Глава 8

Рай настанет не сейчас

Среди привилегий, пожалованных Жану-Мари наставниками, самой ценной и завидной было разрешение наведываться в городскую библиотеку, когда ему захочется, не испрашивая особого дозволения. Путь туда был недолог. Спускаешься по узкой улочке вдоль монастырского дворика, минуешь перекресток с омнибусами и шагаешь по усаженной вязами улице, на которой в это время почти всегда пусто. Именно на ней в самый безобидный денек просунул в пространство между двумя стволами свою хитрую морду случай, жадная тварь, представлять которую уже необязательно. Тварь втянула воздух, сорвала несколько листочков, тряхнула подолом платья и обернулась молодой женщиной.

В тот момент Эфраим, занятый неведомыми мне мыслями, ничего не заметил. То есть ничего сверхъестественного еще не произошло. Однако стоило ему отвлечься от зрелища ржавых крыш и белья на веревках, как его оторвало от размышлений ощущение неестественности происходящего. Так камешек, с силой бьющий по ветровому стеклу, заставляет вздрогнуть задремавшего было водителя.

«Уж не с Элианой ли я столкнулся?» – пронеслось в голове.

Ну да, Элиана! Это имя само по себе пришло ему на ум. Я ничего не сочиняю. Ведь до сих пор никто не взволновал его сильнее, чем служанка, чьи голые плечи он увидел однажды при свете луны, поэтому он не мог себе представить, что причиной его смятения способен стать кто-то еще.

«Наверняка она меня узнала, – думал он. – Ведь она улыбнулась. Но почему она со мной не поздоровалась? И что она здесь делает? Почему покинула горы?»

Он заторопился обратно, чтобы разобраться.

И ошибка мигом бросилась ему в глаза. Ему улыбнулась вовсе не Элиана, не скромница Элиана с волосами, как липовый цвет, с повадками дикой кошки, а незнакомка с подведенными черными глазами и красным ртом, как будто сказавшая ему на райском наречии, что они уже много раз встречались и снова друг друга теряли, вот только где, когда, при каких обстоятельствах – это предстояло установить.

Он остановился перед молодой женщиной и уставился на нее молча, с отчаянно бьющимся сердцем. Она не смутилась от разглядывания, но ее сговорчивая улыбка, гримаса, никогда не сходящая с уст, стала сползать миллиметр за миллиметром, словно за резинку, удерживавшую на ее лице маску, медленно потянули ледяным пинцетом.

– Только не ты, – произнесла она хрипло.

– Кто вы?

– Ты слишком молод. Уходи! Слишком молод! Вот что сказала, почти прокричала та женщина. Жан-Мари хотел было возразить, что вовсе он не молод, ему ведь уже целых шестнадцать лет, но прежде чем он успел приготовить свои доводы, из-за дерева вышел мужчина в шляпе, схватил молодую женщину за руку и потянул к машине.

– Что ты здесь делаешь, Бога ради? Я же тебе сказал не выходить.

– Я только хотела подышать…

– Ничего, ты у меня подышишь!

Жан-Мари бессильно наблюдал за похищением, наблюдал, как пара садится в машину. Дверца захлопнулась. Ему показалось, что незнакомка тайком помахала ему из-за стекла, но не исключено, что она просто поправила прядь волос, упавшую на щеку. Автомобиль тронулся с места, набрал скорость и исчез. Он подумал, что незнакомка права, что он еще ребенок. Потом он решил, что она ошиблась, что он способен перестать быть ребенком. И он сказал себе: я найду эту женщину. Найду, чего бы мне это ни стоило. Она не сможет от меня ускользнуть!

Traduttore[1]

Назавтра настало одно из тех серых ноябрьских воскресений, которые унылый, не прекращающийся дождик лишает начала и конца, медленный, неуверенный день, похожий на разграфленный журнал, в который молчаливый писарь заносит плюющимся пером события и расходы истекшей недели: падение дерева во дворе, приобретение табуреток, столько-то истрачено на ремонт зала, покончил с собой повар, на которого никто в семинарии не жаловался…

Городская библиотека была закрыта, что лишало Жана-Мари предлога для выхода в город. После мессы он вернулся в свою келью и сосредоточился на видении, дарованном ему Провидением, с прежним пылом стараясь поникнуть в его сокровенный смысл, как будто ему требовалось перевести без словаря страничку из Тита Ливия. Текст приходится перечитывать несколько раз, прежде чем разгрызть его на слова, так же и сцену у машины он несколько раз прокручивает в памяти. Кем была та молодая женщина? Почему она так безропотно последовала за мужчиной в шляпе?

Он взял карандаш, положил перед собой чистый лист бумаги. Его рука почти неосознанно набрасывала лицо незнакомки в разные мгновения их встречи. Вскоре лист покрылся портретиками, очень похожими на оригинал, ведь в рисовании он был силен. Когда на обеих сторонах листа не осталось места, он принялся расхаживать по комнате, бросив свои творения на столе ради ливня, за которым можно было наблюдать в окно.

И внезапно ему открылась истина: он понял, что столкнулся с надушенной Магдалиной перед ее встречей с Христом, с той, кого Тертуллиан клеймил под именем «публичной женщины», кого латиняне именовали prostituta. О, Афра Аугсбургская, маленькая святая, перевоспитавшаяся куртизанка, сожженная на костре покровительница дочерей радости, молись за него!

Мать и дочь

В следующие дни, возвращаясь в некотором роде на место преступления, он упорно прогуливался по улице, усаженной вязами, на которой располагалась библиотека. Библиотекарь, наблюдавший из своего окна за неугомонным юношей, вышел и спросил, почему тот так долго мерзнет.

– Я жду одного человека, – ответил без колебания Жан-Мари.

– Ждать можно и внутри. Живо ступайте греться!

Он не отверг приглашение и сделал вид, будто заинтересовался старинным изданием Боссюэ, которое ему пообещали принести. Сидя в стороне от других читателей, под лампой с абажуром, он рассеянно переворачивал странички, вычисляя, сколько шагов отделяют его от двери; лишь только почувствовав, что о нем забыли, он улизнул. На улице унылый бесцветный ветерок собирал по закоулкам сухие листья и крутил их над самой землей. Солнце уже зашло за крыши. Пора было возвращаться в семинарию. День прошел зря.

Тогда он изменил план кампании. Его замечали на бульварах, где он изучал террасы кафе, не смея зайти, ибо даже от заказа лимонада он бы слишком сильно покраснел. Как мне представляется, он расхаживал, совсем как я сегодня, по ярмарочному полю и по площади – самым заметным местам города, задерживался под арками рынка, бродил по оживленным улочкам самого населенного и самого старого квартала. Под строгим одеянием семинариста скрывался сильный широкоплечий юноша, на которого заглядывались из-за своих прилавков кассирши, а цветочницы, возившиеся на своих витринах, улыбались ему из-за букетов цикламен.

Надо полагать, за эти недели он многое узнал о городе и о его жителях. Он обнаружил, что город – не просто скопище зданий, улиц, магазинов, ресторанов, что характер ему придают сами прохожие, так же сильно отличающиеся от знакомых Жану-Мари деревенских жителей, как и от семинарских священников. Он наблюдал бесчисленные встречи без продолжения, незаметные проявления жестокости, вспышки любви с первого взгляда, незаконные сделки, измены. Сугубо индивидуальные особенности, проистекающие из страсти к наблюдению и к чтению моралистов, позволяли ему быстро схватывать манеры, ухватки, запахи, жесты, причуды своих собеседников и сохранять на протяжении нескольких дней четкое, как эпиграмма, представление о них. Мало-помалу он, даже сам того не желая, расширил охват своих поисков и уже нес караул позади театра, там, где выходят актеры, задерживался у дверей мастерских, наблюдая за работой портних. Обладая редким нюхом на тревожную изнанку всех вещей, он проникал в укромные местечки, где заключаются сделки, не терпящие свидетелей. Ему нравились мрачные углы, облюбованные попрошайками и падшими женщинами, заброшенные пустыри – заповедники бродячих собак, кварталы, обреченные на снос.

Как-то раз, свернув на незнакомую улочку в надежде срезать путь и быстрее выйти на бульвар, он обознался и вообразил, что в его сторону семенит своей неповторимой походкой, под руку с пропойцей, прячущим синяки под полями шляпы, его возлюбленная – назовем ее так. Одному Богу известно, что вышло бы из этой встречи, если бы иллюзия не рассеялась уже несколько секунд спустя.

В другой раз на улице, упиравшейся в реку, он услышал стоны, доносившиеся из-за высокой стены. Вернее, это были пронзительные, неприятные вскрикивания, сродни цыплячьему писку. Он вспомнил ошибку, которую допустил когда-то, застав Элиану в постели у Бьенвеню. Он часто раздумывал, не поломало ли то его вторжение намечавшийся союз. В этот раз он не собирался давать волю своему любопытству.

Однако голос за стеной уже не стонал, а просил подмоги: «Сюда! Быстрее!» Жан-Мари находился не в том возрасте, чтобы колебаться, услышав зов о помощи. Он метнулся к стене, подпрыгнул, ловко подтянулся.

Его взору предстал двор, поросший чахлыми вербами. Между деревьями торчали фигуры с белыми физиономиями, в шелках, атласе, золоченом бархате, с обильными кружевами и кисеей. Многие маскировали свои намерения широкими полями шляп, хотя держали под мышкой кто палку, кто другое оружие. У некоторых, прибывших, как видно, издалека, лежали у ног дорожные сумки.

Первой мыслью Эфраима, вернее, его первым впечатлением, было: старуха Лиз спряталась среди манекенов, разодетых и накрашенных в честь ее воскрешения. Но мысль эта оказалась мимолетной, как пыльца на крыльях бабочки. Так же, как пыльца, она унеслась прочь при малейшей попытке к ней прикоснуться.

– Сюда! Пожалуйста!

Он посмотрел туда, откуда доносился зов. Под навесом галереи, образовывавшей веранду, лежал на спине молодой человек, выронивший костыли. Жан-Мари соскользнул со стены вниз, приподнял длинное тощее тело и перенес в кресло. Мертвенно бледный калека таращил глаза, тяжело дышал и ничего не говорил. Он долго восстанавливал силы, а потом сообщил, причем довольно жизнерадостным голосом, что ничего не сломал, что вполне пришел в себя и что главное – скрыть происшедшее от его матушки, которая отлучилась, но с минуты на минуту вернется.

– Ваша матушка пожелает узнать, зачем здесь я.

– Я скажу, что вы наведались, чтобы снять у нас комнату.

– Вы сдаете комнаты?

– Вовсе нет. Весь дом занят манекенами.

Он рассмеялся, полагая, что пошутил, но от смеха у него сперло дыхание, и он умолк. Эфраим оглядел двор. Осеннее солнце, выглядывая из-за верб, серебрило доспехи, мечи, щиты центурионов. Легкий ветерок, прилетевший с реки, колебал полы их одежд. Казалось, все неподвижное войско ждет приказа режиссера, чтобы промаршировать по двору и взять приступом стену.

– Как живые! – восхитился Эфраим.

– Вас это удивляет? А вы что думали? Соня Балинова – величайшая костюмерша в России! Она создавала костюмы для Ольги Книппер.

– Ольга Книппер?

– Жена Чехова. Вы и кто такой Чехов не знаете? И о Шаляпине, наверное, не слыхали?

– Нет.

– Красивейший певческий бас всех времен. Сталин предлагает ему дачу, заманивая его в Москву, но он никогда не согласится. Из Нью-Йорка он заказал моей матери костюмы для «Бориса». Думаю, после Рождества мы переедем в Америку. Кстати, меня зовут Григорий.

– А у меня много имен, – пожаловался Эфраим. – Наверное, даже больше, чем нужно.

– А вы отдайте мне одно, которым меньше пользуетесь.

– Что скажете о Нарциссе?

– Уверен, моя мать будет в восторге.

Раздалось три долгих звонка, потом два покороче, но столь же настойчивых. Григорий завозился в кресле от страха.

– Только не выдавайте меня! – пролепетал он.

– Что же я ей… – Тсс!

На галерее появилась крупная властная особа в накидке из зеленого бархата, с фазаньими перьями на шляпке. Все ноябрьское освещение сконцентрировалось на ее широком лице, на завитых волосах соломенного цвета с колечками на ушах; лицо ее имело цвет ракушек на поясе у паломника, поклоняющегося святому Иакову, губы напоминали формой тюльпан. Увидев рядом со своим сыном незнакомца, она отложила отрез ткани, который держала в руках, поправила свои розовые очки, подошла к Жану-Мари и стала внимательно его разглядывать, не произнося ни слова.

– Его зовут Нарцисс, – подсказал Григорий немного погодя. – Он ищет комнату в этом квартале.

– Ты показал ему синюю комнату, Григорррий? – спросила мадам Балинова со страшно грассирующим, как гроза в лесной чаще, «р».

– Она ему понравилась.

– Ты ему говорррил, что мы не берррем жильцов, а пррросто зовем в гости?

– Конечно.

– Ему пррридется пить с нами чай, больше мы у него ничего не потррребуем.

– Это его совершенно покорило.

– Вот и отлично. Пусть завтррра пер-рреселяется. Комната будет готова.

Приведенный в замешательство этой беседой, из которой он был исключен, хотя речь шла о нем, Эфраим попытался ретироваться. Но Соня Балинова, не переставая улыбаться, удержала его за руку, не прекращая при этом разговор с Григорием:

– Почему на нем черррное одеяние, прррямо как у монаха?

– Не знаю.

– Когда он будет жить у нас, я подбер-рру для него одежду посимпатичнее.

Прежде чем вернуться в дом, где, как она объявила, ее дожидался самовар, она указала мимолетным, но многообещающим жестом на сценические одеяния, сверкавшие на манекенах и как будто прятавшие в складках, неподвластных ветерку, не до конца решенные загадки дня. Григорий, застывший в своем кресле, дождался, когда стихнут мягкие материнские шаги, потом глубоко вздохнул.

– Вы меня не предали, – тихо сказал он. – Я этого не забуду.

– Это самая обыкновенная любезность…

– Моя мать не хочет понять, что я уже никогда не буду ходить. Он думает, что я притворяюсь инвалидом, ведь сама она всю жизнь провела в притворстве. Я же говорил, она художница. Махнув перед вашим носом тремя кусками ткани, как тореадор – плащом, она создает для вас целый лабиринт чувств и ведет по нему, пусть даже вопреки вашей воле, пока вы не уткнетесь в пустоту, которая сидит в каждом из нас. Ужасное переживание, смею вас уверить. Вы почувствуете себя центром Вселенной, окруженным всем ее великолепием, у вас больше не будет своего лица. Вам покажется, что вся энергия мира скопилась в вашем сердце, но его ждет гибель. Я ведь раньше ходил, как вы, я тоже подтягивался на руках, преодолевая стены. Казалось, еще немного – и я взвалю себе на плечи всю планету. Но взгляните, что со мной сделало безумие моей матери. Если вы слабы и боязливы, не возвращайтесь сюда. Потому что она по-настоящему опасна. Но если вы так же крепки, как ваши бицепсы, то навестите нас. Это не будет напрасной тратой времени.

Раздвоение

Вот так, назвавшись Нарциссом Бенито, Жан-Мари познакомился со знаменитой русской художницей, которую десятью годами позже убили в Нью-Йорке. Под видом похода в библиотеку он теперь отправлялся пить чай под навесом ее галереи. Там он понял, что был всего лишь крестьянином, лишенным вкуса и манер, и что почти все учение у него еще впереди.

В семинарии его отлучки еще не вызвали подозрений, но многие монахи, начиная с отца Тарда, стали тревожиться из-за его рассеянного вида, хотя на блестящих результатах его учебы вид пока не отражался. Что ж, нелегкое это дело – вести сразу несколько жизней. А посему, опережая дозволение, которое читатель мне непременно даст, если я попрошу, я коротко – как раз за это время сгорит тоненькая сигара – выражу в несколько выдохов свое восхищение шестнадцатилетним Эфраимом, который умудрялся исполнять сразу несколько ролей в пьесе, в которую его вовлек случай. Помнится, зарабатывая в его возрасте на жизнь разносчиком мороженого, я непременно делал крюк и задерживался в своем любимом шоколадном заведении Нима, что привело к утрате как невинности, так и работы. Он же, найденыш, светоч семинарии, не переставал быть надеждой епархии, блестящим латинистом и прекрасным рисовальщиком, но при этом с несгибаемой решимостью вынашивал мечту, которую его наставники непременно осудили бы, если бы о ней пронюхали.

Не помню, упоминал ли я уже отца Габриэля, преподававшего латынь и греческий, робкого и бледного, с узкими запястьями, то и дело красневшего по причинам, известным только ему самому. Надо же было так случиться, чтобы два латиниста столкнулись нос к носу в удаленной, далеко не лучшей части бульвара. Справившись с удивлением, духовное лицо, смутившееся больше, чем его ученик, потребовало объяснений.

– Я навещал немощную родственницу, – заявил молодой человек, не растерявшись.

– Надо было нас предупредить!

– Я боялся, что мне не разрешат.

– Перестаньте, много ли запретов вы слышали? Где живет ваша родственница?

Жан-Мари назвал улочку, где проживали мадам Балинова с сыном, и, не поборов приступ дерзкого вдохновения, предложил священнику сходить туда с ним. Это ведь в двух шагах, и скрывать ему нечего. Святой отец, успокоенный искренностью ученика, отказался его проверять. Бывают дни, когда любая ложь звучит убедительнее правды.

На следующий день преподаватель латыни раздал в начале урока переводы прошлой недели. Весь класс споткнулся на одних и тех же словах Сенеки: Temporis pernicissimi celeritas. У одного Жана-Мари получилось изящно: «Проворство времени, бегущего струей», что было в некотором роде наброском автопортрета. Получив самую лучшую отметку, как бывало всегда, он уже не участвовал в работе над ошибками. Положив перед собой лист с удачным переводом, он устремил взгляд в пространство. Он унесся мыслями далеко от античности, от семинарии, от настоящего.

После урока отец Габриэль отозвал его в сторонку.

– Мне удалось отстоять ваше дело перед нашим директором.

– Мое дело?

– Вам разрешили посещать родственницу после библиотеки. Мы подумали, что ваше присутствие принесет ей большую пользу. Кажется, это двоюродная бабушка?

Развязанные руки

Вот я и докурил сигару, но не знаю, пропел ли хвалу так убедительно, как хотел. Нарцисс может показаться ловкачом, но на самом деле он ведет бой во спасение химер. Мы видели, как он вводит ближних в заблуждение, даже попросту лжет, но аморален ли он? Не думаю. Просто для движения вперед ему нужны развязанные руки: ведь ключами от царства можно завладеть, только это царство обнаружив. Нашим надеждам столько всего угрожает! На путь, которым мы собираемся пойти, готовы выкатиться, чтобы его преградить, многочисленные валуны. Маки на поляне наперечет, все больше сорная трава. «Бегущее струей» время опрокидывает всякую решимость, оставляя одно сожаление, что ничего не предпринято проворству времени вопреки.

В моменты сомнений, а такие случались нередко, он корил себя за то, что злоупотребляет доверчивостью добряков-священников, и размышлял, не пришло ли время открыть им правду. Но потом он начинал думать о Бьенвеню, о его безмолвной борьбе с довлеющим мнением. Возможно, наступит день, когда он откроет свое сердце миру, и мир его одобрит. В том, что мир его одобрит, он не сомневался. Разве не располагал он уже теперь посмертной поддержкой Лиз, иногда покидавшей ночами страну мертвых, посещавшей его в снах и вселявшей в него бодрость?

От опекуна он получал кое-какие деньги на одежду. Купив пальто из верблюжьей шерсти, он стал бывать в пивных, привлекая видом своего кошелька живой интерес у проституток, а широкими плечами и страстным профилем – у любительниц гранатового сиропа. Я даже склоняюсь к мнению – но vade retro, calumnia! – что вышеупомянутое пальто сшила мать Григория, чтобы подарить его своему протеже в обмен на поцелуи в русском стиле.

Загрузка...