Глава 11

Adios muchachos

Расшифровав резкое письмо отца Телмана, для чего ему понадобилось водить по строчкам пальцем, Бьенвеню возликовал и ничего не смог с собой поделать. Маленький Жан возвращается в Коль-де-Варез! Не позже, чем через неделю, он появится в Высоком доме!

Фермер, сжимая письмо в руке, попереминался с ноги на ногу перед зеркалом, поправил пиджак, изменил угол наклона шляпы и отправился сообщать новость Элиане.

– Как вы думаете, Арман согласится нам что-нибудь сыграть?

– На аккордеоне? Ни за что!

– Даже если его попросите вы, мадмуазель?

– Да ведь он еще только едва освоил гаммы!

– Все равно, он уже столько занимается, что должен был хоть что-то разучить.

Управляющий отказался вынимать инструмент из чехла, зато завел патефон и поставил Adios muchachos, compaceros de mi vida[2] в исполнении Карлоса Гарделя. Я привожу эти мелкие подробности не просто так, а чтобы передать атмосферу ликования, едва ли не сумасшествия, в которую возвращался блудный сын, или чудо-ребенок; событие это состоялось через день и стало в Коль-де-Варез главной темой всех разговоров.

Когда Жан Нарцисс Эфраим Мари Бенито (считаю необходимым вернуть ему теперь все его имена) снова вошел в главную гостиную дома, пройдя по давней привычке через террасу, Элиана так расчувствовалась, что вынуждена была опереться на плечо Бьенвеню. Эфраим подметил это и понял, что должен прибавить ко всем своим прошлым ошибкам то, что слишком долго не возвращался.

Удар долотом

Любое возвращение в родные края – это насилие над памятью. Снова занять свое место в доме своего детства по прошествии нескольких месяцев или лет – все равно, что сбить ударом святотатственного долота защитный лак, лежащий на нашем прошлом. И тогда мы снова обретаем во всей их мощи, освеженными нашим страданием, впечатления, которые мы, сами того не зная, оставили в целости и сохранности. Эти малые воскрешения не всегда к добру. Узрев на своих местах предметы, законсервированные ностальгией, мы обнаруживаем, что они подверглись разрушительному действию времени, состарились по-своему, не так, как в нашем сердце, не позаботившись о наших чувствах.

С первого же вечера, проведенного дома, Эфраим замечает перемены, опровергающие безмятежность его воспоминаний. Коридоры перекрасили, кухню обновили, в доме провели электричество, покончившее с огромными тенями на стенах, мебель в большой столовой расставили по-другому, завели новую привычку есть на скатерти, еще во многом покусились на прежние порядки, причем чаще всего в этих покушениях заметно вдохновенное прикосновение Элианы. Самое волнующее изменение, настоящая революция, произошло с самой молодой женщиной, которую я уже не смею называть служанкой, раз Бьенвеню трижды в день усаживает ее за свой стол. Чтобы заменить ее в кухонных и в других делах, фермер нанял чету пожилых сезонных рабочих. Роберта Матюрен, пасшая раньше коз у Коршей и носившая прозвище Бобетта, надраивает, как медаль, плиту кухонной печи и в часы ночной бессонницы изобретает блюда на завтра, а Эмилъен, ее супруг, видевший в 1912 году в кино выучку официантов ресторана «Максим», застегивает на все пуговицы одолженный у управляющего костюм, прежде чем внести на подносе суп.

Обедают теперь в большом зале, под обрывки воспоминаний старика Армана о путешествиях и под изложение его великих проектов. Победив туберкулез к большому унынию врачей, объявивших победу всего лишь отсрочкой поражения, он перестал довольствоваться простой канатной дорогой до дверей его хижины и замахивается теперь на фуникулер на паровом ходу, который связал бы долину с верхней точкой перевала Кадран, подвесные мосты, по которым сновали бы освещенные по ночам трамваи, платформы для воздушных шаров и целую сеть дорог и тоннелей, которая позволила бы горожанам открыть для себя Коль-де-Варез, а местным жителям обеспечила бы зимнюю выручку.

Эфраим сохраняет непроницаемое выражение лица, внимает этим бредням вполуха и сразу после еды удаляется в свою комнату. Встречая в коридоре Бьенвеню, он спешит мимо, не зная, как ответить на его приветливый взгляд. Если по утрам он оказывается в столовой наедине с Элианой, то выходит и того хуже: он просто поворачивается к ней спиной и спасается бегством.

Бич

В тот год в горах навалило много снегу. По этому случаю Арман устраивает на принадлежащем Бьенвеню лугу санные гонки. Победителю обещаны лыжи, изделие плотника Косимо – великана с жесткими, как его деревяшки, волосами и с красивейшим во всей округе голосом. Соревноваться пожелали все молодые люди и только две девушки – сестры, которых после этого определили в «эмансипе». Среди серьезных претендентов на выигрыш был сын Влада-барышника, единокровный брат Элианы, прозванный Владом-Дровосеком. Как о нем ни судачат на фермах, когда с пастбищ возвращаются стада, никто не смеет оскорбить в глаза этого юного хулигана, всегда водящего за собой четверых-пятерых прихлебателей.

При ударе колокола, оповещавшего о начале гонки, обнаружили исчезновение Эфраима. Бьенвеню, Элиана и Арман ищут его в доме. Наконец, сани стартуют без него, и Влад одерживает легкую победу. После гонки Эфраим снова появляется, грустный лицом. Многие удивляются, что он не захотел соревноваться. Неужели испугался тягаться с Дровосеком? Сам он ничего не объясняет.

Днем он навещает старенького деревенского кюре. Тот сидит у себя в столовой, сложив руки на коленях и устремив взгляд в темноту. У него за спиной, рядом с накренившимися ходиками, маятник которых давно разучился раскачиваться, разложены по размеру, как и прежде, тридцать книжных томов, которые уже шесть лет никто не открывал.

– Это я, Жан-Мари! – произносит Жан-Мари очень громко, так как впустившая его служанка предупредила, что старик оглох и почти ослеп.

Кюре бесконечно медленно приподнимает руку, словно приглашая гостя приблизиться. Эфраим встает перед ним на колени.

– Это Жан-Мари. Ваш Маленький Жан.

Рука старика падает на плечо юноши. Пальцы, в которых осталось не больше силы, чем в воробьиной лапке, гладят его по волосам. Ничто не подтверждает, что он узнал своего воспитанника. Увы, нет. Человек, сыгравший роль орудия Провидения или, может быть, случая, больше не узнает своего ученика.

– Вы научили меня читать. Благодаря вам я поступил в семинарию.

Эфраим выкрикивает все пять имен, которыми его нарек при крещении старый священник. Рука замирает на его волосах. Кажется, слепец уснул. Бич времени не пощадил и его: он тоже застывает, когда перестает служить.

Всей грудью

Следующие несколько дней Эфраим путешествует по горам с рюкзаком за плечами. Он посещает фермы Бьенвеню, интересуется длиной бычьих рогов, шкурой жеребенка, новым способом огораживания загонов и качеством кормов. Поденщик по имени Рувель, известный манерой говорить правду в глаза, не удерживается и хитро спрашивает, придавая своим белым усам форму конской подковы, не собирается ли Эфраим заменить старого Армана. Но «молодой хозяин», как он к нему обратился, уходит, не ответив ни «да», ни «нет».

Все это, конечно, всего лишь пыль в глаза. Главное для Эфраима – снова пройти тропами своего детства, вернуть прежние чувства и привязанности, облегчить с их помощью свой траур. Ему нужен запах свежего снега, ложащегося на снег, выпавший раньше, звон жирного молока, бьющего из соска в большое ведро, терпкость ветра, дующего с ледников, верхушки деревьев в тумане, похожие на заостренные царские короны, вспышки солнечного света позади горных вершин. Во время этих поисков ему случается поскальзываться на льду, проваливаться в снежные ловушки, словно подстроенные специально для него. Он поднимается, вдыхает всей грудью холодный воздух и снова карабкается к ждущему его ледку в замерзшем ручье, к склону, по которому задумал съехать головой вперед.

Иногда по утрам, переночевав на какой-нибудь ферме рядом со скотиной и снова встретившись во сне с Телонией – в его снах Телония всегда была живой, – он съедал кусок хлеба и уходил к высокогорным пастбищам, посеребренным инеем, чтобы, оказавшись там, узреть в разрыве тумана огненную крепость размером с солнце. Вот что я показал бы Телонии, думал он. Вот по этой тропке она карабкалась бы вместе со мной. Этот свет слепил бы и ее. Мы устроились бы за этими валунами, где сейчас прячется парочка горностаев. Здесь мы были бы счастливы. Мысль, что она умерла, не увидев этот пейзаж, который так любил он, не насладившись ароматами земли и мха, пропитывающими одежду, оживляла и заставляла клокотать его ярость.

В другие моменты, когда он неторопливо брел по лесу, перед его мысленным взором с невыносимой ясностью появлялись картины совсем еще недавнего счастья. У него была редкая способность (никому этого не пожелаю) до наваждения четко представлять предметы и их расположение, изводить самого себя душераздирающими подробностями. Ему ничего не стоило вспомнить, как ловко одевалась перед зеркалом Телония, как она причесывалась, как приподнимала двумя пальцами лямку платьица, как скрывала за смехом свой страх, как говорила: «Еще!» или «Оставь меня!» Каждое такое словечко, каждый жест, каждое мгновение близости, сохраненное его памятью, превращалось в муку.

Проходив без отдыха до вечера и снова увидав Коль-де-Варез, он чувствовал, что его изгоняют темнеющие за спиной, погружающиеся в безмолвие горы. Он успокаивался только тогда, когда узнавал вдали крыши и видел мерцающие огоньки множества ферм. Тогда его собственная боль тонула в более давних, не таких личных печалях, растворялась в бескрайней грусти, охватывавшей тайну его рождения, смерть Лиз, сострадание к Бьенвеню. Распространяясь на все бытие, она понемногу притуплялась. Так было лучше.

Приготовления

То было время недомолвок, коротких реплик, взаимного смущения, взглядов украдкой, ожидания. Бьенвеню, поднаторевший в печалях, тоже не знал, как объяснить подавленность Маленького Жана. Он предполагал, что парень сожалеет о своей прежней жизни, скучает по развлечениям. Значит, надо было исхитриться и развлечь его.

В конце января был готов с опозданием почти в год зал для проведения деревенских торжеств. В честь его открытия, на Сретение старый Жардр задумал костюмированный бал, первый за всю историю Коль-де-Варез. Арман вызвался сам набрать добровольцев для обслуживания буфета и нанять музыкантов. И снова он обратился к своему дяде (или двоюродному брату) Волкодаву. Пускай тот уже давно отправился на тот свет, не оставив потомства, я все равно не назову его настоящее имя, которое еще распространено в районе Бур-Сен-Морис. Достаточно будет сказать, что этот Волкодав, и в шестьдесят лет не утративший изящества походки, хвастался, что преследовал до самого Босфора юношу с девичьим голосом, чтобы, настигнув, оскопить его из чистой любви. (Все это в далекой, сказочной молодости.) Последовали десять лет крепости, из которых одиннадцать месяцев он провел на коленях в карцере без огня и света, бегство во время ночного бунта с одним медным перстнем и с подсолнухом, вытатуированным сокамерником у него на животе, и возвращение на родину, в домик на восточном склоне гряды Адре, именуемой Большим Рогом, всего в нескольких заячьих прыжках от границы. На что жил Волкодав? Официально – на заработок от игры на черно-красном аккордеоне на деревенских свадьбах и танцульках. А в действительности, если верить злым языкам, – на взносы пастухов, то есть промышлял, по терминологии более цивилизованных американцев, заурядным вымогательством. Входила в сферу его интересов и контрабанда изысканного фарфора, богатства противоположного склона, для перевозки которого нужны по-акушерски аккуратные руки. Еще он сбывал разную конфискованную мелочь, по большей части ножи да часы, которые ему по дружеской цене уступал знакомый – молодой усатый таможенник.

После бегства из тюрьмы Волкодав стал твердо придерживаться принципа: заботиться только о собственной коммерции, собственной любви, собственном сердце, разбитом неволей, собственной музыке, а также о коленках, удваивавшихся в объеме в дождливую погоду. Исключение из этого правила философского эгоизма он делал только ради племянника, которому не говорил за год и десяти фраз, но зато считал его своим духовным наследником, а то и сыном.

При помощи Волкодава Бьенвеню получил из Италии контрабандную материю, кретоновую бумагу, ленты, маски, всевозможные побрякушки – все далеко не лучшего качества, зато новенькое, и раздал полученное в деревне со свойственным ему великодушием. Целых три недели Высокий дом выглядел мастерской. Бьенвеню колебался между тогой Ганнибала и сапогами Д'Артаньяна. Арман склонялся к адмиральскому мундиру. Бобетта, которой на седьмом десятке лет не приходило в голову разодеться, слушала из кухни, как строчит швейная машинка, повинуясь молодой ножке Элианы, шившей себе наряд Золушки.

Так течет жизнь, требующая терпения и прикосновения феи, способной создавать иллюзии. Много раз Эфраим, возвращаясь из своих прогулок по горам с белыми от снега волосами и красным от мороза лицом, видел силуэт Элианы, примеривавшей маскарадное платье и крутившейся перед зеркалом с булавками во рту. И всегда он торопился прошмыгнуть мимо, не находя сил ни избежать наваждения, ни его забыть. И вот как-то вечером, когда он уже готов был улизнуть, раздалось:

– У вас не найдется минутка, Жан?

Чтобы обратиться к нему, Элиане пришлось вонзить булавки себе в нарукавник. Как всегда, она назвала его первым именем, вернув в далекое прошлое.

– Конечно! – отозвался Эфраим, не глядя на нее.

– Какая-то я чудная в этом платье. А вы как считаете? Бьенвеню говорит, что оно мне идет, но он такой снисходительный! Думаю, Арман тоже не будет таким строгим судьей, как вы.

В этой похвале было что-то волнующее, какой-то намек. Неужели Элиана проникла в причину его печали? Поняла, что он успел побыть с женщиной и приобрести вкус?

– Это платье вам очень идет, – пробормотал он, надеясь, что такой ответ избавит его от дальнейших вопросов.

– Вы так говорите, просто чтобы отделаться, как нехорошо!

Что ж, обойдемся без уверток. Раз спрашивают его мнение, он ответит. Он повернулся к Элиане с намерением холодно оглядеть ее с ног до головы, как делала в его присутствии русская костюмерша, которая, одев манекен, отступала назад, чтобы составить общее впечатление. Однако он оказался неспособен на профессиональную объективность, поскольку в его глазах не нашлось положенной холодности.

– Вы ничего не говорите… Настолько плохо?

– Наоборот…

– Как-то вы без энтузиазма…

– Как раз с энтузиазмом, уверяю вас!

Он первым заметил, что его голос стал выше, немного задрожал от неуверенности, от трещины в монолите его воли, куда в любое мгновение могло проникнуть желание, боль, стыд за себя, весь лохматый комок чувств, который он обязан был от себя отпихивать, чтобы не потерять лицо.

– Вы очень грустный, – сказала Элиана. – Все ломаю голову, почему? Понимаю, вы скрываете причины своего горя от отца. Но мне вы могли бы все рассказать.

Его удивила почти плаксивая сладость ее голоса, заранее мешавшая ответить на просьбу отказом. Но он соблюдал траур безмолвно, никому не рассказывал про Телонию, и не из стыдливости, а из простой осмотрительности. Он не отказывался от мысли о мести, поэтому должен был хранить тайну.

– Я не так легко открываю душу, – молвил он, щуря глаза, как часто делал Бьенвеню, находясь в замешательстве. – К тому же, в данном случае это было бы бесполезно.

– Почему же?

– Потому что вы сами обо всем догадались.

– О чем догадалась?

– Что я уже не ребенок.

– О, вы считаете меня догадливее, чем я есть на самом деле.

Он отбил мяч на чужую половину площадки, чтобы выпутаться из затруднения, но с удивлением увидел, что мяч снова у него. Пришел черед проницательной Элианы отступить. Она поспешно пересекла комнату и снова принялась втыкать булавки в атлас платья, еще больше собирая складки на и без того тонкой талии. Он молча наблюдал издали за этим ее занятием, не зная, уйти или остаться. Нерешительность влечет неподвижность.

– Можете мне помочь? Или вы только на то и годны, чтобы переводить с латыни?

Не имея привычки поддаваться на провокации, он большими шагами пересек комнату, встал перед Элианой и с улыбкой осведомился, какой услуги она ожидает от семинариста, исключенного за серьезное нарушение дисциплины.

– Это зеркало для меня слишком высоко. Попробуйте снять его со стены и подержать передо мной.

– Вот так?

– Нет, пониже, пожалуйста! Вы такой высокий! Вот так, отлично!

С не подлежащей никакому оправданию жестокостью, за которую она сама потом просила прощения, Элиана без малейших угрызений совести превратила несчастного в своего пажа, не дав ему даже времени высушить кудри и снять пальто, хотя с него стекала на пол талая вода. Держа в вытянутых руках овальное зеркало, он волей-неволей стал участником всех этапов примерки, дополняя видимое воображаемым. Время от времени ему предназначалась легкая улыбка или гримаса в зеркале, сопровождаемая волнами духов, не таких сильных, как у Телонии, зато более коварных.

– Что вам больше нравится: талия повыше или пониже?

– Повыше.

– Так?

– Да, так.

– Ленточки на эту сторону?

– Да, так гораздо лучше.

Когда она увлеклась булавками и наклонилась так, что волосы упали на лицо, он вдруг заметил у нее на затылке капельки пота, а на худенькой белой шейке – маленькую розовую отметину, «аистиную лапку». Он прислонил зеркало к стене, чувствуя, как сердце сжимается от неведомой жалости.

– Наверное, вам надоело? – спросила Элиана, поднимая на него глаза.

– О, нет! – ответил он излишне быстро.

– Тогда что с вами? Вы побледнели!

– Прошу вас, забудьте, что я сказал. Я не собираюсь к этому возвращаться.

Она догадалась по тону его голоса, что чуть было не добилась признания, но осталась в неведении о главном. Увы, нужный момент миновал, и к нему вернулась несгибаемость.

– Не могли бы вы еще приподнять зеркало? Осталась другая сторона – и готово. У вас не затекли руки?

– Можете не торопиться, Элиана.

Бал

Благодаря управляющему, превзошедшему себя, бал состоялся в назначенный день и час. Не мне судить, был ли он успешным. Ведь со времени того праздника в горах минуло уже более полувека. Пары, танцевавшие под вышедшие из моды мелодии, давно распались, некоторые даже не простившись. Была война, потом подъем шестидесятых годов. На месте старой деревни поднялись большие здания курорта. Как-то утром в считанные минуты – сидевшие у стойки ближайшего бара не успели и рюмку опрокинуть – зал для деревенских торжеств снесли. Что может быть неприятнее для человека, приверженного истине (а я такой), чем невозможность проверить на месте правдивость его рассказа и вынужденное пользование предположениями!

С наступлением темноты из всех деревенских домов стали выходить по двое-трое важных персон в масках, шлемах, тиарах, доспехах, длинных цветастых плащах, с деревянными крестами и факелами. Среди них не оказалось ни Арлекина, ни Панталоне, ни горбуна Полишинеля, ни трубочиста. Зачем спускаться на нижние ступеньки иерархии, когда можно вознестись до царских, даже императорских высот? Весь день стоял мороз, поэтому их величества похлопывали себя по груди, чтобы согреться, и торопились широкими шагами к месту сбора, бранясь, как извозчики, кем они, собственно, в большинстве и служили в обычное время. Некоторые, наблюдая за шествием из окон, брюзжали, что танцевальный зал обвалится, не выдержав такого наплыва переодетых чудаков. Однако время шло, а их пророчество не сбывалось, поэтому они перестали накликать беду, напялили куртки и поспешили присоединиться к веселью.

Меньше чем за полчаса зал наполнился до отказа, поэтому пришлось из осторожности потушить печи, от которых маркиз бросало в пот, а генералам грозил апоплексический удар. Группа конквистадоров в султанах под командованием адмирала с подзорной трубой поймала Ганнибала Карфагенского, подняла его на крышке бака для кипячения белья и принудила произнести приветственную речь, которую все ждали, но которой никто не понял. То было знаменательное проявление местного красноречия. Старый воин в красной женской тунике и в лавровом венке провозгласил срывающимся голосом Бьенвеню, что этот бал знаменует начало «эра примирения» («Эры!» – подсказала Золушка из первого ряда), «электричество способствует всеобщему прогрессу» (и наоборот), в Коль-де-Варез появится в один прекрасный день «повесная» дорога, «вагончики которой будут доставлять воздушным путем слонов, которых ему остро не хватает». Конец цитаты. Аплодисменты и крики «ура!».

Закончив речь упомянутым славным видением, Ганнибал опустился вместе с крышкой на пол и подал сигнал веселиться, после чего началась полная неразбериха. Толпа в масках бросилась к широким буфетным столам, выставленным вдоль всей глухой стены, напротив эстрады с музыкантами, и ломящимся от мяса и пирожных. Эполеты прижимались к эполетам, копеечные диадемы карабкались на картонные треуголки в дружном натиске, сутолоке, штурме. То было завихрение шелковых шлейфов, столпотворение фрачных пар, манишек и манжет, бурление камзолов и петлиц. Вино реками лилось в прорези масок. Прелаты, презирая протокол, огромными ручищами в кружевах хватали колбасные изделия через головы декольтированных дам и торопились прочь, чтобы всласть полакомиться в сторонке. Никого не удивляло ни исчезновение ромовых баб под мантильями, ни султаны в туфлях без задников и в казакинах, уплетающие копченую селедку, не снимая бархатных полумасок.

Стихийно образовались первые пары танцующих, проявившие полное презрение к исторической хронологии. Мадам Помпадур стала партнершей Карла Великого, Кловис пригласил госпожу Ментонон, Клеопатра любезничала с папой Пием XI. Надо ли говорить, что Золушка, с трудом приподнимавшая свои кринолины и передвигавшаяся мелкими шажками, пользовалась большим успехом? Она приняла много предложений и отвергла вдвое больше, разбив не одно юное сердце тем, что все или почти все медленные танцы танцевала с седовласым сумасшедшим в тоге, устроившим для деревни этот бал.

Оркестр сыграл «Китайскую ночь», продолжил серией фокстротов и песенок Рея Вентуры, однако наибольший успех снискал «Кумпарситой» и «Ревностью» при активной поддержке Волкодава: тот, зажмурившись и отчаянно кривляясь, сжимал и растягивал на брюхе аккордеон, чтобы извлечь из его последнего вздоха все, что было у музыканта на сердце. Когда дошло до болеро, изощренное ухо могло разобрать под сентиментальные звуки шепот:

– Вас не удивляет, Элиана, что Эфраим до сих пор не пришел?

– Бал продлится всю ночь!

– Все равно, я беспокоюсь.

– Он же обещал вам прийти.

– Нет, я пойду взгляну, чем он занят.

Бьенвеню потребовалось несколько минут, чтобы пробиться сквозь толпу мушкетеров, нетерпеливо топтавшихся у танцевальной площадки. Когда он сменил античные сандалии на высокие сапоги, старая испанская королева в горчично-шафрановом атласе, с усмешкой и нелепым видом Бобетты, нашла под горой пальто его шубу и протянула ему светло-бежевую шапку. Облобызав ей в благодарность руку, Бьенвеню зашагал к Высокому дому.

Луна той ночью поднялась позади церкви и потому не была видна с дороги, однако ее холодный и неподвижный, словно газовый, свет лился с безоблачного неба на заснеженные крыши. Ледяной воздух обжигал горло, земля трещала под подошвами. Издали шатающийся фермер – а шатался он потому, что был пьян вдвойне, от выпитого вина и от красоты Элианы – увидел свет в окне комнаты Маленького Жана и ускорил шаг.

Главная дверь дома была отперта. Бьенвеню вошел в прихожую, повернул выключатель, потопал, стряхивая с обуви лед и заодно оповещая о своем приходе. Потом, чтобы еще потянуть время, зажег тонкую сигару и лишь после этого поднялся на второй этаж.

Заплаканный Эфраим сидел на краю своей кровати. Гуляка застыл в дверном проеме, не зная, что делать. В шапке на затылке, в иссиня-черной шубе, скрывавшей гротескное маскарадное одеяние, с горящей сигарой в пальцах он чувствовал себя недостойно, попросту глупо. Да что там, чудовищно! Ничего не смыслящим идиотом.

– Уже столько недель… – начал он неуверенно – и не посмел закончить фразу, что, мол, столько недель замечает, что мальчик грустит, не понимая причину. Впрочем, он не сомневался, что Маленький Жан закончит ее за него. Он смотрел, как тот утирает слезы тыльной стороной руки, и ждал.

– Вы на меня сердитесь, – проговорил Эфраим, поднимая голову.

– Сержусь? За что?

– Я с самого возвращения плохо себя веду.

– Вовсе нет.

– Я все время стараюсь скрыть свои чувства. Теперь я себя за это корю.

– Сначала я думал, что ты горюешь из-за того, что тебя отчислили.

– Об этом я даже больше не думаю…

Бьенвеню, придерживая рукой шапку, нетвердой походкой пересек комнату и остановился у окна. «Как жаль, – думал он, – что этот разговор так запоздал, мы потеряли столько времени…»

– После смерти Розалии я был, как ты сейчас. Но это ничего не дало.

– Я вам обязательно расскажу, но не сейчас. Еще слишком рано.

– Как хочешь.

Он отодвинул свободной рукой занавеску. Далеко в ночи он видел освещенный танцевальный зал, а за ним, гораздо дальше и выше – сияющий контур гор, неохватных и грозных, словно готовящихся раздавить деревенские домики и превращающих в безделицу все людские радости, все амбиции. Это зрелище напомнило Бьенвеню, как он сам закрывал по вечерам окно, а потом проверял, засыпает ли Маленький Жан. Год за годом этот предшествовавший сну ритуал оставался неизменен и ожидаем. Теперь это угасшее счастье казалось ему еще более далеким, чем переход Ганнибала через Альпы.

– Этот бал-маскарад я устроил ради тебя, – пробормотал он, отходя от окна и возобновляя скольжение по комнате, загроможденной воспоминаниями.

И, не смея сознаться, что ждал от этого праздника конца недоразумению между найденышем и собой, добавил тоном игрока, бросающего крапленую карту и знающего, что партнеры уличат его в жульничестве:

– Элиана очень сожалеет о твоем отсутствии. У нее так мало возможностей развлечься!

– Я же обещал вам, что приду! – возразил Эфраим. – Вот только оденусь.

Бьенвеню вернулся в танцевальный зал с более легким сердцем. Он бросил шубу на кресло, снова переобулся в сандалии, жадно выпил рюмку коньяка и, пользуясь тем, что оркестр играл нечто вроде фанданго, пригласил испанскую королеву отпраздновать в его объятиях коронацию, пусть корона и была картонной. Именно такие поступки рождают верность и легенды. Бобетта, пьяная от признательности, собрала в кулак всю свою волю, чтобы не потерять ритм и не забывать задирать до икр яркий атлас, узаконивавший ее монаршее достоинство.

– До чего же хорошо вы танцуете, мсье Жардр! Где вы так научились?

– В прежней жизни, Бобинетта, в прежней жизни…

Ему было трудно говорить, он нес невесть что, разыскивая взглядом Элиану, угодившую во власть к томному Наполеону. Разыскав, слегка кивнул в знак того, что задание выполнено. Адмирал тоже принял сигнал, посланный через плечо юнги. Волкодав, повинуясь предназначенному ему жесту, принялся за «Голубку».

Музыка играла без передышки: румба, марши, джайв, уанстеп, медленные вальсы, шаю, котильон. Музыкантам каждый час приносили охлажденное питье, и они, освежившись, бойко исполняли по заказу модные мелодии. Бьенвеню, мало что сохранивший от своего античного достоинства, не отходил от Элианы и был на седьмом небе. Для более доходчивого изложения своего проекта подвесной дороги Арман увлек юнгу в темный угол, подальше от взоров. Но праздник продолжался и без них: танцоры так хохотали, сжимая в объятиях партнерш, что их накладные бороды переставали прилегать к лицам, и в царе легко можно было признать скотника или кузнеца. Осада буфета прекратилась, но спиртное наливали у стойки, где Дровосек и его приятели, заведовавшие бутылками, утихомиривали любителей ссор без учета их заслуг и статуса. Однако к трем часам ночи, когда на карнавал пожаловала Смерть, перевоспитавшиеся хулиганы поспешили ей навстречу, встали почетным караулом и даже не отняли оружие, хотя это противоречило правилам мероприятия. Да, в самый глухой ночной час неспящим был явлен отвратительный череп кладбищенской стражницы в зловещем капюшоне и костлявые плечи под шелковым саваном. Она властно заскользила по залу, сея вокруг себя страх и пустоту. Провожая взглядом лезвие косы, ровно, без дрожи скользившее над полом, любой мог заключить, что Смерть местная, ведь в Коль-де-Варез это орудие держат не так, как в Кейра или в Пьемонте.

Музыка оборвалась. Маркизы лишились чувств в своих декольте. Фанфароны и кардиналы, не наделенные отвагой, ретировались к буфету. Ганнибал застыл, не снимая правой руки с талии Золушки. Один лишь Волкодав, видавший и не такое, крикнул поверх аккордеона, что эту подружку не звали и что ей лучше уйти подобру-поздорову, иначе – прошу прощения – он спустит ей штаны при всей почтенной публике.

Но Костлявую не так просто было посрамить: она медленно наступала по расчищенному залу, без устали орудуя косой и вращаясь вокруг собственной оси, как священный волчок или самозабвенный дервиш. Неизвестно, сколько длился этот безмолвный танец: все бессильно наблюдали за ним, никто не посмел вмешаться. Потом Смерть прервала свое кружение, задрала косу и начала медленный устрашающий танец, гибкий и легкий, как арабеска. Тут черные волки сумели выйти из оцепенения и выстроились позади Смерти гуськом. Коронованные особы, не желавшие подпирать стену или предстать малодушными, стали завершающими звеньями цепочки. Вскоре не меньше полусотни масок, возглавляемые призраком, зазмеились по залу, превращая танец смерти в фарандолу живых.

Волкодаву надо было действовать, иначе он, как говорится, потерял бы лицо. Он мог либо повторить свою угрозу и вступить в прямой конфликт с маской, либо погрузиться в свое искусство и тем самым выйти из замешательства. Он колебался, ибо две натуры, вступившие в его душе в спор, обладали убедительными аргументами. Пока он пребывал в нерешительности – хрупком состоянии, когда чаша весов способна склониться в ту или иную сторону от простого шевеления ресниц, Смерть, возглавлявшая кортеж, достигла эстрады. Контрабандист решил, что перед ним сильный противник. Испугать его это, разумеется, не могло. При нем был нож, и в бесчестном бою – а вести другие ему не доводилось – он никогда не терпел поражения.

Смерть наблюдала за никудышным соперником, переминаясь с ноги на ногу. Смеясь, наверное, под капюшоном пустой и немой усмешкой, она подняла руку в перчатке и сдвинула с места свою маску. Волкодав отпрянул от неожиданности.

– Откуда мне было знать?… – пролепетал он.

Смерть величественно приняла извинения и принесла свои, после чего отошла. Волкодав поправил ремни инструмента и заиграл медленную ритурнель – волшебную, невыносимо навязчивую, которую он сочинил, стоя на коленях в карцере, и никогда еще не исполнял на публике.

– Вы все знали, Элиана! – сказал Бьенвеню, утирая лоб полой тоги.

– Он взял с меня слово, что я буду молчать.

– Подумать только, когда-то он боялся дотронуться до волчьей шкуры, а теперь… Хотите, верьте, хотите, нет, но когда к нам приблизилась коса, я здорово перетрухнул.

Карнавальный эффект

Можно сказать, не боясь соврать – разве что с допустимой долей преувеличения, – что после того бала в Коль-де-Варез все стало по-другому. Если позволительно испытывать законную гордость за хорошо испеченный хлеб, безупречную линию крыши, вовремя убранный урожай или морозоустойчивость неубранного, то почему бы не гордиться пережитым вместе испытанием? Во всех семейных кланах восхваляли Жардра, называя его уже не «старым дурнем», как неделей раньше, и признавая за его управляющим организационные способности, достойные и более честолюбивых начинаний. К его проекту канатной дороги сразу появилось серьезное отношение. Раз уже есть электричество, почта, радио, автобус утром и вечером, то надо ли останавливаться на полпути? Новый мэр, высмеивавший бал, а потом все-таки почтивший его своим присутствием, пусть с опозданием, в одежде префекта, решил для увеличения своего престижа внести вопрос о воздушном транспорте в повестку дня муниципального совета.

То, что в сегодняшнем газетном стиле назвали бы «карнавальным эффектом», ощущается и в Высоком доме. Эфраим и Бьенвеню теперь часто беседуют, хотя и избегают самой дорогой для обоих темы. Днем юноша проверяет бухгалтерские книги и занимается текущей перепиской. Вечерами он при помощи Армана чертит модели вагончиков, вдохновляясь примером Леонардо. Это занятие ему по душе, он всегда любил рисовать. Элиана читает «Вокруг света за восемьдесят дней». Бобетта подрубает край сшитой на швейной машинке юбки. Эмильен и Бьенвеню играют в шашки.

– Как поживает ваш дядюшка? – спрашивает фермер управляющего.

– Ничего, только колени болят, – отзывается Арман. – Вы слыхали, что он забросил контрабанду?

– Не слыхал. Почему забросил?

– Больше не хочет ездить в Италию. Говорит, что там людей хватают прямо на улице.

– Без причины в тюрьму не посадят! – вставляет Бобетта, любящая итальянцев и не выносящая Волкодава. – Если человек не творит зла, у него не бывает неприятностей, верно, мсье Жардр?

– Не знаю.

– Под угрозой там, в основном, евреи, – говорит Арман. – Их лишили права преподавать и заниматься адвокатской практикой.

Эфраим в этих разговорах не участвовал, не читал газет, не знал Италию, для него были лишены содержания слова «коммунист», «фашист», «муссолинец». Иногда он поднимал голову от своих чертежей и украдкой разглядывал Элиану. Всякий раз он спрашивал себя, вспоминает ли читательница Жюля Верна день, когда он держал перед ней в вытянутых руках овальное зеркало, так же часто, как он.

Каждый понедельник, если позволяла погода, Эфраим и Бьенвеню садились в автобус и ехали на ферму к Жойя, где новый арендатор пробовал разводить норок. К концу дня водитель гудел у ворот, и путешественники возвращались. На пути туда юноша использовал как предлог какую-нибудь сцену, которую наблюдал из окна, чтобы повести разговор о себе. На обратном пути наступала очередь опекуна: он показывал лесок, в котором некогда поджидал невесту.

Эта взаимная откровенность помогла Эфраиму перестать стеречь свое горе. Он больше не уклонялся от вопросов, наоборот, иногда даже сам на них напрашивался. Наконец, как-то в понедельник вечером, оставшись после ужина вдвоем с опекуном в большой столовой, перед камином, он вдруг поведал о появлении Телонии под вязами, о клятве ее разыскать, которую он себе дал, и о сцене похищения из борделя, которую Бьенвеню слушал со смехом.

– А потом, когда вы выскочили?

– Что потом?

– Что вы сделали? Отправились в отель?

– Да.

– Почему не сразу сюда?

– Она не захотела.

И Эфраим рассказал изменившимся голосом о том, как все это кончилось, в известных нам подробностях. Позже, вечером, он принес из своей комнаты предмет, завернутый в шелковый платок с русским орнаментом. Это была посмертная гипсовая маска Телонии, которую он сделал в память о ней при помощи мадам Балиновой в день похорон. Бьенвеню наклонился к маске и ничего не сказал. Минула минута, потом час, два часа, три с половиной. Эфраим глядел то в огонь, то на маску, лежащую на каминном колпаке. Фермер то собирал угли, то поднимал откатившееся в сторону полено.

Дротики

Весной «дорогой Нарцисс» получил длинное письмо от Григория. «Неужели вы нас уже позабыли, – вопрошал тот, – или вернулись на свои пастбища, к неведомой доселе Цирцее вершин, прелести которой недоступны нам, обитателям долин? Так или иначе, вы не можете не чувствовать, что дня не проходит, чтобы мы не оплакивали ваше исчезновение и не молились перед иконами о вашем возвращении». Все письмо было написано в таком же легкомысленном и приподнятом тоне, однако молодой русский давал в нем понять, что его недуг обострился и что поездка в Нью-Йорк отложена. В последних строках он сообщал о наборе дротиков, присланном ему из Америки Шаляпиным на день рождения – ему исполнился двадцать один год. «Все мои броски были до сих пор тщетны, я ни разу не попал в центр мишени, но не отчаиваюсь добиться своего еще до того, как передо мной распахнется иллюминатор будущей жизни».

Эфраим давно уже мечтал снова побывать на могиле Телонии. Письмо Григория предоставляло предлог, чтобы покинуть Коль-де-Варез. Он сказал Бьенвеню, что уезжает. Благодаря новому автобусному маршруту уже на следующий день в час вечернего чая он позвонил в дверь своих русских друзей. Соня Балинова снова поселила его в комнате с окнами на сад, которую ему пришлось делить с ивовыми манекенами в казачьих кафтанах. Григорий показал ему мишень, висевшую в гостиной, между двух зеркал. Размером она была с речной буй и изображала остров Манхаттан и знаменитую статую «Свобода» Бартольди.

– Он день-деньской игрррает в индейцев, – сокрушалась костюмерша. – Как будто нет ничего более важного!

– Я не играю, а тренируюсь, – возразил Григорий и метнул дротик, который, не долетев до Манхаттана, упал перед его креслом.

В одно мгновение Эфраим вернулся в атмосферу взбалмошного театра, которую невольно поддерживали мать и сын. Он испытал, пусть ненадолго, радость, которую мы испытываем, когда находим под соломой целой и невредимой фарфоровую безделицу, которую считали разбитой. Остались, значит, на земле безалаберные люди, способные сердиться из-за положения пуговицы на куртке или из-за длины лацканов, когда растут долги, режиссеры все реже отдают команды, на континенте сгущается подозрительность к иностранцам, а сердце сжимается при виде того, что болезнь Григория прогрессирует.

В день, когда Соня узнала, что у нее из-за ее же халатности собираются перекрыть воду, она отправила восвояси монтеров, явившихся устанавливать ей телефон, потому что они принесли черный аппарат, а не белый, который она заказывала. Победа осталась за ней: монтеры скоро вернулись, и она угостила их шампанским. С того дня аппарат надрывался день и ночь, словно ее номер оказался у всех русских диаспоры. Однажды позвонил из Лос-Анджелеса Рахманинов, приглашавший ее на премьеру. Днем позже подруга детства, принцесса Т., сообщила из Калькутты, что ее мучает мигрень. Глухой ночью внучка Толстого делилась радостью – рождением здорового сынишки, скорняк из Копенгагена сообщал о прибытии партии соболей, Ирен Немировская благодарила за посылку – фрукты в сахаре.

Так и останется неизвестно – потому что я отказываюсь об этом писать, – нашлось ли у Сони Балиновой время, чтобы в промежутках между телефонными звонками, приступами бессонницы и творчеством занять место Телонии в мускулистых объятиях Нарцисса, или гость оказался настолько не галантен, что отверг соблазн, стучавшийся к нему в дверь. Я буду придерживаться фактов. Эфраим собирался переночевать у своих русских друзей две ночи, а пробыл несколько недель, ибо случай – опять он – внезапно столкнул возлюбленного Телонии, возвращавшегося с кладбища, с господином Альбером, шагавшим к себе домой в чуть сдвинутой на бок шляпе. Встреча вышла не протокольной, и газеты на следующий день не посвятили ей ни строчки. По правде говоря, сутенер даже ничего не понял. Как обычно при выходе из заведения Гортензии с недельной выручкой с портфеле из красной кожи, оживление на бульварах и выпитое спиртное настраивали его на деятельный лад. Он подумывал, не пришло ли время расширить деятельность, перебравшись в более крупный город – Гренобль, даже Лион. Улыбаясь своим мыслям, он не обратил внимания на молодого человека, оглянувшегося ему вслед и прервавшего прогулку, чтобы за ним увязаться.

Преследование было недолгим. Проходимец прошагал по бульвару, не озираясь, и исчез в подъезде красивого дома. Немного погодя в окнах третьего этажа зажегся свет. Эфраим решил, что выведал достаточно, и возвратился к своим друзьям.

На следующий день он провел с Григорием несколько часов, попивая чай, фантазируя об иных мирах и кидая в Манхаттан дротики. Вечером он достал из чемодана маску Телонии и при помощи Сони прикрепил к ней резинку. Затем он снова завернул маску в платок, положил в сумку и отправился к сутенеру.

Сперва он ошибся домом и попался на глаза консьержке. Наконец, он нашел подсмотренную накануне квартиру, пренебрег лифтом и медленно поднялся по лестнице, чтобы успеть поразмышлять и успокоиться. Третий этаж. Средняя дверь. Надпись на медной табличке: «Альбер К. Ратавэн, эксперт». Решительный, короткий звонок. Пятнадцать секунд. Шаги по ковру.

– Кто там? – спросил подозрительный голос через глазок.

– Телеграмма!

– Подсуньте под дверь.

– Вам надо расписаться.

Длительное молчание. Мягкие шаги удалились. Эфраим дал эксперту двадцать секунд на то, чтобы засунуть за ремень пистолет и вернуться, и мысленно начал считать. Девятнадцать, двадцать, двадцать одна… Отодвигание засова, поворот ключа в замке, скрип приоткрывающейся двери. Мсье Альбер едва успел прошептать: «Потише, моя матушка…» – и опрокинулся навзничь, словно его снес несущийся поезд. Или словно его обезглавили. Но это был не поезд, не гильотина, а всего лишь резко распахнутая дверь, ударившая его в лоб.

Эфраим бросился внутрь квартиры, схватил своего недруга за ворот, разоружил его и приволок в гостиную. Знал ли он в точности, что нужно сделать? Да, у него вызрел план. Но события не подчиняются замыслам, потому что рождаются не из замыслов, а одно из другого, так что последние в серии событий происходят из причин, которых в начале цепочки вообще не существовало.

Начать с того, что юный Эфраим не ожидал, что в кресле посередине гостиной будет спать старушка в коричневом халате поверх ночной сорочки. Ноги ее покоились на жаровне. Тощая, со сморщенным личиком, она ничем не напоминала могучую безмятежную Лиз с лунообразным лицом. Правда, под морщинистыми веками спящей неустанно двигались глазные яблоки, совсем как у кухарки Высокого дома, когда та засыпала днем у печи и видела сны.

В комнате было тепло и мирно. У окна с белыми занавесками дремал на жердочке попугайчик. В камине тлела половина толстого полена. Нарцисс давал себе слово, что найдет виновника гибели Телонии и посчитается с ним. А теперь, когда он с ним поговорил, когда дотронулся до него, он уже сожалел, что сюда явился.

– Те, кто приходит ко мне без приглашения, всегда плохо заканчивают, – пробубнил мсье Альбер, пришедший в чувство и пытавшийся остановить пальцем кровь, обильно текшую у него из ноздри.

Эфраим вынул из сумки маску, приложил ее себе к лицу и завязал на затылке резинки. Теперь он был посланником, представителем Телонии, уполномоченным действовать от имени мертвой.

– Ваша мать знает о ваших занятиях? – спросил он бесцветным голосом, указывая на старушку.

– Я тебя знаю! Это ты увел у нас ту девчонку, не помню уже, как ее звали.

Эфраим пришел унизить сутенера, поставить его на колени, принудить вымаливать у маски прощение. Теперь, с опозданием, он понимал, что инсценировка глупа и что любой диалог будет излишним, как излишня сама их встреча. С палачами не вступают в спор.

Альбер, сидя на ковре, запрокинул голову, чтобы унять кровотечение. При этом он уже ухмылялся и даже глухо угрожал. Молодой мститель лишился терпения. Он с отвращением осознал, что не контролирует положение и все потеряет, если не положит ему конец. Тогда он схватил кочергу и ударил ею подлеца по затылку – ударил всего раз, без сильного замаха.

Старушка всхрапнула и завозилась, однако не открыла глаз. Попугайчик очнулся и остался в выжидательной позе, с растерянным взглядом. Эфраим снял маску, надел ее на проходимца, затянул резинку у него под волосами и на прощанье погладил гипс кончиками пальцев. Потом подтащил бездыханное тело к камину и бросил на угли, маской вперед.

Предварительный эпилог

Г-н Альбер К. Ратавэн не умер. Он получил ожоги уха и шеи, лишился одного глаза, но от иска отказался, заявив, что правосудию не должно быть до него дела. Готовя месть, он взялся за старое и дотянулся своими щупальцами до других городов. Эфраим несколько месяцев провел у русских друзей. Исполняя при Григории роль сиделки, он нарисовал несколько оперных костюмов, которые Соня сочла достойными носить ее собственную подпись.

В Коль-де-Варез Арман продолжал бросать вызов медицинской науке и играть вечерами на аккордеоне. Элиана и Бобетта мечтали организовать новый бал. Старый Жардр плохо спал и много курил. Однажды ночью ему пригрезилось, будто он заплутался в горах под холодным, ослепляющим дождем. Внезапно перед его носом вырос забор фермы Влада-барышника. Он опустил противовесы на воротах и въехал на двуколке по замерзшей колее на широкий двор, решив найти хозяина. Он заметил его в глубине пустой конюшни, сидящего на табурете рядом с безмолвной старухой Лиз. У их ног стоял чан с человеческими черепами и короб, из которого торчали длинные косы.

– Ты явился вовремя: в твоей колоде как раз не осталось карт.

– Как это «в колоде не осталось карт»?

– Почему ты не женился на моей дочери Элиане, которую я у тебя поселил?

– Это не поздно сделать и теперь, – сказал фермер.

– Нет, поздно! Мы с Лиз уже назначили день твоей смерти. Выбирай косу себе по вкусу, а я ее наточу…

Пробудившись, Бьенвеню облачился в белую рубаху и почти новый полосатый костюм, надел серо-жемчужную шляпу, в которой смахивал на молодого франта, и постучался в дверь к Элиане. Выйдя оттуда перед полуднем вместе с молодой женщиной, он собрал всех на террасе и объявил о своей скорой свадьбе с присутствующей здесь особой, которая подтвердила сообщение движением век. Венчание состоялось в июле 1936 года при ста пятидесяти приглашенных. Юный Эфраим продекламировал по сему случаю Катулла, выступил с удачной импровизацией и до поздней ночи плясал с новобрачной под аккордеон Волкодава. Старый Жардр в перерыве между бокалами шампанского шептал на ухо Бобетте: «Видели бы его малышом, когда его только нашли в снегу!»

Загрузка...