Часть вторая На родной земле

Глава двадцать вторая. Брат Антон

Антон остановился, чтобы отдышаться. Он шел по пыльной дороге, постоянно оглядываясь и прислушиваясь, весь настороженный, как волк при облаве. Пока что ему нечего было опасаться, но все-таки страх уже сковал его душу и тело, превратив из обычного человека в испуганного зверя.

Вдруг он услышал шум — скорее всего грузовой машины. Воображение нарисовало сразу же отряд милиционеров при оружии, которые начнут выскакивать из машины и пойдет облава… Неужели он ошибся? Неужели все открылось прямо сейчас? А ведь он так хотел добраться до города раньше, чем его начнут искать. И кто это может быть? Антон тут же отбежал от дороги и скрылся в густом подлеске, стараясь неприметно выглянуть, чтобы увидеть, что происходит на грейдере.

А по дороге и вправду проехала машина — расхлябанный грузовичок, в кузове которого тряслись несколько людей, уже немолодой мужчина, и три женщины, даже нет, девушки, а женщина постарше одна сидела рядом с водителем. Грузовик свернул на Яругу. Антон усмехнулся про себя, упрекнув в малодушии. Но надо было идти. Он снова вышел на дорогу и пошел значительно быстрее. Тут, от Яруги до Ямполя, дорога становилась более оживленной, а Антону кровь из носу надо было попасть в Ямполь до наступления темноты. И поэтому он торопился.

В семье крестьянина Архипа Майстренко из Бандышовки было восемь детей. Выжило пятеро. Антон, еще три брата и сестра Ульяна. Она была младшей и любимой всеми братьями, и ей исполнилось только лишь шестнадцать. Антон был третьим из братьев, ему уже было двадцать два года. Старшим братьям Ивану и Остапу двадцать пять и двадцать четыре, младшему — Богдану восемнадцать. Семья была дружная, крепкая. Но Антон был вынужден покинуть ее, оторваться от родного гнезда, совершить преступление и превратиться в беглеца. И на душе его кошки скребли. Он переживал даже не за себя, а за родных, за то, как его поступок отразится на них, но терпеть дальше не было сил.

Наверное, глаза дядьки Мартына, кассира их колхоза, он будет помнить всю жизнь. А что было делать? Так просто судьба распорядилась. Значит, так тому и быть. Антон давно должен был уйти. Но без денег отправляться в дорогу не было никакого смысла. То немногое, что он зарабатывал, шло в семейный котел — у отца с этим было строго. Уля уже тоже вносила свою лепту в их не шибко богатый бюджет. А на его замысел деньги нужны были позарез. Конечно, дядька Мартын такого не ожидал. Так получилось, что Антон сам вызвался сопровождать Мартына Капчука в Мервинцы. Колхозный кузнец свалился в горячке, а починить детали для их единственного рабочего трактора надо было кровь из носу. Пока еще из МТС пришлют технику, а работать надо сейчас. В Мервинцах кузнец был толковый, ему еще раньше заказали кое-какие детали, которые для местного кузнеца были слишком сложные. Вот и поехали Антон с дядькой Мартыном выкупить одни детали и отремонтировать другие. И указание получили — без отремонтированного не возвращаться. Антон напал на Мартына, как только подвода повернула на Ивоновку. Там место было около посадки, да еще с поворота, хорошо защищенное от взглядов проезжающих. Оглушенный, со связанными руками, дядька ошалело смотрел на Антона, которого знал с самого рождения. Тот забрал колхозные деньги, завернутые в цветастую тряпицу, но денег самого Мартына не тронул.

— Прости меня, дядя Мартын, не мог я по-другому, прости!

Он оставил кассира связанным в подводе, а подводу в посадке, не слишком позаботившись замаскировать ее — пока найдут, пока поднимут тревогу, он будет уже далеко. И все равно — вот эти ошалелые глаза дядьки Мартына будут сниться парню всю его жизнь.

За этими горькими думами Антон не заметил, как на дороге показалась подвода. Он очнулся только тогда, когда его окликнули, назвали по имени, но умудрился при этом не броситься в кусты, а спокойно оглянуться. Это был Гнат Горилко из Яруги, человек пожилой, известный склочным характером и занимавшийся выращиванием табака. Архип, отец Антона, тем не менее, с Гнатом был дружен, и тот частенько заезжал на их подворье. Но что связывало таких непохожих людей, Антон никак не мог догадаться.

— Антоша! Куди йдеш, хлопчина? За якою бідою?[2]

Антон подошел к подводе. Гнат, одетый в залатанный ватник, с которым он не расставался даже в самую жаркую погоду, полулежал на телеге, укрытой соломой. Под ватником рубахи не было, а видавшие виды штаны, вылинявшие до безобразия, были заправлены в видавшие виды кирзачи. От старика несло перегаром, значит, побывал в шинке, а шинок в Бандышовке был только один, значит, отца не видел — Архип по шинкам не хаживал.

— До Ямполя йду, дядько Гнат, батько послали скупитися.

— Та що, в тебе й гроші є, синку? То сідай, завітаємо до шинку, трохи проп'єш із старим Гнатом, та ми небагато…

— Не можу. Вибачте, дядьку, мені треба до Ямполя ще вдосвіта встигнути.

— Ну то сідай, до Ямполя ні, а до Яруги підкину. Так все ближче буде.[3]

Антон сел на подводу. Сначала шибнуло от ароматов перегара и немытого тела, но вот телега выбралась на холм, отсюда стала видна колокольня родной церкви. И на душе стало еще тоскливее, так что захотелось волком выть, а вот нельзя было. Никак нельзя.

Бандышовка — село небольшое, старинное, уютно расположилось в небольшой долине речки Мурафы, меж шести холмов, которые частенько гордо именовали «курганами». До революции село было богатым, намного богаче окрестных сел. В нем была хорошая мельница, а селяне, кроме привычного крестьянского труда еще занимались добычей и обработкой камня. Его добывали в курганах или привозили с отрогов Днестра. Архип Майстренко и был таким потомственным мастером-каменотесом. Секрет их богатства был не только в этом. Правду говорят, что честным путем ни в какие времена не разбогатеешь. Промышляли сельчане и контрабандой (благо Днестр неподалеку, граница, а село вроде как на отшибе), а в старинное время, поговаривали, народ в Бандышовке селился отчаянный. Дорога неподалеку — так что название села было «говорящим». Не один купчик испытал на себе пристальный взгляд ватажка местного крестьянства. И в жарких исторических событиях местные крестьяне частенько принимали участие. Как только в Могилеве был организован казацкий полк под началом полковника Гоголя (предка прославленного писателя), как в его полку оказалось множество сорвиголов из Бандышовки. Да и во время Гайдамачины (обоих восстаний) местные ребята порезвились вовсю. Так что неуютно было панским управителям в беспокойной Бандышовке. Это село в девятнадцатом веке (как и многие другие) было продано поляками семье Витгенштейнов, тех самых, которые прославились в войне двенадцатого года против Наполеона. А потом случилась революция. И не было села в районе, которое бы революция не зацепила.

А тут опять из раздумий вырвал Антона дядька Гнат.

— Синку, подай-на мені курева.[4]

Молодой человек, стряхнув с себя оцепенение, протянул старику кисет с махоркой, который чуть свалился с соломы и попал почти что к бортику подводы. Гнат уверенно скрутил самокрутку, использовав для нее засаленный кусок газеты, Антон самостоятельно догадался, что надо дать огню вознице, так что через несколько секунд довольный старик попыхивал самокруткой, распространяя вокруг себя клубы ядреного дыма. Они ехали прямо над Днестром, и с высокого берега открывался прекрасный вид на румынскую сторону, но Антон смотрел на реку с тревогой, точнее, с тревожным ожиданием. И чего он меньше всего ожидал, так это то, что старик Гнат хоть как-то уловит его состояние. Антон казался себе воплощением спокойствия и благоразумия, и был уверен, что держит марку и в его поведении никто никакого подвоха не увидит. И, как часто бывает в таких случаях, был совершенно неправ. Парень убедился в этом как только оказался на перекрестке дороги на Яругу. Он только соскочил с повозки, поблагодарив возницу, как старый Гнат остановил его:

— Погодь-ка, синку. Ось що тобі хотів би сказати, а ти слухай старого діда, та уважно слухай… Я твого батька знаю ще з старих часів. Шо нас поєднує це вже не твій клопіт. Отже, кажеш, до Ямполя скупитися… Агов… Можеш не казати — на той бік зібрався. Старий Гнат не дурний — все, все бачить. І нема чого хитати головою, мене не обдуриш. Ти б на себе подивився. Втікач — це на лобі викарбовано золотими літерами. Добре, що жодного міліціянта не зустріли. Зробиш так. До Ямполя доберешся, відразу йди до базару. Там біля ринку мешкає жид Лойко. Його кожна собака в містечку знає. Знайдеш, так відразу й кажи, що ти від старого Гната з Яруги, нехай тобі допоможе. А як буде щось мурмотіти своє жидівське, так ти йому скажи, чий ти син. Тобі втрачати нема чого. А якщо Лойко не допоможе, то ніхто тобі не допоможе. З товаром є такі що мають з цього зиск, та перевозити людину — на таке в них жила не та. А цей може… І ось що… Тримай. А батькові я переповім, що тебе до Лойка відправив, йому буде спокійніше.[5]

Старик вытащил из кармана грязных штанов замусоленный платок и отдал его Антону. Хлопец сразу понял, что в платок были завернуты деньги, но сказать ничего не смог, его стали душить слезы. Чего-чего, а такого поворота судьбы он не ожидал, пока молодой человек пытался совладать с чувствами, старик Гнат, не дожидаясь слов благодарности, уже размеренно катил в сторону Яруги.

Глава двадцать третья. Боевые товарищи

Дед Гнат оставил юношу на дороге в состоянии полной растерянности. Но возиться с юнцом ему не хотелось: на сегодня Гнат Маркович Рохля, которого за особую любовь к горилке в селе прозвали Горилко, лимит добрых дел исчерпал. Он только украдкой оглянулся, и увидев же поникшие плечи юноши, который уже брел в сторону Ямполя, старик с сомнением покачал головой.

«А как он все-таки похож на отца!» — мелькнуло в голове возницы. И действительно, Антон был почти точной копией отца — и не только лицом, но и фигурой, — тонкий в кости, с точеной талией и широкими плечами он не казался атлетом, но был жилист, вынослив, силен, о чем говорили бугры мышц, что выглядывали из-под по-летнему расстегнутой рубахи. Да и лицом Антон выдался в Архипа больше других детей старого каменотеса: узкий лоб, русые волосы, почти треугольное лицо с заостренным подбородком, который юноша пытался украсить для солидности усами, так и усы он завел на манер отца, тонкие и длинные, торчащие далеко в стороны, как крылья ласточки в полете. А что больше всего сближало Антона с отцом — так это шрамы. У Архипа Майстренко грубый шрам на левой половине лица (след удара саблей) заканчивался у опустевшей глазницы, а у Антона шрам (удар удачно пущенного соседским пареньком камня) рассекал подбородок с той же левой стороны. «Меченые они все, Майстренки,» — не раз говаривали сельские бабушки. И было в этом доля святой правды. Только младший брат и сестра не имели на лице никаких отметин.

История отношений Гната Рохли и Архипа Майстренко началась давно. Оба были призваны в армию еще в четырнадцатом. Вот только Гнат сражался против австрийцев, а Архип — германцев. Им бы и не встретится — фронты мировой протянулись через всю окраину Российской империи. Где тут встретится двум землякам? Да судьба — такая хитрая штука, она порой так все вывернет, что и не поймешь, зачем ей, судьбе, это надо было? Смеется она над тобой, или, наоборот, подталкивает в нужную сторону?

Второе ранение Гната было тяжелым. Его отправили в тыл. Он поправлял здоровье в большом госпитале под матушкой-Москвой. Архип после ранения оказался в Калуге. По выписке из госпиталя Гната откомандировали в формирующуюся часть, которая и наименования тогда не имела, а через пару дней они узнали, что новую часть будут именовать Первой Особой пехотной бригадой и воевать им предстоит аж во Франции. Вот уж куда Гнат ни за что в жизни не собирался попадать! Началась муштра — подготовка к выступлению. Познакомились Архип и Гнат благодаря гопаку! И такое бывает в жизни: народный украинский танец свел двух людей из народа, которые о себе ни слухом, ни духом. А получилось все так: во время утреннего смотра, когда командир бригады, генерал-майор Лохвицкий обходил строй солдат, невысокий, худощавый, всегда подтянутый и энергичный, он всегда мыслил быстро и так же быстро излагал свои мысли подчиненным. А тут ему пришла в голову мысль, от которой он сразу же пришел во внутренний восторг:

— Союзникам надо будет что-то наше народное, культурное, показать. Мы в Париж под русские солдатские песни входили[6], вот и вы что-то сообразите в народном духе.

Кроме русских народных песен и танцев, учитывая, что в бригаде оказалось достаточно украинцев, кто-то из офицеров предложил поставить гопак. В этой небольшой группе танцоров и оказались Архип с Гнатом. Архип умел выделывать коленца не хуже Гната, и первое время между ними было даже небольшое соперничество, кто кого в гопаке перегопает. Да за это время узнали друг друга поближе, да еще выяснили, что родом почти с одних мест. И пары десятков верст между их селами не будет. А что может сблизить людей так, как сближает привязка к родному дому, осознание того, что они почти односельчане? Люди, выросшие в одной культурной среде, в одних и тех же обычаях, они понимали друг друга, как понимали и других крестьян, которых в их бригаде было подавляющее большинство. Муштра, муштра, муштра — но пусть трижды осточертелая муштра, только бы не фронт, не сейчас, попозже, лишь бы не встретиться снова глаз на глаз со смертью. Шел февраль тысяча девятьсот шестнадцатого года, навоевался Гнат за это время, натерпелся, покормил окопных вшей, а конца-краю войне не было видно. В тылу он немного отошел, откормился, из глаз исчез вечный голодный блеск, выдававший солдат на фронте. А там дела шли все хуже и хуже. А еще хуже шли дела в тылу. Даже в Москве чувствовались тяготы военного времени, главное — недостаток продовольствия. Голод навис над Россией, которая еще недавно кормила половину Европы. Гнат жил бобылем, родители умерли от эпидемии тифа в девяносто шестом, вроде бы никого близких у него не было, а так порой щемило в сердце от мысли о том, что придется расстаться с Родиной. Все говорили, что французы там, на месте, обеспечат их необходимым, а в обмен за их жизни правительство получит недостающие оружие и боеприпасы.

И как было с осознанием всего этого отправляться в далекую и чужую страну? Пусть даже Францию?

Наступило двадцать пятое января шестнадцатого года, на Григория Богослова, их погрузили в эшелоны и отправили железнодорожным путем к черту на кулички: Из Москвы в Самару, потом Иркутск, а потом через Харбин в Далянь. Эшелоны двигались стремительно, почти без задержек. Солдат нечасто выпускали из закрытых вагонов, да и то, только поесть и справить нужду. А до Даляня они ехали еще и под постоянным присмотром японцев. Тут случились первые серьезные задержки, когда вагоны стояли на небольших китайских полустанках и долго ждали разрешения двигаться дальше. Теперь поезд увозил их не за сотни, за тысячи верст от родных мест. Впрочем, Франция тоже становилась все дальше и дальше. Солдату что, ему думать о своем маршруте не положено, о нем командиры думают. И все равно, дни бежали за днями, леса, горы, тайга, на которой снег еще не думал даже трогаться — все это было так незнакомо ему, привыкшему к украинскому раздолью. Из развлечений оставалось немного: выкурить самокрутку, спеть народных песен, благо, в их вагоне был добрый отряд украинцев, и можно было попеть вволю, а там, смотри, русские начнут свои затягивать, вот и пойдет меж ними спор песенный. Ну, а когда начальство отпустит чарку водки, тогда сам Бог велел. Иногда же, то один, то второй умудрялись то на остановке чем-то поживиться, то умастить сердце фельдфебеля али каптенармуса, вот и получалось порой по полчарки на брата в неурочный час.

Не понравилась Гнату китайская земля — какая-то неприветливая, чужая, неприкаянная, что ли. Потом была посадка на корабли. Порт Далянь (в девичестве — Дальний), большой, грязный, пропахший морскими водорослями и еще какой-то гнилью, такой непохожей на привычный запах плодородного навоза, все было еще более неприятным, от всего этого еще и порядком тошнило. Гнат до сих пор не знал, чем он не угодил в тот день ротному, в день их погрузки. Их роту сначала планировали грузить на какой-то из французских кораблей. Но кораблей не хватало. Им предстояло плыть на «Тамбове», небольшом судне, способном принять шесть-семь сотен пассажиров. А под погрузку уже выстроилось больше двух тысяч. Офицеры сновали туда-сюда злющие, как черти в аду. Солдаты мрачно переговаривались между собой, плыть черти куда в переполненных трюмах никого не радовало. Настроение было грустное и подавленное, как раз под стать мокрой туманной погоде, царившей в порту. Что Гнат сказал стоявшему рядом солдату, до сих пор не помнит. Но проходивший мимо ротный его фразу услышал.

— Кто такой? Что сказал? Как посмел?

Ротный не ждал ответа на свои вопросы. Он просто смазал от всей души Гната по физиономии, так, чтобы разбить нос, да чуть не рассчитал — разбитой оказалась губа, да выбитым зуб. Гнат, отлетевший на руки стоящих во второй шеренге товарищей, после удара только отдал честь офицеру и выплюнул мешавший зуб с кровью.

— Смирно! Всем молчать! — ротный орал, его лицо побагровело, он прокричал еще несколько таких же истерических фраз, и снова умчался к штабной колонне, которая должна была грузиться на французский «Лятуш-Тревиль».

— Тримайся, Гнате, тримайся, нехай. Це все їм не минеться,[7] — это сзади прошептал Архип Майстренко.

— Та нічого, нам не звикати, що ми таке? Чорне бидло,[8] — ответил Гнат, хотел добавить еще пару фраз, но увидев поручика, который быстро шел мимо их шеренги, замолчал.

Мордобои были в их бригаде делом обыкновенным. Сам Николай Александрович Лохвицкий, уж на что боевой офицер, считал мордобой и телесные наказания самым действенным средством поддержания дисциплины в вверенных ему частях. Да, он был неказист, невысок, не производил впечатление русского былинного богатыря, но самолично мог так зарядить в физиономию, что и не встанешь сразу. Поговаривали, что кому-то из солдат так приложился прямо в висок, что тот уже и не встал. Так генералу за это не было ничего. Господский суд скор на расправу. Офицеры бригады во всем старались походить на командира. Так что мордобои еще в Москве и по дороге были самым обычным делом. Оно конечно, русский солдат — терпеливый, но ежели его беспрестанно по морде бить, да еще без всякой вины, тут любое терпение закончиться может.

Плыли в ужасной тесноте. В их корабль набилось народу еще больше, чем планировалось заранее, поначалу в него поместили две с половиной тысячи, а потом втиснули больше трех. Гнату повезло, что он не оказался в числе тех, кого дотискивали по разным кораблям. Так что спал он не в угольной яме, пусть в тесноте, но в каюте. А спал бок о бок с Архипом, тут их дружба стала еще теснее, потому как повернуться на другой бок могли только вместе, а что еще так сближает двух солдат, как общее ложе? Их везли как скотину, на палубу выпускали крайне редко. Так что океанские пейзажи, даже вид Суэцкого канала, через который проходили их суда — все это не коснулось Гната. Они плыли, плыли и плыли, а Гнат все мечтал о том, чтобы вернуться домой, на родную его сердцу Малороссию. Он очень боялся морских путешествий. Плавать-то не умел. Вот и представлял, что корабль их тонет, то ли подбитый вражеским кораблем, как называли их морячки, вглядываясь в даль «рейдером», ну, это типа пирата, только на державных харчах, то ли попавши в кораблекрушение, и он тонет, тонет вместе с кораблем и всеми, всеми, всеми… но все его не слишком-то волновали, он видел, как вода закрывает стекло иллюминатора, как он пытается открыть его, царапает стекло, пытается выбить, но ничего не получается. От таких снов Гнат просыпался в страшном поту.

И вот они идут стройными рядами по Марселю. Идут радостно и бодро, даже не потому, что прибыли во Францию и готовы исполнить союзнический долг, а просто потому, что сошли на землю и могут избавиться от этой беспрестанной качки, и от этого спертого трюма, в котором их утрамбовалось как селедок в бочке. Они идут по Марселю, четко чеканя шаги по мостовой, а как их встречали французы! Восторженно, с криками, как это говориться: «и в воздух чепчики бросали». Не помню. Бросали в воздух чепчики или нет, но цветы летели, люди подбегали, что-то говорили, кто-то старался пожать руку. Московская муштра не прошла даром. Они шли как на царском параде. Да! Ножку тяни! Тянули! А потом был отдых, еда от пуза — впервые за всю их дорогу. И концерт. Тот самый, на котором они с Архипом, да еще десятком солдатиков-малороссов должны были выдать гопака. И так выдали! Так выдали, что все, не только французы, не только прочие союзники, наши, русские ребята хлопали, орали, кричали! И это им всем наш гопак родимый по душе пришелся! А что, есть еще такой зажигательный, такой стремительный, такой яркий танец в мире? Что скажете? Молчите? И правильно делаете. Не знаю, что вы себе думаете, мне все равно. Лучше гопака танца нет. И точка!

Глава двадцать четвертая. Ямполь

Так получилось, что Антон подошел к Ямполю, когда уже вечерело. Ничто так не настораживает человека, как наступление летних сумерек, когда тени становятся гуще, ветер — настойчивее пробирает твое тело до дрожжи, когда вроде бы еще тепло, а уже отчетливо веет осенним холодком. В уже прохладных сумерках умолкают певчие птицы, такие настойчивые теплым днем своей дребеденью, они готовятся отойти ко сну, а с ними отходят вдаль и дневные заботы. Мелькнет яркий хвост хитрицы-лисицы, да так быстро, что саму лесную красавицу и не заметишь, только слегка шелохнутся кусты, обозначая движения невидимого зверя, да при большой удаче, увидишь пугливую косулю, умчавшуюся вглубь лесам стремительными прыжками.

Густой подлесок, который в дневное время столь молчаливый, наполняется новыми звуками зверей, которые в сумерках выходят по своим неотложным делам. Боярышник в этом году поспел очень рано. В его колючих зарослях переждал парень наступления сумерек, чтобы войти в городок как раз так: не слишком в темную ночь, но и не так чтобы засветло. Главное было не натолкнуться на милицейский патруль. Если о его ограблении стало известно милиции, его будут искать, и искать настойчиво.

Ямполь — никакой не город, скорее, большое, даже очень большое село. Просто люди привыкли называть его городом. Белые хаты-мазанки в небольших аккуратных садочках прилепились друг к другу по краям городка, создавая его живую изгородь. Да и сам городок как будто весь утонул в темно-зеленых садах, в которых наливались крупные осенние яблоки. В каждом дворе небольшой виноградник. Да, в этих местах в возделывании винограда и виноделии толк знают. Антон не раз пил на ярмарке ямпольское вино, густое, забористое, терпкое, пусть не такое ароматное, как яружское, но очень и очень приятное. Ему захотелось зайти в придорожный генделык[9] и выпить стаканчик-другой вина, да и где, как не в нем узнать о месте жительства жида Лойко? Но это первое побуждение Антон подавил. Это было неразумно. Если и будут искать, то обязательно по таким вот генделыкам, да еще и придорожным. Нет, только не тут, на окраине. На улицах Ямполя было относительно тихо. Живность еще мычала, гоготала да кукарекала по подворьям, собаки лаяли, зачуяв неизвестные шаги, но все это было обычным делом на улочках местечковых окраин. В таких подольских местечках любая улица ведет к самому центру городка — базару. Так что все, что от Антона требовалось, так это спокойно направляться по улице с котомкой в руке, да делать вид, что он никуда не спешит. Парень бывал в Ямполе, городок немного знал, поэтому ориентировался спокойно и уверенно. Конечно, базарную площадь ему никак не обойти, а там точно может быть милиция, но вот поближе к базару можно будет о старом Лойке что-то выведать.

Как назло, в сумерках прохожих не было. Сумерки летние короткие. Вот-вот и ночь накроет городок, так что только свет из окон будет указывать путь. А идти мимо фонарей в самом центре никак не сподручно. Улица почти перед базаром круто поворачивала влево. И тут Антон наткнулся на милиционера. Тот шел почти посреди улицы и был выпивши. Увидев в такой неурочный час незнакомого парня, милиционер напрягся, все его грузное тело, с трудом запихнутое в помятую форму, совершило небольшой доворот, и на Антона уставилась пара заплывших красных глаз с отекшими веками. При всей своей грузности милиционер не забыл положить руку на кобуру, придавая своим словам солидный вес.

— Стоять! Сюда, ко мне!

Антон как можно спокойнее подошел. Милиционер не из местных, скорее, из русских, попал сюда по разнарядке. Во время коллективизации усилили милицию выходцами из нечерноземной глубинки.

— Ты кто такой? Что тут делаешь?

— Я Роман Коваль, з Бабчинець. Йду до тітки Парасковії Власенко, вона тут поруч мешкає, за церквою. Батько послали забрати в неї порося, вона нам ще з зими винна.[10]

— Ну иди, иди…

Антон вздохнул. Парасковья Власенко была рыночной торговкой, сама родом из Бабчинец, торговала мясом, знали ее в Ямполе многие, а вот ее родичей бабчинецких вряд ли. Она брала у отца живность на продажу. Его легенда удалась, но, пока Антон не скрылся за следующим поворотом, ведущим прямо к рынку, затылком чувствовал на себе тяжелый взгляд встретившего его милиционера. Самое трудное было не обернуться и не побежать. И все-таки он сдержался. И все-таки дошел. На рыночной площади, начинающей погружаться в темноту, горел единственный фонарь. Милиции не было видно, и Антон облегченно вздохнул. Около рынка был небольшой погребок, в котором местный еврейчик Ганя разливал вино, которое сам же и делал. Была у него в продаже и самогонка. Удивительно, что подвальчик находился совсем рядом с базаром, в центре городка, а никто Ганю не трогал. Именно тут Антон пил самое лучшее ямпольское вино. Хотя злые языки утверждали, что это вино контрабандное, с молдавской земли, с Касауц, села, что как раз напротив Ямполя.

При виде нового посетителя маленький сухенький хозяин, которому было далеко за шестьдесят, встрепенулся. Память его не подводила — этот паренек был уже в его заведении. В подвальчике было накурено, пахло тяжелым хмельным самосадом, тускло горела лампа под потолком, но народу было немного: пара извозчиков, пропивавших прибыток трудного базарного дня, их телеги стояли недалеко от подвальчика у покосившейся коновязи, один странно затесавшийся сюда интеллигент, то ли учитель, то ли из мелких партейных, двое-трое работяг да пара немолодых евреев, сидящих чинно за отдельным столиком, обговаривающих свои, какие-то очень важные дела. Сегодня у Гани народу было много, он был таки в неплохом прибытке, но игнорировать нового клиента, пусть тот даже закажет стакан молодого кисляка, не собирался.

— Добрый таки вечер, молодой человек! Что хотеть изволите? Вы, кажется, пили в прошлый раз вино? Красное? — Ганя извивался перед гостем по привычке, но, как всегда, старательно.

— Ви мені, будьте ласкаві, вашого найкращого, того, що сильніше буде, біленького,[11] — с намеком произнес Антон.

— Беленького? И сколько? — почти не удивился хозяин подвальчика.

— Вважаю що півлітри буде досить,[12] — парень решил, что для начала пол-литра самогона будет то самое, что надо.

— Все?

— Ще щось закусити, ковбаски трохи, та капустки квашеної. Буде?[13]

— Будет для такого уважаемого пана все найдем. Может, яишню пожарить, если пан с дороги, ничего что я вас таки паном называю? А то если вы товарищ, можете обидеться, а мне не к чему таких важных гостей обижать. У меня все всегда-всегда было пристойно, чисто, с должным уважением к каждому.

Приговаривая таким образом, корчмар выложил на стол перед молодым человеком бутыль с мутноватым самогоном, гранчастый стакан, тарелку с куском колбасы, уже порезанной крупными ломтями и мисочку квашеной капусты. Антон тут же рассчитался, чем вызвал у Гани приступ легкого уважения. Парень провел взглядом по залу. Свободное место было за каждым столиком. К компании евреев он не решился подсесть, конечно, кто, если не они знают, где живет старый Лойко, но нет, от греха подальше, могут как-то не так меня понять. Остальные отпали как-то сами по себе, а вот компания извозчиков показалась ему самой, что ни на есть, подходящей.

— Шановні, перепрошую, чи можна до вас приєднатися, чи не буду поважному панству заважати?[14]

Сидевший за столом извозчик, которого на местном наречии называли еще балагурой (видимо, за неизлечимую привычку извозчиков много разговаривать) медленно поднял голову. Он был еще не настолько пьян, как его товарищ, который с трудом удерживал голову, периодически пытаясь уронить ее на стол. У сидящего было широкоскулое лицо, испещренное морщинами, да два косых шрама через левую щеку, след от драки, вероятнее всего, мутные глаза смотрели на подошедшего парня с подозрением, но при виде бутылки с горилкой как-то сразу подобрели и прояснились.

— Та сідай, хлопче, приєднуйся.[15]

Антон не заставил себя долго ждать. Он поставил бутылку на стол, выложил закуску, тут же разлил из бутылки в стаканы, которые были совершенно пустыми. От звука льющейся жидкости второй балагура тоже оживился. Он как-то быстро пришел в себя, расправил плечи и смотрел почти что гоголем. Вот только все-таки норовил голову заложить как-то набок и при этом вздремнуть прямо-таки сидя.

— Пригощайтесь, шановні, бачу, в вас вже горілка майже скінчилася.[16]

Антон знал, что начинать сразу брать быка за рога принципиально неверно. Пусть для начала пройдет неофициальная часть знакомства, а там можно будет и к делу приступить.

— А що, пригостимося! А горілка, вона така клята річ, як її наллєш, так вона й закінчується! І чому? Мало, мабуть, ми її, клятої, замовили![17]

Извозчик со шрамами решил не теряться. Угощают — надо пить. Бьют — надо отвечать со всей силы. А коли бежать, так прихлестывай лошадей, чтобы ветер в ушах свистел.

— Прошу, панове, прошу.[18]

Они выпили. Антон скривился — самогон обжег горло и согрел внутренности, так что даже в глазах на мгновение заискрилось. Оба извозчика разом опрокинули свои стаканы, даже не поморщившись. Как ни странно, но этот процесс оживил обоих. Пока Антон зацепил колбасу и закусывал, они потащили в рот по щепотке кислой капусты каждый и на этом успокоились.

— А ти, бачу, молодик чемний, та раніше тебе тут не помічав.[19]

Так к Антону обратился балагура со шрамом, он был из них двоих постарше, видно, что и авторитетнее.

— Я тільки сьогодні до Ямполя прийшов,[20] — ответил Антон.

— Так-так. А що за недоля тебе сюди пригнала? Ярмарок вже відбувся. Що тут у нас робити? Від негоди тікати? Так немає негоди?[21] — и балагура, прищурив глаз, пристально уставился на парня, как будто старался его в чем-то уличить.

— Та я по ділу,[22] — попытался коротко ответить Антон, но такой ответ его собеседника явно не устраивал. Он прикоснулся к стакану, с сомнением посмотрел на пустое дно и произнес:

— І що в тебе за справи, хлопче? Га? Наливай, чого там, повторимо![23]

Антон все-таки какую-то минуту засомневался, попытался взять паузу, разливая то, что осталось в бутылке по стаканам, пару раз от волнения стукнул горлышком о край своего, потом набрался храбрости, отбросил сомнения и тихо произнес:

— Я старого жида Лойка шукаю.[24]

— І що тобі від старого потрібно?[25] — ответил внезапно оживившийся балагура.

— Та є в мене справа. Особиста. Дуже його знайти треба.[26] — Антон все еще не рисковал идти ва-банк, рассказать собеседнику все, мялся, но в его волнении чувствовалось, что он действительно неспроста ищет старого еврея Лойка.

— Так-так. Микола, принеси ще півлітру, та що там, давай кухоль, щоб не бігати ще зо два рази.[27]

Николай, тот, что помоложе, неожиданно бодро поднялся и направился к стойке, за которой угадывалась фигура Гани, протиравшего пивные бокалы. А извозчик со шрамом резко наклонился к парню, схватил за шиворот рубахи, притянул к себе, обдав хмельным перегаром, смешанным с запахом крепкого самосада и злобно зашипел почти в ухо:

— Так-так, хлопче, а ти впевнений, що тобі саме старий Лойко потрібен? Він з наших, ще знаєш, з яких часів балагурою? Ми з ним багато що пережили. Може, й жид, та я за нього… Так що тобі від старого потрібно?[28]

— Допомога…[29] — неожиданно просто ответил Антон.

— Он як?[30]

Балагура отпустил шиворот, посмотрел Антону в глаза, зачмокал губами, как будто леденец начал сосать, что-то внутри него происходило, какой-то внутренний процесс, он вроде как оценивал этого парня, не будет ли у его старого приятеля Лойка из-за этого гостя неприятностей? И никак не мог принять окончательное решение.

— Так, прошу, дуже прошу, благаю, підкажіть, як його знайти.[31]

Антон настороженно смотрел на извозчика. Шрам балагуры стал бледным, как снег, но вот тот принял решение и произнес:

— Добре, повірю тобі, хлопче. От і Микола. Ще по єдиній.[32]

Николай спокойно и уверенно разлил мутную жидкость по стаканам. Они опять выпили. На сей раз Антон даже не заметил, как горилка попала в его желудок, все сейчас было в руках его собеседника. Как только Николай снова закунял, склонив голову набок, извозчик наклонился к Антону и шепотом произнес:

— Бачиш, той жид, що до тебе спиною сидить — то зятик Лойка, Рувім. Підійди до нього. Він тебе й проведе. Якщо ти йому до ока впадеш. Та візьми старому Ганіної горілки, старий її поважає. Літру бери, не менше.[33]

Глава двадцать пятая. Важная миссия Гната Горилки

На утро голова Гната Рохли, которого односельчане справедливо величали Гнатом Горилкою, привычно болела. Для этого у старого Гната были солидные основания: вчера он опять-таки хорошо принял оковитой. Выпив кружку рассола, заботливо заготовленного с вечера, Гнат прошел на кухню, которая была в отдельном сарайчике. Еду для живности — полтора десятка курей и откармливаемого поросенка он приготовил с того же вечера, чтобы иметь возможность выпить как следует. Выпивка выпивкой, а живность то того… она жрать требует каждый день! Много живности Гнат не держал: жил бобылем, так что не до нее ему было. Занятий хватало. Вот только сегодня ему надо было опять собираться в дорогу. Лошадку он пошел кормить первой: положил в торбу овса, насыпал недавно скошенного сена, погладил по холке, мол, извини, дорогая, а сегодня опять в дорогу. Лошадка его, видавшая виды, все-таки была ухоженная. Какой бы ни был любитель водки Гнат Горилко, а живность, как уже замечено раньше, уважал, и не позволял пиянству мешать обычному ходу вещей. После раздачи обычной порции еды он пошел на кухню, где уже вскипала вода, приготовил чай из трав, который ему лучше всего помогал разобраться с последствиями похмелья, бросил на сковороду три только что найденных яйца и задумался. Конечно, ехать ему не хотелось, да и работы особой не было. Вроде и говорят, что лето время жаркое, а Гнат как-то умудрялся при этом не переработаться. Принцип у него был такой: работать так, чтобы пуп не надорвать. Опять же — жены нет, детей нет, не на кого ишачить, а на себя, так сколько себе самому нужно? Вот на это нужно и нарабатывал. Яичница, зажариваемая на сале смачно зашипела, по кухне прошелся легкий дымок, краюха вчерашнего хлеба и луковица, только что снятая с грядки, дополнили завтрак сельского бобыля. Сложив в торбу еще один шмат хлеба с салом, посыпанным крупной солью, да пару помидор, Гнат засобирался в дорогу. Путь предстоял неблизкий, но и не далекий, а чтобы к вечеру управиться, все равно, надо было выезжать. Подумав, Гнат от горилки отказался. Уже как приедет, тогда.

Лошадка, которая хорошо знала дорогу, шла легко, пусть не так резво, как в дни своей молодости, но телега не была груженой и чего еще ей, лошадке, надо? Не прогулка, а благодать! Гнат, по привычке, стал немного подремывать, не спать, конечно, что вы, а именно подремывать, так что можно было замечать все, что на дороге делается, да заодно и отдыхать в самой расслабленной позе, какую мог себе позволить.

Воспоминания пришли совершенно неожиданно. Прямо посреди дороги, когда солнце еще не палило нещадно, и небольшие облака обозначали остаток утренней прохлады, но злые августовские мухи уже носились над телегой, норовя побольнее укусить возчика. Какая-то тень в очередной раз накрыла изморщиненное лицо. И тут вспомнилось…

Обстрел тогда длился почти весь день. Немцы грубо и методично обстреливали позиции, в окопах, заново отрытых бойцами, было жарко. По русским меркам французские окопы были мелковаты. А немецкий обстрел был ураганным, казалось, он не прекратится ни на минуту. Снаряды рвали линии заграждений из колючей проволоки, утюжили тщательно отрытые окопы, вырывая огромные куски земли, смешанной со смертоносной сталью. Кто мог, спрятались в блиндажах. К ночи обстрел немного стих, но на утро усилился снова. Было ясно, что вот-вот пойдет атака. Это была уже не первая атака немцев на русские позиции, поговаривали, что немцы перебросили сюда свежие силы, чтобы разбить именно русскую бригаду — отбить у наших любое желание помогать союзникам. Когда огонь немецкой артиллерии внезапно стих солдаты стали занимать позиции, Гнат и Архип находились в одном блиндаже, а на позиции находились бок о бок.

— Ты глянь… — Архип толкнул в бок Гната.

— Шо?

— Та дывысь, вот.

Архип указал Гнату на пулеметчиков, которые спешили на усиление позиций. Гнат пожал плечами, мол, чего не видал. Архип же чуть привстал и прикрикнул:

— Родя, тебя-то че сюды прислали? Немчуры-то не видать?

Один из пулеметчиков остановился, узнал кричащего, на его широком лице с крупным носом заиграла озорная улыбка. Он приветливо махнул рукой и прокричал в ответ:

— Так боимся, шо вы тут от запаху немцев в штаны наложите, сказали вам штаны поддержать!

— Так ты стри пулемета трымай, мы тут немчуру и штыком удержим!

— Ты, Архип, как газы выпустишь, так и штыка не надо будет, немцы сразу и передохнут!

И пулеметчики, позубоскалив, стали занимать выбранную позицию, быстро обустраиваясь в выбранной точке. Солдаты, радые крепкому словцу и веселой шутке улыбались, а Гнат тихо спросил Архипа:

— Що це за такий панок?[34]

— Родіон Маліновський, хлопець з Одеси, ми з ним ще раніше разом воювали, нас і поранило в одному бою, під Сморгонью, хай її герць. Потім доля тут звела. Добрий хлопець. Бойовий. Його відразу в кулеметну роту відправили, він кулеметник від Бога.[35]

Гнат хотел еще порасспрашивать Архипа про эту самую Сморгонь, да тут натужно и тревожно взвыли сирены, предвещающие газовую атаку, и не говоря больше друг другу ни слова, все стали быстро надевать противогазы, стало ясно, что уже не до шуток и вот-вот начнется заварушка.

Заварушка началась действительно скоро: вслед за газами появились густые цепи немецкой пехоты. От стрельбы стало закладывать в ушах. Архип стрелял спокойно, выверяя каждый выстрел, Гнат же был человеком запальным, поэтому стрелял быстро, судорожно передергивая затвор винтовки, благо, французы патронами обеспечивали изрядно, совсем не так, как было у нас на австрийском, когда на весь бой одна обойма, а иногда и кроме штыка никакого патрона к винтовке не было. Но настоящая чехарда началась, когда немцы прорвались в окопы и пришлось ударить в штыки.

Бой в противогазах всегда был чем-то странным и фантастическим. Люди что с одной, что с другой стороны напоминали манекены в странных нелепых костюмах, огромные глаза — стекла противогазов делали их похожими на творения чьих-то извращенных кошмаров, не на людей, а на демонов, и все это в клубах газа, который делал всю картину боя еще больше смазанной, нервной, затягивал обзор, действовал на нервы.

В один момент Гнат умудрился поскользнуться на чей-то крови, глупо взмахнув руками, при этом выронил винтовку, и тут же увидел офицерскую саблю, которую крупный толстобрюхий немец уже занес над его головой. Он не успел даже подумать что-то, кроме одного слова «Все!». И тут увидел, как немец медленно оседает, вдавленный в стену окопа штыком винтовки. Архип, который так в первый раз спас Гнату жизнь, махает головой и бежит по траншее влево, где слышны выстрелы. Гнат медленно встает, находит свою винтовку и еще пару секунд тупо смотрит на убитого немецкого офицера, у которого такое удивленное выражение лица и пенсне, слезшее с носа и зацепившееся за густые седые усы.

Это воспоминание заставило Гната вздрогнуть. Многое он повидал на своем веку. И в боях был самых разных. И смерти смотрел в лицо: не раз и не два. А вот лицо этого немца все никак забыть не мог, сколько уже лет прошло. А как только придет кошмарный сон — вот оно, лицо толстого неуклюжего немца со странным пенсне перед его глазами.

А бои становились все страшнее и страшнее. В один из сентябрьских дней они отбили подряд пять сильнейших атак немчуры. Архип был легко ранен и получил за эти бои Георгия. Гната награда обошла стороной. Но солдат Рохля никогда за наградами не лез. Да и Архип не лез, но почему-то его награда находила, а Гната — никогда. Зато зуботычины офицерские всегда находили солдата Рохлю, а солдата Майстренко — никогда. И в чем тогда справедливость? Да нету ее, не ищи, тем более на войне.

Зато в передряги Гнат умел попадать исправно. Может быть, он не имел такого «бравого» вида, как другие солдаты, но был все-таки парнем видным, вот и перепадало ему от женского полу внимание, так что другие могли только позавидовать. Это дело было в Реймсе, на улице уже стоял март месяц семнадцатого. В России, так далеко от их окопного жития произошла Февральская революция. Ветры ее достигли солдат с большим опозданием. Никто ничего толком не знал. Просто в один из дней перестали петь «Боже, царя храни», а солдатам зачитали короткое обращение о святости союзнического долга. Бойцы постоянно переговаривались о скором окончании войны, все с нетерпением ждали перемен к лучшему. Но ничего не происходило. Вместо этого их стали готовить к новому испытанию: к атаке форта Бримон. Приближалась Пасха. Поговаривали, что немцы хотят на Пасху расколотить русские бригады в пух и прах. В один из дней Гнат вылез из окопа и закричал немцам, встав во весь рост:

— Паны немцы! У нас царя уже скинули! Скидавайте сваго кайзера и айда по домам!

Как ни странно, эта выходка сошла Рохле с рук. И не только немцы в него не стреляли, офицеры, которые сами не знали, как реагировать на революционные события, стали не так распускать руки, да на некоторые вольности солдат посматривать сквозь пальцы. Судьба подполковника Краузе многих из них научила осторожности[36].

Война войной, а праздник пресветлой Пасхи — тоже сам по себе. И как это солдатику праздник православный не отметить? И хотя командование запретило местным жителям продавать что-то солдатам, разве можно что-то запретить вольным французам? Чай не у себя в империи? Так что частная инициатива французских граждан процветала. В подвальчиках и кабачках Реймса, да просто в домах обывателей русский солдат за свои кровные франки мог прикупить и не только вина и табачка, кое-где покупалась и любовь, в смысле, секс, конечно же. Вот тут, в Реймсе, в двух кварталах от знаменитого на весь мир собора, в котором мазали миром французских королей, смерть чуть не настигла Гната Рохлю вновь. И снова выручил его старый боевой товарищ Архип Майстренко, выбив из рук взбешенного хозяина дома острый вертел, которым тот готовился проткнуть голого Гната, застав его на своей несовершеннолетней дочери. Дочка эта промышляла по солдатикам не первый месяц, да папаша застал ее впервой. Вот и должен был Гнат отдуваться за всех. Папаша отделался здоровенным синяком на пол-лица да страшной головной болью: что-что, а приложился к нему Архипка от души. Свое спасение они отметили через час уже в окопе, распив принесенное Гнатом вино из подвальчика того самого французского мусью.

А потом началась страшная бойня. В бою снова Архип спас Гната, а потом и Гнат один раз вернул долг товарищу. Во время отчаянной контратаки немцев лежать бы им обоим в этой французской грязи на веки, если бы не одессит Родион с его верным пулеметом, скосивший одной очередью тех немцев, тех немцев…

Дорога подходила к концу. Гнат, привычно управляющий лошадкой, за воспоминаниями даже не заметил, как подкатывает к подворью Архипа Майстренко. Предстояла еще одна встреча со старым боевым товарищем.

Глава двадцать шестая. Если нужна помощь

Антон сидел за столом на тесной кухоньке в доме старого балагуры Лойко. На столе стояла початая бутыль самогона, с тем самым литром, про который парня предупредил извозчик в прибазарном генделыке, нарезанные малосольные огурцы, пара луковиц и несколько ломтей черного хлеба. И не то чтобы старый Лойко был человеком негостеприимным, но почти полуночного гостя он более радушно принимать не собирался: мало ли кому чего надо от старого еврея? Антон, как вышел из подвальчика, сразу же остался ждать появления Рувима, а тот все не шел и не шел. Когда же компания евреев вышла, парень его окликнул, тот остановился. Остановились и его собеседники. Не увидев в парне никакой опасности зять Лойка подал знак и его оставили один на один с Антоном. Поначалу их разговор не складывался, но Антон, наконец, переборол страх и сказал, кто ему нужен и от кого он пришел. Имя Гната Горилки было Рувиму, по-видимому, знакомым. Во всяком случае вскоре они подошли к домику Лойко. Он был не слишком большим, довольно таки старым, и его окна уже почти что сравнялись по уровню с землей. Но внутри дом был недавно отремонтирован, чистенький, аккуратный. Так что не судите только по внешнему виду, часто надо и внутреннее убранство осмотреть. Но долго смотреть на внутреннее убранство Антону не пришлось: Рувим отвел его на кухню, куда вскорости заявился старый Лейба Голдберг, которого местные жители прозывали Лойко. Увидев принесенный самогон взгляд Лейбы потеплел.

— Так что тебя привело сюда? — Лойко сел напротив Антона, отрезал от буханки хлеба пару грубых ломтей, налил в стопки самогона, после чего только стал ожидать ответа юноши.

— Мені на той берег потрібно. Дуже потрібно. На той берег. Гнат казав, що тільки ви й можете допомогти, більше нема кому.[37]

— А с чего это Гнат стал к тебе такой добрый, раньше он в благотворительности замечен не был… — старый еврей и не думал довериться неизвестному человеку, он пока что прощупывал парня, старался понять, кто он на самом деле, а вдруг, провокатор? Эти могут кого угодно подослать.

— Він мого батька кращий друг. Архип Майстренко, він каже, ви повинні знати.[38]

Антон с замиранием сердца стал ждать ответа старого балагуры. А тот просто кивнул ему и произнес:

— Пей!

Они выпили. Антон, которому сегодня уже и в подвальчике изрядно досталось, чувствовал, что ему достаточно, но не мог не выпить, понимал, что так было надо. Рука сама собой потянулась за малосольным огурчиком, в то время как Лойко закусывал черным хлебом с превеликим удовольствием. Внезапно он спросил парня, по-видимому, оценив степень его опьянения:

— А как прозывают Архипа в селе?

Антон неожиданно вздрогнул, потом посмотрел на Лойка и сказал:

— Та ж ми, Майстренки, Мічені, так й прозивають, та й мене теж.[39]

И Антон указал на свой шрам. Лойко в ответ только лишь горько усмехнулся. Парень действительно был очень похож на отца. Можно было проверку и не устраивать, да силы привычки — осторожность, взяли верх.

— И чего тебе на тот берег приспичило? Да не мое это дело. Приспичило, так приспичило, каждой собаке блоху не вычесать, так зачем мне, старому бедному еврею знать каждую мысль в твоей молодой голове?

— Я не можу тут залишатись, мені конче потрібно там опинитись. Допоможіть, Христом Богом вмоляю![40]

Лойко снова ухмыльнулся, его умиляло, когда еврея упрашивали Христом Богом, в которого старый Лойко не верил. Но искренность юноши он все-таки оценил. И в самом деле, какое его дело, что привело сына Архипа к нему? Привело, значит так надо, значит судьба так распорядилась.

— А такая странная безделушка, как деньги у тебя есть, молодой человек? Я ведь задаром никого никуда доставлять не собираюсь. Задаром сейчас даже коровы на скотном дворе не телятся. Да и не моя эта работа, человеков туда сюда перевозить, я уже давно балагурой не хожу.

— Є в мене гроші, є. Візьміть, скільки вам потрібно.[41]

И Антон простодушно вывалил на стол перед старым Лойко все его деньги. Старик задумчиво почесал голову и сказал:

— И что мне с тобой, простотой сермяжной делать скажешь? И учить тебя уму-разуму не смешно, и таки в свет выпускать опасно. Собрался-то надолго?

— Назавжди.[42]

— Ну… Скажем так, что моей тете Соне такой ответ не был бы по душе. А я примерно таки предполагал. Деньги собери. Они не любят так на столе валяться. Утро вечера мудренее. Иди-ка ты спать.

Постелили, если это можно так назвать, Антону на сеновале, в небольшом сарайчике, впрочем, ночевать на сеновале юноше было не впервой. Ночь была тиха и спокойна. Ветер не шевелил листву, было слышно, как тонко подвывает во сне сторожевой шелудивый пес, как крадется по крыше кот, это только говориться, что кот ступает неслышно, а если он хорошо откормленный, то еще как слышно. Такой привычный запах сена на этот раз уснуть не помогал. Сон не приходил. Антон задумался. Он тщательно скрывал от всех истинную цель бегства, даже от себя тщательно скрывал. Но время все равно расставит все на свои места. Сейчас, когда он был так близко от цели, Антон опять стал взвешивать все, и его стали терзать сомнения в правильности выбора. И все-таки, все-таки, все-таки… чего сделано не изменить.

Ночь на городском сеновале заметно отличалась от ночи на сеновале в селе. Казалось, что маленький городок совершенно не засыпает. Что ночью в селе? Заухает сова, от ночного зверя зашуршит куст, где-то забрешет собака, привлеченная странным звуком, и только под утро начнут просыпаться птицы, своим щебетом заполняя все небо — от края до края. А тут же все иначе. Скрипы, какие-то звуки не спящих животных, шаги, пусть отдаленные, скрипы — вся эта какофония городского бытия не давала Антону никак сомкнуть глаз. Конечно, на самом деле, он не мог заснуть совершенно по другой причине — слишком много событий произошло за этот день, событий для него судьбоносных. Он стоял на перепутье, и куда выведет его дорога — не знал совершенно.

Из трех сыновей Архипа Майстренко, так получилось, Антон был самым спокойным. Нет, он не был маменькиным сынком, мог постоять за себя, о чем свидетельствовали не только шрам на лице, но и частые синяки — приходилось отстаивать правоту кулаками. А частенько братья шли против других парней плечом к плечу, благо, отец привил им чувство братского плеча. Вот только сам драки Антон не искал, на неприятности не нарывался, а если и приходилось отстаивать себя, так только потому, что его задирали и пытались обидеть или оскорбить. Работу делал по хозяйству беспрекословно, отцу и матери не перечил, был, почти что идеальным сыном. Единственное «но», смущавшее Архипа было то, что сын с юных лет увлекся религией.

Сам Архип был человеком верующим, ну в каком-то понимании этого слова: его крестили, с родителями ходил в церковь, но война сделала его слишком черствым, каким-то каменным. Нельзя сказать, что он разуверился в Боге, но и помощи божьей как-то не чувствовал. Он не стал атеистом и не стал большевиком, но к вере в Бога относился с иронией. Как-то недоверчиво. В их доме по-прежнему совершались обряды. По некоторым воскресеньям и на большие церковные праздники они ездили семьей в город, где церковь еще не закрыли. У них в селе это сделали еще в двадцать шестом. А вот Антон, и Архип чувствовал это, верил истово, честно, на его взгляд, слишком увлеченно.

Поэтому последние годы сын с отцом никак не могли найти общий язык.

Антону любовь к Богу привила бабушка по материнской линии, Параска. Она читала еще мальцу Писание и разъясняла его как могла. Баба Параска была грамотной, все-таки дочка дьячка. Грамоте обучала и внуков, да вот слово Божье коснулось ушей только Антона. Кто знает, почему и как должно было сложиться в книге судеб, но Антон увлекся чтением жития святых, предпочитая это чтение любому другому. Наверное, отец боялся, что в годы гонений сын попробует избрать священническую стезю, и его опасения были небеспочвенны. Антон действительно мечтал не просто о пути священника, он хотел стать монахом и служить только Господу. Понимания в семье он не чувствовал, бабушка умерла три года назад, отец был настроен настороженно, братья — откровенно враждебно, сестре было не до брата, молодую девушку только-только начинали волновать более важные девичьи проблемы, единственным человеком, кто не осуждал его, от кого он чувствовал какую-то, пусть небольшую, но поддержку, оставалась мама. Только она могла изредка что-то спросить его, только она не замечала свет свечи, когда юноша тайком читал Священное писание. Только она могла дать ему чувство уверенности, что он не одинок. И еще была его вера. На Пасху мама умерла. Говорят, если человек умер на Пасху, он сразу же попадает в царство Божие. Антон не знал, так ли это. Вот только перед самой смертью, когда мать уже не вставала и почти не могла говорить, она подозвала к себе Антона и тихо прошептала посиневшими губами:

— В тебе свій шлях, синку. Йди їм. Даю благословення. Йди…[43]

Антон несколько раз подходил к батюшке в Могилеве-Подольском. Это был старый, изможденный, перепуганный человек. Он продолжал служить Господу, но при этом уже не раз бывал на допросах и точно знал, что скоро его ждут большие гонения. Органы давно точили на него зубы. Его арестуют за полгода до начала войны. Предчувствуя свой скорбный крест, он не мог внять просьбам юноши, не мог позволить себе подставить под меч неправедного правосудия еще неокрепшую юную душу. И каждый раз с большим и большим трудом он отказывал юноше в просьбе помогать при службах. Антон не понимал происходящего, он мучился от того, что церковь не принимала его, не поддерживала в душевных усилиях. Его терзали муки отчаяния, неверия в свои силы, ему казалась, что вера его недостаточна, но он не понимал, что нужно сделать, чтобы она окрепла, чтобы стала очевидной, чтобы никаких препятствий на его пути к церкви и Богу не осталось.

Однажды парень услышал про то, что в Румынии никакого препятствия церковному служению нет, что там есть православные монастыри и семинарии, которые работают беспрепятственно, что туда уже кто-то бежал и учится на священника и готовится принять сан. Этот рассказ так сильно запал юноше в душу, что с того дня он не мог найти себе покоя.

Он готовился к бегству. Прекрасно понимал, что без денег перейти границу невозможно, что нужно найти кого-то, чтобы его переправили на тот берег, что надо будет быть готовым к испытаниям, но получалось у него плоховато. Отец твердо держал заработки семьи в кулаке, если Антону и удавалось что-то спрятать, то такую малость, о которой серьезно говорить было стыдно.

Он с каждым днем отчаивался все больше, и, если бы не этот случай, кто знает, удалось ли ему вообще осуществить задуманное.

Антон точно знал, что Господь рядом с ним. Что видит его путь, что понимает его душевные терзания. Сейчас он больше всего мучился тем, что совершил преступление, украл общественные деньги, да еще и ударил старого Мартына. Его совесть не слишком утешало то, что деньги он использует на благо, понимал, что это только его благо, но понимал, что только такая возможность выпала ему, что путь к Богу идет через преступление, и от этого ему было еще тяжелее. Говорят, самый страшный зверь — это человеческая совесть. Вот она-то и терзала Антона, вот она-то и не давала ему уснуть. Никак не давала. И только под самое утро юноша сумел забыться.

Глава двадцать седьмая. Дружеский разговор

— Якого біса знову приперся? Чого тобі тут лихоманить туди-сюди вештатись?[44]

Назвать прием, оказанный Архипом старому другу Гнату, приветливым можно было с очень-очень большой натяжкой.

Настроение Архипа можно было назвать препаскудным. Пропал Антон. И хорошо бы, чтобы просто загулял, хотя не было еще случая, чтобы сын вернулся домой не вовремя. Так уехал с дядькой Мартыном, и пропал. Уже приходили из милиции и задавали вопросы. А что их задавать? Что им скажу? Архип ничего не знал про судьбу сына, и это сильно бесило его.

— Поговорити треба, Архіпе, це важливо.[45]

Спокойный тон Гната оказал на озабоченного Майстренка неожиданно успокаивающее действо: раз его старый боевой товарищ приперся с самого утра, да еще практически в рот ничего не брал, да еще чего-то от него хочет, значит надо отвлечься от своих грустных мыслей и хотя бы выслушать его по-человечески. Конечно, Архипу в голову не могло прийти, что Гнат что-то знает про Антона, откуда? Но если что-то важное хочет сказать, отчего же?

— То прошу до хати, нема чого під лисим небом розмовляти.[46]

Архип все еще пребывал в тяжелом расположении духа, а потому бурчал под нос, нехотя показывая Гнату, что сильно обеспокоен своими делами и его посещение совсем не ко времени и не к месту. Гость по-прежнему совершенно игнорировал все настроения и бурчания Майстренки, ему было все это как с гуся вода. Он-то знал, что буря разразиться только тогда, когда он расскажет отцу, что произошло с его сыном.

Они зашли в хату. На столе стояла миска с холодной картошкой в мундирах да несколько ломтей хлеба. Посмотрев на приятеля, Архип со вздохом достал ополовиненный бутль первака, заткнутый кукурузным кочаном, чесночину, порезал головку лука и несколько шматков сала, которые оставались с нетронутого им завтрака. Самогон был разлит по граненым стопкам, к которым руки хозяина и гостя потянулись одновременно.

— Пригощайся, чим є, а за що нема, то перепрошую.

— Будьмо![47]

Они выпили, закусив, как по команде, занюхавши краюхой хлеба. Архип зачистил зубок чеснока, зажевал его, откусил кусок сала с хлебом, заметив, что стал немного успокаиваться. Гнат же просто посолил кусок хлеба и стал жевать его с солью медленно и неспеша, так что Архип решил, что старый друг просто издевается с него.

— То шо в тебе за невідкладна справа? Кажи швидше, Гнате, мені зараз не до тебе, повір[48]. — Архип с каждой секундой раздражался все больше, но Гнату, все раздражения приятеля были до лампочки.

— Та я тобі вірю, Архипе, бачу, що сам не свій, ти, це, наливай, бо справа дійсно важлива, чого б ще до тебе пертися було?[49]

Архип налил еще по одной. Выпили. Занюхали. Закусили. Архип стал есть картошку прямо с кожурой, посыпая ее солью, а Гнат взялся за сало.

— Таке добре сало з твоєї свинки, Архипе, бражкою її підкормлював, авжеж, бражкою![50] — гоготнул Гнат и о всего сердца приложился костлявой ладонью по спине товарища. Архип поднял на Гната тяжелый взгляд, исполненный такой боли и муки, что старый солдат мгновенно откинул напускную веселость и тихо, но очень веско произнес, наклонившись почти что к уху товарища:

— Слухай уважно, Архипе, слухай мене дуже уважно. Вчора я твого Антона зустрів.[51]

Архипа от этих тихих и спокойных слов аж передернуло. Его лицо исказила гримаса боли и отчаяния. Таким Гнат товарища не видел даже в самые тяжелые дни на войне. Казалось, что Архип потерял дар речи, но, все-таки он сумел как-то выдавить из себя:

— Де?

— По дорозі на Ямпіль. Він туди подався.[52]

Гнат захотел было пропустить еще чарочку, но, посмотрев на посеревшее вмиг лицо товарища пить не решился. Он как-то почувствовал, что разговор далеко не окончен, что сейчас не время… позже как-нибудь, если получится. Архип же что-то задумался, и дума его была тяжелой и черной, какой бывает только дума крестьянина на черной украинской земле…

— Та що ти таке верзеш? Що йому там потрібно? Що він сказав? Якого дідька лисого туди поперся?[53]

Архип сумел наконец-то выразить свои мысли пусть и сумбурными, но все-таки наполненными смыслом предложениями. Он при этом так сцепил руки, что, казалось, хотел всю свою боль из души выдавить в этом жесте, передать рукам, потому что душа его болела и была в смятении.

— Здається мені, брате Архипе, він хоче на той берег податись,[54] — Гнат набрался смелости и разлил остатки самогона по чаркам.

— Чого це ти так вирішив?[55] — переспросил недоверчиво Архип. Конечно, Гнат мужик толковый, но откуда ему знать, что в голове Антона, если сам Архип про это не мог догадаться?

— А що він тут накоїв? Не скажеш? Він здавався переляканий, неначе від трьох чортів тікав. Чи від міліції.

— Та нічого такого. Вони учора з дядькою Мартином поїхали по запчастини до кузні. По дорозі на них напали. Мартина знайшли зв'язаним у лісі, а Антон зник. Мартин каже, їх обох побили, а про Антона нічого не знає. Троє було їх чи четверо. Міліція зараз шукає Антона. Вже були в мене.[56]

Было видно, что Архип нервничает, сильно нервничает. Да и как не нервничать, тем более, что Гнат пришел с такими новостями, которые в голове старого солдата никак не укладывались. Зачем сыну понадобилось куда-то бежать? Ну зачем? Что ему дома плохо было? Жениться надумал? Так нет же, нет. И отец ему уже невесту подыскал, да Антон все отнекивался, не хотел. И вдруг — бежать в Румынию. Ну никак это в голове не укладывается. Гнат выпил сам. Поставил пустую чарку на стол и произнес, глядя Архипу в глаза:

— Нічого кажеш не зробив? Так-так…[57]

Гнат недоверчиво покачал головой и немного прицокнул языком. Архип, как будто очнувшийся от тяжелого сна, мотанул головой, отметая какую-то пустопорожнюю мысль, но только после этого так же тихо произнес, избегая глазами пристального взгляда боевого товарища:

— Мартин Павлович його рятує, ти, Гнате, на це натякаєш?[58]

Гнат Горилко аж расплылся в довольной улыбке. Было видно, что он доволен тем, что сумел достучаться к товарищу, перевести его мысли в правильное русло, а там, глядишь, очухается старый Майстренко, начнет соображать по-человечески. Тогда и толку прибавиться.

— А що? Може бути. Може й таке бути,[59] — произнес Гнат весомо, чтобы Архип почувствовал всю ответственность момента.

— То він точно на той берег хоче?[60] — уточнил Архип.

— Думаю, що так.

— Егегеж, думає він… Що мені робити з ним, от ускочив у халепу? А був самий спокійний з усіх. Від кого, від кого, а від Антона не очікував такої бешкети.[61]

И все-таки Архип не удержался в спокойном состоянии духа — он весь поник, еще больше уходя в тяжкие размышления. Казалось, что многолетние устои его семьи рухнули в одночасье, а он так старался, особенно после смерти жены, так хотел, чтобы его дети выросли путевыми, чтобы все было как надо. Точнее так, как он понимал это самое «надо». И тут поступок Антона, поступок, который совершенно не вписывался в его мир, поступок, с которым он не знал, что дальше делать, как его оценивать, как воспринимать. Мир его в одночасье изменился. И это изменение было для старого Майстренка настоящим шоком. Гнат, которому односельчане не зря дали прозвище Горилко, уже давно заприметил, где у Архипа находится стратегический запас такого нужного для серьезного разговора сырья. Так и не дождавшись реакции от задумавшегося не над тем хозяина, Гнат сам подошел к печи, достал припрятанный бутль, с которым вернулся к столу. Архип Майстренко, казалось, ничего не замечал. Чтобы подбодрить боевого товарища, Гнат разлил мутную жидкость по стаканам, после чего с ударением и намеком на многозначительность произнес:

— Та не дуже переймайся — я його до старого Лойка відправив.[62]

От неожиданности Архип переменился в лице. Он как-то автоматически взял чарку и вылил ее содержимое себе в глотку. Даже забыв при этом закусить, да и не поперхнувшись. Гнат тоже крякнул и выпил. Неожиданно Архип ожил, даже схватил Гната за грудки:

— Що? До Лойка?

— Так.

— Треба їхати. Треба його там знайти. Треба повернути хлопця.[63]

Гнат еле-еле вырвался из клещей Майстренка. Казлось, его боевым товарищем, который сохранял хладнокровие и не в таких переделках, вдруг овладело какое-то безумие. На его худом лице каким-то фанатичным, нечеловеческим, мистическим блеском сияли впалые глаза с черными кругами под нижними веками. Это придавало ему вид полутрупа, вылезшего из могилы, наверное, такими черными были его мысли, что чернота их отразилась даже на коже старого солдата. Гнат Горилко сумел все-таки живым выбраться из мертвой хватки боевого товарища, даже сумел выдавить из себя нечто, похожее на слова:

— Не роби цього, Архипе. Не роби.

— Чого це?[64]

Гнат хотел было налить еще по чарке, но поддавшись внезапному порыву. Отставил чарку от себя подальше, сжал руку боевого товарища и произнес:

— Послухай мене, не роби цього! Якщо він вже вирішив таке, нехай так і буде. Старий жид йому допоможе. А ти тільки гірше зробиш.[65]

Архип аж подскочил от слов товарища, глаза его засверкали, он хотел, казалось, ударить Гната в грудь кулаком, но рука безвольно упала на стол, а в глазах старого солдата заблестели слезы.

— Гірше? То що я йому ворог? Та як же він наважився батьком нехтувати? Це що таке, га?[66]

Но Гнат увидел, что Архип уже сломался, что не будет преследовать сына, что понимает, что случилось что-то действительно важное. Раз Антон решился бежать на тот, румынский берег, как бежали в свое время в Бессарабию сотни и тысячи людей с Украины, в поисках новой доли, свободы, счастья. И все-таки Гнат произнес:

— Архипе, заспокойся! Так краще буде, послухайся мене ще раз. Лише ще один раз. Добре?

— Добре.[67]

Глава двадцать восьмая. Солдатская дружба

Гнат выехал от Архипа Майстренка где-то через час после того, как их разговор, собственно говоря, подошел к логическому завершению. Все было сказано. Архип окончательно ушел в свои мысли, которые по-прежнему оставались не слишком-то веселыми. Заботы, свалившиеся на главу семьи Майстренков, оказались для него слишком тяжелой ношей. А Гнату, что удивительно, стакан в рот не лез. Ну не мог он пить практически в одиночестве, не привык. Пропустив с горем пополам полторы чарки, Гнат засобирался. В другое время они могли бы просидеть под самый вечер, вспоминая былые боевые дела, а вспомнить было что.

Они тогда стояли в лагере, который располагался около городка Ля Куртин. После тяжелых боев под Верденом бригаде необходим был отдых, было много раненных, ожидалось пополнение из России. Но больше всего солдаты ждали одного — отправки домой. Война стояла всем поперек горла. Уже не раз и не два приезжали в лагерь представители Временного правительства с самыми широкими полномочиями от самого Керенского. Назначенный командующим экспедиционным корпусом генерал Занкевич, представитель Керенского, профессор Сватиков, военный комиссар Рапп, которого сопровождал известный поэт Николай Гумилев — вот неполный список высоких лиц, которые пытались вернуть первой бригаде Лохвицкого боевой дух. Но сделать это было уже невозможно. Все хотели только одного — вернуться домой. Шел июль месяц. В Ля Куртине стояла жара. Продовольствия было мало. Денежное довольствие солдатам разагитированной бригады не выдавалось. Если бы не сердобольные местные жители, то русскому солдатику пришлось бы ой как туго. В эти дни и Гнат, и Архип сошлись с такими солдатами, как Ткаченко и Глоба. Последние оба были выбраны в солдатский комитет.

Те немногие письма, которые приходили от родных, вести из дому заставляли мужиков еще больше ненавидеть войну. За что они проливали кровь? Особенно тут, во Франции? Все эти бредни про их братский долг по оружию солдат обмануть не мог. Цену такого братства солдаты испытали на своей шкуре, их считали — солдатней, пушечным мясом, когда наши генералы бросали это мясо на немецкие пушки только для того, чтобы выручить обосравшихся по самые уши «союзничков». И наши ребятушки ложились в могилы, а немецкие командиры сбрасывали с французских полей дивизии и перебрасывали их в Галицию или Польшу, где снова лилась кровь рекой. Не забыли они и последние бои, в котором французские артиллеристы, всегда такие точные и искусные в стрельбе, не раз выручавшие огнем наших ребят совершенно внезапно «ошиблись» и обстреляли нас, русских, как только мы отбили тяжелейшую атаку немцев. Солдаты в комитете не без основания говорили, что французики открыли огонь по нашим не так просто, а по просьбе офицеров, которые хотели такими делами пригасить недовольство в бригаде. Да только недовольство все росло и росло. Гнат не слишком верил этим бредням про спецобстрел, на войне и не такое покажется. Да и погром русской бригады был бы на руку немцам, которые смогли бы захватить наши позиции. И менять русских пришлось бы потрепанными французскими частями. Никак у Гната такое в голове не укладывалось, но большевики-агитаторы, которых в бригаде оказалось великое множество твердили про подлость союзников, про голод в тылу русской армии, про тяжелое положение на русско-немецком фронте, про массовые братания русских и немецких пролетариев, про то, что войну начали буржуи и ведется она не для народа, а ради блага эксплуататоров-капиталистов. И в этот последний тезис и Гнат, и его друг Архип, свято верили. Им-то война была не нужна. Говаривали, что царь-батюшка обещался после войны земли немцев и их пособников, жидов, отдать отличившимся солдатам, да если такое и случиться, в смысле, победа, разве солдат что-то получит? Ну, медный рубль на крайний случай. А все ценное — и немецкое золотишко, и земли себе пригребут паны да господа офицеры, те, которые из богатых и знатных. А простому крестьянину светит голый шиш в чистом поле.

Оно конечно, землицы чуть по-более не мешало бы. Какое крестьянину в жизни счастье? Только бы надел свой увеличить, землицы прикупить, да хозяйство малехо расширить. Но без кормильца-то хиреет хозяйство. У Гната хозяйство было небольшое. Мама пока еще поралась, силы были, а вот отца не стало давненько. Как там ей одной? Правда, еще две дочки и внук, все при маме. Даже не знаю… как им там тяжело.

Такие мысли бродили не только в голове Гната или Архипа Майстренка. Такие мысли витали в голове каждого солдата из их бригады, и складывать буйну головушку на чужбине никто уже не хотел.

Вскоре солдаты выдвинули через свой комитет требование о возвращении экспедиционных бригад на родину. Казалось, что офицерня только этого и ждала. На солдат накинулись с побоями и обвинениями, стали грозить трибуналом, но солдатский комитет подобрался из ребят стойких и крепких, а потому трибуналом их запугать было сложновато. Гнат и Архип, скорее всего, на их счастье, в солдатский комитет не попали. Лагерь в Ля Куртине бурлил, настроение было у всех боевое — в смысле, что готовы были драться, но на фронт не идти. Эсэры и большевики вели в лагере свою агитацию. Их лозунг был прост: «По домам!» и «Кончай войну!». В это время произошел и раскол — часть солдат хотела пойти и договориться с офицерами, аргументируя тем, что мы в чужой стране и «ловить тут нечего», все равно французики или всех пересажают, или еще как-то с ними разберутся. Но солдаты уже чувствовали себя силой, так получилось, что в их Первой бригаде большинство стояли за немедленную отправку домой, и решили от этого требования не отходить. Ну что же, в ответ их бригаду объявили мятежной. Несколько раз приезжали самые разные делегаты для переговоров с взбунтовавшейся бригадой. То требовали подчиниться, потом требования стали жестче: сдать оружие, готовиться к интернированию в лагерь. Но, взбудораженные поведением офицеров, солдатики сдавать винтовочки не спешили. А делегатов одного за другим отправляли туда, куда им идти и следовало. Требование солдат было одно: «Отправить бригаду домой». Кто знает, как пошли бы события дальше, но в бригаду стали возвращаться ребятушки из госпиталей. Выяснилось, что там их офицеры мордовали со всей решительностью, стараясь выбить большевистскую агитацию и заставить вернуться на фронт. Многих уговаривали перейти в Иностранный Легион, мол, там они получат возможность стать гражданами Франции. Волна угрюмого раздражения превратилась в волну солдатского гнева. К нижним чинам, храбро проливавшими кровь в этой чертовой Франции, относились как к быдлу. И этого было не изменить. Агитаторы призывали их возвращаться домой, возвращаться с оружием, чтобы защитить дело революции, свергнувшей царя. Вопрос о доверии Временному правительству уже не стоял на повестке дня — никакого доверия не было.

И тут пошли ультиматумы. Один раз бригаду пытались разоружить, отправив ее из лагеря под видом передислокации на новое место, только бдительные солдаты сумели разгадать замысел офицерья и вернулись в лагерь строем, с оружием в руках. А потом, после очередного ультиматума, все сразу изменилось. Лагерь окружили французские жандармы и части Второй бригады, которые остались верны Временному правительству. В тот же день в лагерь перестало поступать даже то скудное продовольствие, которое выделяли союзники. Готовилась расправа.

На солдатском комитете решили обороняться. Пулеметные расчеты заняли позиции, выставили охрану. Сделали это вовремя. Ранним утром отряд карателей, состоящий сплошь из офицеров, пытался пулеметы захватить. Это сделать им не дали — отогнала бдительная охрана, в лагере поднялся шум, штурмовики почли за благо ретироваться без боя. А потом началось. В дело вступила французская артиллерия. Практически вторым снарядом, попавшим в угол казармы, Гната накрыло с ног до головы, он потерял сознание, а очнулся тогда, когда канонада прекратилась. Пришел в себя он от того, что его тряс за плечи Архип. Гнат поднял голову, залитую кровью, понял, что его откопали свои ребята: Архип Майстренко, Василий Куча из Немирова, Степан Майборода из Нестерварки да Олесь Винниченко из Лядовой.

— Живий? — резанул по голове хрипловатый голос Архипа.

— Навроді…

— Це добре… То як, хлопці, будемо гинути за більшовиків чи за Тимчасових?[68] — это Архип обратился уже ко всей их громаде. Раздался еще один взрыв снаряда, потом еще, но легли снаряды далековато.

— Ми проти гармат довго не протримаємось, хранцузики справні каноніри, пошматують — та й патронів на добрячий бій обмаль,[69] — это голос подал Степан. Майборода был мужиком повоевавшим, начинал с первых дней, в деле разбирался, к нему молодые всегда прислушивались.

Тут как раз стали раздаваться крики: пришли парламентеры с той стороны с требованием сложить оружие и выходить из лагеря.

— То як, хлопці, слушна річ — зброю здамо та й нам нема чого тут кров лити. Якщо є бажання побачити родину, треба йти звідси. Нехай комітетчики з більшовиками зостаються. Нам тут робити нема чого. Пішли![70] — подвел итог дискуссии Архип. Гнат одобрительно кивнул головой, его Олесь уже кое как перевязал, но говорить ему было еще хреноватенько. Остальные тоже были за то, чтобы сдаться. Слишком глупо было пропадать ни за понюшку табаку. В лагере остались несколько десятков стойких большевиков, как говорили, из идейных, да еще комитетчики, правда, не все. Видимо, кто-то из комитетных пошел сдаваться. Ткаченко с каким-то смоленским парнем тащили пулемет в казарму, проводив их тяжелым взглядом, Архип пробурчал:

— Багато вони навоюють з двома стрічками? Та ну, це вже не мій клопіт…[71]

Но в глаза остающимся Архип старался не смотреть. Вроде бы место его среди тех, кто остается. Не по чести это из дела уходить… вот только и чести мало среди этих казарм загнуться ничего путного не сделав.

— Хлопці, як знаєте, а я за будь яку нагоду буду тікати додому,[72] — подал голос Олесь.

Никто не сказал ни слова, но каждый Олеся поддерживал. И тяжелая ностальгия по родному дому скрутила группку украинских солдат, пробирающихся к выходу из лагеря.

Как ни странно, убитых было немного. Артиллерия била не столько по казармам, сколько для острастки, чтобы понимали, что будет дальше. Это был, скорее всего, психологический налет, но налет удачный. Воля солдат, голодных и растерянных, была окончательно сломлена. Воевать никто не хотел, но и погибать ни за что было глупо. Архип и Олесь тащили Гната на плечах, потом все они влились в нестройную толпу солдат, покидающих лагерь. Отчего-то на душе было прескверно. Судьба разделила Архипа и Гната после этого штурма. Гнат попал в госпиталь, там ему после излечения предложили пойти в Иностранный Легион, он согласился. Проявил себя и в легионе. А потом их, русских легионеров, пришли агитировать вступать в белую армию, чтобы наподдать большевикам. Почти все решили, что это их шанс вернуться на родину. Оказавшись в России, Гнат при первой же возможности, покинул свою часть и ушел домой. Путь был неблизкий, но он его преодолел. И какова же была его радость, когда через месяц, после того, как очутился дома, наткнулся на боевого товарища — Архипа Майстренка.

Надо сказать, что однажды Гнат услышал про статью, которую в советской газете написали про бойню в лагере Ля Куртин. Он съездил в район и нашел эту газету. В статье рассказывалось о последних днях восстания в лагере и кровавом штурме, который устроили белые офицеры. Приводились цифры — почти полторы тысячи убитых и казненных полевыми судами. Вот только Гнат точно знал — не было столько жертв. В лагере после артобстрела оставалось убитыми совсем немного людей, а если даже всех оставшихся безжалостно перебили — их было не больше нескольких десятков, впрочем, и это было преступлением, бойней. Кому-то из оставшихся повезло — их передали французским жандармам и те избежали неминуемой виселицы, вроде бы среди них был даже Ткаченко, председатель солдатского комитета. А полевой суд постановил повесить только нескольких комитетчиков и самых ярых сторонников большевиков, остальные отделались концентрационным лагерем в Африке. В такой лагерь загремел и Архип Майстренко. Он попал потом на работы на виноградниках, потом и его разагитировали воевать за белую армию, он тоже согласился и так же, как и Гнат, при первой же возможности бежал домой. Из африканского рабства Архип привез черенки французского винограда, который у себя в селе высадил, и за которым ухаживал так же, как привык ухаживать на французских плантациях в жарком и пыльном Алжире.

Глава двадцать девятая. Переправа. Подготовка

О чем говорил старый Лойко с сыном и зятем, Антон даже не догадывался. Он не знал этого их еврейского языка, впрочем, сейчас он находился в таком состоянии, что ему было совершенно все равно, что происходит, лишь бы происходящее позволило ему скорее оказаться на том берегу.

Куда исчез старик, молодой человек, конечно же, не догадывался. Поутру пришел Рувим, бросил с каким-то невыразительным осуждением:

— Жди, парень, никуда не иди. Тебя никто видеть не должен. Ведро в углу. Еду принесу позже. Пока вот.

Рувим выставил перед Антоном бутыль с водой и краюху черного хлеба, наверняка, вчерашнего, а то и еще позавчерашнего. Но грызть краюху было хоть какое-то развлечение. Да и время текло быстрее. Антон слышал, как во дворе Лойкового дома начинается утро, как встали и крикливо переговариваются женщины, причем два голоса пожилых, два — помоложе. Кто это? Невестки Лойка или дочери? Но вопросы задавать было некому.

Антон помолился, как умел — истово, утреннее молитвенное правило, как и вечернее, он знал наизусть. Но молился он не просто словами молитв, он молился еще и за себя, просил Господа спасти его и сохранить. И простить его за прегрешения, и дать ему возможность искупить этот грех и спасти свою душу. Молился долго. Наверное, именно молитва помогла юноше успокоиться. Он стал терпеливо ждать, уже не думая ни о чем. Появилось какое-то странное ощущение того, что Ангел-хранитель рядом с ним, и что случиться так, как должно. И что все в Его руке. И будет рука Господня к нему, Антону, милостива. Но вскоре беглец почувствовал, что хочет есть. Все это время он был как на взводе и чувства голода не ощущал. Все меркло перед одной целью — выбраться из этой страны, выбраться, чтобы спасти… нет, не тело спасти, но душу.

Он вспомнил маму. Ее изрезанное морщинами лицо, голос, ослабленный постоянным трудом и болезнью. Она благословила его. Но каким же горьким было это благословение! Парень задумался, но муки голода мешали сосредоточиться на образе матери, оставалось только это высохшее изможденное лицо и блеклые глаза без слез, и еле слышное шевеление губами… Ему тогда пришлось наклониться, чтобы услышать заветные слова, так близко наклониться, что запах смерти почти коснулся его, заставил на мгновение отшатнуться, как будто ему показалось, что мама дала ему свободу, отпустила. Но нет, она могла сказать только это, только это…

Неожиданно Антон опять заснул. И ему ничего не снилось. Проснулся он под вечер, от легкого прикосновения руки. Это был Хаим. Черноглазый, почти лысый, с маленькими глазами и крупным семейным носом, Хаим был чем-то похож на отца, вот только солидности ему еще не хватало. Нет, не той солидности, что в лишнем весе и тяжелом пузе, а той, что в размеренности голоса, особой походке, основательности поступков. Этого в молодом мужчине не было. Хозяйский сынок держал в руках небольшую миску, в которой лежали три картофелины, сваренные в мундире, луковица и вареное яйцо. Во второй руке Хаим держал кринку молока, вот уж чего Антон не ожидал, так это такой кормежки. Ему бы хватило шматка хлеба с салом, но откуда у евреев найти сало? Молча мужчина поставил еду перед Антоном, так же молча вытащил откуда-то из-за спины краюху черного хлеба, дал хлеб Антону, повернулся, и уже выходя произнес: «Отец будет к ночи, сказал ждать».

Как ни странно, но еда и выпитое молоко привело Антона в благодушное состояние. Уже не хотелось тревожиться ни о чем, все погрузилось в какой-то туман и казалось чем-то нереальным, будто выдуманным. Антон погрузился в этот туман с головой и заснул. Спал он долго, все напряжение недавнего дня как будто уходило куда-то в небытие. Он не почувствовал, как старый Лойко зашел, посмотрел на спящего тяжелым взглядом из под лохматых бровей, как-то криво улыбнулся и пошел в дом, на кухню.

За накрытым столом остались только мужчины. Хаим, старший сын, младший Сёмик и зять Рувим. Привычные к причудам старого балагуры, женщины оставили кухню. Лойко никогда не ел за своим столом вместе с женщинами. Они питались отдельно и, обязательно, до того, как поедят мужчины. Обычно старик обязательно приезжал на обед, но теперь он приехал только лишь к ужину. Когда старый Лейба сел за стол и подвинул к себе деревянную миску с супом, на кухне сразу же установилась тишина. Только стук ложек по посуде, еще шум шевеления тел, да движение челюстей, перемалывающих мелко порубленную курочку, маленькие кусочки которой украшали кашу, оставаясь все-таки украшением, а не едой. Утолив первый голод, Лойко протянул руку, Хаим уже привычным отработанным движением налил стаканчик красного вина сначала отцу, потом и всем остальным. Без тостов, без слов старый балагура влил в себя вино собственного производства, удовлетворенно покачал головой и снова принялся за еду. Когда все закончили, и старик Лейба уже хотел перебраться во дворик, где невестка и дочка уже раскочегарили самовар, не выдержал Сёмик, младшенький. Ну и что, что ему за сороковник перевалило? Для старика он оставался младшеньким. И точка.

— Отец, зачем ты помогаешь этому гою? Что он для тебя? Это же риск… мы его не знаем.

— И знать не хотим, — добавил Хаим и посмотрел на отца тяжелым, как пятипудовая гиря, взглядом.

«Вот так у них всегда, — подумал Лойко, — недоволен всем этим Хаим, но молчит до поры до времени, а что у Хаима в голове, то у Сёмика на языке. Вот только Рувим как-то еще имеет свое мнение, да и того Хаим скоро к рукам приберет».

Пока старик раздумывал, говорить или нет, как подал голос и Хаим, Рувим пока что предпочитал отмалчиваться. Он вообще редко вмешивался в семейные свары и говорил только тогда, кода старый Лейба его о чем-то спрашивал.

— Отец, ты же знаешь, сейчас стало очень опасно. На заставе новый командир, сам говорил, что на пару недель надо притихнуть. А у Решика Бессараба наш груз уже неделю киснет…

— Ничего, не прокиснет, не молоко, все-таки… — буркнул в ответ старый балагура. Потом добавил, но совсем уже тихо:

— Вот, на обратном пути груз и прихватим. Да… Не ходили бы… Еще две недели точно не ходили бы. Ладно. Скажу.

Старик вытащил видавшие виды кисет и стал набивать трубку. Он никогда не курил дома, всегда во дворе или на улице, а тут… Но старейшина ямпольских контрабандистов своим привычкам не изменял. Он просто взял паузу, которую использовал для того, чтобы набить трубку контрабандным табаком. Неудобно при такой работе пользоваться самосадом. От волнения ли или от какой-то внутренней собранности, но во время рассказа старик говорил почти не грассируя, очень спокойно, но и очень тихо, как будто боялся, что его услышит кто-то еще.

— Это было во вгемя восстания, того самого, я гассказывал… Я не все рассказывал, — старик выпустил трубку из руки, снова взял в кулак, постучал ею зачем-то об край стола, было видно, что особого желания продолжать рассказ у него не было, но все-таки пересилил себя, продолжил, — меня отправили в Могилев. Наш отряд кгггасной гвардии в Ямполе только сформиговали, люди были не самые надежные, да и не слишком шли охотно воевать — устали от войны люди, еще как устали. Я, как только в Могилев въехал, сразу в гевком, там такой товарищ Ерман был, маленький, шустренький, горбоносый. Такое шило, что во все дыры… Тот разорался. Мол, кто ты такой! Я ему бумагу подал и говорю, мол, мужички восстали, тяжело будет, помощь нужна. Он еще больше газорался. Построил отряд, чтобы с нами пойти на Ягугу, выступил с пламенной речью, мол, по селам мужички восстание подняли, взбаламученные петлюровскими недобитками, надо в Ягугу не допустить. С ним кто-то еще шел из ревкомовских. Не помню, кто, я только его знал. А мне винтовку дали, говорят, старик, не подведи. Идем, не подвожу. Дорога шла от поля мимо лесочка, да в два поворота и к самой Ягуге. Только там нас ждали. Почему я при первых же выстрелах в лес рванул, на засаду пошел? Сам не понимаю, только тех, кто в поле убег, никто больше в живых не видел. Меня пуля щелкнула, не пойму как, плечо сразу же загогелось, я потом только понял, что это боль такая… Упал я в какую-то яму, уткнулся лицом в землю. Выстрелы вокруг. Страшно. Понимаю, что не навоюю, раненый, что я, но это только оговорки. Мне еще в жизни не было так страшно, как в том бою. Да и не бой то был — бойня. Потом слышу — голоса. Двое. Меня перевернули. Один был со шрамом на все лицо, тут я поверрил, что смерть моя пришла. Этот меченый, затвор передернул, я глаза закрыл, стал молиться, вот уже не помню, когда молился, а тут все слова вспомнил. Выстрел. Меня чем-то в лоб приложило, глаза открываю и ничего понять не могу… живой. А этот, меченый, мне говорит: «Живи, Лойко, я тебя знаю, повезло, мол, убивать надоело». И кричит кому-то: «Тут все чисто». А мне потом: «Лежи тихо, как уйдем, выбирайся в Могилев, на Ямполь не ходи, там наши». Это был Архип, отец этого парня, а с ним Гнат Горилка. Я только потом понял, что Архип меня дважды спас в этот день. Я, когда повстанцы ушли, пегевязал себя кое-как, да поплелся к своим. Винтовку прихватил. Уже темнело, но я рассмотгел, что пуля Меченого приклад расщепила. А из нашего отряда только я вегнулся. Конечно, под тгибунал попал. Вот эти пули в плечо да в приклад спасли меня — вышел с оружием, не стгусил, а воевать не мог, да…

Старик поднялся, взял трубку и вышел во двор, где уже все было готово для чаепития. А что еще размусоливать? Они и так знали продолжение рассказа: ранение было не опасным, но началась инфекция, чудом вытащили с того света. Комиссовали. Он пожил еще немного у Абрахама, родственника, который жил в Могилеве-Подольском и имел свой домик. Да, домик был маленький, но для Лейбы там место нашлось. И двое детей Абрахама (Лейза ждала третьего) были ему не в тягость. А вот чтобы быть родичам не в тягость, как только Лейба почувствовал себя лучше, вернулся в свой Ямполь, к своему делу — балагурить…

Старый Лейба Голдберг, как только вышел во двор, сразу же закурил, выпустив из трубки клубок ароматного дыма. Сыновья вышли за ним и стали рассаживаться за столом во дворе. Надо сказать, что за чаепитие садились все вместе — женщины, дети, мужчины, вся семья собиралась именно на таких чаепитных посиделках. Еда — дело серьезное, тут бабы мешаться не должны, а вот за чаепитием самое то расслабиться, тут они как раз в помощь будут. За чаепитием можно и дела обговорить семейные, те, которые общие и требуют общего обсуждения. Женщина смотрит на хозяйство по-своему, тут к ней надо прислушиваться, мнение ее уважить. А вот в дела мужские им ходу давать нельзя. Оба сына, обе дочери, младшая еще не замужем, да, не красавица, но и не замухрышка, парни вокруг нее вьются, только она пока еще носиком крутит. Ладно, егоза, все равно найдешь свою судьбу. А вот и внуки — все трое, ну, им-то чаепития пропускать нельзя. Знают, что есть в карманах старого балагуры что-то сладенькое. Нет, не часто Лейба баловал внуков, но как удержаться, да не прихватить для них чего-нибудь этакого? И старик расплылся в довольной улыбке.

Звуки вечернего чаепития разбудили Антона. Он почувствовал, как голод сжал желудок до размера наперстка. Есть хотелось сильно, но парень заставил себя не думать о еде. Для него главное, чтобы все утихомирилось, и старый Лойко сказал ему, когда его выведет из города и переправит на тот берег.

Прошло еще порядком времени, пока в доме движение затихло. Рувим появился неслышно, как тихая мышь — шорох, и вот он уже перед тобою. Вошедший только кивнул Антону, они прошли на летнюю кухню, расположенную во дворе. Тут было жарко. Печь остывала, на столе стояла еда и чайник. Лойко сидел на табурете, второй табурет зять подвинул Антону и тут же ушел. Разговор для его ушей не предназначался. Старик был краток.

— Ешь давай, вгемени у нас не много. Пойдем завтра в три часа ночи. Там будет маленькое окно. Нам надо успеть. Или еще неделю никуда не двинемся. Рувик тебе все приготовит. Про еду не беспокойся. Главное — одежда. Твоя никуда не годится. Понял? Вот зятык тебе все соберет. Еду возьмешь сейчас, чтобы никто тебя завтра ни на слух, ни на дух не заметил. Все понятно?

Антон согласно кивнул. Потом вернулся в свое временное убежище, а старый Лойко сидел во дворе, прищуриваясь, смотрел куда-то на небо и о чем-то думал…

Глава тридцатая. Переправа. Переправа. Берег левый. Берег правый

Тиха ночь над Днестром. Только тишина эта обманчива, как обманчиво тепло быстро уходящего лета. Ямпольские пороги почти неслышно шумят вдалеке. Крутой берег реки, с которого так хорошо видны звезды над Бессарабией. Высокие тополя то тут, то там острыми копьями пронзают высь, заслоняя собой звезды. Вдруг плеснется рыба над водой, или зашумит ночная птица, потревоженная нарядом пограничников. При всей вроде бы тишине покоя на границе не бывает. Эта ночь была не самой лучшей для контрабандистов. Этим ребятам лучше, когда дождик противный накрапывает, ветер сквозной пронимает до костей, а луны нет и в помине. Луна была скрыта тучами, но тучи не были мощными, дождевыми, они скорее скрашивали лунную дорожку, а вот дождя и ветра не было вообще. На берегу реки, в укромном месте, под нависшим над пляжиком мысом, которые местные называют «щовбами», неподалеку от камышей прятались двое. Один из них уже довольно пожилой человек, а вот второй — юноша, который выглядел намного более тревожным, чем абсолютно спокойный старик. Он казался совершенно непроницаемым для каких-либо переживаний, а его взгляд скользил по глади реки лениво и спокойно. Днестр — самая быстрая река на Украине. Ее горный нрав преподносит постоянные сюрпризы. На такой реке работа контрабандиста опасна вдвойне — надо не только пограничников опасаться, надо сторожиться и сурового нрава реки. Впрочем, за все эти годы что-что, а нрав реки старый балагура Лойко знал как свои пять пальцев.

Вот чуть колыхнулась стена камыша, на пятачке у камышей появилась еще одна сгорбленная фигура, которая старалась двигаться как можно незаметнее. Это был Рувим. Он знаком показал, что все в порядке. Лойко чуть заметно вздохнул, значит, его «посылка» нужному человеку была принята, и секрет недалеко отсюда их движения через реку не заметит. Мгновенно старик преобразился, он так же бесшумно вскочил на ноги, а через несколько минут он с зятем уже выводил из камышей лодку, спрятанную так, что о ее существовании Антон не догадывался до той самой минуты, как нос лодки не показался из-за камышей. Очень быстро все втроем погрузились в лодку. Так же тихо, стараясь не шуметь, мало ли что, миновали прибрежные камыши и, еще тише, стали выплывать на середину реки. Старик не пустил Антона на весла — чтобы тот не шумнул ненароком. Сам-то старик был еще в силе, он греб энергично, но с его весла и капля воды не падала с шумом на воду. Так же бесшумно греб и Рувим. Да… зятык попался старику ему под стать. Такой же ловкий в этом нелегком деле. Одеты все трое были по-походному. Серые рубахи, темные потертые, видавшие виды пиджаки, такие же, только почти черные, фуражки, да сапоги, в которые были заправлены черные штаны. Вид совершенно бандитский. Антон не видел ни у Рувима, ни у Лойка оружия, но не сомневался, что что-то на дне лодки должно быть припрятано. Сейчас они очень тихо, как только могли, перебирались на ту сторону.

Антон вспоминал разговор-инструктаж, который состоялся накануне их выхода.

— Слушай меня внимательно. От этого наша жизнь зависит, — старый Лойко говорил очень тихо, но так четко, почти не картавя, видимо, сильно волновался.

— На этом берегу все схвачено. И там все готово. Весточку я вовремя послал. Теперь что там… Почти сразу после высадки тебя встретит мой человек. Его зовут Яков. Я с ним говорить не буду. Он и так всё знает. Идете молча. Он выведет тебя к селу. Там надо быть осторожным. Опасайся местных жандармов. Могут тебя ограбить за нечего делать. Яша тебя проведет, куда скажешь. Ему надо будет заплатить. Он тебя грабить не будет, возьмет, сколько положено. Поможет там… Ничего не говори. Я с тебя ничего не возьму. Тебе там пригодиться. Если идешь навсегда, запомни Василь Мунчану, он в страже пограничной. Скажешь ему, что от меня. Отдашь вот это… И не благодари. Без этого тебе никак. Бери! Или я тебя, что, зазря на тот берег отправляю? Он поможет тебе с документами, оформит беженцем, или еще как лучше. Я ему верю. Он деньги берет, но дело свое делает.

Теперь во внутреннем кармане пиджака Антона лежала тряпица с золотыми монетами, царскими червонцами. Антон ничего не мог понять. Мир вокруг него рушился на его же глазах. Все, во что он верил, все, что знал — все казалось ему неправдой. Он решился тогда, хотел отказаться от монет, но напоролся на такой взгляд старика, что молча забрал монеты, и только потом смог спросить: «Почему?». Старого балагуру такой вопрос не смутил. Он ответил коротко, но так, что больше расспрашивать не хотелось: «Твой отец спас мне жизнь. Пришло время отдавать долги».

Им все-таки везло. Тучи стали гуще, свет луны померк еще больше. Антон удивлялся, как они еще могут ориентироваться на реке, но Лойко точно знал две вещи: где они сейчас и куда надо плыть. В такой же тишине, осторожно орудуя веслами, они подобрались к пологому бессарабскому берегу, нос лодки с легким шорохом уткнулся в пляжный песок, совсем рядом с такой же удобной камышевой завесой. Они выпрыгнули из лодки совсем недалеко от камышей, Рувим и Лойко почти бесшумно, а Антон несколько неуклюже, нашумел, удостоился неодобрительного взгляда старика, мол, мог бы быть половчее, тут же, так же без слов, старик указал парню направление чуть-чуть вправо от места высадки. Потом легонько коснулся Антона, типа пожелал удачи и попрощался в одном жесте, и они с зятем потащили лодку куда-то вглубь зарослей.

И только тут Антон понял, что действительно оказался на той стороне, что вот сейчас и начинается его новая жизнь. Ему было боязно и весело, наконец-то… Но парень решил не разбираться в чувствах, стоя столбом в воде, а как можно аккуратнее, стараясь быть бесшумным, направился к месту, где его ждал проводник. Совсем не шуметь получалось у него плоховато, но от места назначения он выбрался достаточно скоро. Вот и та ива, под которой его должны ждать. Только там… никого не было. Антон опешил от неожиданности. Все же складывалось так хорошо! Неужели сейчас Господь перестал укрывать его, и он глупо попадется румынскому патрулю? И что тогда? Только бы не убили… А могут. Золото и деньги заберут, а его тут же и утопят. Было такое, рассказывали. Антон подошел к дереву, глаза уже привыкли к темноте, так что, ему казалось, он должен видеть все, но фигуру человека, отделившуюся от дерева, он так и не заметил. А потому стал, нелепо расставив руки и открыв рот. Невысокий мужчина где-то лет сорока смотрел на парня в упор и молчал.

— Яков? — еле-еле выдавил из себя Антон.

— Угм… — подтвердил предположение Антона человек. — Так это ты тот паренек, которому старый Лойко велел помочь?

— Так, — подтвердил догадку встречающего Антон.

— Предположим, — мужчина поскреб щетину на подбородке, после чего добавил: — И что тебе тут надо?

— Мне надо к Василю…

— Ты мне не мути, говори, чего тут хочешь, а потом я решу, к кому тебя подвести. Может, обойдемся кем попроще, чем домнул Мунчану.

— Я хочу поступить в духовную семинарию, стать священником, — наконец решившись, выдавил из себя Антон.

— От, б… — от неожиданности у Якова не нашлось никаких слов, кроме этих двух… — Да… — через какое-то время выдал проводник. — Такой подлянки я от старика не ожидал. Как тебе помочь? Тебе надо обязательно стать… да… без этого проныры Василя не обойтись. Только он тебе поможет. Надеюсь, с ним рассчитаться сможешь? — Антон в ответ пожал плечами, мол, разберемся на месте.

— Так, теперь о моих услугах, — казалось, что Яков все в голове просчитал и теперь составлял быстро калькуляцию. Антон при этих словах вытащил на свет пачку денег. Лойко еще вчера поменял ему часть денег на румынские. Как и учил старик, Антон большую часть денег оставил при себе, Якову показал только часть, не самую большую. На удивление, Яков не загреб все деньги себе, не глядя, а отсчитал полагающуюся за работу сумму, вернул остальное, хлопнул парня по плечу и произнес:

— Не боись, скоро будешь как огурчик, кататься в сметане семинаристской, бить поклоны Господу Богу нашему, или я не Якоб Канцельзон, или тут не понимаю, что есть кто. Потопали. Только будь потише, а то, как ты через камыши продирался, слышали, наверное, в самом Бухаресте. Хорошо, что ты к сану готовишься, без матов шел, уже плюс!

И, не оглядываясь, в полной уверенности, что юноша идет за ним след в след, Яков скользнул мимо зарослей колючего кустарника куда-то в сторону, противоположную течению реки. Антон, вздохнув, направился за ним следом.

Глава тридцать первая. Вестник

Это был последний день лета, этого долгого как сама жизнь, года. Архип Майстренко мрачно посмотрел на подводу, остановившуюся у его двора — в последнее время появление Гната Горилки не несло никаких хороших новостей. Но встречать старого друга все-таки надо. После бегства в неизвестное Антона Архип слег, какая-то невидимая хворь, которой раньше не было и следа, вылезла, и чуть было не сточило и тело еще не пожилого мужчины, и его душу. Да нет, душу, скорее всего, сточило под самое основание. Раны? А сколько ж я ранен был? На Германском дважды, один раз легко, второй раз досталось. Во Франции, будь она неладна, дважды. Как вернулся и бежал, за красных, под Одессой, это было самое тяжелое, еле выкарабкался. За зеленых, уже тут, да… Только ранения эти калечили тело, а рана от сына рвала на части душу. Вот и болело, как сильно болело! Архип не слишком-то понимал сына, нет, он знал, что мысли и чаяния Антона далеки от его собственных, но Архип был уверен, что Антон, как примерный послушный парень никогда не ослушается отца, будет тянуть лямку рядом с ним, и станет опорой ему на старости лет. Он так и воспитывал Антона, понимая, что только он будет с ним на хозяйстве, а тут… Богданко, так он с самого рождения квелый, молодой, но доктора сами говорят, мол, не жилец, долго не протянет. Это говорили почти всегда, как Богдану исполнилось семь лет, а он все тянет, хороший паренек, отзывчивый, он с Антоном в мамку пошли — и внешностью, и характером. Только Антон как-то жилистее, сильнее будет, да и характер тверже. Богдан, конечно, помощник, только слабый. Посильную работу он делает, но до серьезного дела не берется — силенки не те. Нет, как говорил один фелшер на базаре, ежели он и оклемается, и перерастет свою болячку, то все равно инвалид будет, не работяга. И учеба ему давалась с трудом, нет, Богдану самому понадобиться помощь на всю его оставшуюся жизнь. Все его надежды на меня. Может со временем, жонку ему подберу. Улька — отрезанный ломоть. Выскочит замуж, пойдет в прыймы, а там и пиши-пропало. При мамке бы осталась. А так… Хотя… Иванко — этот нет, этот уже ясно в Бандышовке не останется. Пошел по партийной линии. Учился в Могилеве, продвинулся, стал в районе, пусть мелкой, но все-таки шишкой… Он всегда у меня был самым говорливым. Еще годочка не исполнилось, а залопотал — не остановить. Да… как много я не увидел в своей жизни из-за проклятых войн! И как ребенок делает первые шаги, и как слова первые лопочет, и как улыбается отцу, потому как придет отец, а малой и не видел его… Вот только могилки копал своим сам… Остап самый замкнутый. Он больше всех походил на отца — такой же суровый, малоразговорчивый. Остап, он погодок с Иваном, и с новой властью у него никак не складывается. Они с Иваном вечные супротивники в спорах. Иванка все лозунги новой власти вверх тянет, идейный, одним словом, а Остап — настоящий куркуль, хорошо, что землицы у меня не много, а так раскулачили бы. Остап — он хозяин хороший, крепкий, только… маловато ему моего масштабу будет. Он не такой, как другие, он даже думы мыслит по-другому. На мир смотрит по-другому. Где я пройду, ничего не заметив, Остап какую-то щепу поднимет и в хозяйстве приспособит. Да… на него оставить хозяйство дело верное, но… Он тогда всех братьев выживет, того же Богданку, Антон вот уже сбег… Не уберег я парня.

За этими думами Архип не заметил, что Гнат уже вошел на подворье, а теперь уже подошел к груше, под которой Остап недавно поставил лавку для отца. Груши поспевали, терпкий и сладкий аромат привлекал пчел и ос, которые жужжали в кроне, создавая легкие помехи говорящим. Почему-то это гудение и аромат очень нравились Архипу, возвращали его к жизни. Гнат посмотрел на старого друга, покачал головой, неодобрительно, мол, на кого стал похож, после чего произнес:

— Привіт, старий друже, чого тужиш, як вовк-одинак під час гону? Ге?[73]

Архип ничего не ответил на такое бодрое приветствие друга, только повел плечами, мол, отстань, и без тебя тошно.

— А в мене для тебе є гостинець,[74] — попытался заинтересовать друга Гнат.

— Що там?[75] — Архип был все еще в своих мыслях и на провокации Гната не поддавался.

— Та старий жид Лойко тобі пів мішка гречі передав, та переказав, що борги віддав, тепер нема за що йому тобі дякувати.[76]

Гнат посмотрел на друга, понял ли он смысл сказанного. Архип какое-то время молчал, потом встрепенулся, смысл слов дошел до него, глаза оживились, руки непроизвольно сжались, складки на лице разгладились. Заметивший перемены Горилко тут же оправдал свое прозвище.

— То давай ми цю подію відмітимо? Пляшка, чи дві в тебе, звісно, тільки часу свого чекають. От і настав цей час. А, так… ще тобі ось це переказали віддати, він наказав, каже, що ти повинен зрозуміти.[77]

С этими словами Гнат вытащил из потертого кармана видавшую виды засаленную тряпицу, развернул и дал Архипу медный крестик, тот сразу же узнал нательный крестик Антона, тот самый, крещенский, который выбрала жена. Так вот чего он туда пошел… Архип задумался.


Восстание было глупым. Нет, оно не было неподготовленным, к нему готовились. Оно было именно глупым и несуразным. Было все так: Гната нашел один офицер, который раньше был в отрядах самого атамана Шепеля, того самого, который дважды или трижды Винницу брал, под Петлюрой ходил. Степан Романовский, как представился офицер, прибыл для того, чтобы подготовить всеобщее крестьянское восстание. Это должно было помочь Петлюре, которому поляки обещали военную поддержку, пойти походом по Украине, с Подола, который стал бы базой восстания, планировали наступать на Киев, чтобы с властью большевиков покончить — раз и навсегда. И тогда бы Украинская республика стала бы вольным и независимым государством, под управлением пана Петлюры. Гнату офицер привез привет от верного человека, так что Гнат Романовскому полностью доверял. Архип тоже пану Романовскому доверял, Шепелю, с которым судьба его пару раз сводила — доверял, а вот Петлюре, с которым столкнулся однажды, не доверял ни на грош. Было в Петлюре что-то такое, что вызывало у Архипа полное неприятие мелкого диктатора — презрение к людям, что ли… Он не мог точно сформулировать это ощущение, не хватало образования, чтобы разложить по полочкам, но ощущение вылилось во фразу «гівно-чоловік»[78]. И эта фраза была окончательным приговором. Конечно, Архип не знал, что более чем через полстолетия напишут слова про «презрение к людям у нюхающих розы», которое «страшнее, но честней гражданской позы», но если бы Архип знал эти фразы, то мог бы удивиться тому, как в Петлюре оба качества — и презрение к людям, и гражданская поза, сочетались в высшей степени удачно. А потому оценка, данная Майстренком, бывшему диктатору была исчерпывающей и большего уточнения не требовала. Степан оказался человеком уверенным, толковым, умелым. Он курсировал по селам, говорил с народом, умел разбираться в людях и выбирал из них только тех, в ком был уверен — не предаст. Надо сказать, что задание Романовского было сложным — народ от бесконечной войны устал, а большевики крестьянину землю дали. Петлюра что-то бубнил про «потом», что надо решать мудро, а большевики разрешили черный передел — кто сколько сможет, тот и возьмет. Как и всегда, подкуп крестьянства, для которого земельный вопрос был очень острым и насущным со стороны большевиков был удачным. А сала за шкирку крестьянину большевики залить еще не успели. Хотя старались. Но продразверстку хитрые мужички как-то выдерживали, надежно укрывая излишки зерна от вечно голодных продотрядовцев. Архип тоже воевать не хотел. Но понимал, что с большевиками каши не сваришь. Еще немного пройдет времени — и прижмут они крестьянина. Вот и местный учитель, Колобродич, стал активно сотрудничать с Романовским. Наверное, если бы не Гнат, так и не стал Архип во все это ввязываться, а, может быть, стал бы… Сказать сложно. Он понимал, что все могло бы сложиться и по-другому. Но сложилось так, как должно было. И совесть Архипа молчала, значит, делал все, как надо было. Народ был взбаламучен. А выступления Петлюры все не было и не было. Говорили, что под Винницей появился Шепель, эту новость привез Степан Романовский, офицер был возбужден, но, в тоже время доволен. Вот только селянам от этого появления атамана не было ни холодно, ни жарко. Восстание вспыхнуло само по себе. И повод оказался глупее не придумать. В Гоноровке, маленьком селе недалеко от Ямполя, красноармейцы реквизировали у одного мужичка самогонный аппарат. Ну, казалось бы, что такое самогонный аппарат? Не хутор же забрали у человека? Так за хутор один украинский пан такое восстание поднял, что не одно десятилетие горели и Украина, и Польша, да и татарве с москалями досталось. А тут самогонный аппарат! Мужичка, которого с самогонным аппаратом прихватили пошла толпа крестьян выручать. А были среди тех крестьян сагитированные паном романовским. Своего товарища они отбили, солдатиков не то чтобы помяли, а совсем порешили. И тогда решили мужички, что надо всем миром вставать, тогда, может быть, сумеют как-то большевичков подвинуть, на место поставить. Знали, что частей регулярной Красной армии по Ямполю да Могилеву раз два да обчелся… Вот и приняв спасенного самогону для храбрости, разослали гоноровитые гоноровчане гонцов по окрестным селениям. И полыхнуло по могилевской и ямпольской земле… Поднялся крестьянский бунт — бессмысленный и беспощадный. На первых порах восставшим везло. Действительно, отряды красноармейцев стягивали к Жмеринке и Виннице, чтобы перекрыть движение отряда атамана Шепеля, так что несколько карательных отрядов из-за своей малочисленности нашли свое пристанище в украинском черноземе. Повстанцы особо не зверствовали — они просто убивали всех большевиков и красноармейцев, ну, так, на всякий случай, чтобы больше тута не лазили. Своих не трогали. Свои в Красную армию не шли. А кто шел, тот уже своим не был. Тот отряд шел из Могилева. Их отрядом командовал сам Романовский. Он был здорово зол, что восстание поднялось не вовремя. Но отряды повстанцев возглавил, понимая, что без толковой координации и взаимодействия восстание обречено на поражение в первые же дни. Засаду офицер организовал по всем правилам военного искусства. Отряд чекистов и красноармейцев попал под плотный оружейный огонь и тут же бросился врассыпную. Деморализованных большевичков добивали, преследуя по полю, как зайцев преследуют во время браконьерской охоты. Этого еврея довольно почтенного возраста, который бросился не в поле, а в лес, навстречу опасности, Архип и Гнат заметили сразу же. Гнат тогда толкнул Архипа в бок и сказал, что это же старый Лойко, ямпольский балагура, который контрабандой баловался, Гнат у него кое-какой товар промышлял. Заметил Лойка и Степан Романовский, который выпустил по беглецу три пули из нагана. Старик упал. «Посмотрите» — коротко буркнул Романовский Архипу. Тот с Гнатом отправился в лес. Лойко, на удивление, казался жив. Архип, которому до смерти надоело убивать, старика отпустил. На следующий день он переговорил с Гнатом и оставил повстанцев, Гнат последовал за товарищем. Архип оказался прав. Вскоре прибыли карательные части чекистов и восстание захлебнулось в собственной крови. Шепель ничем помочь восставшим не сумел. Белополяки запретили Петлюре выступать против большевиков, а сам Петлюра ничего из себя не представлял и позволил все набранные части разоружить. Потом говорили, что кто-то Петлюру пристрелил, на что Архип отреагировал совершенно спокойно: «Собаці — собача смерть»[79].

Пока Архип предавался воспоминаниям, Гнат его не теребил, мол, пора приступить к делу (в смысле выпивке). И только благодаря Ульяне, которая быстро сообразила, что раз приехал старый друг Архипа, то надо бы на стол накрыть. Тем более, что ел отец плохо, вот, может с другом, да под чарочку, поест трохи[80]. Так что пока на небольшом столе под той же грушей ставились нехитрые закуски и бутыль самогона, Гнат наблюдал за быстро меняющейся обстановкой на столе и помалкивал, не мешая другу что-то там обдумывать. Но как только все приготовления были закончены, думы старшего Майстренка было прерваны самым бесцеремонным образом. Стол был накрыт на двоих. Братьев не было, да и не положено им за столом сидеть вместе со взрослыми. У тех свои разговоры, свои дела, нечего детям с ними за одним столом сидеть, слушать то, что для их ушей не предназначается. И вообще, что за порядки такие, когда за столом из-за дитя ни слова крепкого ни сказать, ни выпить крепко нельзя? Не порядки это, а бардак. Даже на праздники — у старших свой стол, у детей — свой. Так было заведено исстари. Семьей садились вместе. А как гость на порог — взрослые за один стол, дети за другой.

— За Антонку! — просто, без изысков, произнес Архип, и быстрым движением опрокинул внутрь чарку горилки, рука сама потянулась за крепким, темно-зеленым, с белыми прожилками и рядами меленьких пупырышек, огурцом. Гнат не заставил себя долго ждать, он выпил, по привычке, закусив рукавом, только потом пристально посмотрел на товарища, который задумчиво хрустел огурцом, не спеша разливать по второй. И показалась ему в словах старшего Майстренка такая невыносимая туга, как будто не за здоровье и чудесное спасение Антона они пьют, а за его упокой.

Загрузка...