недалеко от нашего, и я не думала, что мама расстроится, если я приду. «Я могла бы сделать что-то плохое, — подумала я, выйдя в ночную прохладу. — Но я решила поступить правильно. Быть хорошей девочкой». Мне не терпелось сказать это маме.
Когда я вошла, она стояла, опершись на кухонную столешницу, и разговаривала с Полом. Они смеялись, и на миг мне показалось, что они обрадовались, что я вернулась домой. Но стоило нам с мамой встретиться глазами, как я поняла, что ошиблась.
— Почему? — почти крича, спросила мама. — ПОЧЕМУ ТЫ ЗДЕСЬ?!
Я попыталась объяснить, но вскоре у мамы началась истерика, и я опешила, не зная, как быть. Пол пытался нас успокоить, но мама уронила бокал с вином и, всхлипывая, убежала наверх. Пол бросился за ней, что-то крича ей в спину. Я же так и стояла, замерев на пороге, и не знала, что дальше делать.
— Надо было просто соврать, — прошептала я. Судя по маминой реакции, так было бы умнее. «Безопаснее», — добавила моя темная сторона.
Я собрала осколки и обдумала, какие у меня варианты. Вернуться к Грейс? Попробовать снова поговорить с мамой? Все убрав, я решила, что возвращаться, пожалуй, не стоит. Я тихо направилась к себе, рассчитывая незаметно лечь в кровать. Но, поднявшись на второй этаж, услышала мамин плач из-за двери ее комнаты.
— Я-не-знаю-что-с-ней-делать, — причитала она между всхлипами. — Я-не-знаю-что-делать.
Дверь была приоткрыта. В щелочку я увидела маму: она лежала на кровати и в отчаянии раскачивалась. Пол, видимо, тоже не знал, что делать, и тихонько гладил ее по голове, а она судорожно всхлипывала.
Я отпрянула, как от ожога, не желая больше это наблюдать. Точно так она плакала в Сан-Франциско. Я пошла к себе, закрыла дверь и встала неподвижно посреди комнаты. В тишине я чувствовала каждую клеточку тела. Все пять чувств обострились, и я заметила, что затаила дыхание. Неужели так чувствуют себя нормальные люди, когда испытывают страх? Видимо, да. Но умом я не боялась. Я не была напугана. Так что же я чувствовала? Я стояла в темноте, подыскивая нужное слово, и вдруг слово появилось.
Настороженность.
Это был не страх, а бдительность. Волосы на затылке зловеще зашевелились. Я видела перед собой серьезную проблему, которая требовала немедленного решения. Я не могла полностью отказаться от материнской защиты и наставлений, так как мама помогала мне управлять своим поведением. Но я также знала, что эта защита имела цену, и ценой было доверие. Если мама решала, что я нечестна — хотя я была честна, — я теряла защиту и лишалась внутреннего компаса.
Я закрыла глаза и вспомнила, как в Сан-Франциско лежала под столом и поверяла ей свои секреты. Когда она называла меня честной девочкой, я чувствовала себя в безопасности.
Я вспомнила мантру, которую она повторяла в Сан-Франциско: «Если сомневаешься, говори правду. Правда поможет людям тебя понять».
На следующий день, когда Пол ушел, я направилась к ней в комнату. Хотя уже перевалило за полдень, шторы были задернуты, а свет не горел. В углу работал телевизор, но звук был выключен. Безмолвные картины освещали темную комнату яркими вспышками. Я подошла к кровати, где мама лежала, открыв глаза и уставившись в одну точку. Кажется, она всю ночь не спала и плакала. Лицо опухло и покраснело, под глазами залегли темные круги.
— Мамочка… — заговорила я, но она не дала мне закончить:
— Послушай меня, Патрик. — Ее голос охрип. — Послушай очень внимательно. — Она казалась напуганной. — Ты больше никогда не должна уходить из дома ночью, неважно, где ты, в гостях или здесь, — проговорила она. — И никогда — слышишь, никогда — не лги мне.
Я кивнула. Мне отчаянно хотелось, чтобы она меня поняла.
— Но я не лгала! — воскликнула я. Голос сорвался на визг.
Мама взглянула на свои ладони. Я чувствовала, что она подбирает слова.
— Послушай, — проговорила она, не в силах взглянуть в мое умоляющее лицо, — я знаю, что ты… не такая, как все.
— Да, — прошептала я, — я знаю, что есть вещи, которые делать нельзя, и все равно делаю. Знаю, что мне не должно быть все равно, но мне плевать. Я хочу, чтобы мне было не все равно, но… ничего не получается. Я не знаю, что со мной не так.
Несколько секунд мы просидели в тишине. Цветные вспышки от экрана окрашивали белые наволочки пастельными тонами. Я уставилась на цветные перемигивания, и на мгновение они меня словно загипнотизировали. «Жаль, что я не наволочка», — подумала я.
— Я не смогу тебя уберечь, если ты не будешь говорить мне правду. — Мама взяла меня за руку и посмотрела мне в глаза. — Так что пообещай, что никогда больше не соврешь и не нарушишь обещание. Пообещай, что будешь честной, и не только на словах, — горячо добавила она, — но и в делах.
Я посмотрела на нее, прекрасно понимая, что она имеет в виду.
— Хорошо, — ответила я. — Обещаю.
И я сдержала обещание. С того самого дня я была абсолютно честна во всем и доходила в этом до крайности. Я даже начала считать, сколько кусочков съела за ужином, в случае если мама спросит. Я старалась быть безупречной. Из кожи вон лезла, чтобы быть честной, как и обещала. И моя реакция на смерть Бэйби была правдивой. Так почему же я опять стояла в своей комнате одна и, кажется, снова вызвала мамино недовольство?
Наутро я в кои-то веки порадовалась, что надо в школу. В школе, как и за дверью моей комнаты, никто не требовал, чтобы я грустила. Одноклассники и учителя не знали, что мой хорек умер, и мне не пришлось притворяться расстроенной. Я вела себя так, будто ничего не случилось, потому что, как мне казалось, ничего и не случилось.
После занятий я с облегчением увидела в очереди из машин бабушкин автомобиль. Наверно, мама все еще на меня злилась, поэтому в наказание отправила за мной бабушку. Мы весело болтали по пути домой. Я решила, что бабушка еще не слышала про Бэйби, поэтому и ведет себя так. А когда мы свернули на нашу улицу, я заметила странную вещь: на дорожке перед домом стояла мамина машина. Так почему меня забрала бабушка, если мама дома?
Я вышла из машины и побежала по дорожке к дому. Но не успела открыть входную дверь, как та сама распахнулась передо мной. На пороге стояла Харлоу, в руке у нее было фруктовое эскимо на палочке. Она протянула его мне:
— Привет, Каат! — Прошлым летом она придумала мне это необъяснимое прозвище. — Пойдем играть в Барби?
Я улыбнулась и взяла эскимо. Заглянула ей через плечо и увидела маму; та стояла на кухне и что-то готовила. Она меня пока не видела.
— Мам, — сказала я, когда зашла в дом, — почему меня не ты забрала?
Она не повернулась ко мне и продолжила резать помидор.
— Мы с твоей сестрой были заняты, — ответила она.
— Чем же? — я перевела взгляд на Харлоу. — Ели эскимо?
Мама покачала головой и переложила нарезанные помидоры в миску.
— Хоронили Бэйби.
Я приросла к месту. Меня пронзила ледяная ярость. Я положила эскимо на стол, красная глазурь растеклась по белому пластику кровавым пятном.
— Ч… что? — запинаясь, спросила я.
Мама опустила нож и обернулась.
— Ну, вчера мне показалось, что тебе все равно, — ее голос был почти самодовольным. — Вот я и решила, что ты не будешь возражать.
Меня словно под дых ударили. Ярость вскипела и подкатила к горлу.
— Ты лжешь, — тихо проговорила я, с трудом контролируя себя.
Мама сделала шаг мне навстречу.
— Что ты сказала? — спросила она, видимо готовясь устроить мне нагоняй.
Я посмотрела ей в глаза; ее абсурдная реакция разозлила меня еще сильнее. Не в силах сдержать гнев, я схватила первое, что попалось под руку, — это оказался стеклянный кувшин — и со всей силы швырнула его в стену над ее головой.
— ТЫ ЛЖЕШЬ! — завопила я.
Кувшин разлетелся дождем острых осколков, осыпавших маму с головы до ног. Харлоу заплакала. Я выбежала из кухни и поднялась в комнату, с каждым шагом преисполняясь решимости. «Хватит с меня, — подумала я. — Больше не могу». Веди себя хоть хорошо, хоть плохо, говори правду или неправду — какая разница? Что бы я ни сделала, все было не так. Мне надоело пытаться играть по правилам, которые менялись без всякой причины. Я решила, что отныне буду поступать так, как захочу. Чего мне бояться? Да нечего.
Я зашла к себе и хлопнула дверью. Но мне удалось пробыть в тишине всего несколько секунд: в комнату ворвалась мама. Я еще не успела успокоиться.
— Патрик! — вскрикнула она. — Да что с тобой не так?
— Что со мной не так? — закричала я в ответ, сотрясаясь от ярости. — Ты забрала с уроков мою младшую сестру, чтобы похоронить мое животное! И ты спрашиваешь, что со мной не так?
Мамина щека была испачкана кровью: ее задел осколок. Она вытерла кровь и шагнула ко мне.
— Я думала, тебе все равно, — сказала она уже менее уверенно.
— Чушь собачья!
Впервые я грубила в ее присутствии, тем более — ей. Но мне было плевать.
— Ты разозлилась потому, что я не отреагировала так, как тебе было нужно. Ты разозлилась потому, что я никогда не реагирую так, как хочется тебе! — Мама опустила голову: видимо, мои слова задели ее. — Ты сделала это, чтобы меня наказать, — выпалила я, — потому что я не такая, как вы.
Она взглянула на меня. Осколки стекла поблескивали в ее волосах, как бриллианты.
— Я думала преподать тебе урок, — потрясенно проговорила она.
— И какой же? — Я тоже шагнула ей навстречу. — Что я должна лучше притворяться, чтобы быть как все? Чтобы быть как ты? — Я саркастически рассмеялась и с притворной жалостью покачала головой. — Ты лгунья, которая настаивает, чтобы остальные говорили только правду, — выпалила я. — Обманщица, которая требует честности от других! — Я выдержала паузу для пущего эффекта и издевательски добавила: — Да я лучше умру, чем стану такой, как ты.
Слова произвели эффект гильотины. Мамино лицо побелело, она попятилась к двери. На лице появилось то самое знакомое мне выражение.
— Ты, — еле дыша, прошептала она, — ты чудовище! — и громче добавила: — Сиди в комнате и никуда не выходи!
Она захлопнула дверь и побежала вниз. Я выждала, пока шаги затихнут, потом нарочно вышла из комнаты. Зашагала по коридору; кровь бешено пульсировала в венах. Я будто ожила. Я обожала ссоры. Все в моей семье избегали конфликтов, только не я. Ссоры вызывали у меня восторг и даже упоение. Они меня заряжали.
«Думаешь, можно у меня что-то отнять? — рассуждала я, спокойно заходя к ней в комнату. — Считаешь, можно забрать у меня самое драгоценное и сделать так, чтобы я никогда больше это не увидела? — Я подошла к комоду, где мама хранила любимые вещи. — Так вот, я могу сделать то же самое!» В верхнем ящике лежали рубиновые серьги, которые были у мамы с детства. Их подарила ей моя прабабушка, мама берегла их как зеницу ока. Я взяла серьги, пошла в ванную и спустила их в унитаз.
Вернувшись в комнату, я облокотилась о дверь и уставилась в противоположную стену. Ярость постепенно стихала, а с ней уходили фрустрация и напряжение, которые накапливались с тех пор, как я узнала о смерти Бэйби. Внутри снова стало пусто. Только теперь это была приятная пустота, как в пустом доме. Это было расслабляющее чувство. Мне не хотелось с ним бороться.
Поскольку мать и так уже злилась на меня, мне больше не надо было переживать, что я сделаю что-то не так. Не надо было притворяться нормальной и испытывать из-за этого стресс. Я была одна в своей комнате, мне не перед кем было изображать реакции и чувства, которых у меня не было. Я ощущала свободу от эмоций, ожиданий, давления — от всего.
— Я могу просто быть собой, — прошептала я.
Вспомнилась реплика из фильма «Кто подставил кролика Роджера». Джессика Рэббит говорит: «Я не плохая. Меня просто вечно тянет куда-то не туда». Я ее понимала. Меня тоже вечно тянуло куда-то не туда. Я никому не желала вреда, не хотела нарочно мутить воду. Жаль, что мама этого не понимала.
«Я не виновата в том, что не умею чувствовать как все. Что прикажете делать, если у меня просто не получается?» Я взглянула на кровать и поняла, что очень устала. Упала прямо на покрывало и отключилась.
Через несколько часов я, вздрогнув, проснулась. В комнате было темно, а в доме — тихо. «Что происходит? — подумала я. — Который час?» Потом я вспомнила. Хорек. Ссора. Серьги. Я вздохнула и перекатилась на бок. На соседней кровати спала Харлоу. Стояла глубокая ночь. Наверно, мама заходила и укладывала ее спать. Я потерла глаза и села, осознав масштаб катастрофы.
Вдруг я услышала шепот. Из маминой комнаты раздавались голоса. Она говорила по телефону.
— Я просто пыталась добиться от нее реакции, — сказала она, тихо всхлипывая в трубку. — Я знаю, что поступила неправильно, но я не знала, что делать! Кажется, она не способна чувствовать. Ей все безразлично… все!
Мысли заметались. Я вышла в коридор и подкралась ближе к двери, прижавшись к стене, чтобы мама меня не заметила.
— Бэйби умерла, — продолжила она. — Харлоу обезумела от горя, когда это случилось! Но Патрик — она вообще никак не отреагировала! И это еще не всё! Сегодня она швырнула в меня кувшин. А в прошлом месяце мне звонили из школы: она заперла каких-то ребят в туалете. Я не знаю, что делать!
Я поморщилась. А я и забыла про историю с туалетом. В тот день в школе напряжение стало невыносимым. Оно копилось несколько недель, и почему-то, что бы я ни делала, избавиться от него не получалось. В классе мне показалось, что я задыхаюсь. Комната будто уменьшилась, и в голове зазвучала знакомая мысль: «А что, если это не прекратится?» В последнее время этот вопрос не давал мне покоя. Я думала: «Если не получится выпустить напряжение, чем это в итоге кончится?» Я вспомнила арестантов в их камерах, день, когда ударила Сид карандашом, — тогда напряжение улетучилось буквально за секунду, и остаток дня я как будто летала на крыльях. Я попыталась не думать об искушении испытать эту легкость снова.
«Нет, — твердила я себе. — Нет, нет и еще раз нет».
Голова раздулась, как воздушный шар. Я раздраженно ерзала на стуле. Попросилась выйти в туалет, надеясь, что свежий воздух поможет развеяться. Впереди по коридору шла компания шестиклашек. Они тоже направлялись в туалет. Девочки зашли, и тяжелая металлическая дверь с глухим стуком захлопнулась за ними.
Я остановилась перед дверью. Над ручкой была вертящаяся задвижка, запирающая дверь снаружи. Мне всегда было интересно, для чего она служит. Кому придет в голову запирать туалет снаружи? А главное, что будет, если я это сделаю?
Коридор хорошо продувался; я шагнула вперед — и меня окутал прохладный воздух. Я взялась за большую металлическую задвижку и обратила внимание, какими крошечными казались на ней мои пальцы. Хватит ли мне сил ее повернуть? Поначалу я даже не смогла пошевелить диск. Потом вспомнила, как закрывались двери у нас в патио: надо было сначала слегка надавить на задвижку — и тогда она легко поворачивалась. Я навалилась на дверь и почувствовала, как дело пошло. Я медленно вращала диск, и наконец дверь замкнулась. Я шагнула назад.
Девочки очень скоро обнаружили, что их заперли, но эти несколько секунд показались мне пленительной вечностью. Нечто похожее я испытывала, прыгая на гигантском батуте в школьном спортзале. Я обожала миллисекунду, когда взмывала в вышину и как бы зависала наверху, не начав еще падать. Ни с чем не сравнимое ощущение свободы! Напряжение рассеивалось вмиг. На его место приходили покой и восторг. И в этот раз даже обошлось без крови.
Девочки забарабанили в дверь и закричали. Я слушала их с отстраненным любопытством. Что такого страшного? Они же просто заперты в туалете! Мои размышления прервал голос в конце коридора:
— Что тут происходит?
Я обернулась и увидела миссис Дженеро, учительницу шестого класса. Она бросилась вперед и открыла задвижку. Заплаканные девчонки выбежали из туалета.
— Это ты сделала? — спросила она, чуть не крича. — Ты их заперла?
Контраст между ощущением полного покоя, в которое я секунду назад была погружена, и скандальной сценой, разворачивающейся теперь в коридоре, как ни странно, вызвал у меня полное безразличие. Я попыталась отнекиваться, но это было бессмысленно. Дураку было ясно, что это сделала я. Не успела я прийти в себя, как миссис Дженеро схватила меня за руку и потащила в кабинет директрисы.
Позже, сидя в приемной в ожидании мамы, которая должна была прийти и забрать меня, я ощущала странную растерянность. Раньше никому не удавалось поймать меня с поличным. «Я потеряла бдительность», — рассудила я. Тогда я поняла, что позволять напряжению копиться так долго опасно. «Я становлюсь неосторожной, — мрачно осознала я. — И подвергаю себя опасности».
Я снова подумала об арестантах в камерах и о том, что сказал охранник Бобби, когда я спросила, все ли социопаты заканчивают в тюрьме. «Наверно, — ответил он, — кроме самых умных».
«Значит, надо стать самой умной», — решила я.
Причинение боли, физической или душевной, помогало мгновенно избавиться от напряжения. Я не понимала, почему так происходит. Знала лишь, что за всю жизнь не испытывала ничего приятнее чувства избавления, после того как ударила Сид карандашом. И дело было не только в том, что мне было плевать. И на собственное безразличие тоже плевать. Я ощущала себя воздушным змеем, летающим высоко в небе, вдали от невыносимого напряжения, «стресса беспомощности» и людей, требующих от меня проявления эмоций. При этом я понимала, что аморальное поведение связано с рисками. Оно опасно и вызывает привыкание.
Несмотря на юный возраст, я осознавала, что трачу огромное количество энергии, пытаясь справиться с этим напряжением. Поддаваться темнейшим побуждениям души, напротив, было легко и не требовало сил. Я упивалась чувством избавления; подчинившись импульсам, я плыла на блаженных волнах. Было ли у этого чувства название?
«Капитуляция. — Я произнесла это слово будто чужими устами и поняла, что права. В то же время меня охватила растерянность: — Капитуляция перед чем? Темной стороной моей личности? “Дурными” импульсами?»
Стоя перед дверью в мамину комнату, я отчаянно желала во всем разобраться. Размышления прервали ее судорожные всхлипы.
— Я боюсь, — запинаясь, произнесла она. — Возможно, придется отправить ее в интернат.
Я вытаращилась. В интернат? Она замолчала, слушая собеседника. Я вздохнула и повесила голову.
Если честно, в глубине души я всегда мечтала, чтобы меня отправили в интернат. Например, в школу мисс Портер в Коннектикуте[4]. Идея переждать там подростковый возраст казалась превосходной. Мне и так вскоре предстоит переход в старшую школу. Я не глубоко изучала этот вопрос, но уже представляла себя в отглаженной клетчатой форме, с аккуратно заплетенными косичками, уложенными в баранки при помощи дюжины невидимок. «Новое начало, — подумала я. — Новое место, где я смогу спрятаться у всех на виду». Вообще говоря, идея казалась замечательной. И все же мне не хотелось расставаться с мамой. Несмотря на все сказанные в гневе слова и покой, окутавший меня после нашей последней ссоры, я любила маму. И сомневалась, что смогу жить в мире без ее контроля, хотя в последнее время и начала признавать, что этот контроль был иллюзией. Такого человека, как я, невозможно контролировать извне.
«Почему она не понимает? — раздраженно подумала я. — Может, если бы я не чувствовала, что должна постоянно притворяться такой, как все, если бы мне не казалось, что я должна от всех постоянно прятаться, я не испытывала бы такого сильного стресса. И напряжение не возникало бы. Как и потребность делать что-то плохое. Отчего ей это непонятно?»
«Потому что она не может понять», — ответила моя темная сторона. И я тут же осознала, что это правда. Моя мама, нормальный человек, обладающий моралью, никогда не поняла бы, каково это — быть мной. Она никогда не поймет, каково это — ничего не чувствовать. Не поймет моей тяги причинять вред окружающим и совершать дурные поступки. Никто не в состоянии это понять. Сколько мама ни твердит, что надо всегда говорить правду, сама она не может ее признать. И в глубине души я чувствовала, что это несправедливо — постоянно ставить ее в такое положение.
Мне захотелось в туалет. Пытаясь не шуметь, я зашагала по коридору, дошла до туалета и подняла крышку. На дне унитаза лежали рубиновые сережки. Их не смыло потоком воды. Я потянулась и достала их. Просушила полотенцем и вдруг прониклась пониманием по отношению к маме.
«Она просто не умеет по-другому, — подумала я. — Я к ней несправедлива».
Я вышла в коридор. Дверь в мамину комнату была закрыта. Наверно, услышала, что я вожусь в туалете, и закрыла ее. Прижавшись ухом к деревянной двери, я услышала, что она продолжает говорить по телефону, но отдельных слов было уже не разобрать. Впрочем, это было неважно. Я уже решила, что дальше делать. Я взглянула на сережки и вспомнила, как хорошо мне было, когда я считала, что уничтожила их. «Я не контролировала себя, — подумала я. — И вместе с тем я поступила плохо и успокоилась». И это ощущение мне понравилось. Это было хуже всего.
Я знала, что это плохой знак, но не чувствовала себя плохо. Многие мои эмоции существовали отдельно от меня, как тени на стене. Так я ощущала горе после смерти Бэйби. А те эмоции, которые существовали во мне, например радость и гнев, часто были мимолетными, будто на минутку включался и выключался свет.
Я сжала кулак. Серьги вонзились в ладонь, но я была не против. Взглянув на закрытую дверь маминой комнаты, я почувствовала, что меня захлестывает волна печали. Я знала: если потеряю эмоциональную связь с ней, какой бы хрупкой та ни была, я буду по ней скучать. Физически я все еще находилась рядом, но знала, что больше никогда не скажу ей правду. По крайней мере, всю. «Как я буду без нее?» — спросила я себя.
Мысль о разрыве психологической связи с матерью причиняла сильный дискомфорт, но я постаралась об этом не думать. «Нет, сурово сказала я себе, — ей больше нельзя доверять. Она не виновата, но если ты продолжишь в том же духе, то будешь раз за разом расплачиваться». И я была права. Как машина, не готовая к длительному и трудному путешествию, мама везла меня до поры до времени, а потом сломалась. Она никогда не поймет и не примет меня. А я никогда не изменюсь. Значит, придется не показывать ей свое истинное «я».
Я закрыла глаза, прислонилась к двери ее спальни и положила лоб на тыльную сторону ладони.
— Я очень люблю тебя, мама, — прошептала я, — но не могу сдержать обещание.
Через несколько минут я вернулась в комнату. Харлоу по-прежнему спокойно спала. Я открыла дверцы чулана и залезла внутрь, в глубину, где за сломанной вентиляционной решеткой находился тайник с моими сокровищами. Потянула за решетку, та отодвинулась, и я увидела все безделушки, которые собирала годами. Я положила сережки между очками Ринго Старра и связкой ключей, украденной у учительницы, которая мне не нравилась. Рубины гневно сверкнули: им казалось несправедливым, что их прячут подальше от глаз.
«Завтра извинюсь», — решила я. Объясню маме, что горе после смерти Бэйби настигло меня не сразу и я была не в себе, когда кричала на нее. Мама примет извинения, так как чувствует себя виноватой за то, что сделала. Она поверит в искренность моих слез; главное — не переставать плакать. После этого, заключила я, я буду притворяться такой, какой она хочет меня видеть. Никто больше не заметит мою темную сторону.
Так я планировала себя обезопасить. Я не стану противиться новообретенной независимости, а приму ее как должное. Перестану пытаться изменить свою природу. Мне просто придется научиться быть невидимкой.
Решив, что все будет так, я ощутила мгновенное облегчение. Тихо улыбнулась и вспомнила чувство освобождения, которое испытала накануне вечером. Если мне не придется принуждать себя реагировать нормально, если удастся не накапливать напряжение, я смогу просто быть собой. Мне понравилась эта мысль. Понравилось ощущать себя… собой. Свободной. «Может, не так уж это плохо, — подумала я. — Я ведь тоже способна на хорошие поступки. И я это докажу: верну сережки, когда получится незаметно пробраться в мамину комнату». Но, вернув решетку на место и выбравшись из чулана, я поняла, что какая-то часть меня противится этому решению. Возможно, мама и убедила себя, что просто «пыталась помочь», но она поступила подло и к тому же намеренно. «У всякого действия есть последствия», — любила повторять она. И моя темная сторона была с ней согласна. Учитывая, как мама поступила с Бэйби, она заслужила лишиться этих сережек навсегда.
«Прекрати, — осадила я себя и отмахнулась от голоса темной стороны. — Я теперь сама по себе. Надо быть умнее».
Навалилась усталость, и я легла в постель. Напротив кровати было окно с видом на заборчик и океан. Я взглянула в окно и увидела кошку, прогуливающуюся по забору.
«Жаль, что я не кошка», — сонно подумала я и уже через миг уснула.
Через несколько месяцев мы снова переехали. Мама решила, что в таунхаусе она «задыхается». Захотела сменить обстановку. И после долгих и утомительных поисков нашла другой дом, больше и лучше.
— Тут останемся навсегда, — заявила она.
Новый дом мне понравился. Бассейн, три спальни на одном этаже — мне больше не приходилось спать в одной комнате с Харлоу. Дом стоял почти на берегу, так что вечером перед сном я могла считать волны. Гигантское окно моей комнаты выходило во двор, и за ним лежал целый маленький мир. В день нашего переезда я села на кровать и несколько часов просто смотрела на улицу. Это окно было как проход в Нарнию из книжки «Лев, колдунья и платяной шкаф». «Мой личный портал, — подумала я. — Если захочу, пройду через него и попаду в другой мир». А я, естественно, хотела.
Я испытывала трудности не только с переживанием эмоций; я также не понимала концепции ограничений. Это еще раз подтвердило, что я отличаюсь от других детей своего возраста. Большинство их интуитивно чувствуют, что такое запрет. Знают, когда нужно остановиться, а когда можно продолжать, что правильно, а что неправильно. Но я никогда этого не понимала, особенно если дело касалось правил, которые лично мне представлялись необязательными для выполнения. Например, мне не всегда ясно, почему нельзя красть. Или лгать. Или вламываться в наш старый дом, чтобы забрать то, что принадлежит мне.
Примерно через неделю после переезда я сидела в своей комнате, разбирала коробки и вдруг поняла, что не могу найти свой медальон. Решив во что бы то ни стало его отыскать, я перерыла всю комнату. После тщательных поисков стало ясно: я забыла его в чулане за вентиляционной решеткой в нашем старом доме.
Я в ужасе бросилась на кухню. Мама убирала посуду после завтрака.
— Мам, — выпалила я, — мне надо вернуться в таунхаус. Я там забыла кое-что в чулане.
— Нельзя, детка, — спокойно ответила она. — После переезда все, что осталось в доме, по праву принадлежит новым хозяевам. Таков закон. — Она сочувственно покачала головой. — Мне очень жаль, дорогая.
Я ринулась в свою комнату, еле сдерживаясь, чтобы не закричать. «Да к черту твой закон, — подумала я. — И к черту тебя, потому что как можно быть такой пассивной и даже не пытаться творчески подойти к решению проблемы?» Медальон принадлежит мне. И я не собираюсь оставлять его в доме. Я знала, что никто никогда его не найдет. Мало того, что он лежит за решеткой, я еще положила сверху кирпич, чтобы уж наверняка. Я так хорошо его спрятала, что даже сама забыла, что он там, когда накануне отъезда забирала сокровища из тайника.
— Блин, блин, блин, — тихо выругалась я. Такая небрежность была мне несвойственна. Обычно я не ошибалась. — Я всегда клала вещи на место, не теряла счет времени и НЕ ЗАБЫВАЛА ЗАБРАТЬ ЕДИНСТВЕННУЮ ВЕЩЬ, КОТОРАЯ БЫЛА МНЕ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ДОРОГА, ИЗ ГРЕБАНОГО ТАЙНИКА В СВОЕЙ КОМНАТЕ ПЕРЕД ПЕРЕЕЗДОМ! — Последние слова я процедила вслух и пнула коробку с хламом из гаража. Из коробки выкатился велосипедный звонок. Я взглянула на него — и вдруг меня осенило.
Наш старый таунхаус находился всего в паре кварталов. Глядя в окно, я видела главную дорогу, соединяющую наш район с въездом в коттеджный поселок, где мы жили раньше. «Не так уж далеко, — решила я. — Справлюсь без посторонней помощи». И вот что я сделала.
Скоро я уже стояла под окном ванной комнаты нашего старого дома. Я знала, что замок на окне сломан. Много лет назад сестра сломала задвижку, а мама не стала ее чинить. «Окно слишком маленькое, — сказала она. — Не думаю, что злоумышленники в него пролезут».
Окно поддалось без труда, я улыбнулась, распахнула его и спокойно залезла внутрь. Мама была права: злоумышленники в него не пролезли бы. Но малолетняя злоумышленница вроде меня — запросто. Я сползла по стене, нащупала пол и прислушалась. Похоже, дома никого не было. «Идеально», — подумала я.
Я посмотрела на часы. Я обещала маме, что приду через полчаса. Прошло десять минут. «Значит, у меня десять минут, чтобы забрать медальон, и еще десять — на обратную дорогу», — подсчитала я, заодно потренировавшись в арифметике. Времени было полно.
Я выглянула за дверь и окинула взглядом кухню и гостиную. Все было заставлено коробками, мебель сдвинута, но людей я не заметила. Я вышла из ванной, прокралась по коридору мимо столовой и поднялась наверх.
Дверь в мою старую комнату была закрыта, и на миг я погрузилась в ностальгию, вспомнив, как выглядела моя комната до того, как мы переехали. Я замечталась и совсем забыла проверить, есть ли кто в комнате, прежде чем заходить. Я просто толкнула дверь и, к своему изумлению, увидела сидевшую на полу девочку. На коленях у нее лежал зеленый портфель с лошадкой. Она раскрашивала ее белые копыта ярко-розовым маркером.
Я ахнула, а девочка удивилась не меньше моего. Мы посмотрели друг на друга. Она была примерно моего возраста.
— Ты кто? — спросила она.
— Патрик, — ответила я, быстро собравшись с духом. — Я раньше здесь жила.
Девочка поморгала.
— А я Ребекка, — неуверенно проговорила она.
Я улыбнулась, и мы обе вроде бы расслабились.
— Прости, что напугала, — рассмеялась я, прижала руку к сердцу и слегка наклонилась вперед. Этому жесту я научилась у Харлоу, заметив, что людям он нравится. — Я звала, но никто не ответил.
Ребекка робко улыбнулась.
— Ясно, — ответила она. — Ну ладно. Родители, наверно, дверь забыли закрыть. Они пошли в магазин… но скоро вернутся, — поспешно добавила она, и я догадалась, что она нервничает. В отличие от меня самой.
— Хорошо. — Я осторожно шагнула в сторону чулана. — Знаешь, раньше это была моя комната. — Я коснулась раздвижной двери. — И перед переездом я думала, что забрала все свои вещи… — Я открыла дверь. — Но сегодня утром вспомнила, что кое-что забыла. — Я зашла в чулан. — Вот я и решила прийти и забрать эту вещь. — Я развернулась, села на колени у вентиляционной решетки и потянула за нее. — Эй, Ребекка! — окликнула я девочку. Не хотелось выпускать ее из виду, чтобы она не наделала глупостей. — Иди сюда, посмотри.
Она подошла ко входу в чулан.
— Что это? — спросила она, глядя на дыру в стене.
— Мой тайник, — сказала я. — Теперь ты тоже можешь прятать туда что-нибудь, если захочешь, конечно.
Ребекка встала за моей спиной, а я приподняла кирпич и взяла медальон. Зажала его в кулаке. Мое облегчение было не описать словами.
— Ого, — промолвила Ребекка, — круто.
Я осторожно вернула решетку на место и встала.
— Да. Это классный тайник. — Я думала, Ребекка что-то скажет, но она лишь кивнула. Я потерпела несколько секунд, вежливо улыбнулась, протиснулась мимо нее и вернулась в комнату. На пороге остановилась. — Еще увидимся, — сказала я.
Ребекка улыбнулась:
— Ага.
Я помахала ей и, пятясь, вышла из комнаты. Сбежала по лестнице, вышла на улицу через парадный вход и вернулась домой, к ничего не подозревающей маме, за несколько секунд до назначенного времени.
Тем вечером, спрятав медальон в новый тайник, я лежала в кровати и размышляла о своем приключении. «Это было восхитительно», — думала я. Причина, почему мне так понравилась сегодняшняя вылазка, крылась в том, что ее спровоцировало не накопившееся напряжение. Я совершила этот «плохой» поступок не потому, что мне было уже невмоготу. Напротив, я совершила его сознательно, по собственному желанию. Я понимала, что поступила неправильно, но мне было все равно. Я не считала, что плохо поступила. Мало того: мне захотелось это повторить.
Кажется, я начала понимать, почему дурные поступки провоцировали во мне чувства. У меня совсем ненадолго, но все же получалось ощутить связь с чувствами другого человека в моменте. Я всегда испытывала потребность бродить по ночам, красть, выслеживать людей и даже причинять им вред. Но я делала это не потому, что хотела, а потому, что в глубине души понимала: так мне станет лучше. Так я хоть что-то почувствую.
Я совершала «умеренно плохие поступки» из чувства самосохранения: так я неуклюже пыталась предотвратить что-то действительно плохое. Обычно эти поступки были случайными. Поскольку я всегда пыталась не нарушить связи с матерью, я держалась до последнего и срывалась, только когда напряжение становилось совсем невыносимым. Но теперь все изменилось. На меня больше не давила необходимость быть «хорошей» ради матери, и новообретенная свобода вдохновляла. Оставалась только одна проблема: я не знала, как управлять своими действиями. Я понимала, что в одиночку, без всякого стороннего контроля, поддамся темной стороне, а та уж ни перед чем не остановится. Но что, если не противиться темной стороне, а попробовать с ней договориться?
Я вспомнила дедушкину ферму в Миссисипи и диких лошадей, которых он приручал, превращая в домашних. Однажды он объяснил, как это делается. «Сначала они злятся», — сказал он.
Мы вышли на зеленый луг у амбара. За забором стоял молодой жеребец; дед подошел к нему и осторожно накинул лассо ему на шею. Конь заартачился, но вскоре успокоился. «Сначала они лягаются, — тихо продолжил дед, — встают на дыбы. Пытаются сбросить наездника. Но если проявить упорство, в конце концов они начнут тебе доверять».
Он медленно потянул за лассо, заставив коня чуть-чуть опустить голову. «Принуждение надо вводить понемногу, чтобы конь учился покорности, — он показал, как это делается. — А главное, — дед полез в карман и достал несколько кусочков сахара, — награда за послушание». Конь с удовольствием грыз сахар. Я засмеялась: вот как приручают лошадей.
Сидя в своей комнате, я решила, что применю этот метод, чтобы приручить свою темную сторону. Я не собиралась себя ломать. Я намеревалась с собой подружиться. И решила начать тем же вечером.
Я встала с кровати и открыла гигантское окно. Налетел ветер, принося шум океана и покрывая щеки солеными поцелуями. Как я и думала, желание вылезти через окно и скрыться в ночи оказалось почти непреодолимым. Но я держалась. Несколько секунд я просто стояла у окна, наслаждаясь собственной дисциплинированностью. Потом велела себе лечь спать.
Так продолжалось несколько недель. Каждый день после захода солнца я закрывала дверь в свою комнату, выключала свет, открывала окно и выглядывала на улицу. На первых порах этого было достаточно. Но через некоторое время я решила ослабить уздцы.
Дело было будним вечером; дом погрузился в тишину. Из динамиков серебристого бумбокса на моем комоде доносилась песня «Сладкая Джейн» «Каубой Джанкиз», кавер на Лу Рида. Я подошла к окну и тихо открыла его, напевая про себя: «Божественные распахнутые окна шепотом зовут меня…»[5] Мне нравилось придумывать новые слова любимых песен, это одно из моих излюбленных занятий. Почти во всех песнях говорилось об эмоциях, но мне трудно было понять, о чем речь. Но стоило заменить пару слов — и подпевать становилось намного веселее. «Божественные распахнутые окна шепотом зовут меня, и я улыбаюсь», — повторила я.
Я забралась на подоконник, сняла москитную сетку и села боком. Окинула взглядом улицу. Лунный свет делил мою фигуру надвое, ярко освещая всю левую сторону. «Одна светлая сторона и одна темная», — с улыбкой промолвила я. Чувство равновесия привело меня в восторг.
Я отклонилась назад и взглянула через двор на тротуар, высматривая ночных прохожих. Наша улица шла вдоль пляжа, и гуляющих тут было много. Тем вечером — не меньше десятка. Но они меня не видели. Раскидистый дуб, росший перед нашим домом, скрывал меня от глаз, и даже если кто-то решил бы посмотреть прямо в мою сторону, то я осталась бы невидимой. Зато для меня все были как на ладони.
Мне всегда было любопытно, кто эти прохожие. Чем они занимаются? Куда идут? Хотела бы я знать. И тут меня осенило: «А ведь я могу узнать».
В итоге я остановилась на мужчине с немецкой овчаркой. Я видела его несколько раз; он меня заинтересовал. Женат ли он? Есть ли у него дети? Где он живет? Наверняка недалеко: почти каждый день он проходил мимо нашего дома. Я проводила его взглядом, а потом моя нога как будто сама соскользнула с подоконника и опустилась на землю. Все оказалось намного проще, чем я думала. Я замерла и стала ждать чего-то — чувства радостного предвкушения или маминого крика: «А ну залезай обратно!» Но ничего не случилось. Я была одна.
Я повернулась и опустила другую ногу. Садовники обсыпали мульчей землю вокруг кустов под окном моей комнаты, и я почувствовала кусочки влажной коры под босыми ногами. Я смекнула, что мне нужна обувь. «Надо взять ботинки», — подумала я. Но мужчина с собакой быстро удалялся, обуваться было некогда. И я зашагала вперед.
Я шла за прохожим, и в теле медленно пульсировало ощущение покоя. «Как же это здорово — чувствовать», — подумала я и ускорила шаг.
Он остановился на перекрестке в нескольких домах от нашего; мне не хотелось упустить его из виду. Но вскоре он свернул за угол, и я побежала. Я скакала по лужайкам и срезала путь через соседские дворы, промочив подол ночной рубашки. Наконец я его увидела. Он шел по дорожке к дому, который стоял на улице, параллельной нашей. Я никогда раньше не видела этот дом. Дверь гаража была открыта. Мужчина зашел в дом, и я заметила его в окне кухни, где стояла женщина. Гараж он так и не закрыл. С моего места просматривалась вся гостиная. Я покачала головой. И почему люди не закрывают шторы после захода солнца, включив в доме весь свет? Все равно что пригласить в дом посторонних. Хозяин собаки поцеловал женщину; та усаживала малыша в высокий стульчик. «Значит, у него семья», — подметила я.
Я приблизилась, чтобы лучше их разглядеть. Интересно, у них мальчик или девочка? Сложно было понять. Я подошла прямо к дому и встала буквально в паре дюймов от окна. Женщина откупоривала бутылку вина, мужчина смотрел на нее с улыбкой. Совершенно нормальная, безмятежная семейная сцена. «Однажды и я такой стану», — подумала я.
— Эй! — крикнул кто-то за моей спиной. — Что ты делаешь?
Я обернулась и увидела на улице пожилую пару. Я их знала; они несколько раз в неделю проходили мимо моего окна с молодым человеком, наверно своим сыном. Я отошла от окна. В сиянии полной луны моя светло-голубая рубашка казалась белоснежной. Мужчина смутился. Он не ожидал увидеть девочку. Я подмигнула и прижала к губам указательный палец.
— Тихо! — игриво прошептала я. — Мы играем в прятки. — Потом я хитро улыбнулась ему и побежала. Двор примыкал к парку, а оттуда до моего дома оставалось всего ничего. Луна освещала мне дорогу, и совсем скоро я вернулась и залезла обратно через окно.
Той ночью, лежа в кровати, я была довольна собой. Я отпустила свою темную сторону немного порезвиться, но все это время не теряла контроль. Я сама установила себе ограничения, свои собственные. Моя темная и светлая стороны больше не конфликтовали: они научились мирно сосуществовать. Но все же мне еще многое предстояло понять.
Я влезла в наш старый дом и следила за незнакомцем ночью на улице. С точки зрения нормального человека, это было неправильно. Это я знала точно. Но кто решает, что правильно, а что — нет? Я же никому не навредила. Если мне удастся держать свою темную сторону под контролем с помощью дисциплины и собственных ограничений, значит, «плохими» можно считать лишь те действия, которые наносят физические травмы.
— Все остальное плохим не является, — постановила я. Взяла блокнот и ручку с прикроватной тумбочки и составила список.
«Правила жизни Патрик, — написала я. — Правило № 1: никому не причинять вред».
Я перечитала написанное и удовлетворенно откинулась на подушку. Всего одно правило, но оно положило начало очень важному для меня кодексу поведения. Хотя мне иногда удавалось сдерживать самые ужасные порывы, я отдавала себе отчет, что именно физические стычки с людьми лучше всего помогают избавиться от напряжения. Когда я ударила Сид карандашом, заперла девочек в ванной, я почувствовала себя живой. Это чувство возникало, только если я поступала плохо по отношению к другим людям.
В то же время я понимала, что в длительной перспективе это не решит моей проблемы. Тут я тоже исходила из инстинкта самосохранения. Акты насилия эффективно избавляли от напряжения, но привлекали чересчур много внимания и увеличивали риск, что меня поймают. «Надо найти менее экстремальный способ», — решила я.
До средней школы вариантов было не так уж много. Я могла воровать, иногда забиралась в другие дома — вот, собственно, и все способы выпускать напряжение. Но теперь я подросла, освободилась от необходимости отчитываться перед мамой и могла начать экспериментировать с другими методами.
В последующие несколько месяцев я продолжала вылезать через окно и устраивать слежку за незнакомцами по району. Поскольку этот метод подразумевал определенные ограничения, я решила, что наконец учусь дисциплине, причем без посторонней помощи. (Что при этом я выслеживаю людей, как настоящий маньяк, хоть и безобидный, меня ничуть не смущало.)
«Меньше знаешь — крепче спишь» — это стало моей мантрой. Придерживаясь этой системы убеждений, я прибегала к вранью как естественному методу защиты. Я всегда врала легко и без смущения, и не только из-за природной склонности. Я считала, что ложь в моем случае логичный выбор. «Если сомневаешься, говори правду. Правда поможет людям тебя понять». Чем больше я задумывалась о смысле этих слов, тем меньше в них верила. Правда не помогала людям понять меня, ребенка, который почти никогда не раскаивался и ничего не боялся. Как правило, эти мои особенности лишь запутывали окружающих и навлекали на мою голову новые беды. Когда я говорила правду, люди злились. Зато вранье еще ни разу мне не навредило.
Эта жизненная стратегия напоминала игру «Захвати флаг», в которую мы играли в школе. Мы делились на команды, становились на противоположные концы поля, каждая команда получала флаг и прятала его на своей «базе». Надо было понять, где находится «база», и найти флаг. Я быстро смекнула, что быстрее всего это можно выяснить, просто наврав.
— Эй, — окликнула я мальчика по имени Эверетт, спокойно прогуливаясь вдоль вражеского лагеря, — где флаг? Моя очередь его охранять.
Эверетт вытаращился на меня.
— В смысле? — спросил он. — Ты же не в нашей команде.
— В смысле? — парировала я и уперлась руками в бока. — А чего я тогда тут стою, по-твоему? — Я закатила глаза. Эверетт фыркнул.
— Даже если так, — сказал он, — ты же девчонка.
— Вот именно, глупенький. — Я оглянулась через плечо и кивнула на свою настоящую команду. — Девчонке в жизни не поручат охранять базу. Так они думают.
Эверетт ехидно улыбнулся и привел меня к флагу. Я подождала, пока он отойдет на безопасное расстояние, сунула флаг в карман и спокойно подошла к своим.
— Подожди пять минут и скажи, что нашел его в кустах, — сказала я капитану нашей команды и отдала ему флаг.
Тот уставился на меня, не веря своим глазам.
— Но никто же не узнает, что ты его нашла, — сказал он.
— Ну и что, — я покачала головой. — Главное, чтобы наша команда выиграла.
Вот так в целом я воспринимала жизнь. Я не жаждала внимания и почестей. Я лишь стремилась достичь своей цели и жить по своим правилам. А ложь оказалась самым эффективным способом этого добиться. Я будто открыла в себе новую суперсилу, которой прежде запрещала себе пользоваться. Ложь не просто делала меня невидимкой. С ее помощью я становилась непобедимой. Благодаря лжи все, что я не могла в себе изменить, — например, отсутствие раскаяния и страха, — нельзя было использовать против меня.
Я полюбила оставаться наедине со своими секретами. Мне нравилось быть одной. Только в одиночестве я чувствовала себя собой и была по-настоящему свободной.
В начале старшей школы после обеда у нас было три урока; учителя, которые их вели, задыхались от нагрузок и успевали устать еще до полудня. «Спорим, они даже не заметят, что меня нет в классе, — подумала я однажды. — Что, если я просто не приду?» И в тот же день я не пришла.
В обед я не отправилась в столовую с одноклассниками, а просто исчезла как ни в чем не бывало, срезав через парковку и выйдя на улицу. Я поражалась, как легко все получилось. Дома я то и дело поглядывала на телефон, думала, маме из школы позвонят. Кто-то наверняка заметит, что я пропала, позвонит домой… Но никто не позвонил.
Я стала проделывать этот фокус раз в пару дней, но даже через несколько недель меня никто не хватился. Тогда я решила, что раз никто не против, прогуливать по полдня можно регулярно. Я приходила на контрольные и сдавала домашние задания. Но чаще все же уходила из кампуса и искала более интересное занятие. Первую пару раз я просто возвращалась домой. Мне нравилось бывать одной дома. Но через некоторое время стало ясно, что мне нужен другой, долгосрочный, план. Понадобилась база.
В один из дней мама неожиданно заявилась домой. Я спряталась под кровать и стала ждать, пока она уйдет. Мама сделала успешную карьеру агента по недвижимости и почти каждый день показывала дома потенциальным клиентам. Дверь моей комнаты была приоткрыта, и я видела ее ноги, сновавшие туда-сюда по коридору. Наконец дверь гаража закрылась, и я поняла, что можно выходить.
Я выглянула в окно и проводила взглядом ее машину, а потом пошла в ее домашний кабинет, где хранились списки домов, выставленных на продажу. Можно сказать, половина моего детства прошла в этих пустых домах, куда мы ездили с мамой. Мне было скучно, я не особо присматривалась, но хорошо запомнила, как мы попадали внутрь. Мама вешала на дверь маленький сейф с кодовым замком; в сейфе лежали ключи от дома. Иногда она разрешала нам с Харлоу набрать код.
Я как сейчас его помнила: 09217. С того самого дня я продолжала прогуливать уроки, но шла не домой, а в пустой дом из маминого списка. Я набирала код, доставала ключ и заходила в дом. Эти дни были одними из самых счастливых в моей жизни.
Некоторые дома были огромными, с полированными деревянными полами, глубокими мраморными ваннами и теплой водой, лившейся из крана. Были и маленькие, с заплесневелым ковролином, отсыревшими стенами и без электричества. Впрочем, удобства меня не интересовали. Главное, что я была спокойна, никто не мог меня найти и никто не знал правду, кроме меня.
«Почему люди так боятся оставаться в одиночестве?» — как-то спросила я сама себя. Я лежала на полу дома на пляже. В открытое окно лился океанский воздух, и я не могла представить ничего более прекрасного. Я практически опьянела от счастья. Правда, время от времени назойливая правда стучалась в мои мысли. Я понимала, что нарушаю правила, но я же не могла насильно заставить себя из-за этого переживать. А мне было все равно.
«Кому плохо от того, что я сейчас в этом доме? И я не чувствую, что делаю что-то плохое. Так кто сказал, что это плохо?»
То же с прогулами. Старшая школа, где я училась, была настоящим гадюшником. — чего там только не было. Ужасное место, и все это знали. Так что же «плохого» в том, что я оттуда убегаю? Я не хочу находиться в неприятном месте, а главное, никому не причиняю вреда. Что плохого? Я не видела логики. Я снова вспомнила Джессику Рэббит. «Я не плохая, — прошептала я, — просто меня вечно тянет куда-то не туда».
Есть ли другие, которых тоже вечно тянет «куда-то не туда»? Впрочем, гораздо больше меня интересовал другой вопрос: есть ли в мире человек, которому я могу понравиться? Я не впервые об этом размышляла. Хотя мне было хорошо одной, я все же думала, что если бы у меня появился человек, которому я могла бы полностью довериться, то жить стало бы намного веселее. Многие девочки в школе уже встречались с парнями. А у меня будет парень? Способна ли я на романтическую любовь? Не будет ли мне все равно?
Вскоре мне предстояло это узнать.
Мы с Дэвидом познакомились в летнем лагере, когда мне было четырнадцать.
Харлоу отправили в церковный лагерь, но я отказалась ехать, и мама записала меня в творческий.
— Еще не хватало, чтобы ты все лето просидела дома одна, — отрезала она. — Или лагерь, или будешь ходить со мной на работу.
Как ни странно, лагерь мне понравился. Он находился в зимнем особняке нефтяного магната Джона Рокфеллера. Через пару недель после начала смены до меня дошли слухи, что Рокфеллер соорудил под домом систему тайных тоннелей, соединявшихся с различными зданиями в городе. Я загорелась и решила выяснить, правда ли это.
В кабинете администратора был ящик с документами, имевшими отношение к дому. Я решила их раздобыть и начала все свободное время там ошиваться. Однажды я слонялась около кабинета, выжидала, надеясь, что удастся что-то разнюхать, и вдруг из кабинета вышел обалденно красивый парень.
— Что тут происходит? — спросил он.
Я на миг лишилась дара речи. Дэвид был немного выше меня ростом, цвет его волос точно совпадал с цветом темно-карих глаз, а глубокий загар оттеняла белая футболка. На нем были выцветшие персиковые шорты, а на плече он нес большую спортивную сумку. Я задумалась, смогу ли незаметно забраться в эту сумку, и тогда он будет повсюду носить меня с собой.
— Патрик, — окликнула меня директор лагеря, прервав мои странные фантазии, — это Дэвид. Он сегодня первый день.
— Ясно, — ответила я, стараясь держаться как можно непринужденнее.
Директриса лагеря зашла в кабинет, и мы остались одни. Дэвид с улыбкой смотрел на меня. Я же повернулась к ящику, где хранились исторические документы. Мне наконец выпал шанс их достать: я быстро выдвинула ящик и достала ворох чертежей. Затем повернулась к Дэвиду, широко улыбнулась и сунула чертежи в рюкзак.
— В первый раз здесь? — спросила я.
— Да, — ответил он, подозрительно глядя на меня.
В приемную зашла директриса, вручила Дэвиду приветственный набор и карту территории.
— Патрик, — обратилась она ко мне, — устроишь Дэвиду экскурсию по лагерю?
— Конечно, — ответила я.
— Вы в хороших руках, юноша, — с улыбкой произнесла директриса. — Патрик ориентируется тут лучше меня!
Она была права. Из-за моей одержимости слухами о системе подземных тоннелей за последние несколько недель я исследовала тут каждый дюйм. Обычно я совершала вылазки в обед или после наступления темноты, когда никто меня бы не хватился. А благодаря внезапному приезду Дэвида у меня появился предлог еще раз изучить территорию, не вызывая подозрений.
Вместе мы обошли весь лагерь. Я держала в руке блокнот и прилежно зарисовывала схему трехэтажного здания, отмечая все комнаты и строения и затем сравнивая их с чертежами.
— Какая ты дотошная, — заметил Дэвид. Прошел уже час «экскурсии», а я так и не показала ему ничего, непосредственно связанного с лагерем.
— Сложная планировка, — объяснила я и повела его по очередному коридору с закрытыми дверями. — Важно научиться здесь ориентироваться.
— А мне обязательно везде ходить? — сказал он и поспешно добавил: — Нет, я не против. Не каждый день удается погулять с такой красивой девушкой.
Его слова застигли меня врасплох. Еще никто, кроме моих родственников, не называл меня красивой. Я с любопытством взглянула на Дэвида. Это было смелое высказывание, характеризовавшее скорее его, чем меня.
Я с улыбкой вскинула брови и сложила руки на груди.
— Умеешь хранить тайны? — спросила я, подошла к ближайшей общей комнате и поманила его за собой. Там я разложила на столе чертежи и рассказала про скрытую систему тоннелей и свою миссию: выяснить, соответствуют ли слухи истине. Вообще-то, мне было крайне несвойственно вовлекать посторонних в свои планы, и я рисковала, делая это. Но Дэвид чем-то расположил меня к себе, и мне захотелось рассказать ему все.
Он внимательно слушал и задумчиво разглядывал мои заметки и чертежи.
— Сейчас мы здесь, — сказал Дэвид, когда я договорила, и указал на участок на чертеже.
— Да, — кивнула я и потянулась отметить место на карте. Но он схватил меня за руку.
— Не пиши на них, — прошептал Дэвид. — Грифель может повредить бумагу, — он улыбнулся. — Если бы у нас была копия чертежей, мы могли бы делать заметки. — Дэвид осторожно выпустил мою руку, задумался и провел пальцами по густым каштановым волосам. — В кабинете был ксерокс. — Он аккуратно свернул в рулон чертежи на тонкой бумаге. — Постой на стреме. Я скоро вернусь.
С того дня мы стали неразлучны. Дэвид оканчивал школу и был старше меня на несколько лет. Работал на двух работах, помогал маме и сестре. Курил, пользовался фальшивым удостоверением личности и водил машину, которую купил на собственные деньги. Как и я, он без лишних раздумий нарушал правила, если те казались ему бессмысленными. Но за внешностью бунтаря скрывались образцовый ученик и добрая и заботливая душа. Прежде я таких людей не встречала. Я была объективна и рассудительна, Дэвид — эмоционален и горяч.
Я испытывала к нему сильные чувства, хотя не сразу поняла, что со мной происходит. Все мои представления о романтической любви были почерпнуты из романов В. К. Эндрюс. Я приятно удивилась, поняв, что отношусь к нему отнюдь не как к брату и мои чувства не сумбурны, но все же мне было трудно их полностью интернализировать.
Моя эмоциональная конституция напоминала набор дешевых карандашей. В наборе были только основные цвета: радость и грусть. Более сложные оттенки — романтическая любовь и страсть, к примеру, — всегда были мне недоступны. Я знала об их существовании, так как читала об этом в книгах и видела примеры по телевизору, но прочитанное и увиденное никак не откликалось в моем внутреннем мире.
В школе мы читали «Грозовой перевал». Девчонки в классе вздыхали по Хитклиффу и считали себя похожими на Кэтрин Эрншо (Кэти), главную героиню, которая влюбляется в Хитклиффа и в итоге сходит с ума. Эта книга казалась им захватывающей роковой трагедией. Но я ее не поняла.
Дочитав роман, я вздохнула с облегчением, забросила книгу за диван и поморщилась.
— Не понравилось? — спросила мама. — Почему нет?
— Потому что Кэти — идиотка, — ответила я. — Она как одна из «Хэзер», — я имела в виду героинь культового фильма 1980-х «Смертельное влечение». — Строит из себя дикую и неуправляемую, но это показуха, ведь на самом деле ей нужны лишь статус и скучный муж. Но она все равно ревет из-за Хитклиффа и падает в обморок. А ведь Кэти его даже не понимает. — Я закатила глаза. — Но Хитклифф тоже не подарочек, — продолжила я, качая головой. — Неужели эту книгу считают эталонным романом о любви? Я лучше убьюсь, чем буду так себя вести.
— Ты просто пока не встретила того, кто тебе действительно нравится, — ответила мама.
И вот я встретила Дэвида. Но это оказалось совсем не похоже на «Грозовой перевал».
Мои чувства к нему не напоминали одержимость, я не ревновала и не хотела целиком им завладеть. Чувства возникали спонтанно и легко. Я не теряла над собой контроля, не забывала обо всем в любовной горячке, как Кэти из-за Хитклиффа. Дэвид не «вскружил мне голову»; я продолжала твердо стоять на ногах и, возможно, ощущала себя даже более устойчиво, чем раньше. Но теперь рядом со мной был этот парень, казавшийся мне самым классным в мире. Встретив Дэвида, я наконец разгадала сложную задачку. «Так вот как это происходит у меня», — поняла я.
С романтической точки зрения Дэвид не просто воплощал все, чем я хотела обладать. У него были все качества, которые я хотела бы иметь сама. Он умел испытывать и проявлять полный спектр эмоций, но никогда не упрекал меня в том, что мне это было недоступно. Рядом с ним я ощущала себя полноценным человеком. Мне больше не казалось, что я должна держать при себе свои темные тайны. Он принимал меня такой, какая я есть, и это внушало мне чувство безопасности и ощущение, что с ним можно говорить о чем угодно.
— Расскажи еще раз про это «напряжение», — попросил он.
С нашей встречи в директорской приемной прошло несколько недель. Мы сидели на траве на берегу реки. Дом Рокфеллера стоит рядом с речкой, на его территории находится парк, который спускается прямо к берегу. Вокруг растут ивы, у извилистого ручья крутится гигантское колесо водяной мельницы, и там много естественных укромных уголков, которые мы с Дэвидом использовали по назначению по мере нашего сближения.
В тот день он взял с собой портативный CD-плеер, и мы слушали «Смитс». Я вскинула брови и забрала сигарету, свисавшую с его губ. Протяжно затянувшись, опустила стопы в воду и стала шевелить пальцами ног в такт музыке. Я никогда никому не рассказывала, что происходит у меня в голове, и, к моему удивлению, мне понравилось говорить об этом с Дэвидом. Я чувствовала себя взрослой.
— А что там рассказывать, — ответила я, изо всех сил стараясь не закашляться и красиво выпустить дым. — Сколько себя помню, оно всегда со мной.
Дэвид нахмурился.
— Ясно, — не унимался он. — Но на что это похоже?
Я опустила взгляд и потянула травинку, раздумывая, как ему объяснить. Травинки кололи пальцы, как маленькие шелковистые кинжалы.
— Представь, что на горячей плите стоит кастрюля с водой, — я начала издалека. — Сначала поверхность ровная. Потом со дна начинают подниматься маленькие пузырьки. — Я поморщилась: мне стоило труда придумывать эти подробные объяснения. — Когда вода начинает закипать, у меня начинается мандраж. Потому что я знаю, что придется что-то сделать, иначе вода выкипит.
— Зачем? — спросил Дэвид. — Что случится, если она выкипит?
— На людей начинаю бросаться, — ответила я. Я никогда никому так откровенно в этом не признавалась. Мне было страшно, но я ощутила легкость. На миг засомневалась, не слишком ли разоткровенничалась. Но Дэвид только кивнул.
— И ты делаешь мелкие пакости, чтобы не перекипело? — спросил он. — Как тогда, когда забралась домой к… забыл, как ее звали, и украла статуэтку? — Дэвид щелкнул пальцами, пытаясь припомнить историю, которую я ему рассказала.
— Аманда, — сказала я. — И это была не статуэтка, а кубок.
Аманда была звездой чирлидерской команды в нашей школе. Я ненавидела ее с тех пор, как она заметила, что я ухожу с уроков, и донесла на меня директрисе. Тогда мне удалось выкрутиться, но я не простила ее за то, что она совала нос куда не следовало.
Аманда жила в огромном доме недалеко от нашего, и ее родители часто забывали запереть гараж. Как-то вечером, в ходе одной из своих вылазок, я юркнула в гараж, прокралась к ним в дом и украла с камина в гостиной ее драгоценный чирлидерский кубок, которым она дорожила больше всего на свете.
Дэвид озорно улыбнулся.
— После лагеря я сходил бы с тобой в одну из твоих ночных экспедиций, — сказал он.
— А пойдем! К Аманде, — поддразнила его я, подражая кокетливой интонации героини сериала «Детективное агентство “Лунный свет”», который смотрела моя бабушка. Дэвид усмехнулся. — Поможешь вернуть на место кубок, — добавила я. — Она решит, что с ума сошла.
— Боже, — рассмеялся он, — а ты коварна!
Заиграла песня «Скоро ли наступит сейчас?». Я вскочила и начала подпевать, по-своему переиначивая слова:
— «Я — королева и наследница / Вульгарного и преступного бесчувствия. / Я королева и наследница / Богатств, которых нет. — Я увеличила громкость и запела громче: — Закрой-ка рот. / Как смеешь говорить, / Что я все делаю неправильно? / Я — человек и не нуждаюсь в любви, / В отличие от всех остальных!»
Дэвид ухватил меня за талию и усадил к себе на колени. Внимательно посмотрел мне в глаза:
— Ты правда так думаешь? Насчет любви?
Я растерянно взглянула на него. По правде говоря, я и сама не знала. Мне было известно, что девочки в школе и герои фильмов рассуждают о любви как о жизненной силе, о чем-то, без чего просто невозможно быть счастливым. Но я никогда этого не понимала. Для меня любовь была чем-то вроде красивых платьев на безжизненных манекенах за толстым стеклом в витрине универмага. Я, конечно, замечала, когда другие были влюблены, и понимала, что это для них важно. Мама всегда радовалась, когда ее приятель приезжал в город. Фильмы с романтическим хеппи-эндом были самыми популярными. Но лично я не видела в любви для себя особой пользы. В теории идея казалась отличной, но на практике выглядела чем-то вроде взаимовыгодной сделки, требующей готовности соответствовать правилам «нормального» человеческого поведения, а меня это не устраивало.
Дэвид толкнул меня локтем, ожидая ответа.
— Не знаю, — честно призналась я. — У меня никогда не было… желания, — выпалила я. — Я не испытывала потребности в любви.
Я приготовилась увидеть разочарование в его глазах, но мой ответ, кажется, его впечатлил.
— Как интересно, — проговорил он.
— Интересно? — удивленно спросила я. — Почему?
— Потому что ты совсем не такая, как все, — ответил он. — Ты можешь объективно рассуждать о вещах, которые большинство из нас не в силах контролировать. Например, как ты сказала, ты понимаешь, что любовь — это важно, ты можешь радоваться этому чувству, но, поскольку не испытываешь в нем потребности, оно не управляет твоей жизнью. «В отличие от всех остальных», — пропел он.
Я задумалась. На ум снова пришел аргумент Джессики Рэббит: а что, если «плохие» качества моей личности вовсе не плохие? Что, если я просто другая? Я давно уже об этом думала, и неслучайно.
Всю свою жизнь я пыталась скрывать свое истинное «я». Я не анализировала его и не пыталась понять, а просто скрывала. Отрицала и подавляла. И только недавно вдруг решила поступить прямо противоположным образом. Я показала Дэвиду свое истинное лицо, и он не захотел ничего менять. Он принял меня. В отличие от всех, кого я встречала, он, кажется, понимал меня. Мало того, я нравилась ему такой, какая есть. Это тоже было для меня в новинку. Хотя я никогда себя не осуждала: мне просто не приходило в голову себя оценивать, — я догадывалась, что качества, отличающие меня от остальных, едва ли достойны похвалы. Но теперь я начала переосмыслять эту установку.
Бежали недели, и постепенно я пришла к выводу, что, несмотря на свою «инаковость», я тоже человек и имею ценность; более того, я могу стать хорошим человеком. Ведь Дэвид, кажется, в этом не сомневался. А он был самым классным и лучшим из всех, кого я знала. И не запрещал мне «мелкие пакости». Более того, сам вызвался в них участвовать.
— Ничего не выйдет, — в отчаянии выпалила я.
День близился к вечеру, и мы с Дэвидом улизнули с урока рисования и пошли искать дверь, обозначенную на чертежах. Прежде нам не удавалось ее найти, но мы поняли почему. Дверь находилась посередине огромной коммерческой кухни, за внушительным посудным шкафом, занимавшим полстены.
— Мы в жизни его не сдвинем, — сказала я, опустилась на пол и посветила под шкафом фонариком. Хотя с моего места обзор был недостаточный, я все же заметила нечто, весьма напоминающее низ узкой деревянной двери. — Дэвид! — взволнованно прошептала я, выкручивая шею, чтобы лучше рассмотреть. — Она там!
Он не ответил. Он сидел в углу комнаты и разглядывал что-то у себя на коленях. Я посветила в его сторону фонариком.
— Дэвид! — снова прошептала я, на этот раз громче. — Слышишь? Я вижу дверь!
— Ш-ш-ш, — ответил он. В руке он держал швейцарский армейский нож, с которым никогда не расставался. — Я режу фетр.
— Что это значит? — я раздраженно выдохнула. — Нам некогда!
Дэвид оттолкнулся от пола, встал и подошел к шкафу. Оценил его размеры, навалился и слегка качнул его назад.
— Помоги, — велел он, — подержи вот так.
Я встала и стала держать шкаф.
— Все очень просто, — объяснил он, опустившись на колени. — Ткань уменьшит трение.
Я смотрела раскрыв рот, как он подкладывает мягкую ткань под ножки шкафа. «А он умен, — подумала я. — И находчив». Каждое лето Дэвид работал грузчиком в отцовской компании грузоперевозок в Бостоне и, видимо, научился двигать тяжести. Вообще мне казалось, что он умеет все.
Наши способности хорошо друг друга дополняли. Я могла наврать с три короба или умыкнуть чужой бумажник, а Дэвид разбирался в истории, науке и прекрасно решал практические задачи.
«Мы как инь и ян», — подумала я, наблюдая за тем, как он возится с ножками. Он нарезал фетр на маленькие, почти невидимые квадратики. Их можно было заметить, только если вглядеться в ножки. Он подошел к шкафу сбоку и сдвинул его. Тот легко отодвинулся. Мы увидели стену, а в стене, как и показывали чертежи, оказалась дверь.
Я восторженно взглянула на Дэвида и осторожно повернула дверную ручку до щелчка. Дверь открылась, петли громко скрипнули. Мы замерли в ожидании: вдруг кто-нибудь услышал? Убедившись, что все чисто, протиснулись в дверь и очутились в полной темноте. Я включила фонарик.
Как мы и предполагали, за дверью находилась старая крутая каменная лестница, ведущая куда-то вниз. А там, на темной лестничной площадке, виднелся еще один дверной проем; он был весь покорежен, будто свирепый великан сорвал дверь с петель и отбросил в сторону.
— Жуть какая, — прошептал Дэвид. Я улыбнулась. Мы осторожно спустились, пролезли в сломанный проем и очутились в огромном помещении с каменными стенами величиной, наверно, с весь первый этаж дома. Я осветила его фонариком, и мы ахнули: в углу виднелась арка, заложенная толстым слоем кирпича. Вдоль арки тянулась тяжелая чугунная цепь. Я бросилась туда и провела рукой по красным кирпичам. Эта часть стены выглядела новее, чем остальные стены в подвале. «Наверно, это и есть вход в тоннель», — подумала я и шагнула назад.
— И даже если нет, — пробормотала я вслух, — я всем скажу, что это он.
Дэвид подошел ко мне, крепко обнял и воскликнул:
— Ну ты даешь! Ты это сделала! — Он развернул меня к себе лицом и добавил: — Ты нашла тоннель!
А потом он меня поцеловал.
Он застиг меня врасплох, и я резко вдохнула, что усилило вкус поцелуя, который напоминал терпкий темный шоколад с примесью табака. Я ощутила… пожалуй, самым подходящим словом был бы «голод». Я не могла насытиться, я жаждала… Чего? Я не знала. Я обняла его за шею. Его кожа была теплой. Он прижал меня к груди, и мне захотелось забраться ему под футболку. Потом я уронила фонарик, и мы оказались в темноте.
Эта вылазка в подвал стала первой из многих. В последующие недели я спускалась туда при каждом удобном случае, исследовала громадное помещение и изучала каждый квадратный дюйм, считая подвал своей территорией. Я проводила там целые вечера, наслаждаясь одиночеством. Иногда Дэвид ходил со мной, но обычно я была одна. Больше всего мне нравился небольшой альков перед входом в тоннель. Я даже притащила вниз стул и маленький столик и обустроила себе комнату отдыха. Я включала плеер и слушала джаз с фонариком.
Я открыла для себя джаз еще в начальной школе, когда мы с родителями ездили в отпуск. У отца была маленькая отпускная квартира в Новом Орлеане на втором этаже старинного здания во Французском квартале. Навещая бабушку с дедушкой в Миссисипи, мы заезжали в этот знойный южный город. Мне там очень нравилось, особенно ночами. Мы с Харлоу спали в одной комнате, ее балкон выходил на улицу Декейтер. Дождавшись, когда все уснут, я выбиралась на балкон и впадала в транс от звуков блюза из ночных баров.
Я решила, что джаз — моя самая любимая музыка. Во Вселенной, где все казалось упорядоченным, джаз жил своей жизнью. Хаотичные ноты не переносили меня в прошлое и не заставляли грезить будущим. Они прочно удерживали меня в настоящем, не подчиняясь никаким закономерностям и правилам, совсем как я.
В секретном подвале, как в джазе, тоже отсутствовали правила и внятная структура. Несколько раз спустившись туда, я поняла, что под землей мне намного комфортнее, чем наверху. Мне особенно нравилось время обеда: я сидела под полом общей гостиной и подслушивала чужие разговоры. «Я как привидение», — думала я. Мой новый парень был такого же мнения.
— Ты как привидение, — дразнил меня Дэвид. — То здесь, то тебя уже нет. — С тех пор как обнаружили тоннель, прошло несколько недель; мы гуляли в парке. — Почему тебе так нравится в подвале?
— Я там отдыхаю, — ответила я. — И мне нравится быть невидимкой. — Мы лежали на пледе, я листала книги из библиотеки, надеясь найти в них какую-нибудь информацию про тоннель.
— Ты часто это повторяешь, — заметил Дэвид. — Почему тебе это нравится?
— Потому что невидимкам не надо беспокоиться, что их посчитают странными, — честно ответила я. — Мне спокойнее, когда меня никто не замечает, ведь тогда я могу быть собой.
Дэвид нахмурился.
— Но со мной ты не прячешься, — ответил он. — Я тебя замечаю. — Он склонил голову набок и вопросительно посмотрел на меня. — Со мной тебе тоже беспокойно?
— Нет, — улыбнулась я, — но ты уникум.
Дэвид не ответил, а я снова засомневалась, не сболтнула ли лишнего.
— Посмотри книги, — бодро проговорила я, меняя тему. — Тебе понравится. Твоя любимая тема.
Дэвид обожал все, что связано с историей, литературой и искусством. Он был моей личной энциклопедией. Мне нравилось слушать, как он рассуждает на разные темы, особенно о музыке. Мы часами сидели в его машине и слушали все, от Колтрейна до Cure, разбирали слова и обсуждали, какую группу хотели бы услышать живьем.
Дэвид указал на кучу библиотечных книг.
— Патрик, только не вздумай их умыкнуть, — он старался говорить суровым тоном. — Воровать библиотечные книги — это уж слишком.
— Значит, не буду показывать тебе свою книжную полку дома, — пробормотала я.
— Ты настоящий парадокс, — сказал он.
Я пожала плечами:
— Не знаю, что это значит.
Он широко улыбнулся, вскочил и запел:
— Парадокс! Парадокс! Гениальный парадокс!
Я рассмеялась. Это была песня из любимого фильма его дедушки, «Пираты Пензанса». Они смотрели его тысячу раз, и Дэвид помнил наизусть все слова. Эта его странность одновременно и очаровывала меня, и раздражала.
— Понятнее не стало! — я попыталась перекричать его пение. — Ну как же так? — Я потянула его вниз и заставила сесть, а он принялся объяснять:
— Парадоксом называют две идеи, которые являются правдой, но противоречат друг другу. Пирату Фредерику был двадцать один год, но он всего пять раз праздновал день рождения.
— Это как?
— Он родился двадцать девятого февраля. И хотя технически мог освободиться от пиратского контракта, ему не разрешали, потому что пираты считали за годы только те, в которых он праздновал дни рождения… а по числу дней рождения ему было всего пять лет. С четвертью.
Я вскинула брови:
— Значит, я — пятилетний пират?
— Своего рода, — рассмеялся Дэвид. — Задумайся. Все в тебе само себе противоречит. Ты добра и щедра, но бываешь злой и резкой.
Я пожала плечами:
— А разве не у всех так?
— Возможно, — ответил он, — но в случае с тобой — очень явно.
В его голосе слышалось легкое раздражение, и мне стало не по себе. Таким же тоном со мной говорила мама, когда мы жили в Сан-Франциско. Я сообщала ей правду — и она начинала беситься. Я исподтишка посмотрела на Дэвида и слегка поерзала на пледе.
— Что ж, — наконец сказала я, не зная, что ответить, — могу попробовать исправиться.
Стоило мне произнести эти слова, как я ощутила досаду. Точно так я реагировала в детстве, когда думала, что без мамы не справлюсь и не смогу себя контролировать. Когда готова была сделать что угодно, чтобы не разрывать нашу связь, даже если пришлось бы притворяться той, кем я не являюсь.
«Как это я собираюсь “исправляться”? — негодовала я. — Неужели начну вести себя как все?»
Меня передернуло при одной этой мысли. Впервые в жизни мне действительно нравилось быть мной, и не только наедине с собой, но и с кем-то другим. Я не хотела меняться. И уж точно не желала притворяться. К счастью, Дэвид был со мной согласен.
— Не глупи, — отмахнулся он, — это не недостаток характера. — Он улыбнулся. — Просто будь осторожнее со своей кастрюлей. — Он тихонько постучал меня по лбу. — Ты должна ее контролировать, а не она — тебя.
Я кивнула, а про себя подумала: «А я контролирую?» Этот вопрос не давал мне покоя долгие годы. Никто не принуждал меня поступать так, как я поступала. Но иногда мне казалось, что у меня просто нет выбора. Напряжение накапливалось само собой, и избавиться от него можно было лишь одним способом… Каким же? Совершить что-то плохое, молча призналась я себе. Я вспомнила статью в журнале про мальчика с обсессивно-компульсивным расстройством (ОКР). Люди с ОКР страдают от неуправляемых мыслей и поведения и вынуждены многократно повторять одни и те же действия. Слово «вынуждена» точно описывало и мое состояние. Но мне не хотелось мыть руки и считать тротуарную плитку; я следила за прохожими на улице и влезала в чужие дома. «Ну и что такого? — рассудила я. — Разве это не безобидное времяпровождение? Чем существенно отличается мое поведение от поведения людей с ОКР?» Мне казалось — почти ничем.
«ОКР — расстройство, которым пациент практически не в состоянии управлять», — отмечалось в статье. Я прекрасно понимала, о чем речь. Хотя теоретически я могла не совершать ничего плохого, мне обычно не удавалось продержаться долго. В итоге я всегда проигрывала бой. Как тем летом в Виргинии.
Вскоре после переезда во Флориду мы отправились к моей прабабушке, которая жила в Ричмонде. Я тогда вела себя образцово и все еще пыталась слушаться маму. Но в новой обстановке все было не так, и, когда мы приехали в Виргинию, лучше не стало. Прабабушка жила на берегу; в детстве моя мама гостила у нее по несколько месяцев. Прабабушкин дом был ее вторым домом, там она ощущала счастье и покой. Все в этом доме ощущали счастье и покой, кроме меня. Напряжение накапливалось с каждым днем; я чувствовала себя бомбой, которая вот-вот взорвется.
Там было нечем заняться: никаких приключений, совершенно ничего нового и интересного. Мы только играли в карты и ходили на пляж и с пляжа. Даже телевизора не было.
И вот однажды от скуки я вышла на улицу — и увидела кошку, которая грелась на солнце посреди проселочной дороги. Недолго думая, я подошла ближе и подняла ее на руки. Вдруг кошка резко дернулась, зашипела, начала извиваться и царапаться, изо всех сил пытаясь вырваться.
Я попыталась удержать ее и крепче прижала к себе. Мы застыли в противостоянии: я — не в силах отпустить, она — не в силах довериться. Это длилось всего несколько секунд, но показалось вечностью. Услышав, как замедляется ее дыхание, я начала дышать с ней в унисон. И тут что-то внутри меня дрогнуло. Я отпустила.
Кошка вырвалась из рук и исчезла в высокой траве у обочины. Я долго смотрела ей вслед. Внутри осталась тишина — будто кто-то выключил звук. Еще минуту я просто сидела, прислушиваясь к себе. И вдруг поняла: только что внутри меня что-то необратимо изменилось.
«Это было нехорошо», — сказала я себе. Встала, взглянула на кошкины следы и вспомнила свой список. «Никому не причинять вреда», — говорилось в нем. Вообще-то, это правило касалось людей, но кошки тоже считались. Несколько лет назад мама заставила нас с Харлоу посмотреть фильм «Только не мой ребенок» — трагическую ленту про девушку из благополучной семьи, которая столкнулась с зависимостью. В фильме играла моя любимая актриса Стокард Ченнинг, поэтому я смотрела его внимательно. Тогда я не понимала, почему маму так тревожит эта тема и о чем она хотела меня предупредить. Но теперь осознала: любое проявление насилия — это еще один шаг к бездне, из которой мне уже будет не выбраться. Не говоря уже о том, что мне вообще-то не хотелось обижать животных. Я решила, что больше никогда не сделаю ничего подобного.
Я посмотрела на своего парня. Как он отреагирует, если я расскажу ему про ту кошку? Я решила выяснить. Но не успела открыть рот, как Дэвид сжал мою руку.
— Можно кое-что сказать? — спросил он и внимательно взглянул на меня своими большими карими глазами. Я снова кивнула.
— Я люблю тебя, — тихо произнес он.
Три коротких слова застигли меня врасплох. Вспомнилась мелодия из диснеевской «Золушки»: «Так вот ты какая, любовь». Впрочем, это чувство совсем не казалось взаимовыгодной сделкой, оно не выглядело опасным или бесполезным. И Дэвид не ставил мне условий. Это чувство было идеальным и идеально совпало с моим внутренним состоянием, ведь я впервые начала понимать, каково это — испытывать неравнодушие к кому-то, кто не является твоим родственником, и благодаря этому чувству начать испытывать неравнодушие также и к себе. Впервые в жизни.
— Я тебя тоже люблю, — услышала я свой голос.
Я не врала. Я действительно его любила. Дэвид, бастион доброты и ответственности, идеально подходил мне. Он был самим воплощением совести, которой у меня не было. Более того, я только сейчас поняла, что именно такой человек мне нужен: равноценный партнер, принимающий меня как личность и поощряющий быть собой.
Понимание. Принятие. Возможность быть честной и чувствовать себя в безопасности. Я так давно обо всем этом мечтала — и вот получила. Дэвид заполнил все пробелы в моей жизни. Он никогда не смотрел на меня с выражением, которое я часто видела у других, и через некоторое время я поняла, что рядом с ним никогда не бываю напряжена. Я честно не догадывалась, что способна на такую любовь. А то, что рядом с ним я чувствовала себя тоже достойной любви, было приятным бонусом.
Я поцеловала его, ощутила во рту ядреный вкус мятной пасты и табака, и тут мне пришло в голову, что мне не нужны никакие чертежи, темнота, подвал и вообще ничего не нужно… В его объятиях мне хотелось только одного — быть с ним.
Так я и сделала. Остаток лета я наслаждалась нашими отношениями и дружбой. Впервые в жизни я не ощущала эмоциональной пустоты. Напротив, я была полна любви! Сам того не зная, Дэвид научил меня общению и привязанности — всему, что, как я раньше считала, доступно другим, но не мне.
В процессе обучения Дэвид проявлял ко мне большую терпеливость. Хотя он был старше меня на несколько лет, это никогда не становилось препятствием. Ему, похоже, нравилось быть моим парнем. По крайней мере, мне так казалось.
В последний день пребывания в лагере я пошла на кухню. Там, под посудным шкафом, я хранила чертежи, украденные из кабинета директора. Достав их из тайника, я улыбнулась, вспомнив, как впервые их увидела.
— Хочешь вернуть их на место? — неожиданно с порога раздался голос Дэвида.
Я улыбнулась.
— Да, — смущенно ответила я. — Собиралась зайти туда на пути к машине.
Он кивнул и спросил:
— Твоя мама уже здесь?
Я пожала плечами и закатила глаза. Дэвид предложил отвезти меня домой, но, к нашей общей досаде, моя мама оказалась против. «Тебе четырнадцать, ты еще девочка, — сказала она, когда я позвонила спросить у нее разрешения. — А ему сколько? Восемнадцать? Ни в коем случае».
Я была разочарована. Мы провели вместе все лето, почти каждый день. Что такого, если он меня подвезет? Но Дэвид отнесся с пониманием и, как истинный джентльмен, решил не уезжать, пока не уеду я.
— Она скоро будет, — ответила я.
Он потупился. Я видела, что он грустит.
— Эй, — сказала я, — что нос повесил?
— А ты как думаешь? — резковато ответил он. — Я буду скучать.
Я театрально надула губки, подошла и обняла его за талию.
— Очень мило, — промурлыкала я. — Но ты же совсем рядом живешь. Будем видеться.
— Не думаю, — ответил он.
— В смысле? У тебя же есть машина.
— Ага, машина, в которую тебе нельзя садиться, потому что мама запретила. — Он замолчал. Мы стояли обнявшись. Я посмотрела на него; он был сердит и опечален. — Да и какая разница? Мы же в разных школах. А в следующем году я уеду в колледж. — Он сместил вес на другую ногу и покачал головой, будто ему было трудно устоять на ногах. — Ты еще в девятом классе…[6]
Я ощутила знакомый дискомфорт в груди и отпрянула.
— Нет, — ответила я, — я уже в десятом. И с каких пор для тебя это важно?
Я разозлилась. За несколько недель, что мы были вместе, Дэвид ни разу не упомянул мой возраст и то, что мы ходили в разные школы. Теперь он использовал это как оправдание… Для чего? Чтобы бросить меня? Это казалось бессмысленным. Не зная, как еще поступить, я решила сменить тактику.
— А потом, — проговорила я голосом из «Лунного света», — ты же сам сказал, что хочешь вместе со мной исследовать мой район.
Я предприняла последнюю отчаянную попытку улучшить его плохое настроение. На миг мне даже показалось, что у меня получилось. Он улыбнулся и поднял на меня большие карие глаза.
— Звучит заманчиво, — ответил он.
— Вот видишь, — сказала я, крепче его обняла и легонько поцеловала в щеку. — Кто меня защитит, если тебя рядом не будет?
На кухню заглянула администратор.
— Эй! — окликнула она нас. — Влюбленные пташки, вас тут быть не должно! — Она нахмурилась, глядя на Дэвида. — Патрик, твоя мама приехала.
— Мне пора, — тихо проговорил он, и я заметила, что он снова погрустнел.
— Подожди, — сказала я и умоляюще взглянула на администратора. — Можно нам еще две секунды?
— Можете сколько угодно ворковать, только в лобби.
— Да ничего, — прервал ее Дэвид, поцеловал меня в щеку и прошептал: — До встречи.
И ушел.