Это моя первая командировка – в захолустный городок Челябинской области. Старый матерый журналюга редакции напутствует меня словами: «Не видал беды – поезжай в Бреды». Я нервно смеюсь. Мне на самом деле страшно, я храбрая при своих и при свете дня, а мой – он единственный – поезд приезжает в Бреды вечером, и мне еще ехать сколько-то часов до поселка, куда вызвало меня письмо. Райком комсомола осведомлен, меня должны встретить и проводить, но я как-то слабо во все это верю.
Я в журналистике – ноль, я совсем не знаю глухую провинцию, один расчет – я молоденькая и в зеркале ничего себе. Да! Еще зима. Холодрыга будь здоров, и на этот случай у меня нет ничего. Редакция моя – через дорогу, бегаю в так называемых «румынках» – полуботинки с искусственной опушкой. Пальто у меня вообще одно – и на осень, и на зиму. А на голове – смейтесь, смейтесь – берет из такой же опушки, что и на «румынках». Он хорошо лежит только на макушке, на уши его не хватает.
Вот такая вся из себя я и приезжаю. Меня честно встречает высокий, весьма презентабельный человек. Он не из райкома, а, как ни странно, из той деревни, куда я должна ехать. Он как бы подвернулся к случаю райкому, а я ему. Из разговора с ним выясняется, что ехать нам ночью по зимней степи около трех часов. Ехать на санях, дорога скверная, а для ночи трудная. Но тут, как говорится, без вариантов, другого пути нет.
И мы идем к саням. Мне уже холодно так, что спасу нет. Закоченела вся. Я чувствую замороженность локтей и лед ягодиц. Ну, и как я могу про это сказать? На человеке тулуп до самых пят, огромная меховая шапка. И я слышу нервный меховой смех зимней одежды над моим скосившимся беретом.
В санях что-то брошено. Я плохо соображаю, но это оказывается еще один тулуп – для меня. Человек растягивает его на руках, приглашая меня как бы войти в него и вставить свои руки в рукава. Он долго лежал на морозе, тулуп. Он ледяной. Но надо мной стоят с видом, что, если я не буду делать как надо, тулуп на меня просто кинут. И я рухну под его тяжестью в сугроб, и станет у журналистки избушка ледяная, в которой ее и похоронят под названием «Она не выдержала первого испытания делом». Хоть в эту минуту смерть мне даже соблазнительней своим бесчувствием (так мне холодно), но я делаю, как мне велят. Сую руки в ледяные рукава, мне на голову валится ледяной капюшон. Встречающий перехватывает меня веревкой, по его пониманию, в талии, кидает в сани, заталкивая под меня мои же бедные ноги в румынках. Он садится рядом, и мы трогаем, по-моему, незнамо куда. Лошадка бежит борзо, я, находясь в ледяной бане, начинаю думать: три часа я, пожалуй, не выдержу.
Лошадка старается. Сосед мой молчит. Но тут выясняется сила моего слабого тела. Оно, оказывается, может разогреть тулуп. Во всяком случае, через какое-то время я выныриваю носом из капюшона, мгновенно задохнувшись морозом, но чужая рука заталкивает мой мокрый нос обратно. И мне уже хорошо внутри, я даже начинаю думать о высоком. О том, что с лицами девушек так не поступают, их не пихают грубо, что мой сосед – невоспитанный мужлан, а чего я ждала на этом конце света? Я начинаю чувствовать острый запах кожуха, он мне не нравится, и я проковыриваю пальцем в шубном забрале выход на волю хотя бы для носа. Что я вижу и слышу? Очень холодно – это да. Снега на земле мало, и сквозь него я вижу не только кочки земли, но и засохшую траву. И это меня торкает. Именно так я думаю, хотя такое слово в дистиллированной литературе встречается редко. Но я недавно из института, я помню одно из смешных далевских толкований: торк – внезапный натек силы с разгону. Я вставляла эти слова в какую-то свою курсовую, мне нравились «натек» и «с разгону». Я восхищалась безграничностью или чем-то там еще русской речи.
Вот и тут, еду на санях в какие-то богом забытые места, снаружи не меньше сорока, а может, и все пятьдесят, я продырявила потайную дырочку в капюшоне и вижу степь такой степени застылости, что меня торкает мысль: а остается в ней что-то живое при таком морозе? Трава?.. Да трава моего детства в пору зимы – просто юная красавица по сравнению с этими искривленными колючками. Вот бы сорвать травинку и размять в руках, оживет ли она или рассыплется в труху? Я люблю думать о траве больше, чем о чем-либо другом в ботанике. Самая простая, самая примитивная, но самая живучая. И именно в ней рождаются цветы-красавцы.
Но тут я слышу звук, странный такой, ни на что не похожий. И тут же хлест кнута по лошади, и она ускоряет ход. Я дергаюсь внутри тулупа, я же живая, в конце концов, но сильная рука притягивает меня в момент, когда мой ямщик произносит отборнейший, красивейший из всех слышанных мной матов. Он думает, что я не слышу. А я ковыряю себе дырочку обзора, и пусть мне холодно, пусть холод обладает невероятным свойством протыкать мгновенно и до потрохов, но я хочу понять эти звуки степи. И я вижу больших собак. «Собачки», – произношу я в дырочку. «Молчи, дура, это волки». И снова этот упоительный, не пугающий, не оскорбляющий мат. Я запишу его потом и выучу.
И только позднее соображаю, что мне сказали: рядом бегут волки. И это они от злости, что колоритная пища просто существует рядом, один прыжок – и мешок со мной будет у них. И тут только понимаю, почему меня держат в таком обхвате, как везут краденую невесту от дома злодея папеньки. И меня охватывает ужас, и я молю лошадку быть посноровистей, я посылаю ей «натек силы с разгону». И тут же вижу огоньки: значит, мы приближаемся к цивилизации. И вой становится тише, еще чуть-чуть, и его уже нет.
Вынимая меня из возка, мой сопровождающий не задает мне никаких вопросов типа «Ну что, испугалась?». Он быстро ведет меня в избу, в которой так же холодно, как на улице, но возле печки приготовлены дровишки, из какого, интересно, леса, если степь да степь кругом?
Мне объясняют, что лес, конечно, далеко, но дровами запасаются загодя. И говорит мой сопроводила хорошо, правильно, с милым уральским оканьем, и ни одного тебе нехорошего слова, даже типа «дура», имея в виду печь, которая почему-то не разгоралась. Но в конце концов все сладилось, с меня сняли кожух, я почувствовала себя голой в своем пальто, «румынках» и берете на макушке. Поэтому, когда мне предложили раздеться, я даже засмущалась.
Далее началось чудное. На большой стол для заседаний (это была комната сельсовета) был положен мой кожух.
– Спать будем здесь, – сказал он мне. – В гостинице у нас нет женских мест. Да и мужских уже тоже. У нас партконференция. Тебя проводить в уборную?
– Я что, маленькая? – спрашиваю я не сердито, не возмущенно, а растерянно.
– Идем, – говорит он.
Мы проходим мимо избы, на которой написано «Гостиница». За ней меня оставляют на ровном месте. Небо в мелких крапинках звезд, стена гостиницы, а дальше, видимо, хлев со смачным хрюком.
Природу не перехитришь. Я сажусь под звездами, под хрюканье. И думаю о светлом дне, который настанет, и как, и где мне присесть при свете дня?
Возвращаюсь в уже чуть потеплевшее «зало заседаний» – так написано на двери.
– «Зало» пишется без «о», – говорю я сидящему моему человеку.
– Ну, зачеркни, – отвечает он.
Я возвращаюсь и отрываю «о». И с ним вхожу снова.
– Я его оторвала, – говорю я.
– Вот и возьми на память. Давай лучше спать. У нас люди рано встают. Уже скоро.
Он ложится на стол и укрывается своим кожухом.
– Ложись рядом.
Ситуация – как с «пописать» – без выхода. И я лезу на стол, и мы прижимаемся друг к другу спинами. В топке печи догорают дровишки. Больше их нет. Значит, это просто был знак гостеприимства – дрова на раз. В степи, где бегают волки, нет дров. Их надо беречь. Ночами печи не топят, люди спят в постелях. А вот я на столе, прижавшись к твердой спине роскошно матерящегося дядьки. Не забыть бы к утру его слова. Все-таки я по образованию филолог, мне это интересно. В газету про это не напишешь, но радость фольклористу из института я доставлю отменную. И он мне скажет, старчески покрякивая:
– Люблю девочек, у которых ушки как поблядушки, всегда открыты новому. Такого мне давно никто не привозил. Где ты была?
И я расскажу ему про волков, которые были близко-близко, и про перекрестный мат ямщика и волков, наверное, тоже.
Я засыпаю просто в умилении.
Я ведь еще не знаю, что там стоит за письмом в редакцию.
Не спрашивайте меня, умывалась я или нет и чистила ли зубы. Мне полили из ковшика на руки растаявшим снегом. Какая-то закутанная тетка, не глядя на меня, принесла мне стакан чаю и слегка размороженный беляш. Сопровождающий, хоть бы назвался наконец, принес мне маленький детский полушубок, треух и валенки.
– Ваши вещи будут в этом шкафу. – И он открыл канцелярский шкаф с полками.
Пришлось пальто класть плашмя на полку, берет сверху, а румынки вниз.
– Закройте ключиком и возьмите с собой. Дом, куда вам надо, в конце улицы, он предпоследний. Поезд дневной, трехчасовой, так что вам надо вернуться сюда не позднее двенадцати. Сейчас восемь.
Еще темно, и мне не по себе идти одной. Но сопровождать меня – много чести.
Мне не холодно. Люди, возящиеся во дворе, смотрят любопытно, одна тетенька кричит:
– А вы из каких будете?..
Бреду. Бреды. Бредятина.
Письмо, по которому я приехала, о том, что директор дома детей-инвалидов совращает девчонок, и вот нате вам, у одной инвалидки родился урод, и кому его кормить, если мать – никакая, а у бабушки еще трое на руках. А директор сказал грубо: «Зачем мне ваша уродина? Нормальных, что ли, мало?» Действительно много. И в школе, и в телятнике, и на фабричке-швейке. И во всем этом мне надо разобраться за четыре часа, хотя командировка у меня на три дня. Что, потом не будет поездов и лошадей? Чудно! Крошечные, как бы вросшие в землю домишки – просто какая-то насмешка над величием степи, что налево, направо и кругом, и как бы даже сверху. И вдруг я отчетливо вижу, как эта промерзлая насквозь земля дышит, как подымается она и опадает, как тяжело из нее выходит дух, взметая слабенький снежок. Почему-то мне кажется, что волки где-то рядом, что воют они сознательно, согласно своему волчьему распорядку, и что они следят за мной, такой одной на этой улице и в этой степи.
Наконец я у нужной избы, и меня волки не съели.
Меня впустили внутрь дурно пахнущего жилища. Огромная, животастая тетка, узнав, кто я, возмутилась во все горло.
– И шо? Вы, девчонка, будете справляться с этими бандитами? И у вас есть такое слово? Против них?
И она отдергивает занавеску. На нечистой кровати сидит девчонка с тяжелым, каким-то мертвым подбородком, который, в сущности, и есть ее лицо: настолько маленькие глаза-щелки, узкий, в два пальца, лоб и приплюснутый, сползающий на верхнюю губу нос. Она ненормальна – не нужно обследований. Из большой висячей груди она кормит младенца – точную копию себя самой.
– Вот они! – говорит женщина. – Ее с трудом взяли в швейку, научилась через пень-колоду подметывать грубое. А теперь куда с ним? Она даже задницу ему не соображает вытереть.
– Чего вы хотите?
– Или пусть забирают урода, или пусть директор платит алименты.
– Где можно найти директора? – спросила я. – Где тут интернат?
И тут она стала что-то вопить. Это были слова, сопли и слезы сразу. Тут же завопил младенец, откуда-то сверху, с полатей, спрыгнул мальчишка лет двенадцати и стал хлестать женщину по лицу ошметком старого вафельного полотенца, одновременно говоря мне, что сегодня партконференция, и там все начальство. Женщина замолкает, но как-то не так, и я вижу в окно ставшую вертикально степь, и будто она движется прямо на эту самую избу, и вот она уже наклоняется, огромная, беспощадная, вздыбленная, сейчас она накроет нас и решит сама собой все вопросы.
Мне не хочется быть раздавленной степью вместе с этими людьми, и я выскакиваю из избы, и слышу, как она хлопает за моей спиной – степь. Но все стоит на месте. В избе крики, а тут, на улице, тишина, и степь тихо дышит, как я приметила раньше.
Я бреду в райком. Но мысли мои о том, что мне виделось-привиделось. Гнев, отвращение степи к людям, которые на ней живут. Я и раньше не раз думала мысль о том, что все живое разумно. Река дает нам брод – переходите, горы дают ископаемое – пользуйтесь, а уж что говорить о деревьях, о цветах. Так почему же не допустить их права на гнев, на отвращение к человеку как бы разумному, но в сущности своей безумному, ибо только жалкий льстец мог назвать человека венцом природы. Я их сейчас видела: тетка-венец, подававшая мне чай, эта семья с огромными подбородками, кусок полотенца, которым сражался мальчишка.
Венцы?!
В общем, «заблукав», как говорят на Украине, в этих своих корявых мыслях, я добралась до райкома. Мне надо было отметить командировку, найти директора интерната и поговорить с кем-нибудь из местных начальников.
Меня не пустили в «зало», потому что у меня не было партбилета, а его у меня не было, потому что я была комсомолкой. Не было у меня и приглашения на партконференцию. Одним словом, я была здесь никто и звали меня никак.
Я топталась на крыльце с сознанием сорванного задания, когда ко мне подошел мой сопровождающий.
– Справились? – спросил он насмешливо.
– Почти, – сказала я. – Мне бы еще секретаря райкома и директора интерната.
– Не те у вас вопросы, чтоб отрывать человека от дел. Идемте в столовую, поедим и поедем. Если приедем раньше поезда, вы там посидите. У нас вокзал теплый.
Почему я сомнамбулически слушаюсь этого человека? Оттого что он спас меня от волков?
Нам дали обед. Я вдруг поняла, что хочу есть, и сильно. Он смотрел на меня с интересом, и я думала, что после обеда спрошу, наконец, его имя и кто он есть. Но спросила я о другом.
– Вы ощущаете, живя здесь, какая мощь у степи? Она и дышит, и вздымается…
– Ох эти журналисты. Ремонт сельхозтехники ребром стоит. В поликлинике сломался рентген. Вот напишите, что нам нужен рентген, что это не чья-то кляуза, а реальная вещь, необходимая каждый день.
Я идиотка. Что такое рентген?
Меня торопливо сажают в сани, укутав тем же кожухом. Меня практически силой вывозят, не дав ни в чем разобраться. Райком свирепо занят рентгеном – ах, вспомнила, что это такое, – чтобы еще отвлекаться на дурацкие письма разных идиотов. Директор интерната? Он тоже на партактиве. А где же ему быть? Он же директор.
Днем волки нас не сопровождали. И не было изысканного мата. Я оставила кожух в возке, и он отвел меня в вокзал, где, как выяснилось, был уже на меня билет. Я полезла было за деньгами, но он меня остановил: «Какая там у вас зарплата?..»
Мой поезд должен был прийти через полтора часа.
– Мы с вами так и не познакомились, – сказала я. – Как вас зовут? И кем вы работаете?
Он смотрел долго и насмешливо. А потом сказал:
– Я тот самый директор убогих. Я знал, что эта старая дура написала на меня телегу, и я вас перехватил. Вы видели ребенка? Он мог быть моим? Они там в интернате трахаются друг с другом, с рабочими, с мастерами. И что? Я им буду мешать? Какие еще у них в жизни радости? Я тоже не безгрешен, но не в этом случае. Сына хозяйки видели? Смышленый такой парень, пойдет по комсомольской линии. Вот он мой сын. У меня здоровое семя, и я его куда попадя не кидаю. Вот вас хотел на столе трахнуть, но это потом такая неприятность на голову… вы того не стоите. Писать вам не о чем. Ублюдки размножаются по правилам своего ублюдства. Нечего нормальным людям совать в это нос. У нас тут волки. Знаете, сколько их тут? Запомните это, девушка, и забудьте сюда дорогу. Перехвачу любого. Но не каждого довезу через степь. Вы ее правильно почувствовали. Она помощней гор будет, посильней океана. Ну, ладно. Пока, барышня. Отдадим младенца в спецучреждение. А Костик, сынок мой, с двумя бабами разберется лучше всякой прессы.
И он ушел. Высокий дядька, знающий толк в мате и во многом другом.
А вдруг бы вздыбилась степь ночью, и нас развернуло бы друг к другу на столе зала заседаний, и я родила бы бойкого мальчика для комсомольской, а то и партийной работы.
И имя бы ему было Степь.
В редакции меня не то что не ругали, а даже обласкали. Мол, звонили оттуда, сказали, как я во все вникала и во всем разобралась. Вот только степи с волками испугалась. Дурочка.