ПОСЛЕДНЯЯ ОСЕНЬ

«Этот товарищ, разложившийся в заграничной обстановке…» Болтливый пассажир

О том, что он собирается в Москву, Блюмкин через Седова сразу же сообщил Троцкому. В условленное место Лев Седов принес две книги, которые Блюмкин должен был передать в Москве его жене или сводной сестре. Секрет этих книг заключался в том, что в каждой на одной из страниц между строчек Троцкий написал специальным химическим раствором письмо своим сторонникам в Советском Союзе.

Кроме того, Блюмкин захватил с собой в Москву книгу Троцкого «Что и как произошло?»[63], которая, как отмечал он, продавалась во всех книжных магазинах Константинополя, и экземпляр вышедшего в Париже «Бюллетеня оппозиции».

Через два с половиной месяца Блюмкин каялся: «Ложный стыд отказаться от своих первоначальных заявлений Л. Троцкому — и остатки оппозиционных настроений содействовали тому, что я принял от Троцкого через Льва Седова поручение по связи в СССР, я взял два письма, написанных химически на страницах 103 и 329 прилагаемых при сем книг. Химически проявитель мне неизвестен, на основании растворов знаю, что примитивный».

«Я должен был передать эти письма кому-либо из следующих четырех лиц: Анне Самойловне Седовой (жене Льва Седова), которую я должен был разыскать в ГУМе, в одном из институтов НКПС, где она работает, или дочери Троцкого[64], или ее мужу Волкову, которого должен был разыскать через некую Дудель, проживающую в доме Моссовета на Гнездниковском пер. в № 912… — уточнял Блюмкин в показаниях. — В подтверждение получения Анна Самойловна должна была послать телеграмму с условной подписью. В доказательство, что я человек, заслуживающий доверия, я никакого пароля не получил, а должен был напомнить ей, что она провозила из Алма-Аты почту в подушке. В случае моего возвращения в Константинополь я должен был привезти информацию, которую мне дала бы Анна Самойловна. По своему усмотрению я должен был встретиться с теми лицами, которых бы мне указала в Москве Анна Самойловна. К этому сводилось все поручение: оно было чисто информационное и почтовое и не содержало в себе никаких активных или организационных заданий».

Десятого августа, в день отъезда, Блюмкин еще раз встретился с Седовым, который передал ему настоятельное пожелание Троцкого: «Главная задача — связь и еще раз связь». Необходимо было любыми способами наладить связь между троцкистами в СССР и их лидером — через Ригу, Европу с Константинополем. Всем «настоящим революционерам», говорил Троцкий, нужно как можно скорее объединиться.

Простившись с Седовым, Блюмкин отправился в порт. Там ему предстояло пройти еще одно, последнее испытание в Турции.

* * *

Между прочим, пароход «Ильич», на котором Троцкий прибыл в Турцию, совершал регулярные рейсы по маршруту Одесса — Константинополь — Одесса. Построенный по русскому заказу в Англии, он когда-то носил название «Император Николай II». После отречения Николая его переименовали в «Вече», а к лету 1922 года, отремонтировав, снова переименовали, на этот раз — в «Ильича».

В декабре 1931-го «Ильич» чуть не утонул во время шторма, наскочив на камни у острова Сагиб. Пассажиров удалось переправить на берег, а сам пароход пытались стянуть со скал аж до 3 января 1932 года, когда это удалось, наконец, сделать. Кстати, моряки окрестили его «роковым судном»: в 1908 году он потерпел аварию в Средиземном море, в 1918-м — опрокинулся в Одесском порту, в 1931-м — наскочил, как сказано, на камни, в 1934-м — при выходе из Одессы столкнулся с Воронцовским маяком.

Всем участникам спасения парохода в декабре 1931-го — январе 1932-го вручили специальный нагрудный знак — «За спасение п/х „Ильич“», на котором изображен сам пароход с дымящейся трубой и развевающимся красным флагом с серпом и молотом.

В 1920–1930-е годы на «Ильиче» между Одессой и Константинополем курсировал курьер константинопольской резидентуры советской разведки. Он перевозил сфотографированные на пленку различные документы. Идея с фотопленкой считалась очень эффективной — в случае опасности стоило открыть коробку с катушками, как пленка сразу же засвечивалась.

Возможно, Блюмкин тоже плыл в Одессу на «Ильиче». Название парохода в показаниях он не упоминает. Однако его проникновение на пароход было похоже на эпизод из какого-нибудь шпионского детектива. Впрочем, вся жизнь Блюмкина походила на детектив.

Итак, Блюмкин прибыл в порт. На пароход он должен был попасть незаметно. Разработали целую операцию. Персидский купец, торговец древними книгами и резидент разведки превратился в больного советского матроса с парохода. На носилках его доставили на борт и поместили в отдельную каюту. Пока судно стояло в порту, в каюту никого не пускали, а рядом с «больным матросом» постоянно находился «врач».

Наконец пароход снялся с якоря и взял курс на Одессу. Когда берега исчезли с горизонта, Блюмкин вышел на палубу. Он пребывал в радостном возбуждении. После нескольких месяцев колоссального напряжения, постоянной опасности провала и опасения слежки Блюмкин снова оказался среди советских людей, мог говорить по-русски. Он расслабился и его «понесло» — почти как Остапа Бендера на легендарном учредительном заседании «Союза меча и орала».

Блюмкин важно намекал членам экипажа, что им выпала честь перевозить очень важную персону — его то есть. Своей фамилии он, правда, не назвал, но сообщил, что выполняет важнейшее секретное задание. Если пограничники в порту начнут придираться к морякам, хвастливо заявлял Блюмкин, он сразу же вызовет пограничного начальника и все будет в порядке.

Матросы слушали его, раскрыв от изумления рты. Уж очень складно и гладко вещал Блюмкин. К тому же теперь ему не надо было сдерживать себя в выпивке, и чем больше он «потреблял», тем больше расходился и тем красочнее становились его рассказы. Он, например, сообщил, что собирается вскоре начать переброску оружия в Сирию «для друзей» и что в его распоряжении — подводная лодка, которая делает 40 миль в час. «Не знаю только, как лучше переправить оружие на базу, — на пароходе или подводной лодке, — говорил Блюмкин. — В Москве предстоит решать этот вопрос». Потом объявил, что подбирает в свою группу надежных людей и может взять одного из них — председателя судового комитета матроса Билярова. Чем-то он ему очень понравился.

В разговорах с этим Биляровым Блюмкин провел большую часть времени по пути в Одессу. Часто к ним присоединялись капитан и другие члены экипажа. Однако постепенно разглагольствования этого странного пассажира начали настораживать Билярова. Он болтал о таких вещах, о которых явно должны были знать далеко не все. Однажды, когда они остались наедине, Биляров недоуменно спросил Блюмкина: «Как вы можете говорить на эти темы с людьми, которых впервые видите? А если вам нужны для работы подходящие люди, я мог бы порекомендовать компетентных товарищей». Блюмкин тогда ничего не ответил.

Чуть позже возник спор о положении в Китае. Блюмкина снова «понесло». Он стал вспоминать, как во время командировки в Монголию ездил с секретной миссией к генералу Фэн Юйсяню. Затем начали спорить о недавних событиях — конфликте на Китайско-Восточной железной дороге, которая проходила по территории Маньчжурии, но оставалась под управлением и обслуживанием советской стороны.

Надо сказать, с начала 1929 года ситуация вокруг дороги становилась все более и более напряженной. Чан Кайши требовал передать дорогу Китаю и обвинял советскую сторону в пропаганде коммунизма и подрывной деятельности. Назревал военный конфликт, который и начался чуть позже, в октябре 1929 года, и продолжался до конца ноября. Китайцы были разбиты. Тогда в Красной армии пели:

Показала свою прыть

Наша кавалерия.

Чан Кайши ночей не спит —

Стала дизентерия.

Метко бьют винтовки наши,

Хорошо свистят клинки,

Эх, и всыпали мы каши

Вам, буржуйские сынки.

Но в августе 1929 года боевые действия еще не начались. Однако Блюмкин резко критиковал советскую позицию по этому вопросу. «Наша политика в Китае империалистическая, — говорил он. — Чан Кайши правильно сделает, если выгонит нас, так как все наши организации, работающие на КВЖД, занимаются коммунистической агитацией, а это недопустимо. Если вспыхнет война, то эта война будет с нашей стороны несправедливой. Я абсолютно не согласен с такой политикой. Коли такое случится, то в знак протеста я сдам свой партбилет».

Начало конфликта на КВЖД Блюмкин застал, а вот до его конца не дожил.

Четырнадцатого августа он был уже в Москве. Его встречали как героя. Но в эти первые счастливые дни пребывания в СССР Блюмкин и помыслить не мог, что матросу Билярову, председателю судового комитета парохода, на котором он плыл, все еще не дает покоя тот странный пассажир, который всю дорогу выбалтывал вещи, подозрительно похожие на государственные тайны.

Прошло десять дней после этого рейса, когда Биляров наконец решился. Он сел за стол и на четырех страницах написал донесение о поведении этого странного человека, рассказав всё, о чем тот разглагольствовал на пароходе.

«У меня глубокое убеждение, — сообщал Биляров, — что этот товарищ, разложившийся в заграничной обстановке… воспринявший меньшевистское глядище на нашу политику, скатившийся совершенно ко II Интернационалу… именно теперь в эти тяжелые минуты, которые наша страна переживает по дальневосточному вопросу, когда больше всего нужна сплоченность всей партии, военный с тремя ромбами[65], член партии, заявляет, что сдаст партбилет. Это позор для партийца, это дезертирство. На мой взгляд, таким людям не место в партии, раз они собираются в критический момент покинуть ее, дезертировать. С коммунистическим приветом, гр. Биляров (Чочов)».

Свое донесение Биляров адресовал «товарищу Наумову», то есть атташе советского консульства в Константинополе и руководителю ОГПУ в Турции Науму Эйтингону. Вскоре это заявление уже лежало на столе у Трилиссера. Но Блюмкин пока ничего о нем не знал.

«Вот делают из меня международного авантюриста». Новые планы и новые агенты

Это был далеко не первый «сигнал» на Блюмкина. Агабеков утверждал, что еще руководитель константинопольской резидентуры Яков Минский (которого потом сменил Эйтингон) докладывал Трилиссеру, что Блюмкин разъезжает на советских пароходах и агитирует их команды «за Троцкого».

В том, что доклады о поведении Блюмкина приходили на Лубянку еще раньше, нет никаких сомнений. Вопрос, однако, в том, как на них реагировало руководство ОГПУ. С одной стороны, по словам Агабекова, из-за этого компромата Трилиссер якобы сомневался в Блюмкине даже тогда, когда тот еще разъезжал по Ближнему Востоку. Но, с другой стороны, против Блюмкина не предпринимали никаких мер, и этот факт создает простор для различных версий. Ведь если допустить, что Блюмкин внедрялся в доверие к Троцкому, то он так и должен был себя вести. Значит, и «сигналы» на него были своеобразным знаком качества его работы, и Трилиссер с удовлетворением читал их.

Как бы то ни было, в Москве «Блюмкина встретили с большим почетом», — вспоминал Георгий Агабеков. В его распоряжение выделили автомобиль, его принял глава ОГПУ Менжинский, затем пригласил на обед. Блюмкин даже сделал доклад о положении на Ближнем Востоке в ЦК, особенно его работой интересовался член Политбюро и секретарь ЦК Молотов.

Появившись в восточном секторе Иностранного отдела ОГПУ, Блюмкин много рассказывал о своих поездках и показывал свои фотографии у пирамид в Египте, верхом на верблюде, в Яффе, Бейруте и других местах. Правда, его рассказы носили общий характер. О том, чем именно он занимался и какие задачи выполнял, Блюмкин не говорил. Когда же его спрашивали об этом, отвечал: «Это попробуйте узнать у Михаила Абрамовича. Я ему докладывал».

В восточном секторе, по уверениям Агабекова, Блюмкин пользовался сомнительной репутацией. Хотя сотрудники признавали за ним ум и энергию, но считали его большим хвастуном, краснобаем и любителем приврать. Его самого это, похоже, мало волновало. У него были поистине наполеоновские замыслы.

Планы Блюмкина заключались в усилении советской разведки на Ближнем Востоке. Он считал, что в каждой из стран должен работать резидент, а в Константинополе и Каире — старшие резиденты, которые являлись бы его, Блюмкина, заместителями. Сам же он планировал руководить их работой из Москвы, время от времени инспектируя работу резидентов на местах. Блюмкин предлагал включить в его «зону ответственности» также Ирак, Персию и Индию.

Ему нужны были дополнительные сотрудники. Трилиссер разрешил подбирать новых людей. Одним из них был некий инженер по фамилии Рабинович — он должен был открыть автомастерскую в Палестине. Для работы в Египте выделили чекиста восточного сектора ИНО по фамилии Аксельрод. Еще одного человека для своей резидентуры Блюмкин нашел сам.

Весной 1928 года, отдыхая в санатории в Гаграх, Блюмкин познакомился там с художницей Ириной Великановой, бывшей женой одного из министров так называемой «Дальневосточной республики», существовавшей на территории Забайкалья и Дальнего Востока в 1920–1922 годах. Между ними возник роман, хотя и не долгосрочный. Перед отъездом в Турцию Блюмкин предлагал ей перейти на службу в ОГПУ, но тогда они так и не договорились.

Из Турции он писал Трилиссеру, что его «конторе» нужна секретарша со знанием французского языка (сам Блюмкин его практически не знал), а кроме того, «внешняя жена». Считается, что женатый человек всегда вызывает меньше подозрений. Тогда вопрос так и не решился, но теперь Блюмкин снова решил привлечь Великанову к работе.

Она обрадовалась встрече, но ехать за границу в качестве «внешней жены» нелегала ОГПУ сначала категорически отказалась. Блюмкину пришлось потратить немало времени, чтобы ее уговорить. Наконец Великанова согласилась, и он начал обучать ее основам работы разведчика. 4 октября 1928 года она выехала в Константинополь.

Уже упоминавшийся историк Алексей Велидов, получивший в 90-х годах прошлого века доступ к архивным документам, связанным с работой Блюмкина, отмечал, что перед отъездом тот выдал Ирине Великановой 150 долларов зарплаты, 150 долларов подъемных и 60 долларов на организационные расходы. Блюмкин пообещал, что вскоре тоже приедет в Константинополь. Но ее работа в Турции началась неудачно — Великанова то ли потеряла, то ли у нее украли все выданные Блюмкиным деньги. В отчаянии она прислала телеграмму на французском языке в Москву: «Потеряны все деньги. Перечислите. Целую. Рита». Пришлось Блюмкину перечислять ей деньги. Больше они не увидятся уже никогда.

«У меня было… желание уйти из ГПУ, но я понимал, что при моем деловом положении это трудно будет мотивировать, — сообщал Блюмкин в письме Трилиссеру, написанном уже в тюрьме. — Отсюда и возникла моя просьба к Вам не посылать меня за границу больше, чем на 2–3 месяца и не без товарища, которому в течение этого времени я передам дела».

* * *

Блюмкину нужен был хороший «старший резидент» в Константинополе. «В конце концов, — писал он, — я принял решение выехать за границу в сопровождении зама (как вы помните, того же Агабекова или Аксельрода). Сдать ему дела, рассадить новых людей, довести до конца задачу, составить отчет и, вернувшись, доложить Вам о происшедшем». То есть о своих связях с Троцким.

Тогдашнего руководителя восточного сектора ИНО Георгия Агабекова Блюмкин действительно рассматривал в качестве своего потенциального заместителя. Насколько можно судить, Трилиссер был не против, и Блюмкин предложил Агабекову поехать в Турцию.

Сам Агабеков излагает в мемуарах другую версию их отношений, которая, на наш взгляд, слишком пристрастна по отношению к Блюмкину. Тем не менее она существует.

«Заметив, что я не особенно доверяю его рассказам, Блюмкин решил, что называется, подкупить меня, — утверждает Агабеков. — Он сказал, что Трилиссер поручил ему выбрать лучших сотрудников, если я согласен работать с ним, то он с удовольствием возьмет меня в Константинополь на должность своего заместителя. Я ответил, что никогда никуда не прошусь и что мое назначение зависит от Трилиссера».

Через несколько дней Трилиссер повторил это предложение в присутствии Блюмкина. Агабеков заметил, что ему, как армянину, вряд ли удобно ехать в Турцию. Трилиссер сказал, что подумает. На следующий день он опять вызвал Агабекова и уже наедине сказал ему, что, ознакомившись детально с докладами Блюмкина и не особенно им доверяя, он просит его поехать, «чтобы прибрать к рукам всю работу, сделанную Блюмкиным на Востоке», а затем он Блюмкина отзовет и руководителем там останется Агабеков. Тот согласился.

Этот эпизод, если он происходил именно так, вызывает много вопросов. Следовательно, Трилиссер уже тогда сомневался в Блюмкине? Но из-за чего? Был ли он недоволен им как разведчиком-профессионалом? Тогда почему в Москве Блюмкина встречали с почетом, о чем упоминают даже его недоброжелатели? Или недовольство Блюмкиным возникло уже во время его пребывания в Москве, когда в Центре начали анализировать его отчеты о проделанной работе? А может, у Трилиссера скопилось столько информации о политической неблагонадежности Блюмкина, что он начал с подозрением относиться и к его работе в целом?

И другой поворот. Знал ли Трилиссер тогда о связи Блюмкина с Троцким? И не только о связи «по службе», которая, возможно, была санкционирована ОГПУ, но о связи «по убеждениям»? Что-то он наверняка знал, потому что вскоре назначение Агабекова в Турцию сорвалось. Из-за споров об отношении к Троцкому.

Агабеков описывает это происшествие так:

«В течение этого времени я часто бывал у Блюмкина, жившего в Денежном переулке на квартире у народного комиссара просвещения Луначарского (на самом деле, как мы помним, по соседству. — Е. М.). Заводя со мной беседы на политические темы, он старался выявить мое отношение к троцкизму. На этой почве мы однажды рассорились. Я в резкой форме осуждал троцкистов. На следующий день после ссоры Блюмкин пошел к Трилиссеру и заявил, что отказывается от моего сотрудничества, так как полагает, что я к нему приставлен в качестве политического комиссара. Разговор происходил при мне. Так как я со своей стороны тоже отказался сотрудничать с Блюмкиным, отставка моя была принята, и Трилиссер предложил мне ехать самостоятельно в Индию для организации резидентуры ОГПУ».

Здесь Агабеков не пишет прямо, рассказал ли он своему шефу о том, на какой почве они поссорились с Блюмкиным. Но, безусловно, он должен был изложить все причины, по которым отказывается работать с Блюмкиным, и, думается, вряд ли упустил случай рассказать о его «троцкизме».

Сам Блюмкин и не думал скрывать своих симпатий к Троцкому. По крайней мере гордился сотрудничеством с ним в прошлом. 1 ноября 1929 года в тюремной камере ОГПУ он написал на имя начальника Секретного отдела Агранова (Агранов был назначен начальником отдела 26 октября 1929 года) «дополнительные показания», которые озаглавил «О поведении в кругу литературных друзей».

Однажды вечером, недели через две после возвращения в Москву, он зашел в кружок «Друзей искусства и культуры» в Пименовском переулке, где были его старые знакомые, среди них Маяковский и Михаил Кольцов. Разумеется, завязались всякие споры и дискуссии. Блюмкин пишет об одной из этих перепалок:

«У меня в этот вечер была перебранка полу-принципиального (по вопросам литературного поведения Маяковского), полу-личного характера с Маяковским — моим старым приятелем.

В ходе этой пикировки Маяковский бросил мне фразу: „Не задирайтесь! Я помню, Блюмочка, когда вы секретарем были“, намекая этим на то, что когда-то я работал у Троцкого, желая меня этим поддеть. На это я ответил буквально следующее: „Секретарем я не был, я состоял для особо важных поручений при человеке, которого сидящий здесь Кольцов называл одним из самых аналитических и острых умов Октябрьской революции“, и что я „надеюсь, что он еще будет с нами и мы еще будем вместе“.

Далее, сидя рядом с Михаилом Кольцовым и полушепотом беседуя с ним, на его вопрос — что я теперь делаю, я сказал в шутливой, иронической форме: „Вот делают из меня международного авантюриста“».

Блюмкин признавал, что «может быть, и не следовало говорить Кольцову упоминаемой мной фразы», но при этом недоумевал: «Неужели же шутливое самоиронизирование между двумя членами партии есть вещь столь значительная?» «Мы бываем в своей среде более циничны», — справедливо замечал он.

Конфликт с Агабековым сам Блюмкин объяснял тем, что это именно он дал «отвод» своему потенциальному заместителю и что это было связано «только и только со специальной работой». Но после этого конфликта ему стало ясно, что пока он вряд ли получит заместителя. Пришлось ему готовиться к отъезду в Константинополь самому. Тем временем в ОГПУ началась процедура «партийной чистки». В первую очередь «чистке» подлежали коммунисты, уезжавшие в заграничную командировку. Некоторые из сотрудников ИНО считали необходимым выступить против Блюмкина и потребовать его исключения из партии «как человека чуждого рабочей психологии».

«Очень хорошо помню этот день, — писал Георгий Агабеков. — В клуб ОГПУ явились на чистку почти все сотрудники иностранного отдела и многие сотрудники других отделов.

В президиуме сидят члены Центральной контрольной комиссии Сольц, Караваев и Филлер. К ним подсаживается Трилиссер. Вызывают Блюмкина. Блюмкин выходит на трибуну и рассказывает свою биографию. Несмотря на всегдашнюю самоуверенность, он явно смущен и часто запинается в речи. После него немедленно выступает Трилиссер и характеризует Блюмкина как одного из преданнейших партии и революции работников. Слушатели, растерянные выступлением Трилиссера, молчат. Комиссия выносит постановление: считать Блюмкина „проверенным“».

Никто тогда не мог предположить, что менее чем через месяц «проверенный Блюмкин» будет расстрелян.

«…Через надежную подставную организацию…» Блюмкин советует продавать ценности за границу

Осенью 1929 года, в свою последнюю осень в жизни, Блюмкин не только разрабатывал новые планы работы резидентуры на Ближнем Востоке. За то время, пока он пребывал в роли торговца ценными древностями, у него появилось немало соображений о том, как можно было бы организовать это дело в государственном масштабе. Соображения Блюмкина по этому вопросу оказались весьма актуальными. Советское руководство как раз начинало грандиозную операцию по продаже художественных ценностей из музеев и хранилищ страны за границу. СССР нужна была валюта для проведения индустриализации.

В ноябре 1928 года в Берлине и Вене на аукционах были проданы несколько шедевров из Эрмитажа, а также из бывших царских и княжеских дворцов. Это были картины XVI–XVII веков, фарфор, мебель и т. д. Эмигрантская пресса подняла шум — она обвиняла большевиков в расхищении национального достояния России. Бывшие владельцы проданного на аукционах имущества даже начали предъявлять судебные иски к правительству СССР.

Все это, конечно, совсем не радовало Москву. Планы по продаже ценностей разрабатывались солидные — Советский Союз рассчитывал получить за них в ближайшие пять лет 30 миллионов золотых рублей. Но лишний шум вокруг этого государству был совсем ни к чему.

Блюмкин, конечно же, слышал о скандале вокруг продаж на аукционах Берлина и Вены. Имея личный опыт торговли старинными книгами, он решил предложить собственную схему, как организовать продажу ценностей без лишнего шума. Несколько дней он сочинял специальную докладную записку по этому вопросу.

«Основной вывод из этого опыта, — писал Блюмкин, — приводит к тому, что последующие аналогичные операции должны производиться не советскими органами непосредственно, а замаскированно, через надежную подставную организацию, хорошо юридически законспирированную…» Второе условие для успешного проведения операции, по Блюмкину, заключалось в том, чтобы изъятое имущество «не было бы ущербом для нашей науки и одновременно само по себе дало значительные валютные средства». Наконец, еще один урок: «на данное имущество не может быть предъявлено иска бывшими владельцами ввиду перехода этого имущества в казну до революции».

Выполнение этих трех условий, по мнению Блюмкина, создало бы идеальные условия для продажи художественных ценностей за границу. В качестве примера он предлагал организацию работы по продаже древнееврейских книг. Дело должно происходить так: Госторг передает книги конторе Якуба Султан-заде в Константинополе, Султан-заде собирает экспертов, те оценивают товар, и затем книги вывозятся на европейский рынок. Благодаря длинной цепочке из нескольких посредников, скупщиков и продавцов книг практически невозможно будет определить, что инициатором продажи является Советское государство.

«Что же касается нас (то есть конторы Султан-заде. — Е. М.), — отмечал Блюмкин, — то в самом худшем случае в нас будут подозревать коммерческую агентуру Госторга. Это нисколько не дискредитирует нашего прикрытия. В коммерческих взаимоотношениях с нашими торговыми органами находятся сотни фирм, и никто их в том, что они советская политическая агентура, не подозревает». А заграничные фирмы, уверял Блюмкин, не скрывают своей готовности работать с большевиками — главное, чтобы было выгодно: «Кауфман, например, не раз высказывал мысль о том, что хорошо было бы уговорить большевиков разрешить покупать в России старые древнееврейские книги и скупать книги у правительства».

Практически же, писал он, от реализации «этих ненужных СССР ценностей Союз может получить сотни тысяч долларов».

План Блюмкина в части продажи древних книг через его контору полностью реализован не был, но его предложения, похоже, не остались незамеченными.

В том же 1929 году началась продажа за границу предметов искусства из Эрмитажа, Русского музея и других хранилищ. Продажами — почти по рецепту Блюмкина! — должна была заниматься специально созданная «подставная организация, хорошо юридически законспирированная» с названием «Антиквариат» — под эгидой Наркомпроса.

Это была операция, одобренная на самом верху, но вскоре в Кремль пошли письма и телеграммы с протестами. Протестовали не только ученые, искусствоведы, музейщики, но также советские и партийные работники. Директор Ленинской библиотеки Владимир Невский писал, к примеру, своему начальнику — наркому Луначарскому:

«Раз став на путь распродажи, остановиться нельзя: сегодня продали Рафаэля, завтра продали Корреджио, затем начнем продавать рукописи Толстого и Достоевского.

Раз продавать, так продавать. Разделить рукописи Толстого по клочкам и продавать американцам по частям, а за рукописями Толстого рисунки Иванова, автографы Достоевского и т. д. Как директор Ленинской библиотеки, человек близко стоящий к науке и искусству, и как коммунист, я обращаюсь к Вам, уважаемый Анатолий Васильевич, и прошу Вас войти с ходатайством в ЦК ВКП(б) о приостановке этого губительного разрушения рассадников культуры и просвещения». Невский не так давно разрешил чекистам взять из библиотеки старинные книги, но все-таки получил в обмен гарантию их возвращения. А здесь…

Луначарский откликнулся: «Я с очень тяжелым сердцем согласился на эту операцию и указывал тогда же т. Микояну и т. Рыкову — к сожалению, я не был на политбюро тогда, когда обсуждался этот вопрос, — на те причины, по которым я являюсь в значительной мере противником этой операции». Но в сущности нарком вел себя довольно пассивно. Больше он не протестовал, в ЦК не обращался и вообще в последние годы своей жизни старался не вмешиваться в рискованные дела. Его лояльность оценили. В 1933 году Луначарского назначили полпредом в Испании, но он умер во Франции, не доехав до нового места назначения.

В результате операции по продаже художественных ценностей за границей навсегда остались 1450 произведений живописи, в том числе 48 шедевров — Ван Дейка, Тициана, Рафаэля, Рембрандта. В конце 1933 года СССР продал Британскому музею за 100 тысяч фунтов стерлингов (миллион золотых рублей) «Синайский кодекс» — самый древний на то время список Нового Завета, сделанный в IV веке. Никогда еще ни одна рукопись не продавалась за такую огромную сумму. За все проданные предметы искусства СССР получил примерно 25 миллионов золотых рублей. Активные продажи ценностей прекратились только в 1934 году.

Наверное, если бы Блюмкин прожил еще несколько лет, он с гордостью похвалялся бы в своей манере, что его советы не пропали даром и он внес свой вклад в индустриализацию страны.

Но прожить эти несколько лет ему уже было не суждено.

«Чтобы доказать… как-нибудь свои симпатии ко мне». Тайные встречи и роковой роман

С самого приезда в Москву Блюмкина не покидала навязчивая мысль: как быть с поручением Троцкого? Он, разумеется, не собирался отказываться от поручения — передать письма «вождя оппозиции» его сторонникам в СССР, — но решил сначала осмотреться и понять, что вообще происходит в стране. А то, что происходило, Блюмкину нравилось. По крайней мере, по его словам.

Во-первых, он увидел, что Сталин повел борьбу против «правых» — Бухарина, Рыкова и Томского, своих недавних союзников в войне против «левой оппозиции». Блюмкин поддерживал всей душой этот новый поворот в «линии партии». «Правых» он не любил куда больше, чем Сталина. Тем более что советское руководство, как ему казалось, фактически взяло на вооружение основные идеи Троцкого: «Самокритика все больше поднимается снизу к верху, совхозное и колхозное строительство есть основной момент линии партии в деревне, индустриализация производится с той максимальностью, какая возможна, оппозиция поэтому потеряла почву под ногами и разваливается…» Как самокритично отмечал Блюмкин, в таких условиях бороться теми методами, с какими выступает Троцкий, «есть авантюризм еще более худший, чем „объективный“ левоэсеровский авантюризм моей юности».

«Я понял, что совершил ошибку и перед ГПУ, и не знал, как ее исправить… — каялся Блюмкин в письме Трилиссеру. — Не раз я порывался открыть Вам или Вячеславу Рудольфовичу (Менжинскому. — Е. М.), но каждый раз боязнь, что Вы отнесетесь ко мне формально, боязнь причинить Вам неприятности и прочие малодушные соображения удерживали меня».

Отчеты о работе, новые планы, подбор новых сотрудников — все это давало ему повод оттягивать выполнение поручения Троцкого. К тому же у него завязывался новый и весьма увлекательный роман. Бывшую жену и сына Мартина он не забывал, и запечатанное завещание с просьбой в случае его смерти позаботиться о них лежало у руководства ОГПУ. Но случая завести новую связь он никогда не упускал. Осенью 1929 года начался его последний и, в полном смысле этого слова, роковой роман.

Ее звали Лиза, и она была его коллегой — работала в Иностранном отделе ОГПУ. Лиза Розенцвейг родилась 31 декабря 1900 года в Северной Буковине, которая тогда являлась частью Австро-Венгрии, позже отходила к Румынии, а ныне входит в состав Украины. Сегодня Елизавету Зарубину-Горскую-Розенцвейг называют «легендой» или даже «королевой» советской разведки. На ее счету десятки успешных операций, и самая известная из них — участие в добывании секретов американской атомной бомбы. В этой операции она участвовала вместе с мужем, не менее знаменитым советским разведчиком — Василием Зарубиным. Многие сведения о работе Елизаветы Зарубиной, впрочем, до сих пор остаются засекреченными.

После гимназии Лиза поступила на историко-филологический факультет Черновицкого университета, потом училась в парижской Сорбонне, а затем — в Венском университете, который окончила в 1924 году с дипломом переводчика французского, немецкого и английского языков.

Дальнейший поворот ее судьбы можно представить по официальным данным Службы внешней разведки России: «В 1925 году она становится сотрудницей органов безопасности и первые три года (1925–1928) работает в Венской резидентуре. В этот период привлекла к сотрудничеству с внешней разведкой ряд важных источников информации. С отдельными из них работала в последующих командировках за рубежом. Для выполнения специальных заданий Центра из Вены выезжала в Турцию». Что касается Турции, то для нас это — самое интересное.

Опять же, по информации СВР, в 1927 году Елизавета и ее муж Василий Зарубин были направлены в Данию и Германию на нелегальную работу, а в 1929-м — во Францию, где они находились до 1933 года. Затем была Германия, где Зарубины завербовали сотрудника гестапо Вилли Лемана, как говорят, одного из прототипов Штирлица. Потом — длительная командировка в США.

Работа Лизы Зарубиной в разведке складывалась не всегда гладко. Три раза ее увольняли со службы — в 1938, 1946 и 1953 годах, но дважды возвращали, когда к руководству разведкой приходили новые люди. Не вернули ее на службу только после «чистки» спецслужб от «бериевцев», под которую попала и она[66].

Однако в 1929 году она еще не была «королевой» разведки, хотя уже подавала определенные надежды. В ее официальной биографии не говорится о том, что в 1929-м она находилась в Москве и что там же, в ОГПУ, ей дали фамилию Горская. Нет никакой информации и о ее отношениях с Яковом Блюмкиным. Это и понятно: ее роль в судьбе Блюмкина оказалась, мягко говоря, неоднозначной.

Когда Блюмкин познакомился с Лизой — точно неизвестно. По одним версиям, это произошло в Турции, куда она выезжала «для выполнения специальных заданий Центра». По другим — в Москве, когда Блюмкин возвратился из Константинополя. Опять же, нет пока и точного ответа на вопрос, как и почему произошло это знакомство. По одним данным — просто потому, что они понравились друг другу. По другим — Лиза выполняла задание руководства ОГПУ и должна была «присматривать» за Блюмкиным и получить сведения о его связях с Троцким и его сторонниками.

Точно известно лишь то, что к 5 октября 1929 года они уже были знакомы и их роман успешно развивался. В этот день (5 октября, в субботу) Лиза возвращалась в Москву из отпуска и очень удивилась и обрадовалась, когда увидела на вокзале встречающего ее Блюмкина с огромным букетом цветов. Он сказал ей, что вскоре уезжает, и предложил сходить в театр. Она с удовольствием согласилась. Потом Блюмкин как-то позвонил ей и сказал, что прошел «чистку». Очень сожалел, что Лизы не было на этом мероприятии (она болела), — тогда бы она убедилась, какой он хороший партиец.

Откуда же известны эти подробности? А из рапорта Елизаветы Горской руководству ОГПУ, в котором она в деталях описала свои встречи с Блюмкиным. «Во время первых же двух встреч со мной Блюмкин стал меня уверять, что питает ко мне какие-то особые чувства, — сообщала она, — что он, к сожалению, должен уехать, но с удовольствием остался бы здесь, с тем чтобы доказать мне как-нибудь свои симпатии ко мне».

Судя по ее рапорту, с Блюмкиным в это время творилось что-то неладное. Он как будто в чем-то колебался. Говорил, что вскоре уедет, а потом вдруг заявил, что не собирается уезжать, пока не сведет с собой «некоторые политические счеты». Что это за счеты, Лиза, по ее словам, понятия не имела. Она думала, что Блюмкин не хочет уезжать из-за нее или же потому, что ему «надоела заграница», и постепенно подводила его к тому, чтобы он рассказал ей о своих сомнениях и колебаниях.

Блюмкин спрашивал ее, как она относится к людям, которые совершают ошибки. Надо ли их потом прощать? Лиза поинтересовалась, о ком идет речь. Блюмкин ответил, что это «секрет» — «касается дело его одного товарища». На следующий день он опять завел разговор на эту тему, и тогда Лиза уже решительно потребовала, чтобы он рассказал ей, в чем дело. Тут-то Блюмкин и «поплыл» — он поведал ей о встречах с Троцким, о том, что взял у него два письма и привез их в Москву, но потом понял, что совершил большую ошибку, и теперь хочет прямо и честно заявить об этом партии. Блюмкин сказал, что пойдет в Центральную контрольную комиссию (ЦКК). Лиза посоветовала ему пойти к Трилиссеру, но Блюмкин ответил: «Пусть меня судит вся партия».

Она спросила, знает ли еще кто-нибудь о его связи с Троцким, и тогда он рассказал ей о своей «двойной жизни» и своих тайных встречах с оппозиционером в Москве…

* * *

Почему так переживал Блюмкин, что его терзало? Можно только предполагать. Возможно, он действительно опасался, что руководство узнает о его встречах с Троцким. Может быть, дело было совсем в другом — установив связь с Троцким по заданию ОГПУ, он скрыл от руководства, что фактически был перевербован «львом революции», не устояв перед обаянием того, и взялся выполнить его поручение. А это было куда хуже, нежели просто встречи с опальным «вождем революции».

Блюмкин колебался — служебный долг и «преданность революции», как он ее понимал, боролись в нем с симпатиями к Троцкому и необходимостью исполнить данное ему обещание. Сначала ему показалось, что он нашел выход: передать материалы Троцкого его родственникам не самому, а через третье лицо. Таким человеком стал бывший директор Еврейского государственного театра Арон Пломпер. Его исключили из партии за оппозиционную деятельность, и он находился на нелегальном положении. Несколько раз он ночевал у Блюмкина, который помогал ему и деньгами — давал по два-три рубля на обед. Еще он пытался выяснить у Пломпера, есть ли в Москве какой-то подпольный центр оппозиции, но тот уходил от ответа.

Блюмкин дал почитать ему книги Троцкого и номера журнала «Бюллетень оппозиции», привезенные из Турции. Пломпер сказал, что их можно напечатать и в Москве, но нужно рублей 200–250. Блюмкин обещал достать. Дальше разговор перешел на финансирование оппозиции вообще. Блюмкин предложил раздобыть деньги с помощью «экса», то есть «экспроприации» — ведь при царском режиме революционеры прибегали к этому, а почему же сейчас нельзя? Когда в декабре 1929 года Пломпера арестуют, он расскажет на допросе: «Блюмкин выдвигал такую мысль: хорошо бы иметь среди других единомышленников кассира какой-нибудь организации, который мог бы для получения средств на нужды организации совершить растрату…» Впрочем, из этого разговора Блюмкина с Пломпером ничего не вышло.

Именно Пломпера Блюмкин попросил передать книги Троцкого с тайным посланием его сторонникам, написанным между строчками. Но тот этого не сделал — то ли он так и не смог найти родственников Троцкого, то ли просто испугался. Книги Блюмкину он возвратил — потом их нашли при обыске сотрудники ОГПУ.

Параллельно Блюмкин пытался установить связь с Карлом Радеком. Он, конечно, знал, что Радек «разоружился» и «покаялся», но надеялся, что тот сделал это вынужденно, под давлением обстоятельств. Однако Радек был в отпуске и вернулся в Москву только в начале октября.

Встреча с Радеком должна была состояться 9 октября, но как раз в этот день Блюмкин проходил «чистку», и встречу перенесли на следующий день. Сначала разговор шел очень осторожно. Радек интересовался, как живет Троцкий, и рассказывал, что многие из его сторонников решили порвать с оппозицией. «Я имел основание считать Радека старым и хорошим товарищем, — признавался Блюмкин в показаниях. — <…> Будучи чрезвычайно угнетен и измотан моими переживаниями, я не сумел удержаться при беседе с Радеком в рамках чисто информационного сообщения и раскрыл ему, что называется, всю свою наболевшую душу».

Блюмкин рассказал Радеку о поручении Троцкого и о своих попытках передать его письма сторонникам в Москве. Он почти что исповедовался Радеку. Ведь если в ОГПУ узнают о его контактах с Троцким, то ему грозит расстрел. Еще в 1923 году на Лубянке получили право самим рассматривать преступления, совершенные сотрудниками ОГПУ. Так что же ему делать? Все рассказать руководству и в ЦКК или уехать в командировку за границу?

Выслушав Блюмкина, Радек посоветовал ему… признаться. И чем быстрее, тем лучше. И еще порекомендовал поговорить с другим видным троцкистом — Иваром Смилгой. Смилга тоже признал свои ошибки и был восстановлен в ВКП(б).

На следующий день Блюмкин говорил со Смилгой, а потом снова с Радеком. Результаты этих бесед его ошеломили. Они оба однозначно высказались за то, чтобы Блюмкин рассказал о встрече с Троцким в ЦКК. Более того, они проинформировали о деле Блюмкина еще одного своего товарища — Евгения Преображенского. И он тоже поддержал их. Радек обещал, что, когда Блюмкин пойдет признаваться, они втроем обещают ему поддержку и защиту.

Блюмкин ушел от Радека окончательно подавленным. О его тайне знали уже несколько человек, и он не сомневался, что о ней быстро узнают и «наверху». А если это произойдет раньше, чем он успеет прийти с повинной, то будет еще хуже. Так что же делать?

Тогда он снова пошел за советом к Лизе, своей последней любви.

* * *

Блюмкин, конечно, представлял, как работает «система оповещения ОГПУ», и догадывался, что о многих его поступках на Лубянке уже известно. Так оно и было. Он совсем не удивился, когда уже в тюрьме ему, например, дали прочитать запись его пикировки с Маяковским, когда поэт советовал «Блюмочке» «не задираться». Почти дословное изложение их разговора! Но работой секретного сотрудника — сексота — Блюмкин остался недоволен. «Если же добавить к этому, что в тот вечер шпильки от меня за поддержку Маяковского получили многие мои собеседники, то, очевидно, и сексот был среди них, — уточнял Блюмкин. — Так, образ-характер его сводни ясен. В данном случае имеет место вульгарная недобросовестность сексота. Если мои объяснения не внушают доверия, — я могу просить очной ставки с Маяковским и Кольцовым».

Хотя Радек пообещал ему, что их разговоры останутся тайной, Блюмкин не очень-то обольщался на этот счет. Уже после его расстрела Троцкий так реконструировал в своем «Бюллетене оппозиции» события, связанные со встречами Блюмкина и Радека:

«Блюмкин хотел информироваться и разобраться, в частности понять причины капитуляции Радека. Ему, конечно, и в голову не могло прийти, что в лице Радека оппозиция имеет уже ожесточенного врага, который, потеряв последние остатки нравственного равновесия, не останавливается ни перед какой гнусностью. Тут надо еще принять во внимание как характерную для Блюмкина склонность к нравственной идеализации людей, так и его близкие отношения с Радеком в прошлом…

Радек… потребовал, по его собственным словам, от Блюмкина немедленно отправиться в ГПУ и обо всем рассказать. Некоторые товарищи говорят, что Радек пригрозил Блюмкину в противном случае немедленно донести на него. Это очень вероятно при нынешних настроениях этого опустошенного истерика. Мы не сомневаемся, что дело было именно так».

Другими словами, Троцкий подозревал, что Радек мог «заложить» Блюмкина, а скорее всего, и сделал это. Вероятно, и у Блюмкина были те же опасения. Версия о том, что Радек «сдал» Блюмкина, до сих пор жива, хотя документальных подтверждений этого не обнаружено. В отличие от других. При всем своем опыте работы в ВЧК — ГПУ — ОГПУ Блюмкин, наверное, и подумать не мог, что почти все люди, с которыми он будет встречаться в тот роковой для себя октябрь 1929 года, сообщат об этом «куда надо». Включая и Лизу Горскую, к которой он приходил уже в полном отчаянии.

В субботу, 12 октября, Блюмкин, по сообщению Горской, выглядел подавленным и мрачным. В воскресенье вечером, 13 октября, он показался ей «фразером, напыщенным человеком» и произвел «в общем какое-то неприятное впечатление». В понедельник, 14-го, она заметила, что «от его решимости и бодрости осталось мало, что настроение у него упало».

Во время этой, последней, встречи Блюмкин взволнованно говорил ей, что если он позвонит в ЦКК, то оттуда сразу сообщат о нем на Лубянку и он будет арестован, а потом и расстрелян. «Мне тяжело идти на все это, но другого выхода нет, — рассуждал он. — Ведь Радек или Смилга сами могут в любую минуту позвонить на Лубянку».

Вероятно, под нажимом Лизы Блюмкин все же позвонил в ЦКК. Он говорил в ее присутствии с членом ЦКК Ароном Сольцем и просил того вместе с Орджоникидзе, председателем ЦКК, его принять. Но Сольц, сославшись на занятость, отказался.

Блюмкин потерял контроль над собой. Он заметался. То он собирался все же написать заявление в ЦКК, то говорил, что все бесполезно и его все равно арестуют, то говорил, что уедет за границу, то начинал собирать бумаги, чтобы идти в ЦКК или на Лубянку. В конце концов Лиза ушла.

«Все время не покидала меня мысль о том, что, собственно говоря, раньше всех обо всем должен узнать т. Трилиссер, что я, его сотрудница, обязана ему рассказать еще до того, как Блюмкин пойдет в ЦКК», — сообщала Горская в своем рапорте. В тот же день она пошла к Трилиссеру, но на месте оказался только его заместитель Матвей Горб. Он внимательно выслушал Горскую и обещал все передать своему начальнику.

На следующий день ее принял и сам Трилиссер. «Я ждал в приемной Трилиссера, — вспоминал Агабеков, — когда вдруг вошла сотрудница иностранного отдела Лиза Горская и обратилась с просьбой пропустить ее вне очереди. У нее небольшое, но важное и срочное дело. У Трилиссера она задержалась около часу».

Трилиссер, однако, повел себя странно. Он посоветовал Лизе не встречаться с Блюмкиным и сказал, что сам его вызовет. Объяснений такому решению может быть несколько. Возможно, ОГПУ хотело проследить за действиями и связями Блюмкина и опасалось, что на этой стадии Лиза может его спугнуть. А возможно, Трилиссер хотел поговорить с глазу на глаз с человеком, которому он покровительствовал, и подсказать ему выход из сложившейся ситуации. Кто знает — если бы Блюмкин пришел сам, как все сложилось бы…

На следующий день его действительно вызвали, но Блюмкин на Лубянку не явился. «Тут уже я окончательно убедилась в том, что он трус и позер и не способен на большую решительность», — возмущалась Горская.

Но факт оставался фактом — Блюмкин исчез. Игра подходила к концу.

Загрузка...