(Шт. — «Штерн », Р.Ш. — Роми Шнайдер)
Шт.: Почему вы так пугаетесь, если некий человек подходит к вам и восхищённо спрашивает, правда ли, что вы — Зисси?
Р.Ш.: Потому что я ненавижу этот образ. Что ещё я дам людям, кроме этой вечной Зисси? Я ведь уже давно не Зисси и вообще никогда ею не была. Я — несчастная женщина 42 лет, и зовут меня Роми Шнайдер.
Шт.: Откуда французы вообще знают Зисси?
Р.Ш.: Все три фильма про Зисси трижды шли здесь по телевидению. Мой сын Давид сказал: мама, ты уж не сердись, но лучше я посмотрю вестерн по другой программе. Только моя маленькая дочка всё это посмотрела.
Шт.: И всё же почему Зисси даже двадцать лет спустя всё ещё проблема для вас?
Р.Ш.: Все эти фильмы были сняты в своё время, они ему соответствовали, и людям это понравилось. Но я не могу об этом говорить, как о многих других моих фильмах, не могу нормально реагировать, могу только повторять: нет, я не Зисси, я Роми Шнайдер, я всего лишь играла Зисси — давным-давно...
Шт.: Но с другой стороны вы — возмутительница общественного спокойствия, поскольку что бы с вами ни случилось — не важно, выкидыш, свадьба, развод или новый фильм, — поколение Зисси тут же принимается вопить, взывая к своей чистой, невинной императрице. И тогда для одних вы — шлюха, а для других — всё ещё мадонна, с которой мир сыграл злую шутку.
Р.Ш.: Я хочу покоя. Я ненавижу шумиху и паблисити, весь этот шоу-бизнес. И я вовсе не их Зисси, около которой они все до сих пор отираются. Конечно, тогда было чему радоваться, получив эту роль. Тогда это считалось чем-то вроде счастья.
Шт.: Редкостное счастье. Очень по-немецки: ваш отчим Блатцхайм, которого вы называли «Дэдди», и ваша мать Магда Шнайдер помогли этому счастью.
Р.Ш.: Я никого не хочу обижать, я благодарна моей матери, и мне не в чем её упрекнуть.
Шт.: Может, это и есть ваша «проблема Зисси»? Не желаете никому причинять боль?
Р.Ш.: Это так, именно так, но скорее всего я просто не могу иначе, вот такие у меня жизненные установки. Я даже хотела поменять имя, ещё тогда, в Париже, на Розу Альбах. Но не позволила себе это сделать, чтобы не ранить мою мать. С другой стороны, я же тогда очень хорошо себя чувствовала как дочь и кинозвезда. Весь этот мир кринолинов, вальсов, флирта, всегда в декорациях от Маришки...
Шт.: Любая юная девушка реагировала бы так же. Но ведь сегодня вы знаете, что этот мир Зисси не имеет ничего общего ни с детством, ни с юностью, ни вообще с жизнью?
Р.Ш.: Сегодня — да, но ведь надо было ещё научиться это понимать. Всё, чему я научилась, я узнала из кино, — что-то больше, что-то меньше. В 14 лет я окончила школу и сразу же снялась в фильме «Когда вновь расцветает белая сирень».
Шт.: И значит, жизнь для вас — или кино, или как в кино.
Р.Ш.: Вот именно. Отсюда — моя проблема, почему мне сегодня так плохо. Я сделала слишком много фильмов. Но у меня же двое детей, я люблю их, а они нуждаются во мне.
Шт.: Сколько денег вы, собственно, заработали на фильмах о Зисси?
Р.Ш.: Этого я не знаю, правда. Я никогда не умела обращаться с деньгами, я только знаю, что главным образом на них зарабатывали другие, но денег больше нет. И я не сама их потратила.
Шт.: Стало быть, ваш отчим Блатцхайм их растранжирил?
Р.Ш.: Денег нет, баста. Я полагаю, последний ресторан, в который Блатцхайм вложил мои деньги, когда-то уже тоже потерпел крах. Он всегда обо всём заботился. За четвёртый фильм «Зисси» мне предлагали миллион марок наличными, но я наконец-то, первый раз, сказала — нет. Мне хватило всего этого по уши. Это было в Берхтесгадене. После скандала я ушла в свою детскую и закрылась. Это было так давно. Мне не хватает картинок для этих воспоминаний. Всё это меня больше не интересует, и всё-таки меня это по-прежнему касается. Весь этот тарарам может быть таким прекрасным, а я так его ненавижу. Однажды в Мадриде в аэропорту тысячи людей махали флажками, чуть ли не проткнули меня насквозь. А моя мать стояла позади меня и говорила: «Ну улыбайся же...»
Шт.: Но потом, когда вы двадцатилетней удрали к Алену Делону в Париж, вы больше не желали быть Зисси. И дальше всё пошло хорошо?
Р.Ш.: Да, в Париже всё пошло правильно. Я была влюблена, и была в Париже, и наконец-то без присмотра, — но: что за жизнь, что за жизнь из всего этого получилась...
Шт.: Это вы теперь так говорите, потому что не чувствуете почвы под ногами. Но ведь это же нормально — после стольких фильмов и после развода. Мир, однако, не рухнул.
Р.Ш.: Весь мир, конечно, не рухнул.
Шт.: И ваш мир — тоже.
Р.Ш.: Но что это такое — мой мир?
Шт.: А вот это мы сейчас как раз и пытаемся выяснить. Итак, вам было двадцать, вы заработали миллионы, которые находились у тех, кто так по-доброму и так бескорыстно о вас заботился, и Блатцхайм каждый месяц перечислял вам в Париж 3000 марок.
Р.Ш.: Мне говорили: вот тебе твоя рента — и лучше было бы этим и обходиться. Всякий раз, если я превышала сумму на счёте, я впадала в немилость.
Шт.: Ну и почему вы это позволяли?
Р.Ш.: Ален однажды назвал Блатцхайма гнусной задницей. Это было в Лугано. Да и я раньше говорила то же самое, может, не так грубо. Я же была слишком хорошо воспитана и думала о своей матери. Но теперь это уже ничему не поможет, денег нет. Алена нет. Блатцхайм мёртв. Мама теперь может сказать: неужели всё и правда было так плохо, дитя моё? И я бы её поняла. Я уважаю мою мать, моего брата, моих детей, в том-то всё и дело.
Шт.: Таким образом, вы разругались с экономическим гением Дэдди, с вашим отчимом...
Р.Ш.: ...ничего общего с отцом. Скажем так: со вторым мужем моей матери...
Шт.: ...который бахвалился своим богатством — перед вами, его курочкой, несущей золотые яйца...
Р.Ш.: ...это был мещанский мир, и мне надо было вырваться.
Шт.: Вашим родным отцом был Вольф Альбах-Ретти. Что он для вас сделал?
Р.Ш.: Мой родной отец не был по-настоящему отцом. Увы. Но сегодня я думаю: он слишком рано умер. Может быть, он стал бы мне отцом позже — когда я в нём нуждалась, когда вечно возле меня был тот, другой. Мой отец говорил мне ещё тогда: да плюнь, не волнуйся, я тоже считаю его, того другого, противным, брось волноваться.
Шт.: А потом вы научились обращаться с подобными дэдди, как бы они ни выглядели?
Р.Ш.: Я пытаюсь.
Шт.: Сказали бы вы и сегодня, как при разводе с Мейеном: вот тебе половина моих денег, только впредь оставь меня в покое? Своему нынешнему мужу вы тоже выплачиваете?
Р.Ш.: Нет, те времена прошли, кроме того, мой нынешний брак во Франции из-за формальной ошибки считается недействительным. Ещё во время свадьбы мы заключили брачный договор. Больше я об этом говорить не хочу, потому что дело о разводе сейчас ещё рассматривается.
Шт.: Вернёмся в Париж. Значит, вы жили с Аленом Делоном и наконец вырвались из страны Зисси.
Р.Ш.: Это была не страна Зисси, это был мир Зисси, был всюду, где бы я ни пребывала. Я была упакованная в вату и в комплименты юная дама, которая понимала, как быть вежливой. Но не всегда. Всё-таки я была молодой девчонкой (обрывает фразу).
Шт.: О чём вы сейчас подумали?
Р.Ш.: Простите, что я скажу так по-простецки, но всё это в моей жизни могло бы сложиться гораздо лучше... Если я сегодня знакомлюсь с молодыми женщинами вроде Эвы Маттес...
Шт.: ...театральная артистка...
Р.Ш.: ...да. Она юная, талантливая, но вовсе не такая фотогеничная, как я была когда-то. Я думаю: и ты ведь могла бы так же. Ты ведь тоже имела шанс так же начать, вести нормальную жизнь. Немножко кино, потом театр. Эти молодые актрисы сегодня гораздо более уверены в себе, чем я была тогда... и чем я есть сегодня.
Шт.: Почему вы себя так уж принизили? Вы же тогда вырвались в Париж, и это было по-настоящему мужественное личное решение.
Р.Ш.: Я хотела жить, жить с Аленом. Это и на задворках могло бы быть. Хотела бы жить всё равно в каком захолустье. Но в то же время я хотела сниматься, я же любила свою профессию. Из этого внутреннего противоречия я так никогда и не выбралась.
Шт.: Но несмотря ни на что вы всё ещё верите в счастье?
Р.Ш.: В гармонию, да. Но самой счастливой я бывала всегда, когда бывала одна. Теперь это звучит шизофренически, да?
Шт.: Да.
Р.Ш.: Может, я и смогу это объяснить. Юной девочкой я больше всего любила сидеть в комнате моего отца, которого уже не было в доме, — он оставил мою мать. Там я была совсем одна. Но я знала: я сижу в комнате того, кто меня очень любил. Кто не был, конечно, настоящим отцом, для кого купить мне и брату по паре обуви было уже непосильным делом, — он говорил, что с него довольно. И всё-таки в этой комнате я никогда не чувствовала себя одинокой.
Шт.: А когда вы стали взрослой женщиной, не пытались ли вы найти для себя подобную «комнату»?
Р.Ш.: Что-то вроде этого я всегда искала, да и сейчас ищу. Однажды я даже нашла это на несколько лет. Это было рядом с Висконти. Он придавал мне силу. Я была в него влюблена, но тогда не понимала, что и он тоже в меня влюблён — на свой лад. Все знали, что он — гомосексуалист, и я себя придерживала и не рискнула бы сказать ему, что я его люблю. Теперь слишком поздно.
Шт.: Это было чрезвычайно редкое стечение обстоятельств — когда Вы и Делон репетировали в Париже «Нельзя её развратницей назвать» в постановке Висконти. Собственно, каждый был влюблен в другого, но никто не доверял самому себе.
Р.Ш.: ...сцена как в кино, да (смеётся).
Шт.: Висконти был для вас мужчиной, который превзошёл даже вашего отца?
Р.Ш.: Ну и вопрос. Я искала кого-то, с кем я могла бы закрыться и жить. Жить с кем-то и меньше работать, не сниматься так много — но это у меня так и не вышло. Поэтому мне порой бывает скверно.
Шт.: Теперь вы обвиняете кино, как будто оно сделало вас враждебной всему свету.
Р.Ш.: Нет. Я же сама за себя решаю, я могла бы теперь сказать: ну хватит. Никаких фильмов, никаких Зисси. Назад, в нормальную жизнь, обратно — в интернат...
Шт.: Ваш отец навещал вас тогда?
Р.Ш.: Нет, никогда. Он прислал мне для карнавала костюм чёрта, когда я была в монастырской школе. Я себе казалась в нём невероятно красивой и очень «секси». Всех прочих этот костюм шокировал. Письмо, которое он приложил, — да нет, какое там письмо, просто листок, — до сих пор со мной. Все письма моего отца — со мной, и письма матери тоже.
Шт.: А от Делона у вас есть письма?
Р.Ш.: Не-е, он писал только записки. Самая «длинная» из них была, когда он меня бросил. Он вечно меня обманывал. Я была на съёмках в Америке. Вернулась, квартира в Париже — пустая, никого нет. Там стоял букет роз, и рядом — тот листок: «Уезжаю с Натали в Мексику, всего тебе хорошего. Ален».
Шт.: Тоже способ покончить с большой любовью: букет роз и записка.
Р.Ш.: Он был трусоват, но очень красив. Такой мещанский мачо. Ужасно честолюбивый, пёкся только о своей карьере, и ещё — чтобы набить квартиру картинами Ренуара.
Шт.: Он был похож на вашего отца?
Р.Ш.: Нет, отец был человек очень легкомысленный, детей он вообще не хотел, хотел только женщин. Но он был вовсе не таким, как Ален. Моя мать ждала его восемь лет, хранила его киношные наряды в шкафах на чердаке. Проплакала все глаза. Ребёнком я её спрашивала, почему она плачет. Она ничего не говорила. Я точно знаю: она была одна, никого у неё не было.
Шт.: Мать ждала своего исчезнувшего принца, и дочь тоже ждала, ведь и как отец он тоже исчез.
Р.Ш.: ...и я его только тогда верно почувствовала, когда мы вместе снимались у Преминджера в фильме «Кардинал». Он сделал это прежде всего из-за меня, ведь гонорар был невелик. Мы только один раз снимались вместе, и контакт был просто превосходный. Мне было 25 или 26. Он играл, как всегда, барона в смокинге и был очень красив. Думаю, моя мать никого так не любила. Напрасно она ждала его с чемоданами на чердаке, он так и не вернулся. Он умер от второго инфаркта, потому что, на мой взгляд, всю жизнь страдал странной, болезненной, непрерывной боязнью сцены. Я это унаследовала от него. Свой первый инфаркт он перенёс прямо на спектакле в венском театре «Академия», и мы с братом Вольфи сидели в первом ряду. Но он продолжал играть и только после представления уехал в больницу, милый простофиля. Первым, кому он потом позвонил по телефону, был его пёс. Последний раз я видела его в больнице, в Вене. Мне пришлось долго ждать снаружи, он не впустил меня в палату, пока не причесался. И потом приложил чудовищные усилия, чтобы встретить меня сидя.
Шт.: Вы бы влюбились в такого мужчину, если бы он не был вашим отцом?
Р.Ш.: Я же никогда не спала с ним (смеётся).
Шт.: Если это не сенсация для «Бильда»... Вы ждали когда-нибудь какого-то мужчину так же долго, как ваша мать вашего отца?
Р.Ш.: Нет, но пять лет постоянного страха и «несовместности» с Делоном — этого тоже было достаточно. Это было больно. Больно.
Шт.: В той ситуации, когда вам не по себе, могли бы вы позвонить Алену? Оказался бы он для вас на месте?
Р.Ш.: Возможно. Я могла бы ему позвонить, если бы он был один.
Шт.: Он ведь тоже должен принимать это во внимание.
Р.Ш.: Почему бы и нет?
Шт.: Могло бы сегодня что-то вспыхнуть между вами, когда вы будете вместе сниматься, — это же запланировано на осень?
Р.Ш.: Нет, уж это точно нет. Но мы друг друга не ненавидим. Мы можем вспоминать друг друга, нам даже нравится. Всё это было уже так давно, и теперь уже вовсе не неприятно его увидеть.
Шт.: Кому вы звоните, если вы подавлены? Вашей матери?
Р.Ш.: Да, и нескольким друзьям. Нужно с кем-нибудь поговорить, когда тебе уже «ниже некуда»; это эгоистично, ясное дело. Стараешься не совсем уж изнемогать. В последние недели и месяцы я впервые почувствовала, кто мне в действительности друг — всё равно где, в Германии или во Франции.
Шт.: А тот Билль Тремпер, который написал вам открытое письмо в «Бунте» [43] («Мы любим тебя, дурочка!»), — он принадлежит к вашим друзьям?
Р.Ш.: Тремпер, конечно, нет: он допотопный журналист времён Зисси. Он не заслуживает, чтобы о нём говорили. Всех этих людей, кто говорит: звони, если тебе плохо, хоть днём, хоть ночью, — их ты можешь забыть. Если ты звонишь, то их никогда нет дома или они просят сказать, что их нет дома.
Шт.: А позже, когда вы выкарабкиваетесь из своей депрессии, вы их хотя бы замечаете?
Р.Ш.: О да, легко. Это те, кто друзья только пока я ещё — Роми Шнайдер. Пока ещё...
Шт.: И она больше не хочет быть любезной и наконец даёт сдачи? Не хочет больше соблазняться таким мужским персонажем, как её нынешний муж?
Р.Ш.: Я пытаюсь защитить себя, я должна этому научиться. Но моему мужу я не говорю ничего. Это вы сказали, не я. Со мной останется мой сын, и я не позволю сделать ему больно. А это связано с тем, чтобы я начала наконец жить своей жизнью, если это ещё возможно...
Шт.: Вы никогда не жили так, как хотели?
Р.Ш.: Вы меня об этом уже спрашивали... Всегда были только моменты, и поскольку моя жизнь на 80 процентов состояла из моей профессии, постольку оставались только моменты. С Аленом я надолго уезжала сниматься и говорила себе: вот проклятье, ну почему я не могу работать с Рене Клеманом? Харри всегда говорил: я не приду, если ты снимаешься, это же скука смертная, я не могу сидеть и наблюдать, как моя жена играет, — и я это понимаю. Но когда мы с Аленом снимались в «Бассейне», он тут же явился. Я, правда, жаловалась, что он слишком мало со мной бывает, но с другой стороны, я вообще не могла выносить, если он тут торчит — и глазеет, и придирается к каждому флирту. Настроение пофлиртовать у меня не проходит. Это у меня тоже от отца (смеётся). С Харри я два года вообще не работала, жила в нашей четырёхкомнатной квартире в Берлине.
Шт.: И почему вы всегда возвращаетесь к своей профессии?
Р.Ш.: Что же я должна делать, ведь я больше ничему не училась.
Шт.: Что значит — ничему? Вы же хорошая актриса и сделали хорошие фильмы?
Р.Ш.: Мне больше не нравится на себя смотреть. Что я дам людям, кроме Зисси, ещё одной Зисси...
Шт.: У вас есть фильмы намного важнее, чем «Зисси». Какие вы обозначили бы как лучшие?
Р.Ш.: Лени в «Групповом портрете с дамой» была очень важной для меня ролью. Ещё и потому, что эта Лени была такая немецкая, такая немецкая... Но прежде всего потому, что я познакомилась с Бёллем. Вот тогда я хорошо себя чувствовала. Его дом — совсем без бутафории, там всё в порядке. Когда я вошла, там стоял рождественский венок со свечками. Он сидел спокойно у стола, и он сразу мне понравился, и всё, что его окружало. Он был со мной совсем прост. Он сказал: вот там туалет, Роми, там, направо. Думаю, я ему тоже понравилась.
Вообще мне нравятся все ужасные роли. Например, «Адское трио», вот это было хорошо, я же ничего общего не имею с этой ролью, я не она, и я вовсе не должна была там быть милой. Ещё важный был фильм «Процесс» с Орсоном Уэллсом...Что он, вообще-то говоря, делает, Орсон Уэллс?
Шт.: Он делает рекламу. Сидит за столом, толстый, круглый, и пьёт свое вино. Кино ему больше не нравится. Он говорит: то, что я хочу, снимать мне не позволяют, а то, что я должен, я снимать не хочу.
Р.Ш.: И он прав.
Шт.: Ну и вы делайте то же самое. Если вы не можете больше себя видеть, вот и снимайтесь меньше.
Р.Ш.: Но я должна сниматься. Мне нужны деньги.
Шт.: Уж скажите честно, разве вы не можете жить на то, что уже заработали раньше?
Р.Ш.: Нет, в этом году я ещё должна сниматься, а потом можно бы и передохнуть. Я даже должна передохнуть, поискать что-нибудь для себя.
Шт.: Разве не мог сказать кто-нибудь из мужчин, с кем вы жили: прекрати сниматься, мы найдём себе дом, настоящее убежище без Ренуара, нормальное?
Р.Ш.: Вот это было бы здорово. Но никто ничего такого не сказал. И сейчас я слишком изнурена, чтобы защитить себя.
Шт.: Вы же сами делаете всё, чтобы себя исчерпать.
Р.Ш.: Такие вещи вы не можете понять, потому что это не ваша профессия. К тому же сейчас мне правда тяжело смотреть на себя.
Шт.: Это Midlife-Blues [44], всё нормально. У каждого так.
Р.Ш.: Господи, эти мужчины tough... [45]
Шт.: Но вы же должны понимать, что вы вызываете в людях нечто позитивное, как, например, у этого вчерашнего Фишера, который в полном восторге искал Зисси и нашел Роми Шнайдер.
Р.Ш.: Вы так думаете? Возможно, мне и правда пора сделать перерыв, а потом несколько лет играть в театре, в том городе, где я чувствовала бы себя дома. И это совсем не обязательно Париж, мог бы быть Берлин или Гамбург.
Шт.: Что сегодня для вас — дом?
Р.Ш.: Дом? Во-первых, его нет. Во-вторых, есть ещё только место в прекрасном квартале Парижа, где воняет бутафорией, дом, который мне не нравится, и в-третьих, это будет там, потому что ничего другого не нашлось. Я ищу жильё для себя и своих детей.
Шт.: У вас с собой всегда — листок с цитатой из Макса Рейнхардта, из его речи к актёрам: «Засунь себе в карман своё детство и двигай оттуда, потому что это всё, что у тебя есть». После этой цитаты вы поставили три вопросительных знака. Почему?
Р.Ш.: Потому что не так просто оттуда убраться, потому что никогда ещё мне это не удавалось.
Шт.: И если вы не суёте ваше детство в карман, то хотя бы принимаете его и не убегаете оттуда?
Р.Ш.: Это было бы хорошо, я думаю, но никогда ещё не получалось. Я немногое могу обдумать из своего детства, потому что оно вообще-то состояло из кино.
Шт.: Вы или слишком робеете и погружаетесь в себя, или раскрываете себя сразу всему свету. Как же вам живётся — всегда на пределе?
Р.Ш.: Плохо. Значит, просто жить дальше — или сниматься дальше.