Смерть чиновника

Он ждал, как она ляжет. На левый бок или на правый? Будет дышать громко и зло или ласково скажет: «Спокойной ночи, Сеня»? Он отдавал себе отчет, что это дурь – зависеть от телодвижений жены, от оттенков ее голоса. Но сегодня такой день.

Утром, едва не сбив, его перегнал на Ленинградке его начальник и показал ему при этом язык. Уже на работе, столкнувшись в коридоре, он же, ткнув его в живот, сказал: «Толстеешь, Семен Петрович». А он как раз сегодня взвешивался – не прибавил ни грамма за неделю кремлевской диеты. И язык, и тычок в живот – все это были плохие признаки. Когда несколько лет тому понизили до самого никуда его приятеля, все начиналось с ерунды. «Плохая у тебя стрижка, Михалыч», – сказал ему начальник. Ну, это же волосы, они идиоты, растут быстро, тем не менее на следующий день толпа мужиков стояла в сортире у зеркала, прихорашиваясь, как последние суки. Он тогда посмеялся, и только, но Михалыча сняли через две недели.

А вместо него что? Думаете, пришел молодой Тихонов из «Доживем до понедельника»? Хрен! Пришла чувырла, глаза бы на нее не смотрели. Но перед ней все мели дорожку, а выдвинуть ей стул под жопу стояла очередь. Оказывается, она с Самим работала в Германии. Правда это или нет, никто доподлинно не знал. Но легенда казалась почему-то убедительной: тощая тетка, на немецком – как на своем и занимается дзюдо. Вот и стали сторожить стул.

Этого последнее время стало очень много. Чего? Ну, в общем, этого. Не будем называть вещи своими именами. Семен Петрович не разрешал себе домысливать мысли до конца и тем более превращать их в слова. Слово – звук, а техника теперь такая, что струей в писсуар лишний раз лучше громко не бить. Лучше прижать собственный напор и по-тихому, по-маленькому…

Теперь вот он слушает телодвижения жены. Он, как та самая техника, стал таким уловителем и углядывателем, что не живет спокойно, а все углядывает, услушивает.

На следующий день на Ленинградке они снова встали. Говорили, что Сам еще не проехал. Большинство пассажиров сидели с наушниками. Говорят, теперь это модно – слушать Толстого в исполнении. Он терпеть не мог ушных затычек. Это у него с детства. Ватка там или осмотр. У него просто в голове возникало бешенство – мог и ударить, если там мама или даже врач. А у детей ведь уши болят часто. Так что были проблемы.

Сейчас они стояли, он слушал шипяще-хрустящую тишину пробки. Переклички водителей были односложны и осторожны. Пробка была местом боязливым. Справа по борту стоял начальник одной из партий. Развязный тип. Он громко жрал яблоки в открытом окне, одно, другое, выбрасывая серединку прямо под колеса машины Семена Петровича.

– Не сорил бы, – сказал он ему очень вежливо.

– Не гавкай, – ответил тот и закрыл окно.

Затомилось в груди. По всей иерархии положений они были наравне. Один в Думе, другой в правительстве. Как же тот смел? «Не гавкай!» Надо же. Нашел выражение. Не отшутился там типа «Звиняйте, барин». Так у них говорил один молодой курьер на все замечания старших. «Звиняйте, барин!» – и как-то весело становилось в сердце, спокойно. Все нормально, все в порядке вещей. Когда кто-то сказал курьеру, мол, мы не баре, он засмеялся: «А кто ж вы? „Господа“ можно, а „баре“ нет? А какая на хрен разница между тем и другим?» Он тогда подумал: уволят пацана. Нет. Не тронули. А потом даже повысили. Бегает теперь на самых верхах жизни. Интересно, позволяет ли он себе там такие шуточки?

Чертово «не гавкай» испортило настроение. Не заметил, как пробка тронулась. В конце концов доехали, но все утро сердце ныло. Жена ему говорила: «А ты лучше ожесточись. Не можешь вслух – пошли их всех в уме на весь алфавит! И станет легче».

На совещании ему стало как-то особенно тоскливо и очень захотелось в туалет. Закалка старого сидельца собраний никогда не подводила, поэтому он был спокоен. Выдержит. И правда, и в душе улеглось, и позыв прошел.

Но в перерыве он рванулся первым, президиум еще договаривал какие-то слова. Но ничего, через секунду уже все шли к выходу. В туалет тоже ворвался первым, первым же вышел, облегченный и почти счастливый. Мыл руки, а к соседнему крану подошел начальник всего их ведомства. Они встретились глазами в зеркале, и ему показалось, что в глазах того была суровость и как бы осуждение. За что? Он окинул взглядом себя всего – все вроде в норме. Костюм там, галстук, как это теперь называют – дресс-код. Он стал ловить глаза начальника в зеркале снова и таки поймал все ту же суровость и осуждение. Они выходили вместе, и в дверях, пропуская начальника, он, сам не понимая, что говорит и зачем, спросил:

– Что-то не так?

– Не люблю хамское разглядывание.

– Да я нет, извините… Голова какая-то сегодня кружливая, – он сказал это как бы с юмором, мол, посмейся со мной над глупым словом.

– Нет такого слова в русском языке, – сказал тот и резко пошел от двери.

Зачем он рванул за ним следом, и сам не знает. Но так хотелось все объяснить. Но еще в дверях его что-то остановило. Возник какой-то странный звук и стал таранить уши с двух сторон, пришлось закрыть их ладонями, и он закачался и упал.

Надо помнить – это ж уборная. Люди там не задерживаются, идут быстро. И первые, что были прямо за ним, были вынуждены переступить через него. Нет, никто не наступил там на грудь или живот, перешагнули аккуратно. И он это еще понимал, и даже мысленно благодарил товарищей своих. Но тут звуки в ушах соединились в середине головы и как бы взорвались. И больше он ничего уже не слышал и не видел. Душа освобожденно выпорхнула, даже не взяв с собой слова благодарности людям. И слова бездарно и нелепо повисли на кончике мертвого языка.

Загрузка...