Поэзия танка


ПОЭЗИЯ И ПОЭТИКА ТАНКА

На протяжении многих столетий поэзия танка занимала почетное место в комплексе традиционной японской культуры. Искусство актеров, музыкантов, художников, работавших в знаменитом жанре гравюры уки-э, даже писателей, создававших новеллы и драмы из жизни горожан, не говоря уж о декоративно-прикладных ремесленных промыслах, считалось занятиями несерьезными, хотя и любопытными. Между тем поэзия всегда слыла уделом людей благородных, возвышенных духом и достойных всяческого восхищения. Поэзии испокон веков отдавали дань императоры и императрицы, могущественные князья и церковные иерархи, придворные кавалеры и фрейлины. Важнейшая роль отводилась поэзии в духовной жизни самураев, которые всегда должны были быть готовы не только к кровавой схватке на мечах, но и к стихотворному поединку. Перед смертью самурай слагал прощальное пятистишие.

Начиная с «золотого века» японской цивилизации, эпохи Хэйан (IX–XII вв.), любовь к высокой поэзии была в стране поистине всенародной. Купцы, мастеровые, даже малограмотные крестьяне знали наизусть десятки, а подчас и сотни стихов из классических антологий. Как сказал тысячу лет назад составитель «Собрания старых и новых песен Японии» Ки-но Цураюки, «песни Ямато прорастают из семян сердец людских, обращаясь в бесчисленные листья слов… Не что иное, как поэзия, без усилия приводит в движение небо и Землю, пробуждает чувства невидимых взору богов и демонов, смягчает отношения между мужчиной и женщиной, умиротворяет сердца яростных воителей».

Сохраняясь в течение многих веков как достояние образованной элиты, поэзия танка вскоре стала национальной святыней, символом мистической «души Японии». В эпоху Эдо ученые и поэты так называемой национальной школы кокугаку провозгласили танка оплотом исконно японского духа, явленного в непресекающейся традиции. Када-но Адзумамаро, Мотоори Норинага, Таясу Мунэтакэ и другие ученые-филологи выступили с яростной критикой засилья конфуцианских «китайских наук» и апологией самобытности страны Ямато. Они черпали вдохновение в песнях «Манъёсю» и в подражание древним сами слагали утонченные пятистишия.

Однако к середине XIX в. в годы заката сегуната вака (танка), как и прочие старинные поэтические жанры, пришли в состояние упадка, лишившись на время былого ореола в глазах интеллектуальной элиты. После реставрации Мэйдзи многие молодые реформаторы всерьез ставили вопрос о полном отказе от традиционных жанров и форм поэзии, живописи и музыки в угоду западным нововведениям. Противники же вестернизации всячески отстаивали независимость «японского пути» и противопоставляли бурному натиску Запада нарочитое пристрастие к архаике, к обветшавшему канону. Усилиями бескомпромиссных лидеров обоих направлений все японское искусство и поэзия уже в первой трети нашего столетия в конечном счете разделились на две параллельные ветви — традиционалистскую и новаторскую, сосуществуя, но почти не пересекаясь.


При дворе императора Мэйдзи танка возродились в классическом варианте с неизбежным налетом эпигонства. Сам император был энтузиастом высокой лирики и сложил за свою жизнь не менее ста тысяч вака. Его супруга императрица Скэн ограничилась всего лишь сорока тысячами пятистиший. Сочинением танка увлекались придворные, военные и даже прибывшие из Европы христианские миссионеры, но стиль их был беден, образы клишированы и незамысловаты, что не могло не вызвать протеста решительно настроенных западников.

В 1882 г. три профессора Токийского университета Тояма Тюдзан, Ятабэ Скон и Иноуэ Сэнкэн выпустили сборник переводов западной поэзии и авторских экспериментальных вирш «Собрание стихов нового стиля» («Синтайсис»). В предисловии составители обрушились на традиционный восточный стиль «цветов, птиц, ветра и луны», на поэтику реминисценций и аллюзий, на строгий классический канон. «Мысль, которую можно выразить в форме танка, может быть лишь краткой вспышкой — как искра фейерверка, как блеск падающей звезды», — писали они, сравнивая «бедность» отечественной поэтики с богатством и разнообразием западных поэтических жанров и форм. Подменяя качественные критерии количественными, многие поэты, критики и теоретики стиха требовали выбросить танка, а заодно и хайку на свалку истории. Самоуничижение этих безудержных апологетов европейской литературы можно сравнить лишь со странной слепотой молодых художников того же периода, боготворивших Сезанна и Ван Гога, но отвергавших при этом гравюру Хокусая и Хиросигэ. Им было еще не известно, что те же Сезанн и Ван Гог восхищались шедеврами эдоской гравюры. Многие молодые интеллектуалы отрекались и от веры отцов, принимая крещение, дабы тем самым быть окончательно допущенными в лоно западной цивилизации.

И все же в глубине души наиболее здравомыслящие писатели, живописцы, общественные деятели сознавали необходимость конвергенции культур. Период «низкопоклонства перед Западом» окончился перед японо-китайской войной, когда мощный всплеск паназиатского национализма пробудил к жизни миф о божественной миссии расы Ямато в Азии. Императорский Эдикт об образовании (1890), ставший почти на полстолетия государственным моральным кодексом, призвал интеллигенцию к изучению классического наследия, к утверждению традиционных этических и эстетических ценностей под лозунгом «Японский дух — западные знания».

Поэты по-разному отозвались на этот призыв. Одни во главе с Масаока Сики пошли по пути последовательного обновления традиционных жанров и адаптации их к требованиям Нового времени. Их творчество породило шедевры лирики танка и хайку японского Серебряного века, заложив прочные основы для дальнейшего развития и совершенствования обоих древних жанров. Другие, подобно Ёсано Тэккану, попытались превратить поэзию танка в орудие националистической пропаганды — и эта, в конечном счете тупиковая, линия развития тоже прослеживается вплоть до конца Второй мировой войны.


В 1894 г. двадцатилетний начинающий поэт, получивший впоследствии за свои воинственные пятистишия прозвище Тэккан Тигр, выступил в печати со статьей «Звуки, губящие страну» («Бококу-но ин»), которой был предпослан подзаголовок «Порицание современной убогой поэзии танка». Этой статье суждено было стать знаменем поэтической реформации, ниспровергающей прежних идолов, и манифестом нарождающегося движения «японизма». Рассматривая на исторических примерах общественную значимость литературы, ее роль в жизни государства, а также отвергая отвлеченную, безличную пейзажную лирику, Тэккан убежденно пишет:

Существует тесная связь между расцветом и упадком страны и ее литературой; я уверен, что это относится и к поэзии танка. Есть на свете бесстыдные люди, высказывающие глупейшие суждения: мол, мораль и литература — совершенно разные вещи. Из их числа, несомненно, выйдут и те, кто способен погубить страну!

Бичуя бездарных стихотворцев, создающих пресные подражательные вирши, Тэккан развивает свою мысль в колоритном сравнении:

Пьянство и распутство разрушают человеческое тело, так что вред, ими наносимый, ясно видим всем; недостойные же обычаи и нравы разлагают человеческий дух, и вред, ими наносимый, не всегда можно разглядеть. При этом первое губит лишь плоть человеческую, второе же угрожает всей державе… Кто не находит удовольствия в вине и любви?! Но разве следует ради хмеля и похоти губить свое тело? Я всем сердцем люблю вака, но не потерплю, чтобы посредством вака губили мою страну!

Учась у древних мастеров, утверждает Тэккан, нужно слагать собственные стихи, черпая вдохновение не в омертвевшем каноне, а в живой природе. Лишь ощутив во всей полноте гармонию мироздания, можно создать полноценные, одухотворенные, мужественные стихи.

Однако нашими современными поэтами оказались люди, подобных истин не разумеющие. Они во всем копируют древних, спорят о достоинствах копий и всю жизнь готовы провести в копировании… Они знают лишь своих старых мастеров, а ритмы природы и мироздания недоступны их слуху… Они выискали себе в старье каждый что-нибудь по своей мерке и усвоили из творений древних только слабые места.

Критикуя эпигонов за непомерное раздувание культа антологии «Манъёсю» (VIII в.), за преклонение перед анахроничным стилем поэта XVIII в. Кагава Кагэки, Тэккан упрекает современников в вульгарности, в смешении категорий изящного и грубого, в использовании опрощенной разговорной лексики — короче говоря, в профанации благородного жанра танка.

Спросите ли о масштабах подобной поэзии — они мизерны; если говорить о духе ее — дух слаб, качество вирш низко и примитивно, ритм их раздерган. Да если говорить о стихах такого сорта, мне бы и ста дней не хватило, чтобы перечислить их пороки.

Яростная инвектива Тэккана, подкрепленная его собственными воинственными танка во славу японского духа и японского оружия, обращенного против Китая и Кореи, вызвала широкий резонанс. Историческая миссия Тэккана заключалась в том, что с его подачи танка на долгие годы превратились в рупор имперского самосознания нации и поэты, обращавшиеся к ура-патриотической теме, считали своим святым долгом писать «высоким штилем» именно в жанре танка. Сам Тэккан, дабы подтвердить делом великодержавные амбиции, отправился в новую колонию преподавать в Сеуле японскую литературу. Однако тяжелейший приступ тифа вынудил его оставить просветительские начинания:

Неужели дано

опочить мне в далекой Корее?

Если сгину я здесь,

вновь в убожество и небреженье

будет ввергнут стих Достославных….

Выздоровев и вернувшись на родину, Тэккан вскоре охладел к идеологии и обратился к «чистому искусству». Пробуя силы, кроме танка, также в рэнга и синтайси (ранней поэзии новых форм), Тэккан постепенно пришел к выводу о взаимодополнении старого и нового. Если его ранние пятистишия были проникнуты «мужественным духом», почерпнутым в древнейшей антологии «Манъёсю» (VIII в.), то уже в сборнике 1896 г. «Север, юг, восток и запад» («Тодзайнамбоку») преобладает лирическая тональность, навеянная куртуазной поэтикой поздних императорских антологий, в особенности «Новой Кокинсю» («Синкокинсю»).

В феврале 1899 г. Тэккан основал «Общество новой поэзии» («Синсися»). С апреля следующего года печатным органом общества становится поэтический журнал «Утренняя звезда» («Мёдзё»), со страниц которого начали свой путь в большую литературу Ёсано Акико и Китахара Хакусю, Ёсии Исаму и Исикава Такубоку. Опубликованная в «Утренней звезде» программа общества гласила:

— Мы верим, что наслаждаться красотой поэзии — врожденная способность человека, и видим в поэзии нашу отраду. Мы считаем постыдным слагать стихи ради одной лишь славы.

— Мы любим поэзию наших предшественников на Востоке и на Западе, но мы не можем унизиться до того, чтобы мотыжить уже возделанное ими поле.

— Мы будем показывать свои стихи друг другу. Стихи наши — не подражание предшественникам. Это наши стихи, стихи, которые каждый из нас слагает самостоятельно.

— Мы называем наши стихи национальной поэзией. Это новая поэзия нации эпохи Мэйдзи, которая произрастает от ствола Манъёсю и Кокинсю.

На протяжении многих лет признанными лидерами «Утренней звезды» оставались Тэккан и его муза Акико — талантливая ученица, страстная любовница, а затем верная жена и неутомимая сподвижница поэта. Их бурный роман, выплеснувшийся в виде романтического диалога на страницы поэтических книг, придал аромат подлинной новизны провозглашенной ими эстетике свободного творчества. Своей жизнью они стремились утвердить приоритет ничем не скованного чувства в мире бесконечных традиционных условностей и ханжеской морали.

Что мне заповедь Будды?

Что грозных пророчеств слова?

Что наветы и сплетни?

В мире нас сейчас только двое,

обрученных самой Любовью!

(Ёсано Акико)

Дочь богатого осакского купца, Акико нашла в себе мужество, чтобы пренебречь проклятием родителей и бежать в Токио к любимому, который был женат на другой! Тэккан… в свою очередь… не побоялся, вызвав суровое осуждение света, развестись, чтобы воссоединиться с возлюбленной. Откровенность их признаний, запечатленных в стихах, повергла в шок обывателей, привыкших к условному, завуалированному стилю любовной лирики танка.

Сборник Ёсано Акико «Спутанные волосы» («Мидарэгами», 1901) потряс литературный мир не только удивительной для танка страстностью и вызывающим эротизмом, но и броскостью экспрессионистской художественной манеры, тесной ассоциативной связью с поэзией Хэйана. Любопытно, что Акико осталась единственной в своем роде «пассионарной» поэтессой XX в., ощущавшей мистическую связь лишь с легендарной поэтессой IX в. Оно-но Комати. У нее не было ни учениц, ни последовательниц, если не считать фарсового подражания в некоторых опусах современной неоавангардистской поэтессы танка Тавара Мати.

Богемная лирика Ёсии Исаму и ностальгические строфы Вакаяма Бокусуй развили и продолжили направление неоромантизма, намеченное «Утренней звездой». Их раскованный стих с изощренной ритмикой и утонченной образностью противопоставил вдохновение, спонтанный поэтический импульс рациональному реалистическому методу, столь характерному для другого направления танка — мощной и разветвленной школы «Нэгиси», основанной самим Масаока Сики:

Над мудрецами

смеюсь в этом мире страстей —

они не знают

ни прекрасных сладостных грез,

ни безумных снов наяву!..

(Ёсии Исаму)

Хотя в истории литературы Масаока Сики более известен как гениальный преобразователь хайку, роль его в реформации теоретической базы танка не менее велика. Заядлый книгочей, одолевший согни томов собраний классической японской и китайской поэзии, Сики пришел к необходимости радикального изменения танка лишь в конце своего недолгого жизненного пути. К тому времени за плечами у него уже был опыт колоссальной текстологической работы по изучению и комментированию древних памятников, а также успешный опыт чрезвычайно интенсивного внедрения и распространения новой поэтики хайку в литературном мире эпохи Мэйдзи. Очевидно, именно триумфальное шествие созданной им поэтики и побудило Сики всерьез обратиться ко второму магистральному традиционному жанру.

В 1898 г. Сики опубликовал десять критических очерков под общим название «Послания сочинителям вака» («Утаёми ни атауру сё»). В очерках наряду со сравнительным анализом древних классических антологий содержалось резкое осуждение современных авторов танка, сопоставимое по своему пафосу только с яростными обличениями юного Тэккана.

Свои очерки Сики начал с критического разбора и ниспровержения великой антологии танка «Собрание старых и новых песен Ямато» («Кокинвакасю», X в.), а также всех последующих куртуазных антологий, определявших основную линию развития жанра вплоть до конца XIX в. Утверждая, что «Кокинсю» безнадежно устарела и потому никуда не годится, Сики противопоставил этой отжившей, по его мнению, традиции другую — восходящую к гораздо более древней антологии «Собрание мириад листьев» («Манъёсю», VIII в.). В его представлении, широту мировоззрения, благородство духа, свободу изобразительных средств и истинное богатство поэтического языка следовало искать только в «Манъёсю».

В своем третьем послании Сики безжалостно расправился с современниками, обвиняя их в примитивизме, невежестве, ограниченности, бездуховности, тупости и вульгарном плагиате. Критика была столь уничтожающей, что автор, видимо, сам поначалу плохо представлял, какие же позитивные действия можно предпринять в этой ситуации тотального распада жанра. Реальные способы реконструкции канона танка он предложил только некоторое время спустя в седьмом и десятом посланиях. Кредо Сики сводилось к сохранению формальных особенностей жанра при условии следования реалистическому принципу «отражения жизни» (сясэй) и введения современных понятий в традиционную поэтическую лексику:

Моя основная установка — выражать по возможности ясно те поэтические качества, которые лично мне представляются прекрасными.

Итак, главным для себя поэт признал следование природе, выявление прекрасного в мельчайших деталях обыденности. Не будем забывать, что метод сясэй уже был успешно апробирован его создателем в хайку. Не случайно многое в пятистишиях Сики при ближайшем рассмотрении напомнит о саби (терпкой горечи бытия) и ваби (вечной печали одиночества во Вселенной) — тех качествах, которые мы привыкли искать в лучших образцах лирики хайку.

Несмотря на то что Сики считал себя прежде всего новатором, главная его заслуга перед японской и мировой литературой состоит в непревзойденном умении сохранить и преумножить достижения чисто традиционной поэтики, адаптировав их к требованиям нового времени. Он много размышлял о необходимости модернизации лексикона танка.

Большинство изобретений цивилизации не поэтичны, и их трудно включить в сферу стиха. Если все же хочешь о них написать, не остается ничего иного, как упомянуть вдобавок что-либо вполне поэтичное. Когда же такое сочетание отсутствует и в стихотворении просто сказано «Ветер дует над рельсами», получается слишком голо. Стихотворение становится куда более привлекательным, если объединить эту фразу с другим предметом, например с фиалками, растущими подле рельсов, или с маками, что колышутся от пролетевшего поезда, или с кивающими метелками мисканта…

Однако можно сказать, что как в творчестве самого Сики, так и в пятистишиях его последователей количество лексических инноваций и степень их «техногенности» обратно пропорциональны художественным достоинствам стиха, который для подобных новшеств был просто не приспособлен. Лучшие миниатюры Сики относятся либо к пейзажной лирике, либо к жанру поэтического дневника, фиксирующего незначительные на первый взгляд наблюдения поэта, распростертого на ложе болезни. Мотив ожидания неотвратимой и скорой смерти вносит скорбное звучание в подтекст всех его, казалось бы, нейтральных по тональности поздних стихов (если подобное понятие вообще применимо к молодому человеку, ушедшему из мира, не дожив до тридцати пяти).

Одиночества час.

Лежу, распростершись на ложе.

Друг еще не пришел.

Я один на один с цветущей

Сливой карликовой в вазоне…

Такие циклы танка, как «Гроздь глицинии» или «Сквозь стеклянную дверь», созданные в предчувствии надвигающегося конца, поистине можно причислить к трагическим шедеврам мировой лирики.

За десять лет напряженной работы начиная с 1882 г. помимо многих тысяч хайку Сики написал более двух тысяч стихов в различных (в основном весьма архаичных) жанрах и формах: танка, тёка, сэдока, канси и т. п. Лучшие из них, в основном танка, числом около 550 вошли в посмертный сборник поэта «Песни Бамбукового селенья» («Такэ-но сато ута»).

Помимо очищения и реставрации традиционной поэзии Сики видел цель жизни в создании прочной школы и пропаганде своей концепции «отражения жизни» как в теории, так и на практике. Его утешением и отрадой в дни тягчайших физических страданий были беседы с друзьями, занятия с учениками и споры с литературными противниками. Созданное в 1899 г. общество танка «Нэгиси» (название общества происходит от района Токио, где находилось жилище Сики) объединило на общей платформе реалистической поэтики Ито Сатио, Нагацука Такаси, Коидзуми Тикаси и многих других прекрасных поэтов, чьим знаменем было «отражение жизни». После безвременной смерти Сики Общество начало выпускать поэтический журнал «Подбел» («Асиби»), который дал путевку в жизнь многим молодым стихотворцам, в том числе Сайто Мокити, Симами Акахико и Накамура Кэнкити.

В дальнейшем Ито Сатио, Сайто Мокити, Симаки Акахико и несколько других поэтов основали новый журнал «Тис» («Арараги»), которому суждено было удерживать господствующее положение в мире танка на протяжении сорока пяти лет: с 1908-го по 1913 г. под руководством Ито Сатио, с 1913-го. по 1926 г. под руководством Симаки Акахико и, наконец, с 1926-го по 1953 г. под руководством Сайто Мокити. Поэты группы «Арараги» справедливо считали себя преемниками Сики и дружно исповедовали сясэй, хотя и расходились до некоторой степени в трактовке термина.

Ито Сатио, ближайший друг и наперсник Сики, еще при жизни Мастера не раз рисковал вступать с ним в спор. В отличие от Сики он отрицал сходство между поэтикой танка и хайку, считая необходимым обеспечить абсолютно независимое и раздельное существование обоих жанров. Особое внимание он уделял мелодике и тональности стиха (сирабэ) — тому, что призвано было привнести в пятистишие индивидуальную, неповторимую лирическую интонацию:

Сгущается мрак.

Я, ставней не закрывая,

лампаду зажег —

и смотрю, как в отблесках света

под окном пионы мерцают…

Определяя танка как «вибрацию эмоций», Ито Сатио проповедовал субъективизм художественного восприятия и отказывался трактовать сясэй как объективистскую фиксацию окружающей действительности. Что, впрочем, не помешало ему опубликовать восторженное эссе «Сики, которого я боготворю».

Между тем Нагацука Такаси утрировал противоположный элемент концепции Сики и всю жизнь продолжал писать в духе объективного реализма, обращаясь в поисках вдохновения к древней антологии «Маньёсю». В прозе его прельстил натурализм, и опубликованный в 1910 г. роман Нагацука «Земля» также несет на себе отпечаток влияния теории сясэй.

Симаки Акахико, снискавший еще в 1900 г. одобрение Сики за конструктивную критику поэтики Тэккана и его школы, сумел всерьез проявить себя в мире танка лишь десять лет спустя. В его трактовке «отражение жизни» предполагало воспроизведение величия природы и благородства человеческих чувств, для чего поэту следовало прежде всего проникнуться духом изображаемого объекта. Скромный школьный учитель, Симаки имел склонность к путешествиям и экзотическим приключениям. Так, в 1913 г. под впечатлением картин Гогена он отправился на дальний южный остров Хатидзё, где завел роман с аборигенкой. Эта эскапада коренным образом изменила мировосприятие поэта. Он взял себе псевдоним Симаки («Островное дерево») и стал проповедовать чувственность в поэзии. Более того, на примерах из летописного свода «Кодзики» и древнейшего поэтического собрания «Манъёсю» он доказывал, что японским поэтам всегда был не чужд чувственный эротизм и только многовековое влияние конфуцианства в сочетании с буддизмом заглушило присущую нации витальность. Правда, в собственном творчестве Симаки так и не сумел выйти за рамки условностей. Его танка даже отдаленно не напоминают бурных излияний Ёсано Акико или патетических элегий Ёсии Исаму. Скорее ему подходит определение «певец тихих радостей умиротворенного созерцания природы»:

Тускло брезжит заря.

Оседают клубы испарений

над горячим ключом —

и туман потоком стекает

в чашу озера, лед окутав…

(Симаки Акахико)

Сайто Мокити, ученик Ито Сатио, проникшийся любовью к танка за чтением книг почившего к тому времени Сики, трактовал «отражение жизни» как слияние с изображаемым объектом вплоть до полного саморастворения. Такая самоидентификация с объектом творчества, известная как принцип «отрешения от собственного Я» (мусин), всегда была краеугольным камнем дзэнской эстетики. Знаток классической немецкой философии, Сайто сознательно стремился соединить в своей поэтике дзэнскую традицию с западным психологизмом. Его богатейший опыт врача-психиатра подсказывал ему уникальные художественные образы, которые сразу же обеспечили Сайто особое место в ряду поэтов танка. Вышедший в 1913 г. дебютный сборник Сайто Мокити «Багряное зарево» («Сякко») позволяет говорить о проникновении в японскую поэзию влияния нарождающегося немецкого экспрессионизма.

Прикоснулась к руке

язычком нежно-розовым кошка —

и в касании том

открывается мне впервые

бытия печальная прелесть…

В статье «Танка и сясэй — мнение одного автора» (1920) Сайто Мокити определил сясэй как «посыл автора, идущий из глубины души и потому нераздельный с творчеством». Подобно другим членам общества «Арараги», Сайто предлагал расширенное толкование понятия как отображение реальности с учетом всех особенностей индивидуальной художественной манеры творца.

Вглядываясь в окружающую действительность, отображать единую сущность природы и собственного ego — вот что такое сясэй в поэзии танка. Эту действительность, пользуясь западной терминологией, можно определить понятием Einfühlung.[1] Под природой же можно разуметь то, что так ярко охарактеризовал Роден, принизив значение человеческой жизни: «Искусство есть отражение природы в человеке».

Любопытно, что для обоснования самых различных установок традиционалистского, исконно японского искусства Сайто апеллирует не к высказываниям старых мастеров, но к запискам Родена, иллюстрируя собственный творческий метод словами знаменитого французского скульптора:

Сначала я не рисую модель, а просто смотрю. И тогда дух мой насыщается, я весь проникаюсь этим впечатлением. Мысленно я уже набрасываю эскиз модели. Движущиеся линии еще смутны. Я сто раз снова и снова меняю контуры…

В эссе «Болтовня игрушечной лошадки» (1948), пытаясь прояснить особенности своего поэтического мировосприятия в годы юности, Сайто снова обращается к авторитету западных «антиподов» в полной уверенности, что только они и могут донести суть дела до интеллектуального читателя:

Ван Гог рисовал свои картины мазок за мазком. В лирике Гете слово также подобрано к слову. В этом смысле и мои танка построены так же. Однако некоторые близорукие люди не желают этого признавать. Картины Ван Гога исполнены напряженной внутренней жизни. В том же смысле я могу определить и свое творчество в области танка… Испепеляя все преграды в этом мире, исполненном страданий и тяжких сетований, жизнь моя мало-помалу превращалась в слова.

При всей любви Сайто Мокити к западной литературе, философии и живописи он оставался японцем до мозга костей, сыном своей страны и порождением своего времени. В тридцатые годы он, как и многие собратья по перу, охотно поддержал националистическую кампанию, воспевая в стихах успехи императорской армии. После войны вместе с собратьями раскаялся в содеянном и вновь обратился к «чистому искусству», вспомнив о былой любви к духовному наследию Запада. Сильнейшее влияние на его стиль оказала поэтика «Манъёсю», к которой Сайто неизменно возвращался на каждом новом жизненном рубеже.

Однако для большинства поэтов, пошедших по стопам Масаока Сики, исходной установкой творчества была отрешенность от социальных и политических проблем окружающего мира. Отрицая эпигонство, они тем не менее охотно заимствовали из классики сезонные циклы в традициях известного стиля «цветов, птиц, ветра и луны». Расширяя лексическую базу стиха за счет новомодных слов и технических терминов, вводя европейские законы объемной перспективы при прорисовке пейзажа, добиваясь свежести и непосредственности эмоционального воздействия на читателей, они всячески отстранялись от жгучих проблем современности, изобретая разнообразные причудливые формы эскапизма. В мрачные годы милитаристских шабашей и кровавых репрессий они охотно уходили вслед за поклонниками западного символизма в сферу «чистого искусства», пережидая смутное время за чтением древних свитков и сложением утонченных пятистиший.


Гедонистическая линия в развитии танка наиболее полно оказалась представлена в творчестве Китахара Хакусю, который был, возможно, одной из самых ярких фигур японского Серебряного века. В токийском «Обществе Пана», где юные поэты спорили о новейшей западной живописи и старинной эдоской гравюре, о бельгийской поэзии и российской музыке, Хакусю слыл за эстетствующего франкомана. Его сборник стихов новой формы «Запретная вера» («Дзясюмон», 1909), воспевший пряную экзотику «христианского века» в средневековой Японии и смутное томление тоскующего по неведомому идеалу Артиста, произвел фурор в поэтическом мире. Друзья, поклонники и читатели увидели в стихах Хакусю воплощение своих грез о симбиозе искусства Востока и Запада в новой поэзии. Но сам Хакусю мечтал о создании подобного симбиоза и в лирике традиционных форм:

Синеватый ликер

в прозрачный графин из бутыли

я сегодня налил —

засыпая, лежу и любуюсь

переливами лунных бликов…

Уже будучи признанным лидером японского символизма, Китахара Хакусю в предисловии к сборнику пятистиший «Цветы павлонии» («Кири-но хана», 1913) со свойственной ему вычурностью стиля рассказал о духовных исканиях своего поколения:

Сердца молодых людей вечно взыскуют более сложной, беспредельной в своей незавершенности музыки. Они обращаются к Дега, обращаются к Мане, обращаются к Гогену, к Андрееву; их влекут чувства и форма у Штрауса, Бодлера, Роденбаха…

Какое же место в этой системе ценностей отведено танка? Хакусю, несколько преуменьшая роль поэтического жанра, которому он отдал лучшие годы жизни, отвечает так:

Когда я устаю от наслаждения, дарованного сильными, яркими цветами, густотой тонов, цвет маленького изумруда, впитавшего колорит старины, будто бы пропускает сквозь пальцы неясные грустные отголоски, звучащие в душе. Это похоже на вкус бокала шампанского, когда пригубишь его в пору болезни…

Старинный маленький изумруд — он должен храниться в хрустальной шкатулке за бутылками крепких европейских напитков и склянками с гашишем. Старинная однострунная лютня должна стоять в сизой тени рядом с французским пианино, чтобы ею можно было любоваться в тишине и покое. Вот как я представляю себе танка. И я поистине люблю их!

Если мои стихи нового стиля уподобить полотнам импрессионистов, то мои танка напоминают смутно проступающие на обратной стороне холста пятна скипидара. Эти печальные влажные пятна и есть зелень маленького изумруда в моей душе, тонкое и чистое рыдание однострунной лютни.

Пока традиционалисты всех мастей продолжали оживленную полемику об отражении натуры, о роли сезонной образности, об усилении субъективного начала в стихе, в поэзии все громче начало заявлять о себе иное, социологическое направление. Поэтами, резко расходившимися с интеллектуальной элитой по идейным убеждениям, были Исикава Такубоку и Токи Айка, чей дуэт получил название «жизненной школы» (сэйкацуха). Свое кредо Такубоку отчетливо сформулировал в эссе «Стихи, которые можно есть» («Куубэки си», 1909):

Стихи надо писать твердо, стоя обеими ногами на земле. Речь идет о стихах, которые слагаешь, чувствуя неразрывную связь с реальной жизнью людей.

Нужно писать стихи необходимые для нас — от которых бы исходил запах повседневной нашей пищи, а не аромат редкостных яств. Быть может, это значит, что стихи придется низвести в более низкое положение по сравнению с нынешним, но, на мой взгляд, поэзию, присутствие или отсутствие которой ровным счетом ничего не меняет в нашей жизни, нужно превратить в насущно необходимый предмет. Это единственный путь, чтобы утвердить право поэзии на существование.

Порицая поэтов танка, которые проводят время в пустых спорах о малозначащих деталях, даже не пытаясь изменить сущности современного стиха, привести его в соответствие с требованиями времени, Такубоку сделал пророческое по тем временам заявление:

Я не придерживаюсь того мнения, что стихи должны отвечать классическим нормам, но приходится слышать замечания о том, что современный обиходный наш язык слишком груб, разболтан, недостаточно рафинирован, чтобы являться языком поэзии. Аргументы довольно веские, но в подобных суждениях содержится коренная ошибка: сами стихи здесь выступают как дорогое украшение, к поэту относятся или хотят относиться как к существу, стоящему над простыми смертными или же в стороне от них. В то же время подобные доводы содержат элемент самоуничижения: мол, чувства современных японцев слишком грубы, несовершенны, недостаточно рафинированы, чтобы преображать их в стихи.

Нельзя забывать, что Такубоку призывал к сочинению танка на опрощенном разговорном языке в период, когда об этом только начали с опаской рассуждать в мире поэзии свободных форм. Говорить о введении разговорного языка в танка вопреки всем запретам и ограничениям тысячелетнего канона было невероятной дерзостью. Надо было обладать смелостью и независимостью Такубоку, чтобы выступить против всех. А ведь в «Стихах, которые можно есть» он уже писал о переходе на разговорный язык как о деле решенном!

Зарождение философии натурализма было связано с преломлением ее в различных областях жизни. Внедрение же в поэзию языка данной эпохи составляет, на мой взгляд, часть столь ценного для нас внедрения философии.

Сам Такубоку не был догматиком и обладал могучим поэтическим дарованием — поэтому в его лирике настоящая поэзия все же преобладает над идеологемами:

Если скажу, что еще хоть раз перед смертью

надо встретиться нам,

в ответ кивнешь ли?..

Справедливости ради надо сказать, что пророчества Такубоку сбылись лишь отчасти, и притом опрощение языка не привнесло ничего хорошего в лирику традиционалистов. Те из них, кто пошел по указанному Такубоку пути, очень быстро теряли достоинства классического жанра, не приобретая взамен ничего, кроме вульгарного социологизма. Однако тогда, в период зарождения демократических движений, казалось, что танка могут и должны стать авангардом прогресса. Рассуждая о роли писателя-творца, Такубоку не удовлетворяется общими местами, о нежном, чувствительном сердце, готовом воспарить над земной юдолью. В его понимании правда жизни диктует свои законы искусству:

Бесполезное самосознание «Я Литератор» — как отдаляет оно в наши дни литературу от того, что ей необходимо. Подлинный поэт должен быть таким человеком, который самосовершенствуется и проводит свою философию в жизнь, подобно политическому деятелю, который вносит в жизнь единство цели с жаром, подобным энергии предпринимателя, который имеет ясные суждения, подобно ученому…

Снова и снова обрушиваясь на поклонников утонченной лирики в классическом ключе, Такубоку призывает отказаться от всех и всяческих регламентаций во имя свободного чувства, выраженного свободным языком в свободно творимых образах.

Преклоняться перед поэзией значит создавать себе кумира. Стихи не должны быть напыщенны. Поэзия обязана лишь подробно фиксировать изменчивую эмоциональную жизнь человека, обязана быть ее правдивым дневником.

Сводя творчество к роли «правдивого дневника», сам Такубоку, в силу своего дарования, сумел создать действительно трогательную панораму короткой драматической жизни энтузиаста и мечтателя, сошедшего в могилу совсем молодым от скоротечной чахотки с социалистическими лозунгами на устах. При всей их сентиментальности, танка Такубоку, которые он в знак протеста против рутины записывал в три строки (а не в одну, как делали все его предшественники в соответствии с каноном), несли в себе свежесть и аромат новизны. Чего уже нельзя сказать о его сподвижниках и последователях, которые не жалели сил для дальнейшей вульгаризации жанра и адаптации его к нуждам обывателя.

Опираясь на авторитет безвременно ушедшего Такубоку, ставшего благодаря своей искренней патетике любимым поэтом простого народа, его друг и единомышленник Токи Айка продолжил процесс демонтажа классической поэтики равно в теории и в собственных стихах, которые превратились в аморфные образования, больше похожие на прозаические скетчи. Развивая воспринятые от Такубоку идеи народности и «приближенности к жизни», Айка в программной статье «Предостережение миру танка» (1916) писал: Внутренняя жизнь, внешняя жизнь — такого дуалистического деления в человеческом бытии не должно быть. Воспевать жизнь как целое — вот и все; чего еще требовать, чего ждать от новых танка! Я как человек, живущий в данную эпоху, руководствуюсь тем, что должен воспевать свою жизнь своими словами. Поскольку нам удалось осуществить подобное требование в действительности, нас стали рассматривать как некое движение, и таким образом танка, бывшие до сей поры принадлежностью одного класса, стали сейчас по природе близки каждому, бесспорно превратились во всеобщее достояние.

Впрочем, Айка все же пытался предостеречь поэтов от окончательной профанации высокого (некогда) искусства, призывая соблюдать баланс между политикой и поэтикой, не забывать о самоценности поэтического слова-образа. Однако механизм саморазрушения был уже запущен. Вслед за народно-демократической поэзией Такубоку и Айка пришли апологеты пролетарской культуры, которые призывали до основанья разрушить старую оболочку танка, наполнив древний жанр новым классовым содержанием. Когда навеянная русским ЛЕФом эйфория схлынула, все демократическое крыло поэтов танка оказалось фактически у разбитого корыта, поскольку использование пролеткультовского поэтического инструментария привело к разрушению самой лирической основы стиха. Осталась лишь ритмическая схема, в которую разрешалось закладывать любые ремарки, приходящие на ум рабочему, крестьянину, клерку или поэту:

Живя в Японии,

небезопасно выражать на японском языке

свои мысли…

(Токи Айка)

Временное торжество идеологизированной поэзии танка не означало гибели жанра в целом, ибо разумное большинство в конце концов все же предпочло остаться в рамках лирической традиции с ее могучим арсеналом изобразительных средств. Подтверждением тому служат в нашем сборнике как поздние стихи поэтов школы Сики, так и вполне оригинальное по характеру творчество знаменитого этнографа и фольклориста Сяку Тёку. Однако тридцатые годы, отмеченные разгулом реакции и массовым — вынужденным или добровольным — «поворотом» деятелей культуры в сторону официозной идеологии, знаменовали закат утонченного эстетизма Серебряного века. Мировая война, в которую Япония начала втягиваться раньше прочих великих держав, стала водоразделом, навсегда отделившим блестящую плеяду переживших ее поэтов от прекрасной поры их артистической юности. Серебряный век ушел, чтобы вернуться после войны в отраженном свете иных стихов, в переизданиях старых сборников, в комментированных собраниях сочинений, в воспоминаниях современников, в многочисленных трудах литературоведов.

Лирика танка, как и многие другие феномены традиционной японской культуры, очевидно, обречена на бессмертие. К ней будут обращаться благодарные читатели в следующем тысячелетии точно так же, как обращались в тысячелетии минувшем. С течением времени случайное отпадает, вечное остается. Вечности принадлежат и лучшие строфы поэтов танка Серебряного века.

Масаока Сики Из книги «ПЕСНИ БАМБУКОВОГО СЕЛЕНЬЯ»

* * *

Проступают вдали

сквозь дымку вешние горы.

Высоко в небесах,

окаймленных нитью заката,

звонко жаворонок распевает…

* * *

Садик мой невелик.

Вон розовый куст одиноко

прислонился к плетню.

Набухают бутоны на ветках —

это значит, лето настало…

В думах о родном крае

Из общего корня

все восемь стволов вековых,

нора барсучья…

Сколько лет уже пролетело —

ах, «железное дерево», где ты?!.

* * *

В комнатушке моей

собрались сочинители танка —

и за чтеньем стихов

не заметили, как подкрался

солнца луч к фиалкам в горшочке…

* * *

Меж домов городских

обитель моя затерялась.

Садик мой неказист —

и хоть радует взгляд цветами,

что-то бабочек здесь маловато…

* * *

Открываю глаза —

и вижу, что ливень, хлеставший

двое суток подряд,

наконец приостановился —

безмятежно сияет солнце…

* * *

Звонко нынче поет

на жердочке канарейка —

как и я, человек,

видно, радуется пичуга

поутру хорошей погоде…

Будда

Головы уже нет

и руки давно откололись —

каменный истукан

на обочине у дороги

превратился в обычный камень…

* * *

Новогодний денек.

Солнце утреннее сияет.

Сквозь стеклянную дверь,[2]

сквозь прозрачные створки

вижу в небесах воздушного змея…

* * *

Зимний пасмурный день.

В одиночестве чай распиваю

и смотрю на цветок —

одинокая роза в вазе

лепестки свои растеряла…

* * *

Я в осеннюю ночь

допоздна засиделся за книгой.

Слышно издалека

приглушенное стрекотанье —

где-то мелют чай на продажу…

* * *

Сквозь стеклянную дверь

ловлю за своим отраженьем

пейзаж вдалеке —

на деревьях в роще Уэно

нерастаявший снег белеет…

* * *

Сквозь стеклянную дверь

в дощатой стене моей спальни

виден маленький сад —

вот на сосенке у ограды

воробьи спокойно расселись…

10 апреля

Сквозь стеклянную дверь

любуюсь унылой картиной —

под весенним дождем,

вся усыпанная цветами,

одинокая мокнет вишня…

* * *

Темно-красный цветок,

распустившуюся хризантему

я из сада принес

и поставил перед собою,

чтобы изобразить на картине…

Циньчжоу[3] после боев

После тяжких боев

у разрушенного домишки,

где никто не живет,

распустились и незаметно

облетели цветы абрикоса…

* * *

Заглянул человек

прямо после подъема на Фудзи,[4]

рассказал обо всем —

я сижу и слушаю молча,

протянув свои тощие ноги…

* * *

Вызвав переполох

в моем неказистом жилище,

друг сегодня принес

замечательный куст пиона

в небольшом цветочном горшочке…

Сливовая ветка в вазе

Облетает уже

ветка сливы, стоящая в вазе,

только слива в саду

припозднилась нынче с цветеньем[5]

верно, слишком холоден ветер…

* * *

Потихоньку кропит

бутоны пионов багряных

дождик ранней весной,

просочась сквозь туманный полог

и соломенные покровы.[6]

* * *

Тучи легкой грядой

растянулись по вешнему небу,

набухая дождем.

Даже ветка не шевельнется

на кустах ямабуки близ дома…

Глицинии в цвету[7]

Глициний цветы,

распустившиеся на вершине

невысокой сосны,

повернулись в одном направленье —

это дует ветер вечерний…

Ветвь глицинии[8]

Глицинии ветвь,

что поставлена в вазу близ ложа,

склонилась слегка —

и густая гроздь ниспадает

на страницы открытой книги…

* * *

Глицинии ветвь

из вазы слегка наклонилась —

и сизая гроздь

осенила постель больного,

о конце весны возвещая…

* * *

Распускается вновь

в палисаднике ирис лиловый —

только в этом году

суждено мне еще любоваться

уходящей весны цветеньем…

* * *

Дождь сильней и сильней.

Я соломенный зонтик поставил,

прикрывая пион, —

будто ветреная красотка

вышла из дому в непогоду…

Ёсано Тэккан

Из книги «СЕВЕР, ЮГ, ВОСТОК И ЗАПАД»

Осенним днем думаю о родном крае

Этой осенью вновь

я дом навестить не сумею —

там, в селенье родном,

не дождавшись меня,

опадает у реки печальная ива…

Песня, сложенная в связи с решительным столкновением Японии и Китая по корейскому вопросу в мае 1904 г. [9]

Право же, ни к чему

разговоры вести понапрасну —

все вопросы решить

может только меч самурайский,

только этот клинок заветный!..

Гора Фудзи

Вспоминаю стихи,

чтобы с чувствами древних поэтов

соразмерить восторг —

предо мною в снежном убранстве

гордый лик божественной Фудзи!..

* * *

Взял я кисть — и теперь

пусть свершится веление рока!

Если скажут: «Отдай

плоть свою за клинок разящий»,

не пристало мне колебаться…

Путевые заметки из Кореи

Над вершинами гор

тоскливым и грозным призывом

рык тигриный звучит[10]

все сильнее ветер вечерний,

все темнее мрачные пади…

Из книги «ПУРПУР»

* * *

Говорить о любви[11]

мы оба еще не устали.

Что ж, удел наш таков —

вновь и вновь умирать, воскресая

под напев восходящего солнца…

* * *

По плечам, по спине,

словно шелковое покрывало,

пряди черных волос

ниспадают пышной волною

в упоенье ночи весенней…

* * *

Я в объятиях милой

о славе отчизны забыл —

все померкло, поблекло.

Лишь звезда в небесах багровеет,

да белеют венчики лилий…

* * *

Мне изведать дано

зарожденье неясного чувства,

что чуть брезжит во мгле —

во врата этой вешней ночи

я вхожу, объятый любовью…

* * *

Не оставлю ее

безответной любовью томиться

на осеннем ветру —

и сто двадцать ри не помеха

для того, кто торопится к милой!..

* * *

Осенило ее

томление страсти осенней —

«Десять лет, десять лет!» —

на руке моей пишет кровью

из прокушенного мизинца…

* * *

Нет, тебе не к лицу

оттенки столичной помады —

лучше губы окрась

свежей густо-багряной кровью

из мизинца, что мною прокушен!..

Ёсано Акико

Из книг «СПУТАННЫЕ ВОЛОСЫ», «МАЛЕНЬКИЙ ВЕЕР», «ОТРАВА»

* * *

Разве румянец

сумеет сказать обо всем —

о буйстве крови,

о неистовом токе жизни,

из весенних грез сотворенной!..

* * *

От любви обезумев,

на огненных крыльях помчусь

и сама не замечу,

как растает за облаками

расстоянье в сто тридцать ри…

* * *

Рассвет не наступит!

Приникнув к плечу твоему,

на смятой постели

я слушаю в дреме ночной

сладчайшую сказку любви…

* * *

Ты не знаешь, любимый,

чем увлажняют уста,

опаленные страстью?

Ведь еще не высохла кровь

из прокушенного мизинца!

* * *

Эту долгую ночь

провожу я в обители грез.

Пламя в жилах струится.

Да хранят всесильные боги

одержимых хмелем весенним!

* * *

После ночи любви

я у зеркала грим подправлю…

Ах, не время еще,

соловей из горной лощины, —

не буди любимого, слышишь?

* * *

Пряди черных волос

уложила в прическу Симада

на столичный манер,

чтоб тебе понравиться утром, —

а сама мечтаю: «Останься!»

* * *

Что мне заповедь Будды?

Что грозных пророчеств слова?

Что наветы и сплетни?

В мире нас сейчас только двое,

обрученных самой Любовью!

* * *

Пряди черных волос

ниспадают до пят на пять сяку,

словно струи ручья.

Сердце, нежное девичье сердце

в упоенье страсти запретной!..

* * *

Этой девушке двадцать.

Как чудесна девичья весна!

По плечам разметались

и струятся, текут под гребнем —

нет, не волосы — черные волны!

* * *

Как страшит и чарует

запах лилий, что тает в ночи!

Как пленяет соблазном

аромат этих черных волос,

темный пурпур сгустившейся мглы!..

* * *

Я в прозрачном ключе

принимаю целебную ванну —

притаилось на дне

белой лилии отраженье.

В двадцать лет так прекрасно лето!

* * *

Только здесь и сейчас,

оглянувшись на все, что свершила,

понимаю — слепцу

исступленная страсть подобна,

и не страшен ей мрак кромешный!

* * *

Груди сжимая,

ногой отшвырнула покров

заветной тайны —

о, как же густо-багрян

тот сокровенный цветок!

* * *

С плеч соскользнули

просторной одежды шелка.

Зеленый ветер —

проплывает во тьме ночной

рой порхающих светляков…

* * *

Пряди черных волос,

шелковистые пряди густые —

как смешались они!

Так пришли от любви в смятенье

и мои сокровенные думы…

* * *

Диких роз наломав,

я украсила ими прическу

и букет собрала —

о тебе, любимый, тоскуя,

долгий день блуждаю по лугу…

* * *

Да, весна коротка,

но к чему оно мне, долголетье

или вечная жизнь?

Соком юности налитую

грудь рукам твоим подставляю!

* * *

Я познала любовь,

полюбила безумные грезы,

вешних снов забытьё!

Жар сплетенных тел охлаждая,

дождь весенний падает с неба…

Из книг «НАРЯД ЛЮБВИ», «ТАНЦОВЩИЦА», «ЦВЕТЫ ГРЕЗ»

* * *

Да пребудет любовь

прекрасней радуги в небе!

Да пребудет любовь

подобна молнии грозной! —

Так молюсь я, так заклинаю…

* * *

Мы с тобой поднялись

на мансарду высокого дома —

край в весенней красе.

Тонкой лентой белеет речка.

«Утро!» — колокол возвещает.

* * *

В час, когда из снегов

поднималось рассветное солнце,

перед взором моим

вся земля внезапно предстала

как огромнейший белый лотос…

* * *

Предрассветной порой,

в кухню дверь приоткрыв, замечаю

отраженный в воде

тусклый отблеск лунного света

на соцветиях вишни вешней…

Из книг «ОБЫКНОВЕННОЕ ЛЕТО», «ФЕЯ САО»

* * *

Вдруг припомнилось мне

при взгляде на синее море,

как лет десять назад

шла девица неверной походкой

в первый раз на свиданье с милым…

* * *

Уходит весна.

После ливня небо ночное

все в проблесках звезд,

так похоже на паутину,

окропленную росной капелью!..

* * *

Первой встретить любовь

и первой познать увяданье,

первой же умереть…

Кто посмеет назвать недостойной

эту нашу женскую долю?!

* * *

Вот и ночь настает,

долгожданная ночь нашей встречи —

как она коротка!

Вешний сумрак благоухает

цветом фенхеля и померанца…[12]

Из книг «ВЕСЕННЯЯ РАСПУТИЦА», «СИНИЕ ВОЛНЫ МОРЯ»

* * *

В предрассветную рань

на исходе короткой ночи

так приятно звучит

за окном, на большой дороге

перестук деревянных сандалий…

* * *

Высоко в небесах

сияет весеннее солнце,

неизменно, как встарь, —

только я, увы, изменилась

и познала печаль увяданья…

* * *

Да, в былые года

я страшной, жестокою мукой

называла любовь,

призывала смерть, чтобы в смерти

обрести покой и отраду!..

Из книги «ОТ ЛЕТА К ОСЕНИ»

* * *

Мелодии кото

вторит колокол в дальних горах —

и музыка эта

дивным, невыразимым звучаньем

наполняет чуткое сердце…

* * *

Полевые цветы —

лиловые, белые пятна

затерялись в траве.

Их окраска сквозит печалью,

схожа с цветом сумерек летних…

Вакаяма Бокусуй

Из книг «ГОЛОС МОРЯ», «ПОЮ В ОДИНОЧЕСТВЕ», «РАЗЛУКА»

* * *

Этих радостных дней,

напоенных хмельным ароматом,

я дождался — и вот

вновь любуюсь осенним сияньем

в кронах вечнозеленых деревьев…

* * *

Берег пустынный.

Разжигаю под вечер огонь.

Ну же, печали,

вы, скитальцы далеких морей,

собирайтесь к костру моему!..

* * *

В старом квартале

на закатный наряд облаков

не налюбуюсь.

Возвещая вечерний час,

в храме колокол гулко бьет…

* * *

В сосновом бору,

окружившем подножье вулкана,

всю ночь напролет

в серебристом лунном сиянье

неумолчно поет кукушка…

* * *

Весенняя грусть!

В двадцать пять полюбил я впервые

белый сливовый цвет,

о котором в годы былые

никогда так нежно не думал…

* * *

Вот напьюсь допьяна —

и тогда, ненавидеть не в силах,

мир наш грешный люблю —

хоть порой и сам уж не знаю,

жив ли я, на каком я свете?..

* * *

Дремотные горы,

а там, у подножия гор, —

дремотное море.

Путешествую по краям,

напоенным грустью весны…

* * *

С мансарды спускаюсь,

по ступенькам тихонько схожу

и в сгустившемся мраке

ощущаю всем существом

эту осень и эту ночь…

Из книги «НА ДОРОГЕ»

* * *

Вечерняя грусть!

Плесни на багровые угли

немного сакэ —

и наполнится комнатушка

ароматом зелья хмельного…

* * *

Где-то на дне

нахлынувшей ночью печали,

в белесой мгле,

обессилевший, опустошенный,

я открыл глаза на рассвете…

* * *

С черного хода

возвращаюсь под вечер домой

и на ступеньках

останавливаюсь отряхнуть

хвою лиственницы с рукава…

* * *

Разошлись облака.

Я через вершину Асама

по тропинке бреду —

точно облачный след, белеют

клочья дыма над жерлом вулкана…

Из книг «СМЕРТЬ ИЛИ ИСКУССТВО», «ИСТОКИ»

* * *

На море гляжу

и слышу, как в пене прибоя

рокочут валы —

то вздымаются, то опадают,

обдавая тоскою сердце…

* * *

Открываю окно.

Вот ласковый солнечный лучик

тронул щеку мою.

Долгожданная! Наконец-то

ты пришла, золотая осень!

Из книг «ПЕСНИ ОСЕННЕГО ВЕТРА», «ДЮНЫ»

* * *

Ветер вдруг перестал,

ненадолго умчался куда-то.

С облегченьем вздохнув,

я принюхался — пахнет солнцем

от горячей и смуглой кожи!

* * *

«Осень», — вымолвил я

и сам испугался немного,

голос свой услыхав.

Там, вдали, за проемом оконным

открывается вид на город…

Из книг «БЕЛЫЕ ЦВЕТЫ СЛИВЫ», «ПЕЧАЛЬНЫЕ ДЕРЕВЬЯ», «ДОЛИНА МЕЖ ГОР»

* * *

«Да, все мы придем

к одному концу в этом мире!» —

простые слова,

что, увы, для меня сегодня

перестали быть просто словами…

* * *

На зимнем лугу

собираю букет горечавки

в подарок жене —

я ведь знаю, как она любит

этот цветик темно-лиловый!

* * *

Дымком очага

попахивает от чашки —

цежу кипяток.

На зимовье в хижине горной

остывает нехитрый ужин…

Из книги «ЧЕРНАЯ ЗЕМЛЯ»

* * *

Сквозь ветви дерев

пробивается зимнее солнце,

и мне на лицо лучи

его попадают.

Светит ярко, но греть — не греет!..

* * *

Далеко я забрел

и собрался у берега моря

эту ночь скоротать —

но едва лишь прилег, как в полночь

разразился ужасный ливень…

Ёсии Исаму

Из книги «ХМЕЛЬНОЙ БРЕД»

* * *

От смутной тоски,

от невыразимой печали

трепещет оно,

сжимается и замирает,

мое беспокойное сердце!..

* * *

Как меня поразило

в тот раз появленье твое!

Поздно ночью, без стука,

ты, промокшая под дождем,

вдруг шагнула через порог…

* * *

Берег песчаный.

На лодку рыбачью присев,

тебе внимаю —

этой повестью о любви

зачарован и опьянен…

* * *

Набежала волна

и отхлынула в море, стирая

письмена на песке, —

кто сотрет письмена печали

в безутешном скорбящем сердце?..

* * *

О, как сердце щемит!

Вспоминается ночь на дюнах,

рокот моря вдали,

и печальные крики чаек,

и любви невнятные речи…

* * *

Право, если не пить,

что останется в суетном мире

для такого, как я?

О песчинки вечности, люди,

сожаленья ваши напрасны!

* * *

Ужели так мелки,

так ничтожны тревоги мои,

волненья, заботы, —

что могу о них позабыть

после нескольких чаш вина?!

* * *

Подходит к концу

пир юности недолговечной,

что уж никогда

в этой жизни не повторится…

Крепчает осенний ветер.

* * *

Молодые токийцы —

лишь они еще могут понять

этот привкус печали —

ранним утром, усталый, хмельной,

по безлюдной Гиндзе[13] бреду…

* * *

Над мудрецами

смеюсь в этом мире страстей —

они не знают

ни прекрасных сладостных грез,

ни безумных снов наяву!..

Из книги «ДО ВЧЕРАШНЕГО ДНЯ»

Все женщины вдруг

утратили прелесть былую.

Все вина, увы,

утратили крепость и пряность —

не скорбь ли всему виною?..

* * *

Токио милый!

Твой лик из тумана встает,

бледен, прозрачен —

словно женщины сказочный лик,

из тумана явленный мне…

Из книги «ПЕСНИ КВАРТАЛА ГИОН»

* * *

Плывет в тишине

аромат благовонных курений.

Печально брожу

по извилистым переулкам,

вдыхаю воздух Гиона…[14]

* * *

«Стужа в столице.

Не замерз ли и впрямь на лету

звон колокольный?» —

бормочу тихонько под нос

над остывшей чаркой сакэ…

* * *

Эта лунная ночь!

Не забыть мне скользящие блики

в волнах Удзи-реки,

шепот нежный, чуть различимый:

«Ах, не спи же, любуйся ночью!..»

Из книги «ЯДОВИТЫЕ ЦВЕТЫ УЦУГИ»

* * *

Я прелестным «цветком»[15]

очарован — и даже в разлуке

не забыть мне о нем, —

о, когда же суетной страстью

перестанет сердце томиться?..

* * *

Занемог я в пути —

и ночью снова мне снилась

та, с кем счастлив я был,

тот «цветок любви» одинокий…

Настает осеннее утро.

Из книги «ЛОТОСЫ У БЕРЕГА РЕКИ»

* * *

Если б знал я окно,

где мерцает сквозь сумрак туманный

тусклый свет фонаря —

и куда в безмолвии ночи

я бы мог постучаться сегодня!..

Из книги «СЕРДЦЕ НОЧИ»

И никто не придет

к могиле моей одинокой,

не уронит слезу…

Скорбно думать о том, что забвенье

после смерти тебя ожидает!

* * *

С Хакусю вместе[16]

мы в Амакуса ночь провели

в трактире Оэ,

что когда-то пищу и кров

португальским «падре» давал…

Из книги «ЧАРКА ПОПУГАЯ»

* * *

Так или эдак

пусть умники видят наш мир —

я за окошком

вижу лишь рассветные зори

да лиловый сумрак вечерний…

* * *

Даже в дальнем пути

я печаль превозмочь не в силах —

может быть, оттого,

что поспорил перед отъездом

из-за мелочи с Такубоку.[17]

* * *

Слышу, что Бокусуй[18]

покинул мир этот бренный —

о, как осень грустна,

хоть и странствую я по свету,

хоть и пью, и от жизни вкушаю!..

Из книг «СУТРА ЧЕЛОВЕКА», «ДИТЯ НЕБЕС»

* * *

Мне знакома печаль,

что есть в каждом времени года,

в смене весен и лет, —

но каким беспросветным уныньем

студит душу хмурая осень!..

* * *

Лишь немногим дано

изведать прохладную горечь —

ощутить на устах

вкус сакэ, что пьешь беспробудно,

находясь между жизнью и смертью…

* * *

Во вторую луну

слышу гул отдаленного грома —

первый отзвук весны.

Снег идет. Я в панцире краба

одиноко сакэ согреваю…

* * *

Где, как и когда

предстоит мне сей мир покинуть?

Я о жизни своей

и о смерти всю ночь размышляю

под луной на равнине Ино…

* * *

Щемящая грусть!

Разжигаю огонь в жаровне

и ночь напролет сижу

в раздумье печальном,

мешаю красные угли…

* * *

Щемящая грусть!

Проснувшись один среди ночи,

о жизни своей подумал —

и жгучей болью тоска

наполнила сердце…

* * *

Щемящая грусть!

Чем других бичевать, кто в чем-то

не согласен с тобой,

лучше хлыст найти понадежней

и себя побольнее высечь…

* * *

Щемящая грусть!

Вновь сегодня на углях жаровни

согреваю сакэ —

с каждым днем как будто уходит

в глубь зимы ущелье Нирао…

Ито Сатио

Из книги «СОБРАНИЕ ТАНКА САТИО»

Чай

Беззаботных вельмож,

что под сенью бамбуковой рощи

коротают досуг,

рисовать на шелку закончил —

и отправился выпить чаю…

* * *

Потемнела окраска

излюбленной чашки моей,

обожженной на славу

старым мастером-гончаром

в незапамятные времена…

Вишня[19]

О, придет ли пора,

когда ты, все недуги осилив,

сможешь вновь созерцать

вишен цвет на холмах Уэно[20]

и слагать о нем пятистишья?!

Стихи о мхе

Там, где есть валуны, —

к валуну прильнет потихоньку,

где деревья растут —

угнездится в тени деревьев.

Мох зеленый всюду пробьется…

Пион в зимнюю пору

Ярко-алый пион

я сегодня принес и поставил

в нишу токо-но-ма —

вот уже и не так уныло

стало в хижине одинокой…

Пионы в дождливую ночь

Я в дождливую ночь

так соскучился по пионам,

что, фонарь прихватив,

вышел в сад побродить немного

и цветы заодно проведать…

* * *

Сгущается мрак.

Я, ставни не закрывая,

лампаду зажег —

и смотрю, как в отблесках света

под окном пионы мерцают…

5 августа на маленьком заливном поле перед моим садом я срезал шесть цветов лотоса и поставил их в нишу токо-но-ма, щедро напоив водой. Они были так прекрасны, что не передать словами

Разливая сиянье,

аромат источают они,

так роскошны, так пышны!

Чуть колышутся лепестки —

то, должно быть, ветер дохнул…

Опавшие листья (стихи с ложа болезни)

Вижу — камни укрыв

и замшелые корни деревьев,

будто сами собой

собираются палые листья,

чтобы вновь толпою кружиться…

Поминаю Сики[21] на сотый день после кончины

Перед взором моим

незабвенный твой образ не меркнет —

вот, на ложе простерт,

обессиленный тяжким недугом,

ты откинулся на изголовье…

* * *

Зимой в деревне

Ито Сатио, крупный поэт,

любитель чая,

занимается изготовленьем

не стихов — керамических чашек…

Из цикла «ТЕТРАДЬ СТИХОВ ИЗ ХИЖИНЫ „НИ ПЫЛИНКИ“»

* * *

Чайник кипит.

Передвину-ка я к очагу

сливу в горшочке,

чтоб смотреть, как среди ветвей,

растекаясь, клубится пар…

Опадающие листья сливы

Сливовый сад.

Под дыханьем студеного ветра

облетает листва,

но на голых ветках осенних

уж набухли новые почки…

Из цикла «ПОКОЙ»

* * *

Земля и небо

до утра погружаются в сон.

Сумрак сгустился.

Вдалеке над равниной морской

киноварная всходит луна…

Из цикла «ДЕСЯТЬ СТИХОВ, НАПИСАННЫХ В ХИЖИНЕ ВО ВРЕМЯ ПОЛОВОДЬЯ»

* * *

Я фонарь засветил

и, стоя в дверях, наблюдаю,

как на мутной воде,

проносящейся мимо дома,

отражаясь, играют блики…

Из цикла «ПЕСНИ ЯМАТО»[22]

* * *

Изжелта-красный

падает отблеск на луг

в клубах тумана —

народившаяся луна

в глубине озерной плывет…

Симаки Акахико

Из книги «ЦВЕТЫ КАРТОФЕЛЯ»[23]

Цветущим лугом

по тропинке меж трав я пришел

к рощице дальней

и сказал себе: «Тишина!» —

утка крякнула мне в ответ…

* * *

Поздняя ночь.

Под густыми клубами тумана

разливается свет —

в ускользающих лунных бликах

чуть заметно вода мерцает…

* * *

Сегодня утром,

едва лишь сквозь ветви дерев

во мгле туманной

первый солнечный луч блеснул, —

подал голос первый петух…

Из цикла «ПОКИДАЮ ЛЕСНУЮ ДЕРЕВЕНЬКУ»

* * *

В чаще лесной

на мшистой зеленой поляне

долго сижу —

с этим краем горным прощаюсь.

Тяжело и горько на сердце…

* * *

Тускло брезжит рассвет.

Оседают клубы испарений

над горячим ключом —

и туман потоком стекает

в чашу озера, лед окутав…

Из цикла «В ЛЕТНЕМ ДОМИКЕ»

* * *

Прилетев на огонь,

с писком кружатся мошки ночные.

В доме рядом со мной

ребятишки клубком свернулись,

прикорнув на старых циновках…

В доме

Дождь перестал.

Отчего же так зябко под вечер?

На фусума —

на вощеной бумаге створок —

догорает отблеск заката…

Из цикла «ТОКИО»

* * *

Улица ночью.

Над серой остывшей золой,

остов жаровни

разукрашивая по краям,

чертит иней морозный узор…

Из книги «ИСКРЫ ОТ ОГНИВА»

Пляски на островке

Издалека

мерный рокот сквозь мрак долетает —

волны шумят.

От деревьев тени ложатся.

Лунной ночью пляшут крестьяне…

Горный край

Все пишу и пишу,

дотемна оторваться не в силах,

чтоб светильник зажечь, —

в одиночестве сидя дома,

тихий летний вечер встречаю…

Останавливаюсь в Каруидзава[24]

Стаял снег на полях,

обнажилась бурая почва —

и висит над землей

тусклый диск закатного солнца,

с виду маленький и холодный…

* * *

Под вечер сижу,

размышляя с унылою миной

о плоти своей,

что привыкла в уединенье

наслаждаться чашечкой чая…

Накамура Кэнкити Из книги «ЦВЕТЫ КАРТОФЕЛЯ»[25]

Из цикла «ПЕСЧАНОЕ ПОБЕРЕЖЬЕ ФУКИАГЭ»

* * *

Сосны на берегу

зарылись в песчаные дюны,

будто в землю ушли, —

и на уровне глаз протянулась

вдаль и вширь сосновая роща…

* * *

Где-то там, над песком,

что смутно белеет во мраке,

далеко-далеко

переходит море ночное

в необъятное звездное небо…

Из цикла «ХОЛОДНЫЕ КАМНИ»

* * *

Гладкий валун —

чуть колышется в нем отраженье

мерзлой травы,

что едва заметно трепещет

под дыханьем зимнего ветра…

Из цикла «ОТ ЗИМЫ К ВЕСНЕ»

* * *

Заливая квартал

мутно-желтым неверным сияньем,

показалась луна.

Поздно ночью, холодом вея,

налетает свирепый вихрь.

Из книги «ЛЕСНОЙ ИСТОЧНИК»


Из цикла «СИЯНЬЕ НАД ЧЕЛОМ»

* * *

Видно, как вдалеке,

за плечами Большого Будды,[26]

будто сами собой

невысокие горы тают,

погружаются в сумрак ночи…

* * *

В красном свете луны,

проплывающей по небосклону

в эту дивную ночь,

окроплен росою, сияет

над долиной Великий Будда.

Из цикла «В ОКРЕСТНОСТЯХ МЫСА СУСАКИ»

* * *

Ветер с моря подул,

и опять донеслись эти звуки —

сямисэн[27] прозвенел

в отдаленном «веселом квартале»

так тоскливо, так заунывно…

Нагацука Такаси Из книги «СОБРАНИЕ ТАНКА ТАКАСИ»

Из цикла «ХИЖИНА В НЭГИСИ»[28]

Стихотворение, сложенное при посещении Обитателя Бамбукового селенья[29]

Пришел навестить

стихотворца, наставника Сики

в тяжелые дни, —

а он, к постели прикован,

рисует нынче картину…

* * *

Ты на ложе простерт,

но взгляни сквозь стеклянные сёдзи[30]

разве не для тебя

зеленеет первая травка,

возвещая весну и радость?!

Из цикла «СТИХИ ИЗ ПОЭТИЧЕСКОГО ДНЕВНИКА»

25-го числа под вечер ставлю силки на бекасов

Над колосьями риса

в осенних полях заливных

туман клубится.

Ярко светит луна в поднебесье.

Слышу, кличут на тяге бекасы…

30-го числа идет дождь

Видно, жалко и ей —

беспокойно щебечет сойка,

прикрывая крылом, как зонтом,

от осеннего ливня

деревцо хурмы под забором…

Из цикла «ШЕСТНАДЦАТЬ ПЕСЕН О ЦВЕТАХ»

* * *

У края поля,

где, выглядывая из воды,[31]

поют лягушки,

в перелеске белым-бело —

распустились калины цветы…

* * *

Поспевает ячмень.

Замешались меж желтых колосьев

пятна ярких цветов —

щедрым летним солнцем согретый,

раскрывается подмаренник…

* * *

Перед домом в саду,

где туман навевает прохладу

в ранний утренний час,

подметаю сухие листья,

опадающие с бадьяна…[32]

Из цикла «РАЗНЫЕ ПЕСНИ ОСЕНИ И ЗИМЫ»

* * *

На поле осеннем,

где после уборки бобов

лишь сорный щетинник

клочками торчит повсюду,

сверчки уныло стрекочут…

* * *

Деревья стригут.

С павлонии ветка упала,

придавила цветок —

на безжизненном стебле простерта

белоснежная хризантема…

Из цикла «ПЕСНИ ОСЕНИ»

* * *

«Куриное просо»

вздыхает под ветром ночным,

Летят, отцветая,

осыпаются лепестки —

это осень уходит тайком…

* * *

Как будто бы осень

опустилась в листву на ночлег —

и ветви павлоний

убаюкивают ее,

шелестят в сгустившейся тьме…

Снова слегка щемит сердце при виде последнего цветка камелии

Ну что ж, увядай!

О камелия, ты леденеешь

на холодном ветру —

и никто не взглянет печально.

Сходны наши с тобою судьбы…

* * *

Всуе пышно цвели

и теперь опадаете всуе!

Представляются мне

лепестки облетевших камелий

загустевшими каплями крови…

Ожидая корабль, чтобы плыть в провинцию Бунго,[33] провел день и ночь в домике на берегу Внутреннего моря

Сегодня ночью

так звонко сверчок верещит

неподалеку —

может быть, к примеру, на кухне,

где-нибудь в овощной корзинке?..

Коидзуми Тикаси

Из книги «У РЕКИ»

Из цикла «ВЫЖИГАЮТ ЛЕС В ГОРАХ»

* * *

Отсвет пожара

багровеет в вечерних горах.

Черные тени

от приземистого бамбука[34]

на бумагу сёдзи ложатся…

Из цикла «К СЛУЧАЮ»

На водах

Окончился дождь.

Закатное солнце сияет.

Клубящийся пар плывет

над новой купальней,

а рядом — цветущие груши…

* * *

Пригласили меня

к соседям — попариться в бане.

На обратном пути,

хоть луна светила неярко,

мелкий снег так мерцал, искрился!..

Из цикла «В ГОСТЯХ У МЭТРА ИТО САТИО»

* * *

Я пришел в этот сад,

и вот под тенистым покровом

нежной вешней листвы

долго-долго стою, вдыхая

древа софора[35] благоуханье…

* * *

Уж которую ночь

провожу с твоего позволенья

в этом скромном жилье —

и сегодня за полночь ляжем,

засидевшись вдвоем за чаем…

Голоса сверчков

Вечером лунным,

составив на поле снопы,

не ухожу я —

надо всей округой звенят

голоса осенних сверчков…

Из книги «ЗЕМЛЯ НА КРОВЛЕ ДОМА»

Из цикла «ХИЖИНА „НИ ПЫЛИНКИ“»[36]

* * *

К Ито Сатио

Доброго друга

отправился навестить.

Цветы ромашки —

как же рано раскрылись они

у ограды в этом саду!..

* * *

В доме у друга,

распарившись, в ванне сижу —

и даже запах,

что порой долетает от хлева,

для меня по-свойски приятен…

Из цикла «ПУТЕШЕСТВИЕ К ФУДЗИ»[37]

* * *

Фонарь погасив,

иду в предрассветную пору —

и вижу вдали,

как белесый туман клубами

растекается над землею…

* * *

В час предрассветный

звезды на небе горят,

а надо мною

очертанья черной горы —

Фудзи ввысь вздымает главу…

* * *

Отступает туман —

и вершиною бледно-лиловой

вырастает вдали

там, над рощей, громада Фудзи.

Тьма ночная сменилась рассветом…

Сайто Мокити

Из книги «БАГРЯНОЕ ЗАРЕВО»

* * *

Слишком в этом году

весна оказалась прохладна —

и в округе у нас

лишь лужайки, открытые солнцу,

буйно травами зеленеют…

* * *

Сковородка моя,

где под утро роса скопилась, —

расцветают цветы

по горам и долам осенним

в отраженном, призрачном мире…

* * *

О мученьях любви

в далеком, неведомом мире

свой печальный рассказ

ночь за ночью ведет — ночь за ночью

верещит сверчок одинокий…

* * *

В морозную ночь,

проснувшись перед рассветом,

я дверь приоткрыл —

меж стволов бамбуковой рощи

лунный блик, киноварный отблеск…

* * *

Осенний рассвет.

Бреду напрямик через поле,

увязая в грязи, —

там и сям под ногами белеют

лепестки отцветших павлоний…

* * *

Там, где под облака

уходит тропа, извиваясь,

ясно вижу вдали,

как сгустились осенние краски

на лесистых склонах Акаги…

* * *

В роще кленовой,

куда я забрел невзначай,

меж палых листьев,

под трухлявым стволом сокрыт,

еле слышно журчит ручеек…

* * *

Оглянулся в пути

на долину, где алые клены,

словно море, шумят, —

над горами в небе осеннем

раздается тревожный ропот…

* * *

Свет вечерней зари

багрянцем окрасил долину.

Вдаль с пригорка гляжу —

и луга цветущие тают,

в знойном мареве переливаясь…

* * *

Наступил на жучка,

что полз у меня под ногами, —

холод в сердце проник.

Напрямик бреду через поле,

налитой ячмень раздвигая…

* * *

Так вот она, жизнь, —

в камышах прибрежных, в осоке

на пруду луговом

посреди вечерней равнины

заунывно поют лягушки…

* * *

На зеленом лугу

в лучах заходящего солнца

долго-долго стою —

из расселины меж валунами

льется тихий стрекот цикады…

* * *

В безлюдных горах

под слоем листвы облетевшей

внезапно мелькнул

печальный отсвет заката —

глухой бочажок у тропинки…

* * *

Серебристый покров

окутал зимние горы.

Там и сям на снегу

вижу тропки в долине горной —

что за люди их протоптали?..

* * *

Из-под каменных глыб,

из расселины под ногами

вдруг донесся в тиши

голос робкий, чуть дребезжащий, —

полевого сверчка напевы…

* * *

Прикоснулась к руке

язычком нежно-розовым кошка —

и в касании том

открывается мне впервые

бытия печальная прелесть…

* * *

Блеск искристых снегов

созерцаю завороженно,

серебристую даль —

и не знаю, о чем тоскует

беспокойное мое сердце…

* * *

Вьется дым над костром,

к небосводу взвивается струйкой

и растаять спешит —

так и я, следа не оставив,

незаметно уйду из мира…

* * *

Под горою в траве

фазана пронзительный крик.

Под горою в траве

горячий целебный ключ.

Под горою в траве я грущу…

* * *

Нынче утром нежданно

запах дикого перца принес

ветер, с гор налетевший, —

и от пряного аромата

на душе так сладко, так больно!..

* * *

На смертном одре

мать к глазам поднесла одамаки,

водосбора цветок,

и одними губами, чуть слышно

прошептала: «Он распустился…»

* * *

Всюду ловит мой взор

лишь цветы желтых роз, ямабуки,

и не видно окрест

белоснежных цветов магнолий,

притаившихся в пади горной…

* * *

Там, на востоке,

пламенеет над горной грядой

отсвет багряный —

запылало небо зарею!

Запылало небо зарею!

* * *

Я прихлопнул его,

светляка, что порхал над дорогой,

чуть мерцая во мгле, —

и погас огонек зеленый.

Путь мой темен и беспросветен…

Из книги «НЕОТШЛИФОВАННАЯ ЯШМА»

* * *

Озаренная солнцем,

белея в просторах полей,

вьется лента дороги —

как не вспомнить о том пути,

что зовем мы коротко «жизнь»!..

* * *

Как будто обняв

солнце алое в час заката,

качают его,

опуская тихонько на землю,

криптомерии старой ветви…

* * *

Должно быть, с небес,

объятых безмолвием ночи,

невидим во мгле,

накрапывает чуть слышно

прозрачный дождик весенний…

* * *

Под солнцем палящим

из переплетения трав

печально-печально

над зеленым лугом несется

одинокий призыв лягушки…

* * *

Головки цветов,

приподнявшиеся над травою,

слегка шелестят

в уголке заросшего сада,

растревожены майским ливнем…

* * *

Вот и день миновал.

Облаками затянуто небо.

Возле дома фонарь

красноватый отсвет роняет

на окно моей комнатушки…

Из книги «БЕЛЫЕ ЦВЕТЫ ПЕРСИКА»

* * *

Всю ночь напролет,

будто рядом с моим изголовьем,

поют и поют,

упоенно стонут лягушки —

середина весны наступает…

* * *

Облаков предрассветных

рассеялась белая мгла —

ярким солнцем согрета,

пролетая в утреннем небе,

окликает меня кукушка…

* * *

«Скоро станет темно,

скоро-скоро вечер настанет!» —

мерный ропот дождя,

что тревожит мертвые листья

в оголенной дубовой роще…

* * *

Катит волны прилив,

будто хочет залить мое ложе, —

и всю ночь напролет

голосок сверчка одинокий

плеску волн на отмели вторит…

* * *

Людские потоки

вливаются в водоворот,

бурлящий на Гиндзе.

Мелкий дождь без устали сеет

под покровом ночи осенней…

Из книги «РАССВЕТНЫЙ БАГРЯНЕЦ»

* * *

Собирая ракушки,

по гальке вдоль моря бреду —

в перламутровых блестках

оживают передо мною

дней былых печальные блики…

* * *

Беспросветный туман,

окутавший горные склоны,

не рассеялся днем.

Вот уже отцветают, блекнут

колокольчики луговые…

* * *

У меня под ногами

гречишное поле в цвету —

с небольшого пригорка

наблюдаю, как перебегают

в отдаленье лунные блики…

Из книги «БЕЛЫЕ ГОРЫ»

* * *

Сквозь рокот воды,

пронзительные до боли,

в тиши донеслись

с другого берега Сайдзё

осенних цикад напевы…

* * *

В этом снежном краю

я прислушиваюсь к безмолвью,

вспоминая цикад и сверчков,

что давно отпели,

погрузились в зимнюю спячку…

* * *

В полный рост у реки

чернобыльник стеною поднялся,

заслонил берега, зашумел,

склоняясь под ветром,

это значит, весна на исходе…

Из книги «ЛУННЫЕ БЛИКИ»

На исходе весна.

В Асакуса, в старом квартале

развлечений ночных,

одинокий, спешит на север

со своей коляскою рикша…

* * *

Вихрь всевластной судьбы,

что веет, пощады не зная,

дни мои торопя,

я встречаю без сожаленья

и без горечи запоздалой…

Китахара Хакусю Из книги «ЦВЕТЫ ПАВЛОНИИ»

* * *

Миновала весна.

И вот после долгих мучений

наступил их черед —

там и сям цветы луговые

среди трав пылают багрянцем…

* * *

Вот запела свирель —

и вновь панорама Парижа

перед взором встает.

Вешней ночью в сумрачном небе

разливает луна сиянье…

* * *

Прозвучал в тишине

чарующий отзвук тромбона —

и припомнилось мне,

как недавно еще вечерами

мы с тобою вместе бродили…

* * *

Где-то в сердце моем

это слово печальное «Лондон»

оживает порой.

Что тут скажешь? Цветы багряны,

человеческий век недолог…

* * *

Лук на грядках взошел —

и на каждой взметнувшейся стрелке

по большой стрекозе

примостилось в лучах заката.

Багровеет сумрак зловещий…

* * *

Синеватый ликер

в прозрачный графин из бутыли

я налил перед сном —

засыпая, лежу и любуюсь

переливами лунных бликов…

* * *

Я на ранней заре

после ночи любви возвращаюсь.

Воздух утренний сух —

О, когда бы дождь долгожданный

утолил томленье акаций!..

* * *

На коленях держу

пушистую белую кошку.

Вновь сгустившийся мрак

навевает оцепененье

и болезненную истому…

* * *

Словно запах смолы,

плывущий над рощей сосновой,

снова в сердце мое,

переполненное печалью,

проникает неслышно осень…

* * *

Перец, что зеленел

в полях на равнине Мусаси,[38]

нынче убран — и вот

во дворах багровые связки

под осенним солнцем темнеют…

* * *

Второпях запахнув

на шее манто меховое

и рукою прижав,

поспешает она по Гиндзе

в круговерти дождя и снега…

* * *

Ароматом цветов

окутан скромный мой завтрак —

под окошком в саду

редкий дождь с утра поливает

клумбу пурпурного шафрана…

* * *

Эта снежная ночь!

Плывет аромат шоколада.

Жду тебя не дождусь,

а напротив нетерпеливо

самовар бурлит и клокочет…

* * *

Как прекрасен и чист

этот темно-зеленый прохладный

изумруд на руке!

Стоит только погладить тихонько —

и нахлынут волны печали…

* * *

Сакура, сакура!

Лепестки отцветающих вишен

словно белая пыль…

Снова сумерки опустились

на кварталы шумной столицы…

* * *

Прошуршала в траве

крошка-ящерица, промелькнула

как зеленая тень.

На душе светло и печально.

Пригревают лучи заката…

* * *

Сколько дней и ночей

осталось ей в кронах резвиться,

уходящей весне?

Груши в сизой дымке цветенья

ветерок лепестки колышет…

* * *

За окном снегопад,

а я представляю багряный

георгин на снегу.

О любимая! Этот образ

мне тебя сегодня напомнил…

Исикава Такубоку Из книг «ГОРСТЬ ПЕСКА», «ПЕЧАЛЬНЫЕ ИГРУШКИ»

* * *

Была бы, думаю, только

работка мне по душе —

закончу и помру…

* * *

В Асакуса ночью

смешался с шумной толпой —

а ушел в печали…

* * *

Дух захватило — будто лечу с высоты.

Уж не пора ли

с жизнью покончить счеты?..

* * *

Как ребенок, порой

шалю я — совсем не пристало

влюбленному мужчине…

* * *

От души своей

бежал я, как зверь недужный,

без оглядки бежал…

* * *

«В этот выходной

буду спать целый день», — мечтаю

уже три года…

* * *

Скверный роман написал

и радуется, бедняга.

Первый ветер осенний…

* * *

Ностальгия моя,

как золото, в сердце мерцает

печальным светом…

* * *

Каждый раз, как встречаю

давно позабытых друзей,

словно всплеск воды, тихая радость…

* * *

Полузабытый, вспомнился вкус табака.

Мчится поезд по снежным равнинам,

вдали остаются горы…

* * *

В винной лавке моей

сквозят печалью бутыли

в отсветах заката…

* * *

Вдруг сошелся опять

после глупой размолвки с другом.

Осенний вечер…

* * *

Стоит вдохнуть —

и в груди раздается печальный,

хриплый посвист бури…

* * *

Есть у каждого дом.

Тоска: вернувшись с работы,

все спят, как в могилах…

* * *

Когда-то жена моя

к музыке так тянулась —

теперь не поет…

* * *

В Саппоро[39] с собою

привез я в ту осень печаль —

она со мной и поныне…

* * *

Про осенний ветер

в аллеях акаций и тополей —

все осталось в моем дневнике…

* * *

Утирая ладонью

мокрое от поземки лицо,

друг о коммунизме толкует…

* * *

Белизною сверкает лед,

кличут чайки, восходит над морем

луна в Кусиро…

* * *

Лицо да голос — вот все, что осталось прежним

в старом друге, которого встретил

на краю земли…

* * *

Выбросил все же

старую шапку, что изо дня в день

носил целых шесть лет…

* * *

В поезде еду —

на полустанке в поле

щемящий дух летних трав…

* * *

Дочке своей

дал русское имя Соня —

и радуюсь, окликая…

* * *

Будто бы где-то цикада

надрывно звенит —

так печально на сердце…

* * *

Работай! Работай!

Что-то жить не становится лучше —

тоскливо разглядываю руки…

* * *

Грусть таится в песке.

Сжимаю в горсти — и меж пальцев

он стекает шурша…

* * *

В дом пустой заглянул,

закурил папиросу —

одиночества захотелось…

* * *

Из дому вышел, будто из забытья, —

солнце пригревает.

Что ж, поглубже вдохну!..

* * *

К окошку в палате сегодня меня поднесли —

в кои веки приятно увидеть

даже постового…

* * *

Беспричинная грусть —

что ни вечер она приходит

ко мне на ложе…

Токи Дзэммаро

Из книги «В СУМЕРКИ»[40]

* * *

Пальцем вдаль указал —

если перенестись в те края,

там она и течет, моя Волга!

* * *

То ли жить надо, чтобы работать,

то ли работать — чтобы жить?

Никак не пойму…

* * *

«Не буду работать — буду беден».

«Буду работать — все равно буду беден».

«И все-таки буду работать!»

* * *

Неотвязно, словно безумный,

думал я, крепкого табаку накурившись,

о далеких сибирских снегах…

* * *

Иду с запрещенной книгой,

что взял почитать у друга,

вытащив из башмака под кроватью…

* * *

Поговорили о революции с другом.

Купив жене и детям гостинцев,

домой вернулся…

* * *

Перечитываю — и снова глаза полны слез…

Как сердцу мил этот томик Тургенева

в пожелтевшей обложке!..

* * *

Уж сколько раз затухал огонек папиросы!

Печаль раздумья —

горечь русского табака… Зима.

* * *

На столе у меня стопка рукописей покойного друга.[41]

Все не выкрою времени разобрать —

каждый день я так занят…

Из книги «СРЕДЬ ЗВУКОВ»

Оплакиваю Исикава Такубоку

Нет больше его —

того, кто учил меня слышать

и понимать

все тревоги нашего мира.

Одиноко скорблю о друге…

Сяку Тёку Из книги «МЕЖДУ МОРЕМ И ГОРАМИ»

* * *

В дебрях горных лесов

бродил я по тропам неторным,

по ущельям глухим,

сокровенное поверяя одному

лишь спутнику — ветру…

* * *

Сплошь сосняк молодой —

зеленеют окрестные горы,

солнцем озарены.

Меж далеких вершин в просветах

глубина лазурного неба…

* * *

В сиянье заката

играют все краски земли —

а в темной ложбине

расползается и клубится

мгла дымящихся испарений…

* * *

Дорога пустынна.

Вокруг разлита тишина,

и ноздри щекочет

дымок от костра лесного —

кипячу себе воду для чая…

* * *

Хорошо на душе!

После яростной бури весенней

успокоилось все —

вновь на улице раздается

перестук деревянных сандалий…

* * *

От сна пробудившись,

я вслушиваюсь в тишину.

Тревожный, печальный,

этот шелест плюща за стеною —

будто шепот длящейся ночи…

* * *

В тусклом свете луны,

что сияет сквозь облачный полог,

пойму заполонив,

на полях вдоль реки оседает

аромат цветущего риса…

* * *

Сквозь стеклянную дверь

из кухни смотрю на дорожку,

где космеи цветут,

слышу их дремотные вздохи —

уж недолго ждать до рассвета…

* * *

По взгорью иду.

Там и сям островками белеет

задержавшийся снег.

На душе светло и печально.

Я один — один в целом мире…

* * *

Несказанная грусть!

О, как далеки они ныне —

те, кого я встречал

на горах и в полях осенних,

на пустынных дорогах странствий…

* * *

Гляжу из окна,

любуюсь приморской дорогой,

что тянется вдаль.

Ни души — только пыль клубится,

потревожена вихрем горным…

* * *

Деревушка в горах.

Заснеженные деревья,

тишина и покой.

Ни людей, ни собак не видно —

близ домов гуляют вороны…

* * *

Самых скромных цветов

за пять сэн купил и вернулся —

новогоднюю ночь

провожу в одиночестве дома,

созерцая причудливый иней…

* * *

Берег скалистый —

а рядом, на зимнем жнивье,

галдят вороны.

По дороге мимо шагаю.

Гомон слушаю. Вижу море…

* * *

Вот я и вернулся.

Все тот же мой домик в горах,

только на кухне

незнакомый напев звучит —

это новый жилец, сверчок…

* * *

В лощине глубокой,

пригревшись на солнце,

сижу и слушаю ветер,

что ревет в окрестных горах,

оголяя кроны дерев…

* * *

Всюду в летнем саду,

где сушится свежее сено, —

трав густой аромат.

Даже вечером припекает,

опускаясь к западу, солнце…

Загрузка...