Арно Зурмински
Йокенен, или Долгий путь из Восточной Пруссии в Германию
Перевел с немецкого Владимир Крутиков
Эту книгу можно назвать
"Последней книгой о войне"
Рассказ о детстве в глухой немецкой деревне в тридцатые-сороковые годы уже ушедшего века и заодно о жизни и многовековой истории целого края. Война отнявшая все - и родителей, и родной дом, и даже возможность жить на родной земле. Повествование, полное сочувствия и к победителям, и к побежденным. Перевел с немецкого Владимир Крутиков. СПб, 1996. 255 стр.
(C) 1974 Arno Surminski
(C) 1980 Hoffmann und Campe Verlag, Hamburg
(C) 1989 Русский перевод, Vladimir Krutikov, Houston, TX
Подписано в печать 14.05.96
Тираж 500 экз.
Отпечатано в РПМ Библиотеки Российской АН
Санкт-Петербург, Биржевая линия, 1
Схватки начались к полудню. В доме у Штепутата висел один из трех телефонов деревни Йокенен, так что он сам позвонил в Дренгфурт единственной акушерке, принимавшей роды в маленьком городке и окружающих деревнях, если только детей не приносили аисты из бесчисленных окрестных прудов. Всего год назад эта женщина ходила по деревням пешком, но недавно новые власти, которым нравилось, чтобы на свет появлялось много детей, снабдили ее велосипедом. Правда, много ли пользы от велосипеда в глуши Восточной Пруссии? В лучшем случае на нем можно проехать по Ангербургскому шоссе, что идет через Дренгфурт мимо деревни Йокенен в Коршен. На проселочных же деревенских дорогах, размытых дождями или занесенных снегом, смотря по времени года, велосипед скорее обуза, чем помощь.
Но все-таки велосипед! Штепутат утешался мыслью, что на шесть километров от Дренгфурта до Йокенен у акушерки уйдет не больше чем полчаса. Услышав стоны Марты в соседней комнате, он было подумал, уж не выложить ли двадцать марок, чтобы акушерка приехала на автомобиле. Но нет, в Йокенен это было невозможно. Йокенцы засмеяли бы его, если бы он поднял столько шума из-за рождения ребенка. В Йокенен детей рожали во время полдника среди снопов овса или за доением коров.
Она обещала приехать в час. Давай же, кати на своем велосипеде! Вытаскивай его на свет Божий, маленького Штепутата, и начнем нашу историю. Это будет история его жизни, а заодно немного истории остальных двух сотен душ йокенцев. Наконец она выехала из дренгфуртского предместья, прокатила по склону холма, мимо работников поместья, которые почтительно снимали свои шапки. А она сидела в седле жесткая и прямая и выглядела даже сердитой, как какой-нибудь чиновник.
В ожидании акушерки Карл Штепутат не знал, куда деваться. В мастерской ему не сиделось. Подмастерье, старый мазур Хайнрих, для разговора о рождении детей не годился. Он в этом понимал не больше, чем в ощупывании кур. Нет, Штепутату нужно было выйти на воздух. В соседнем огороде Марковша, невзирая на полуденную жару, копала молодую картошку. Штепутат перелез через изгородь, прошел по бороздам среди засохших картофельных кустов, остановился возле старухи.
- Марта легла, - сказал он.
Марковша, сама мать четверых взрослых и троих умерших детей, разогнулась.
- Сейчас приду, мастер, - откликнулась она и стала вытирать передником запачканные землей руки. У Штепутата полегчало на душе. В таких случаях женщинам лучше быть в своем кругу. Это дело женщин, матерей.
Штепутат качал воду огородным насосом, Марковша мыла руки. Когда она зашла в его дом, он успокоился и отправился в сад к пчелам, которые в это время наполняли соты медом со второго укоса клевера. Он заглянул в ульи, внимательно осмотрел их. Если продержится хорошая погода, через неделю можно будет отгонять мед. Это было бы кстати. Мед нужен, чтобы сделать медовую водку, а водка для крестин.
Марковша пела песни про Господа Иисуса. Ее пронзительный дискант перекрывал гудение штепутатовых пчел и стоны Марты, доносившиеся из открытого окна спальни.
- Спой что-нибудь повеселее, матушка Марковски, - крикнул ей Штепутат.
Вот как, что-нибудь повеселее? Что же веселого в Йокенен? Даже в самых веселых песнях всегда есть что-то грустное. Как там поется в этой "Внизу на мельнице" или "Красавица садовница"?
Штепутат сидел на камнях среди первых зацветших астр, а пчелы ползали по его рукам. Они уже давно бросили его жалить. Нет, не легко было человеку почти пятидесяти лет от роду становиться отцом в первый раз. Его первая жена умерла вскоре после великой инфляции - как считали, от малокровия. Десять лет он жил один, шил с мазуром Хайнрихом костюмы и галифе для господ из поместий, для офицеров, ландрата из Растенбурга, санитарного советника Витке из Дренгфурта, для богатых крестьян из Мариенталя и Вольфсхагена, которым хотелось не отставать от господ.
Что побудило его жениться еще раз? Мысль, что придется умереть без потомства, и все усиливающиеся после сорока лет боли в желудке, от которых перестал помогать даже содовый порошок. Да и прострел, который регулярно возвращался и все больше требовал массирующих женских рук, компресса из горячей картошки. Как-то поздним летом он отправился на праздник стрелкового общества в Мариенталь, где познакомился с Мартой. В ноябре была свадьба, а сейчас в августе она вот-вот разрешится сыном или дочерью. Это уж как угодно небесам.
Подмастерье Хайнрих потерпел еще полчаса. Так как в кухне не было никакого движения и только слышалось монотонное пение Марковши, он прокрался из мастерской мимо гостиной на улицу. На почтительном расстоянии от роящихся пчел он остановился.
- Мастер, - сказал он. - Уже почти час, а про обед и не слыхать.
- Поди на кухню и возьми что-нибудь, - ответил Штепутат.
Это было легко сказать. Пока Хайнрих копался на кухне, доставая из шкафа сало, на него набросилась старая Марковша.
- Нечего вам, мужикам, делать на кухне, - закричала она и замахнулась на него скалкой.
- Но человеку нужно поесть, - возразил Хайнрих.
Марковша взяла у него нож. Отрезала кусок сала толщиной почти с ладонь. Кусок хлеба. Потом открыла дверь на улицу, как открывают для собаки, которую хотят выгнать из комнаты. Кухня не место для мужчин, а уж сегодня тем более. Уже за дверью Хайнрих вспомнил про свой дар двуязычия и отвел душу по-мазурски. Полегчало.
Ну уж теперь она могла бы и приехать, эта дренгфуртская акушерка. Об этом подумал и Штепутат, хотя у него еще оставалось немало хлопот с пчелиным роем, поднявшимся вместе с маткой на развилку дикой груши. Он между делом посматривал в сторону Ангербургского шоссе, развесистые могучие дубы которого четкой линией разрезали горизонт пополам. Время от времени по улице громыхал запряженный четверкой рыдван, производя единственный шум в полуденной жаре деревни Йокенен. Потом вдруг поднялась такая пыль, как будто в деревню входил эскадрон казаков. С поля, степенно покачиваясь, шли заваленные ржаными снопами возы. Страдная пора в Йокенен. И жаркое лето, лето 34-го года. Телеги стучат с шести утра и не затихают до захода солнца. Обширными были они, йокенские нивы. Они тянулись от Ангербургского шоссе до самой границы округа в сторону Мариенталя, а в сторону Вольфсхагена - вплоть до темной опушки леса. Бесконечное желтое море.
И в эту слепящую желтизну, прямо в плывущее летнее пекло, катила по шоссе на велосипеде акушерка из Дренгфурта. Прицепилась, измучившись от жары, к телеге с рожью, доехала так до йокенского кладбища, здесь обогнала воз и свернула в деревенскую улицу. Она въехала на выгон, и сонный Йокенен оживился. Залаяли собаки, следом за велосипедом побежали дети: чужой человек в Йокенен был волнующим событием. Велосипедным звонком она вспугнула на выгоне уток Марковши, но при этом раздразнила барана каменщика Зайдлера. Баран даже попытался напасть на нее, но цепь, не пускавшая его дальше пятнадцати метров, не дала разбить рогами сверкающие спицы катившихся мимо колес. Штепутат вышел акушерке навстречу, по пути отогнав гусака, нацелившегося на ее черные шерстяные чулки. Он провел велосипед вверх по дорожке к дому, пропустил женщину вперед, послушал, как она говорит с Марковшей. Та уже успела обо всем позаботиться. Над чугуном с горячей водой поднимался пар, в духовке стояла яичница с салом, а на подоконнике был приготовлен кувшин с простоквашей, из которого она, прежде чем налить акушерке, выловила мух. От души напившись, акушерка зашла к Марте и убедилась, что время еще есть, достаточно, чтобы заняться яичницей. Подумать только, сколько нужно времени, чтобы появиться на свет! И как быстро можно оттуда убраться! Марта стонала в спальне. Акушерка съела яичницу с салом, допила простоквашу. Штепутат в одиночестве расхаживал по гостиной.
И тут произошло нечто, что отвлекло Карла Штепутата: из поместья появился верхом сам майор. Собственно, ничего необычного - каждый день после обеда майор объезжал свои поля. Но сегодня на нем была кайзеровская кавалерийская форма, в которой он в 1915 году скакал в атаку в Галиции. Твердо установилось, что майор появлялся в этом наряде всего три раза в году: в день основания империи, в день рождения кайзера и в день победы прусских войск под Седаном. Что могло случиться такого, отчего в августовский день 34-го года майор выехал на свои поля в кавалерийской форме? Он проехал легкой рысью мимо школы, вверх к трактиру, останавливая встречные упряжки, свернул к ветряной мельнице, направился к усадьбе, где его работники сооружали в поле соломенную скирду.
В доме Штепутата зазвонил телефон, у аппарата был инспектор поместья Блонски.
- Вы слышали, умер наш рейхспрезидент Гинденбург?
Штепутат взглянул а стену, где слева от телефона висел портрет старого Гинденбурга, а справа смотрел человек, которого полтора года назад этот Гинденбург сделал рейхсканцлером.
- Гинденбург умер, - сказал Штепутат женщинам.
- Опять придут казаки, - запричитала Марковша и собралась завыть.
Штепутат забыл про свою робость и открыл дверь в спальню, чтобы самому рассказать Марте, но ее, похоже, это мало интересовало.
- Пусть Марковша принесет мне воды, - сказала она.
Но Марковша еще не пришла в себя, ей нужно было сначала закончить про казаков.
- Они придут через гору Фюрстенау на косматых лошадях... Придут, как в тот раз.
- Да ничего не будет, матушка Марковски, - сказал Штепутат, уверенно посмотрев в сторону человека в коричневой форме справа от телефона.
Майор тем временем добрался до поля. Старший работник хотел придержать его стремя, но майор остался на лошади и велел созвать людей. Они медленно шагали по жнивью: опаленные солнцем мужчины с вилами на плечах, женщины в черных юбках и белых платках. Они остановились полукругом, и к майору поднялся густой дух пота и чеснока, смешанный с запахом крепкого табака.
- Сегодня умер наш рейхсфельдмаршал Гинденбург, - провозгласил майор поверх их голов. (Он говорил только о фельдмаршале, он не простил Гинденбургу этого предательства - допустить, чтобы его избрали президентом республики.)
- Двадцать лет прошло с тех пор, как он гнал русских по этим полям в мазурские озера!..
Пока майор говорил, его мерин поднял хвост и сбросил пару яблок для удобрения йокенской земли.
- Нет другого такого немца, который так много сделал бы для Восточной Пруссии, как наш Гинденбург. Почтим его память нашим последним ура!
Майор поднял хлыст как дирижерскую палочку. Работники трижды крикнули "ура", но прозвучало не очень убедительно. Правда, это наверняка было не оттого, что они плохо старались, а оттого, что бескрайние йокенские поля не давали эха, развеивался любой звук. Заркан, волынский немец, оставшийся после войны в поместье Йокенен, затянул боевую песню 1914 года:
Народ призывает герой Гинденбург:
Черт побери, беда!
Русские снова на нас идут,
Восточной Пруссии жить не дают.
Вставайте все, выходите все!
Татары и калмыки ...
В это же время в доме бургомистра и мастера портного Карла Штепутата акушерка извлекла из Марты Штепутат (девичья фамилия Сабловски) маленький мокрый комок. Услышав первый крик, Штепутат, беспокойно ходивший взад-вперед по гостиной, бросился к двери. Но женщины закрылись. Он услышал плеск воды в цинковом корыте. Господи, Марковша там еще и утопит ребенка!
- Карл! Слава Богу! - услышал он голос Марты.
Марковша открыла дверь.
- Мастер, это мальчик! - сияла она, собрав в улыбку все морщины своего увядшего лица.
- Здоровый парень, - сказала акушерка, поднося ребенка к отцу.
Марта приподнялась посмотреть на свое дитя, но акушерка не слишком деликатно уложила ее обратно на подушку.
- Вам нужно теперь спокойно лежать, уважаемая.
Марта с волнением смотрела на мужа. Единственное, чего она всегда боялась, это не угодить ему. Он много видел на свете, был намного старше и опытнее ее. Карл Штепутат даже прожил несколько лет в Кенигсберге. Она-то видела только поля и поля, и то не дальше чем с дренгфуртской колокольни. И вот сейчас она родила ему сына. Карл Штепутат улыбался. Марта приняла это на свой счет, хотя это вполне могло относиться и к мальчику, с которым Марковша разгуливала по гостиной.
- Что там насчет старого Гинденбурга? - спросила Марта.
- Он умер, - ответила акушерка.
Марта испугалась. Вот умер самый великий человек, которого она знала. И в этот же день она родила сына. Что бы это значило? Что предназначил ему Господь? Штепутат открыл лаз в подпол и достал запыленную бутылку смородиновой настойки. Марковша положила ребенка на грудь матери, чтобы освободить руки для рюмки.
- Как вы его назовете? - спросила Марковша, пока Штепутат разливал.
Марта взглянула на мужа.
- Как ты думаешь, Карл?
Штепутат задумался. Среди утонченных людей модным было имя Арно растенбургский поэт Арно Хольц пользовался в то время успехом в Берлине. Но и Герман Зудерман из Мемеля тоже представлял культуру Восточной Пруссии. Герман или Арно?
- Адольф было бы неплохо, - предложила акушерка.
Карл Штепутат посмотрел на подтянутую коричневую фигуру справа от телефона. Он заколебался на мгновение, но потом решился в пользу культуры Германа Зудермана. Так в жаркий августовский день 34-го года в восточно-прусской деревни Йокенен началась жизнь маленького Германа Штепутата, в то время как кенигсбергское радио передавало на фоне траурной музыки следующее сообщение:
- Второго августа 1934 года, в девять часов утра, Пауль фон Гинденбург-Бенекендорф почил вечным сном.
Пора тебе, Карл Штепутат, отправиться в Дренгфурт записать маленького Германа - в актовом отделе и у пастора. Он живет уже третий день. И не напивайся там в городе! Не забудь о больном желудке.
Марта делала бутерброды в дорогу. Штепутат надел свой лучший костюм, не забыл воткнуть в отворот пиджака партийный значок, зацепил зажимами штанины, чтобы они не попали в велосипедную цепь, и, заглянув еще раз в колыбель, двинулся в путь. Он проехал через выгон на деревенскую улицу, и тут же ему пришлось сделать первую остановку. Навстречу ехал дядя Франц с возом ячменя. Ему мы не можем дать проехать просто так, его нужно представить. Дядя Франц был одним из немногих крестьян деревни Йокенен, поля которых находились рядом со всемогущим поместьем. Он постоянно развлекался тем, что раньше сеял, раньше вывозил навоз, раньше снимал урожай, чем в поместье. Дядя Франц всегда жевал соломинку или спичку и почти всегда спешил. Не работал он только по ночам и по воскресеньям. Его дом и участок Штепутата разделяло всего лишь картофельное поле. Из мастерской Штепутата был виден скотный двор с черно-белыми телятами, гнездо аиста на амбаре, навозная куча, за обладание которой спорили куры и важный индюк. Можно было видеть голубей, летавших красивыми стаями от конюшни к пруду, и тетю Хедвиг (она немножко хромала), кормившую птиц на дворе или щипавшую в огороде горох. Все это скоро увидит и маленький Герман, как только он сможет поднимать голову выше подоконника. Так что давайте-ка придержим лошадей. Тпру-у! Штепутат слез с велосипеда.
- Поздравляю с наследником, - сказал дядя Франц. - Я бы и раньше зашел, но сейчас, в уборку... В августе нельзя рожать детей.
Оба засмеялись.
- Тогда приходи в воскресенье, - пригласил Штепутат.
Они будут пить смородиновую настойку, говорить о крестьянах и о поместьях, об урожае, о старом Гинденбурге и о том, что теперь делать дальше. Но это не сейчас. Дяде Францу нужно везти ячмень в амбар под аистовое гнездо, а Штепутату нужно в магистрат в Дренгфурт.
Сначала в актовый отдел, потом к господину пастору. Собственно, Штепутату было все равно, крестить ребенка или нет. Он это делал для Марты, которая многого ожидала от Господа Бога. Гораздо приятнее было зайти в городскую сберегательную кассу, где Штепутат открыл на имя мальчика счет и внес десять марок. Директор сберкассы угостил его сигарой и поговорил с ним об уборочных работах в Йокенен.
Дымя сигарой, Штепутат прошел по дренгфуртскому рынку, ведя свой велосипед мимо толстых женщин, предлагавших масло, сливки, яйца, сало и ощипанных петухов. Обогнул скотный ряд, где торговцы могли споить любого, кто попадал к ним в руки. Добрался, наконец, целый и невредимый, до магазина колониальных товаров Шварца с пристроенной к нему пивной, что почти напротив гостиницы "Кронпринц". Здесь его встретила прохлада и пенящееся пиво, поставленное хозяином, когда тот узнал о причине поездки Штепутата в город. Пока продавец укладывал сахар, соль, коробки с кофе, сыр и спички (было принято закупать и на соседей, потому что в город редко кто ездил, а уж в страдное время не ездили вообще), Штепутат сидел в пивной в кабинете хозяина за стопкой водки. Хозяин рассказывал, как год назад на этом самом месте положили на стол инспектора поместья Блонского, напившегося до потери сознания. По углам стола зажгли четыре свечи и спели "Иисус, ты наш оплот". В сопровождении торжественной процессии донесли маленького Блонского до ожидавшего на рынке кучера. Кучер на самом деле подумал, что к нему несут покойника, и почтительно снял шляпу. Блонски потом раздавал по десять марок всем участникам "похорон", чтобы замять эту историю.
Но Штепутат не собирался напиваться до такой степени. После трех стопок водки и пары кружек пива он сказал, чтобы ему привязали пакет с покупками к багажнику, и отправился в обратный путь. Возбужденного выпивкой Штепутата обуревали возвышенные мысли. Легко себе представить, что вращались они вокруг его сына - пожилые отцы особенно к этому склонны. Все свои надежды они возлагают на кричащий сверток весом в семь с половиной фунтов. У молодых отцов еще имеется и собственное честолюбие. Однако мечты Штепутата были не совсем обычного склада. Офицерская карьера для сына, мечта всех господ в Восточной Пруссии, если только их дети не являлись на свет косолапыми, не привлекала его совершенно. И не из-за стрельбы и убийств, а просто потому, что он слишком часто встречал в своей жизни офицеров безмозглых. Крестьянин, ремесленник? Такие желания маленьких людей казались ему слишком скромными. Штепутату представлялся поэт или музыкант. Не художник, нет - марание ни в чем не повинного холста не внушало ему доверия. Но во всяком случае, что-то духовное. Если не получится поэт, то пусть будет врачом или адвокатом, на худой конец школьным учителем. В Йокенен такие чудовищные мысли нельзя было даже произнести вслух, он их скрывал даже от Марты, хотя и подозревал, что она тоже предается подобным мечтаниям. Что привело Штепутата в такое настроение, когда в мыслях рождаются герои - выпитая водка или попутный ветер, который дул ему в спину и резво гнал вниз по склону Мариентальской горы? Наверное, все родители думают так о своих детях, если только работа оставляет им время на размышления. Но нет, Штепутат не верил, что какой-нибудь работник поместья с его полудюжиной детей способен на такие мысли. Такому человеку, как Карл Штепутат, было не так-то просто жить среди двух сотен ограниченных йокенцев. Ему приходилось притворяться, скрывать возвышенные порывы, чтобы не стать чужаком в собственной деревне.
Вернувшись из Кенигсберга с дипломом мастера и открыв свою портновскую мастерскую, он в 1924 году стал бургомистром Йокенен. Йокенцы вспомнили, что еще в школе он был лучшим учеником, особенно по пению и письму. Ему это было нелегко - возвращаться в Йокенен, когда позади оставался Кенигсберг, большой мир, всего одна ступенька до Берлина. Да, Кенигсберг. Вечерние прогулки вдоль плотины или по Ланггассе, поездки по воскресеньям на острова реки Прегель, к собору на острове Кнайпхоф. Или на поезде в Пальмникен, на Замландское побережье. Посещение социалистического кружка, иногда театр. До Кенигсберга была война, которую Штепутат познал не с самой худшей стороны. Сначала был денщиком военного священника, потом санитаром на западе. С войны начался его прострел и периодические расстройства желудка.
И вот такой человек, как Карл Штепутат, читавший Либкнехта и немного Ницше, видевший пьесы Ведекинда и наполовину одолевший толстенный том Арно Хольца, вернулся в 1924 году в свою деревню Йокенен. Все йокенцы были чистокровные немцы, до мозга костей преданные Гинденбургу, за исключением разве что каменщика Зайдлера, который в смутное время однажды оказался с красным флагом на демонстрации в Растенбурге. Ровно через месяц после того, как Карл Штепутат приступил к шитью в деревне Йокенен, в его дом явились камергер поместья Микотайт, хозяин трактира Виткун и шорник Рогаль. Им нужен был новый бургомистр, так как старый уже почти совсем ослеп. Карл Штепутат выразил сомнение, сможет ли он быть бургомистром двух сотен душ чистокровных немцев, но его сопротивление прозвучало недостаточно убедительно.
- Мы все - немцы, - сказал шорник Рогаль.
Ладно. Карл Штепутат тоже был за Германию, великую Германию, достаточно великую, чтобы держать казаков на расстоянии от Кенигсберга.
- Здесь, у границы, важно быть настоящим немцем.
Это были слова камергера Микотайта, а Штепутату показалось, что это можно приложить вообще к чему угодно: быть немцем. Если всего-то и требуется - быть настоящим немцем, Штепутат может стать бургомистром Йокенен.
Решающее слово сказал сам майор, прискакавший на следующий день через выгон к дому Штепутата.
- Послушайте, Штепутат, - процедил он, сидя на лошади. - Вы ведь справитесь с писаниной. А нам нужен бургомистр, который нам подходит.
- Так точно! - ответил Штепутат.
Потом он ругал себя за это "так точно". Но тогда, спустя всего несколько лет после военной службы, у него оно вырвалось само собой. Впрочем, так было и со всеми в Йокенен. Майор оставался майором.
И Штепутат стал бургомистром Йокенен. Нисколько не смущаясь, он поставил на полку в гостиной рядом с "Историей германо-французской войны" и "Окружным бюллетенем" привезенную из Кенигсберга книгу Розы Люксембург. Если не считать майора, никто в Йокенен ничего не знал об этой Люксембург, но майор никогда не входил в его дом, а если и говорил с ним о делах, то сверху вниз, сидя на лошади.
С такими размышлениями Штепутат добрался до Йокенен, своего Йокенен. Строго говоря, была она несколько грязной, эта деревня в глуши Восточной Пруссии, однако не грязнее других деревень между Вислой и Мемелем. Главная улица деревни была вымощена булыжником, но, когда было сухо, все, чтобы избежать убийственной тряски, ездили по пыльной летней дороге, проходившей рядом. Дома - некоторые с посеревшей соломенной крышей - были рассыпаны среди полей, подходивших вплотную к курятникам и крольчатникам при домах семейных работников поместья. Деревня полукругом облегала пруд, который в любом другом месте Германии называли бы озером. Но в Восточной Пруссии, среди лесов и полей, было полно настоящих озер, так что эта запруда, заросшая по краям камышом и вербой, так и оставалась прудом.
Штепутат проехал через общинный выгон к своему дому, последнему в цепочке домов на другой стороне пруда. Там он увидел лошадь камергера Микотайта, которая была привязана к забору сада и разгоняла хвостом слепней и мух. Из дома доносились голоса. Да, похоже, что они уже добрались до третьей бутылки смородиновки. Трое гостей - камергер Микотайт, шорник Рогаль и трактирщик Виткун - сидели в гостиной как в тот раз, в мае 33-го года, когда они без всяких осложнений осуществили в Йокенен переход к новой власти.
- Послушайте, - сказал тогда шорник Рогаль, - весь Йокенен дружно вступит в эту коричневую партию, а потом все будет по-старому.
Причиной некоторого волнения был тогда какой-то лысый из Растенбург-Лангхайм, распустивший слух, будто новое начальство хочет убрать из Йокенен совет общины, а бургомистром сделать каменщика Зайдлера. Каменщика - бургомистром? Да еще такого, который маршировал с красным флагом по Растенбургу?
- Это просто формальность, - сказал камергер Микотайт. - Мы, йокенцы, делаем, что мы хотим. Гитлер этот или кто другой, нам все равно.
- Даже инспектор Блонски вступил в партию, - сообщил трактирщик Виткун. - А когда майор велел ему объясниться, Блонски, говорят, сказал: "Господин майор, с нами молодежь и будущее. Это что-то значит!"
В конце концов они уговорили Штепутата на эту "формальность". И на самом деле, мало что изменилось в Йокенен. Для собраний и маршей штурмовиков Йокенен был слишком мал. Партийный секретарь Краузе приехал из Дренгфурта всего раз, и то в штатском, потому что твердо придерживался правила не напиваться в форме. Смена цвета от черно-бело-красного к коричневому прошла в Йокенен незаметно. Всем прислали по партийному билету и значку со свастикой, чтобы нацеплять на выходной костюм, все платили взносы и все повесили рядом со старым Гинденбургом скромную фотографию из Браунау. Единственным пятном на новой краске был майор, хранивший верность черно-бело-красному, несмотря на то, что сам Гинденбург дал коричневым свое благословение. Двадцатого апреля 1934 года, когда Штепутат впервые вывесил свой флаг со свастикой над клумбой лилий в саду, майор выехал с телегой навоза в поле и собственноручно разгружал ее вместе с кучером Боровским.
Все это вспомнилось Штепутату, когда он увидел троицу гостей, распивавших его смородиновку.
- Эй, Карл, - сказал Рогаль, старший из них. - Послезавтра Гинденбурга привезут из Нойдека в Танненберг. Соберется вся Восточная Пруссия. Приедет фюрер. Нужно, чтобы и из Йокенен было несколько человек. Отдадим ему наш последний долг.
Штепутат прежде всего сел. Он не испытывал большого желания оставлять Марту и ребенка одних на два дня.
- Ты, как бургомистр Йокенен, должен поехать, - заявил Виткун.
Да, пожалуй, это его долг. Шорник Рогаль вызвался поехать и нести флаг союза ветеранов войны. Трактирщик тоже счел своим долгом принять участие. Они как раз обсуждали, на чьей повозке ехать, когда пронзительно зазвонил телефон. Это случалось настолько редко, что Штепутат всегда вздрагивал от неожиданности. Подтянувшись, он подошел к аппарату между коричневым и красным фельдмаршалом.
- Хайль Гитлер, - сказал он в трубку.
Партийный секретарь Краузе сообщил, что правительство рейха объявило двухнедельный государственный траур и что в день похорон Гинденбурга нужно вывесить и приспустить флаги. Со свастикой.
- Само собой разумеется, - пробурчал шорник Рогаль, когда Штепутат повесил трубку.
Йокенен вывесит свои флаги. Все три, какие были в деревне. А послезавтра Йокенен едет в Танненберг. Последняя почесть. Ряды народа. Салют боевому товарищу.
Рудольф Гесс написал некролог полководцу Танненберга, рейхстаг - скорее то, что от него осталось - собрался 6 августа на траурное заседание в Берлине. Но все это не шло ни в какое сравнение с похоронными церемониями перед национальным памятником в Танненберге - похожим на крепость сооружением с шестью башнями, возвышавшимися над равниной лесов и озер. В ночь перед торжественным днем мертвого Гинденбурга перевезли из поместья Нойдек в Танненберг. Это делали ночью специально: факелы солдат, штурмовиков и гитлеровской молодежи красиво полыхали в темноте.
Когда факелы погасли, когда их скудный свет сменился первой утренней зарей, Карл Штепутат был уже на ногах. Марта варила кофе, а он полез на чердак, чтобы выдвинуть древко флага из слухового окна. Красное полотнище со свастикой свисало до смородиновых кустов. Взгляд Штепутата упал на запыленный флаг республики, лежавший под крышей. Марта потом сошьет из него рубашку для мальчика.
Они еще сидели за завтраком, когда из поместья прикатила открытая коляска. В ней сидел шорник Рогаль, обнимая потрепанное знамя союза ветеранов, на котором золотыми буквами упоминались Тур, Седан, Верден и Сомма.
Рядом с ним трактирщик Виткун, облачившийся в коричневую форму новой власти и смутивший этим нарядом Штепутата, собиравшегося надеть сюртук и цилиндр, как и на всех других похоронах в Йокенен.
Когда солнце стало подниматься над горой Фюрстенау, они тронулись, еще до того, как работники поместья стали выезжать на поля. Хорошо, что они выбрались так рано. Штепутату не пришлось быть свидетелем того, как майор поднимал на башне своего замка флаг, но не флаг фюрера, а флаг скончавшейся империи. Это не осталось бы без последствий. А может, и обошлось бы. Йокенен был так далеко от нового времени и новых флагов.
Уютно расположившись в коляске, они покатили по булыжнику и по проселочным дорогам. На юг. Ячмень и рожь уже убрали, овес был скошен.
- Сегодня увидим фюрера, - с пафосом сказал трактирщик Виткун.
После мазурского Реселя дороги оживились. Люди ехали на простых телегах и в экипажах. На железнодорожном переезде возле Бишофсбурга им пришлось выйти, чтобы держать лошадей. Йокенские лошади кое-как притерпелись к тракторам и молотилкам поместья, но огнедышащих паровозов еще пугались. Из окон поезда торчали флаги. Двинулась вся Восточная Пруссия. Женщины на полях развязывали свои платки и махали поезду вслед. Косцы отбивали косы дольше, чем обычно, а у шорника Рогаля слезы выступили на глазах, когда им встретилась телега с бородатыми седоками, которые держали вяло свисавшее в свете утреннего солнца знамя инстербургской пехоты. Его знамя. Ближе к Танненбергу толкотня и давка на всех дорогах. Открытые машины с людьми в форме прокладывали себе дорогу среди крестьянских повозок. Всем упряжкам свернуть на жнивье. Дальше шли пешком, держа курс на шесть башен танненбергского памятника. Оцепление в серой полевой форме.
- Фюрер едет! - кричит чей-то голос.
Ничего не видно, кроме моря голов, повозок и униформ. Может быть, там, за толпой, где горит вечный огонь. Наконец, уже невозможно и идти. Над гробом стреляют пушки, пугающие лошадей. Рядом с йокенцами стоит депутация из Тильзита, за ними группа из Зензбурга.
Далеко впереди читает проповедь военный священник, но почти ничего нельзя разобрать. Все снимают шляпы. "Воспоем силу любви" - старый прусский хорал. Фюрер уезжает. Германия, Германия превыше всего... От Мааса до Мемеля... Все вытягивают руки в немецком салюте. И все время по стойке смирно. От этого и устать можно. Песня про Хорста Весселя. Старый шорник Рогаль роняет свое боевое знамя. Все уже, нет сил держать знамя левой рукой, когда правая вытянута вперед. Штепутат подхватывает полотнище, не давая древку упасть на тильзитцев, а шорник Рогаль ложится в пыль Танненберга. К счастью, у кого-то нашлась фляжка с водой, которую вылили шорнику на голову. Придет ли он в себя? Да, спустя какое-то время. Когда все закричали "Хайль", шорник открыл глаза. Как раз в это время мимо них проходит фюрер со своей свитой. Встав на цыпочки, можно было бы его увидеть, но Штепутат, занятый шорником Рогалем, упускает случай. Зато Виткун еще много лет спустя будет уверять всех, что смотрел фюреру прямо в глаза. И фюрер строго взглянул на йокенцев и отдал приветствие знамени ветеранов.
Проводив мужчин на похороны национального героя, Марта покормила свиней. Потом заглянула к ребенку, который еще спал, так что у нее было время подоить корову. Подмастерье Хайнрих сидел на рабочем столе и пел свои мазурские песни. Он спросил, не нужно ли вывести корову на выгон, но Марта уже успела это сделать сама. Она прошла босиком по мокрой от росы траве, таща корову за собой на цепи. В пруду замолкли жабы-жерлянки, только дикие утки покрякивали в камышах. Полоса тумана срезала верх ивовых кустов. Солнце поднялось над горой Фюрстенау. Бисмаркова башня - отличительный знак местности - все еще мигала, несмотря на яркий день. Кто-то забыл погасить свет. Работники поместья поехали верхом на пруд поить лошадей. От двора к двору дребезжал грузовик, собирая бидоны с молоком. В хлеву Марковши галдели птицы, старая кормила своих кур. Потом она пришла к Марте выпить по чашке кофе.
- Вы слышали, в Петербурге русские танцуют на улицах, - сказала Марковша.
Марта взяла ребенка из колыбели и приложила к груди.
- Потому что умер Гинденбург. Его они боялись... А в поместье Нойдек, говорят, поймали русского шпиона. Он отравил колодец, и от этого Гинденбург умер.
Маленький Герман не хотел есть, и Марта уложила его обратно в колыбель.
- Нам придется все это пережить еще раз, и казаков, и горящие деревни, - всхлипывала Марковша.
Герман Штепутат в возрасте пяти дней впервые слушал рассказы о большой войне, любимое занятие женщин в Йокенен в долгие зимние вечера - подходящее время для страшных историй. Тогда это началось как раз во время уборки. Вечером загорелась йокенская мельница, ее крылья огненным крестом освещали небо. Дурной знак, как сказала Марковша. Такие кресты в небе. Марте было десять лет. Ее отец и старшие братья возили с поля овес. Мать разгружала в амбаре телегу, когда на двор прибежал старший сын - он видел русских. Они набросали в пустую телегу, мягко устланную овсяными снопами, одежду и постели. В то время как маленькая Марта с ревом бегала по всему дому, отец спокойно приехал с полным возом овса, свалил его на ток, задвинул дверь амбара и перепряг лошадей. В это время над деревней уже пролетали шрапнельные снаряды, разрываясь на опушке леса, где окопались немецкие ополченцы. На открытых телегах поехали в лес. Мать усадила детей так, чтобы их спины были закрыты перинами - пух восточно-прусских гусей остановит ружейные пули. Получились настоящие скачки: казаки на своих маленьких лохматых лошадках и крестьяне с их взмокшими рабочими лошадьми.
В лесу остановились, чувствуя себя в безопасности. Сидели на траве, ели хлеб с топленым салом и пили густое молоко. Все было спокойно. Только отец, недовольно ворча, расхаживал взад-вперед. Он был сердит на казаков за то, что они явились во время уборки. Не грех ли это перед Господом Богом бросать созревший хлеб на полях? А казаки топтали хлеба, как свою степную траву.
Вечером отец вспомнил, что не отвязал телок в хлеву. Скотина может надорвать себе глотки, мыча от голода. Ему вспомнилось еще многое, что он забыл сделать в спешке. Свиней лучше бы выпустить в яблоневый сад, чем держать в тесных стойлах. И трубка. Трубка отца лежала дома в духовке печи. Отец разгрузил телегу, сложил весь скарб на лесную поляну и один поехал на пустой телеге домой. Он прибыл к своему двору одновременно с казаками. Ему преградили дорогу и приставили к груди пики. Обыскали телегу и карманы. Потом поскакали дальше, на Берлин, со своими пиками и кривыми саблями.
Отец выгнал скотину на луг, открыл дверь свинарника, достал из духовки трубку и табак. Нашел даже время переодеться, взять окорок из коптилки и сунуть в мешок три каравая хлеба. На обратном пути казаки хотели забрать телегу, ссадив с нее отца. Что ж он должен на собственной спине тащить в лес окорок и три каравая хлеба? Нет, отец не выпустил из своих рук вожжи. Они стали совещаться на разных языках, но тут отца выручила немецкая артиллерия. Некоторые снаряды легли так близко, что казаки отступили на свекольное поле, а отец ударил кнутом по лошадям.
Они переночевали в соседней деревне, где царил полный покой. В темноте на дворы еще съезжались последние сноповозки. Но утром пришли русские. Хотя в деревне не было ни одного немецкого солдата, они скакали по жнивью, как в атаку, стреляли в воздух, нагоняя страх, размахивали своими саблями. Марта от испуга хотела броситься в колодец.
Так вот они какие, казаки - маленькие усатые парни в круглых шапках. Из колодца, в котором хотела утопиться Марта, отцу велели достать ведро воды и попить. Убедившись, что вода не отравлена, казаки напоили своих лошадей. Из окружающих дворов они реквизировали кур и у всех на глазах свернули им шеи. Матери велели ощипать птицу, в то время как сами развели в саду костер из овсяных снопов и оторванных от забора досок. Насадили ощипанных кур на свои пики и стали жарить на открытом огне.
И тут подходит круглое монгольское лицо, ухмыляется, кивает Марте, чтобы шла за ним, идет к сливовому дереву и трясет. Велит Марте собирать сливы. Себе. Целый передник. И этот монгол веселится, когда сливы падают ей на голову. Когда оказалось, что от тряски набралось не много, он своей саблей отрубает целую ветку и протягивает Марте. И смеется, этот монгол, смеется, показывая коричневые от табака зубы. И Марта смеется.
Только отец ругался в то утро, когда казаки забрали его лучшую лошадь, оставив ему хромую польскую клячу, на лохматой спине которой они русскими буквами написали слово "Берлин". Казаки простояли пять дней. Отец получил от их офицера документ, позволявший ему вернуться на свой двор. Он думал только о возвращении, о телках, свиньях и об овсе в снопах. Что творилось в остальном мире, было ему все равно. Когда они наконец добрались до своего двора, мать бросила все и прямо пошла к коровам, которые с распухшим выменем жалобно мычали на лугу, призывая людей. Отец и братья в этот же день поехали в поле и привезли три воза овса.
В ту ночь, когда пришли прусские войска, была гроза. На юге грохотало два дня подряд. Отступая, русские - по небрежности или нарочно? - подожгли двор Беренда. От света пожара Марта проснулась и увидела на улице вступающих немецких солдат. Марта заплакала, она боялась огня.
В школе казаки целую неделю держали лошадей и оставили солому и навоз. Но ничего худшего в деревне не случилось. Только гораздо позже, во время осенней вспашки, работники поместья нашли в поле возле Ангербургского шоссе тело неизвестного человека. Какой-то беженец, хотел перебежать через поле и его застрелили. Его и похоронили на том самом поле, где он пролежал так долго. Прибыл пастор из Дренгфурта, школьный учитель со всеми детьми. Майор отвел для могилы беженца двадцать квадратных метров ржаного поля на горе Викерау. Вокруг креста сделали изгородь из боярышника, а в середине школьники посадили незабудки. Могила беженца на горе Викерау осталась в Йокенен единственным напоминанием о большой войне. И, конечно, памятник, который впоследствии возвели рядом со школой. Нашим героям. На камне были высечены знакомые восточно-прусские имена нескольких ополченцев и стрелков. Сгоревший двор Беренда отстроили на средства из фонда, выделенного рейхом для разоренной Восточной Пруссии. Из рейха прислали лошадей, скот и семена. После того как из школы вымели навоз и отремонтировали шкафы и стулья, дети стали учить в ней патриотические песни об освобождении Восточной Пруссии, например, "О чем трубят фанфары".
Зимой четырнадцатого-пятнадцатого года прошел слух, что через деревню будет проезжать Гинденбург. Школьники целое утро мерзли на Ангербургском шоссе, делали снежных баб и вставляли им в руки флажки. Но победитель Танненберга предпочел двинуться на восток по другим дорогам.
Несколько лет спустя работники выловили из деревенского пруда пики и ружья, брошенные при поспешном отступлении русскими. Последнее напоминание о казаках. Майор велел вычистить заржавевшее оружие и повесил его в своей охотничьей комнате.
Как-то после обеда, когда инспектор поместья Блонски приехал на лошади к Штепутату-отцу на примерку новых галифе, двухлетний Герман осознал, как важно в жизни принадлежать к тем, кто ездит на лошадях, а не к большой толпе, которая этажом ниже передвигается на собственных ногах. Герман играл в грязи у забора, когда что-то заслонило солнце. Над ним стоял вороной конь маленького Блонского, грыз удила и перестал пританцовывать только тогда, когда Блонски привязал его к столбу. Ботфорты с блестящими шпорами ступили рядом с Германом в песок - высокие сапоги, оставлявшие в земле глубокий след. Маленький Герман впервые понял, что мир был поделен между людьми, которые сидят на лошадях, и людьми, которые стоят на земле. Лошадь это средство не только передвижения, но и возвышения. Лошадь разделяет гордость всадника: телегу с навозом она тащит, глядя в землю, а за военным оркестром скачет с высоко поднятой головой. Лошадь больше подходит для возвышения человека, чем, например, вол. Наука ошибается, датируя начало человечества днем, когда четвероногий поднялся и пошел на двух ногах. Настоящий, высший человек возник, когда первый двуногий вскочил на лошадь. Тот, кто сидит на лошади, вынуждает других почтительно смотреть вверх. Даже маленькие фигуры вроде инспектора Блонского появляются под этим углом на фоне неба и выглядят внушительно.
Господа на лошадях были господами в Йокенен: майор, владелец 750 гектаров полей, лесов и торфяных болот - его сын Зигфрид, который служил в Кенигсберге и время от времени приезжал в деревню стрелять диких уток и кабанов - инспектор Блонски, возмещавший свой маленький рост необыкновенно громким голосом и тем, что почти никогда не слезал с лошади. И камергер Микотайт, единственный, кто не родился наездником, а дошел до этого своим усердием. Его отец еще пас овец на болоте поместья. Сын начал кучером у майора, стал бригадиром и наконец, как камергер, сел на лошадь. Микотайт душа поместья Йокенен.
Герман на четвереньках двинулся к вороному жеребцу. Радуясь мелким деталям, как это свойственно только детям, он рассматривал серые копыта с блестящими подковами. Руки едва доставали до свисающих стремян. Он на них немного покачался. Вороной не возражал, когда Герман обеими руками обхватил его переднюю ногу. Только когда детская рука тронула узду, конь вздернул головой, и Герман покатился в траву. Тогда он направился к задним ногам. Хотел поиграть с яблоками навоза, но они разваливались в его руках. Несчастье случилось без злого умысла со стороны вороного жеребца маленького Блонского. Виноваты были мухи-жигалки, забравшиеся животному под хвост. Конь взбрыкнул. Заднее копыто ударило Германа в грудь и отбросило на несколько метров. Этого было достаточно, чтобы Герман посинел. Он лежал свернувшись и не мог ни стонать, ни кричать. Дядя Франц ехал с мельницы и увидел Германа Штепутата, безжизненно лежащего позади лошади. Он остановился. Соскочил с телеги. Побежал бегом через выгон (несмотря на свои сорок пять лет, дядя Франц еще мог бежать быстро). Остановился перед посиневшим маленьким Штепутатом. Поднял его на руки. Положил себе на плечо. Похлопал ему по спине. Мальчик, давай же, начинай дышать! Навстречу ему уже спешила Марта. И как она шла! Заломив руки. Потом она увидела своего посиневшего ребенка и рухнула, легла на камни перед дверью дома. Штепутат раздел Германа в мастерской и обнаружил на его груди, как клеймо, отпечаток лошадиной подковы. Он тер и тряс маленькое тело, пока не услышал тихий стон. Стон становился все громче и наконец перешел в облегчительный рев, настолько громкий, что Марта очнулась от своего обморока.
Блонски вызвался послать кучера Боровского в Дренгфурт за санитарным врачом Витке. Карл Штепутат в приступе мании величия отклонил это предложение. Зачем поднимать столько шума, это вам не какой-нибудь городской недотрога. Глаза у него уже открылись, дышит вполне нормально. В Йокенен дети каждый день падают с деревьев, лошадей или телег. Для закалки нужно, чтобы на тебя хоть раз наступила лошадь. От этого редко кто умирал, но, правда, было в деревне из-за таких случаев несколько хромых и горбатых.
Оптимизм Штепутата оправдался. Через неделю Герман выздоровел. Он еще немного покашливал, и случалось, что, долго побегав, он вдруг бросался на землю и начинал плакать. Но эти симптомы постепенно затихали. Зато надолго осталось понимание, как важно в жизни быть верхом на лошади.
На святого Мартина, 10 ноября 1936 года майор принял на работу в хозяйстве поместья новую горничную - черноволосую Анну из католического Эрмланда. Это повторялось из года в год, потому что горничные в поместье постоянно исчезали несколько странным образом: их выдавали замуж. У Анны были печальные глаза и большая грудь - внешние качества, подходящие для ее должности. Анну никто не предупредил. Экономка знала, но молчала, как и во все предыдущие годы. Даже жене майора было известно, почему горничные поместья меняются так часто. Знал это и маленький Блонски, и камергер Микотайт, но они испытывали почти злорадство при виде ничего не подозревающей девушки, шедшей со своим чемоданом от остановки автобуса. Так Анна и оставалась в неведении, пока однажды ночью в ее комнате не появился майор в галифе и сапогах - прямо с охоты. Она закричала от страха, но в замке были толстые стены, а комната Анны находилась в самом конце дальнего южного флигеля.
Майор получил удовлетворение. Таков был порядок вещей в Йокенен. Почему с Анной должно быть иначе, чем со многими другими горничными до нее? Таким образом майор снова убеждался, что, несмотря на свои шестьдесят шесть лет, он все еще полноценный мужчина. На него это всегда находило поздней осенью, когда начиналась скучная восточно-прусская зима, когда ему приходилось отказываться от верховых прогулок, потому что дороги либо размывало, либо заносило снегом. Началось это в тот год, когда его жена всю зиму пролежала с упорным воспалением легких. Тогда она отнеслась к нему с пониманием, но майор не остановился и после того, как воспаление легких прошло. Тем не менее с Анной все было бы в порядке, если бы она после той ночи вернулась в свой Эрмланд. Но она боялась так сделать. Это была ее первая должность. Если бы она сбежала, дома был бы ужасный скандал. Да она и не была уверена, не относится ли то, чего от нее требовал майор, к ее обязанностям. Может быть, ей просто нужно все это терпеть.
В новом году не было очередных месячных. Сначала она не верила, но когда ее грудь стала наливаться, сомнений уже не было. Только тогда она поняла, что с ней произошло. Майор проявил внимательность. Он гладил ее длинные черные волосы - единственная нежность, которую он допускал все это время. Несколько дней спустя он вызвал в свой кабинет доильщика Августа. Это был верзила-парень с мощными руками, которые могли быка опустить на колени. Август остановился на пороге, комкая в руках свою засаленную шапку.
- Уже присмотрел себе невесту, готов жениться? - спросил майор.
Август в смущении ухмылялся.
- Наша горничная Анна хочет тебя.
У парня отвисла челюсть. Он перестал крутить шапку, и помимо его воли краска бросилась ему в лицо. Нет, невозможно было поверить, что он нравится черноволосой Анне.
Майор предоставил его на время своим фантазиям, потом медленно добавил:
- У нее, правда, скоро будет ребенок. Но тебе ведь это не важно, Август?
Доильщик на мгновение сощурил глаза. Он ведь и сразу подумал, что за всем этим что-то кроется. Но мысль, что под ним окажется черноволосая Анна, подавила поднимающийся гнев.
- Нет, не важно, хозяин, - сказал он.
- Ты не будешь в убытке. Получишь квартиру возле парка. Когда уйдет старший доильщик, ты будешь старшим доильщиком Йокенен.
Август думал, что выгадал дело всей жизни. Он огромными скачками спустился с лестницы, бегом - да, огромный мощный парень бежал резвой рысью - пустился через двор поместья в коровник. Ему хотелось в уши кричать этим лупоглазым, тупым и вялым животным, что красавица Анна будет его. Как одержимый, грузил он коровий навоз, таскал на двор тачку за тачкой.
До некоторых пор в истории католички Анны из Эрмланда не замечалось ничего необычного. Таким же путем пожизненную должность и жену получили лесник Вин, несколько бригадиров, садовник и заведующий складом. Но с Анной получились осложнения. При виде громадного мощного Августа ей стало страшно. От мысли, что с ним придется продолжать то, что начал майор, ее бросало в дрожь. Нет, такого замужества она не допустит! Это было ново для Йокенен. Такого еще никогда не бывало. Это было выше понимания даже самого майора, который продолжал говорить ей, что желает ей добра.
Анне очень хотелось пойти к католическому священнику. Но в Дренгфурте таких не было. В Растенбурге, наверное, был хоть один, и уж наверняка в Реселе. Но она не осмеливалась отпроситься на целый день для такой дальней поездки. Так дело оказалось на руках Карла Штепутата. Анна пришла в темноте и постучала в окошко кухни, когда Марта готовила на ужин молочный суп. Из-под черного платка смотрели измученные бессонницей глаза. Она хотела говорить только с Мартой, говорить с мужчиной ей было стыдно. Она сидела на кухонной табуретке и говорила, то и дело останавливаясь в замешательстве, в то время как маленький Герман спокойно уплетал свою манную кашу. Невинное дитя еще ничего не представляло о том, что творилось в животе Анны, поэтому ему разрешили оставаться на кухне, даже когда Анна начала плакать.
Когда Марта пересказала все мужу, первым желанием Штепутата было устраниться. Это случай для духовного лица или врача, а не для бургомистра Йокенен. Что он мог сделать? Он даже был немного в обиде на эту приезжую девушку, что она отказывалась выйти замуж за доильщика Августа. Марта смотрела на него, как никогда раньше не смотрела. Штепутат почувствовал, что от него ждут действий. Сначала он никак не мог отделаться от мысли, что майор легко мог бы найти в Кенигсберге врача и оплатить все расходы. Но потом он сам ужаснулся такой смелости. Он позвонил майору по телефону. Штепутату нужно было собраться с духом, чтобы решиться на этот звонок - он всегда чувствовал себя по отношению к майору нижестоящим. Тем более было приятно, что майор, вместо того чтобы просто наорать на Штепутата, начал разговаривать.
- Что же мне делать, Штепутат? - кричал он в телефон. - Не могу же я развестись и жениться на горничной.
Штепутат заверил майора, что он ничего подобного и не ожидал. Он подыскивал слова, чтобы намекнуть насчет кенигсбергского врача, но майор его опередил.
- Об аборте не может быть и речи. Я не собираюсь из-за такой аферы идти за решетку.
- Может быть, ей просто не нравится этот Август, - предложил другую мысль Штепутат и спросил, нет ли у майора чего-нибудь получше.
- Чушь! - вскипел, наконец, майор. - Август один из моих лучших людей. Он надежный человек. Вы ведь это тоже знаете, Штепутат.
Так дело и осталось. Было решено, что Штепутат обстоятельно поговорит с девушкой и убедит ее в преимуществах брака с доильщиком Августом. Ладно. Штепутат действительно постарался, начал издалека, говорил о бедности людей в этом крае, о счастье иметь собственный угол и кормильца семьи. Все остальное тогда не так уж важно.
Да, да, ей понятно, но она никак не может подавить в себе это омерзение, отвращение к мощи и насилию, с которым на нее набросится Август. От одной мысли о его сильных руках ей становилось больно.
Не придумав ничего лучшего, Штепутат направился к письменному столу и, порывшись, достал расписание автобуса Ангербург-Коршен. Девушке нужно уехать домой. В таких ситуациях лучше всего совет матери. Он подробно объяснил, как ей нужно ехать и где пересаживаться, чтобы добраться до Эрмланда.
- Деньги у тебя есть? - спросила Марта.
Анна покачала головой. Карл Штепутат, не задумываясь, вытащил кошелек и дал ей пять марок. Без расписки. Без надежды на возврат. Пожертвование на утехи майора. Анна взяла деньги безучастно, как будто против воли. Она даже не поблагодарила, уходя, чем несколько удивила Штепутата.
- Видит Бог, - сказала Марта, - майор нехорошо с ней поступает.
В эту ночь на деревенском пруду сломался лед. Еще днем начало капать с крыш, а оставшийся снег наливался талой водой и оседал. Когда ломался лед, в Йокенен гремело, как в настоящую грозу. Трещины разбегались по всему пруду, и на утро к шлюзу поплыли первые льдины. Для деревенской молодежи это был праздник. Прощание с зимой. Храбрецы катались на льдинах по пруду, отталкиваясь длинными шестами. Это было небезопасно - талый лед легко ломался. Для катания на льдинах, по весенней йокенской традиции, детей в школе отпустили на час раньше. Все дети стояли вокруг пруда, ожидая, когда кто-нибудь наберет полные деревянные башмаки. На следующий день во время катания на льдинах нашли Анну. Шест одного мальчика запутался в черном платке. Он потянул за шест, и на долю секунды всплыло ее бледное лицо. Мальчики отметили шестами место, где показалась и снова погрузилась Анна. Из поместья пришли люди с вилами и граблями, среди них и доильщик Август. После часа поисков Анну нашли недалеко от шлюза. Вытащили ее на льдину и положили под греющим мартовским солнцем. Доильщик Август стоял над мертвой и тупым взглядом смотрел на ее изящные черты. Кто-то принес лошадиную попону и тело накрыли. Потом понесли к замку мокрый груз, с которого капала вода.
С некоторым опозданием до Йокенен добрались новые времена. Осенью все йокенцы были приглашены на вечер деревенской общины, который дренгфуртская районная ячейка Национал-Социалистической Немецкой Рабочей Партии устраивала в трактире Виткуна. В субботу. С детьми. Ведь дети это будущее. Будущее стояло перед прилавком Виткунши в длинной очереди за мороженым, размахивая липкими леденцами на палочках.
Отца Германа этот общинный вечер поставил в неловкое положение. Все ожидали от него речи. Хотя бы вступительного слова. Пришлось бы, наверное, сказать что-нибудь о партии, о вожде, о единстве народа. Но что-то в нем поднималось против выступлений. Эти однообразные штампы. "Дорогие товарищи. Рад приветствовать вас..." И так далее. В сущности все одно и то же. К счастью, главный доклад собирался делать партийный секретарь Краузе. Но что, если Краузе откажется или заболеет, или не приедет из-за плохой погоды? Тогда все заботы о празднике падут на плечи Карла Штепутата.
Ему удалось уговорить учителя Клозе открыть вечер вместо него. Он-то привык произносить речи перед детьми. Школе вообще досталась основная работа по подготовке мероприятия. Четыре крепких мальчика из восьмого класса были назначены нести караул при знамени перед сценой, маленькие разучивали куплеты и представление театра теней. Жена учителя еще утром раздала всем бумажные флажки со свастикой.
С наступлением темноты Йокенен переоделся в коричневую униформу: Штепутат, маленький Блонски, камергер Микотайт. Даже страдающий подагрой шорник Рогаль, и тот, благодаря коричневому мундиру, придал своей сгорбленной фигуре некоторую твердость. Учитель Клозе собрал школьников перед памятником павшим героям и в восемь часов ввел их марширующую колонну в зал - впереди Клозе в штатском, позади жена Клозе в облачении Национал-Социалистического Женского Союза. Духовой оркестр сапожников Дренгфурта играл "Австрийские ласточки". Герман в новом матросском костюме с развевающимися белыми ленточками пробирался, держась за руку матери, через теснящийся Йокенен. Он не успокоился, пока Марта не достала для него красный флажок со свастикой. Марта купила флажок за десять пфеннигов у бледного черноволосого мальчика, который стоял возле двустворчатой двери трактира и смотрел, как Виткунша, снимая пену ножом, наполняла кружки пивом.
- Как тебя зовут? - спросила Марта черноволосого, который так охотно расстался со своим флажком.
- Петер Ашмонайт.
Так это и есть Петер Ашмонайт! Один из множества детей работников поместья. Герман смотрел на него с удивлением. Как мог он продать свой флажок за грош! Герман видел, как Петер Ашмонайт протиснулся среди ног и животов к прилавку, положил там свою монету и получил два кулька с шипучим порошком. Продать флаг за два пакетика соды с лесной травой!
Марта потащила маленького Германа в первый ряд, где для них были оставлены места. Перед ними, рядом с оркестром сапожников, в котором все еще щебетали австрийские деревенские ласточки, собирались школьники. Герман оказался в опасной близости с литаврами, но был очарован этим инструментом и его глухим, бухающим звуком. Когда дренгфуртские сапожники остановились, школьники запели: "Отдадим нашу жизнь за свободу". Клозе усердно дирижировал. А вот и опять он, Петер Ашмонайт, худой как спичка, в самом первом ряду. Осклабился в сторону своего флага, которым Герман размахивал во все стороны за спиной учителя. Делал вид, что поет, а на самом деле жевал свой шипучий порошок, пока у него на губах не выступила зеленая пена.
Свобода как пламя, как вечный огонь.
Пока он пылает, весь мир освещен.
Было очевидно, что новое время еще мало коснулось Йокенен. Несмотря на призывы Клозе, чтобы припев повторяли все вместе, никто в зале не знал строк о пламенной свободе. Не знал их и Штепутат, но он, сославшись на служебные обязанности, оставался в гостиной. В заключение Герман, отчасти нарочно, отчасти по неосторожности, ударил ногой по сапожниковым литаврам. Громкий глухой звук всех развеселил. Петер Ашмонайт с зеленой пеной вокруг рта смеялся громче всех. Серьезная торжественность пропала. Восстановить ее высокопарным приветствием не удалось и учителю Клозе, хотя он и начал издалека, с рыцарей ордена. После него партийный секретарь Краузе. Этот даже и не пытался пойти вглубь, запутался уже с уборкой урожая и упорным трудом земледельцев, которые так важны для всего народа. Он обошелся и без политических лозунгов, хотя и не отрывал пристального взгляда от портрета фюрера на противоположной стене, под которым видная издалека надпись гласила: "Народ, страна и вождь - едины!". Старый Гинденбург, висевший раньше на этом месте, был выслан в охотничий кабинет, где покрывался пылью среди развесистых оленьих рогов.
После Краузе все уже шло без остановки. Сапожники трудились на своих инструментах, на сцене девочки исполняли народный танец под предводительством жены учителя Клозе, которая пышным эльфом порхала над дощатым полом. Потом кульминация - четверо ряженых молодцов спели в насмешку Клозе песенку о бедном деревенском учителе:
Когда в деревне крестины, крестины,
Посмотрели бы вы, как он пьет, как он пьет:
Всегда берет самый большой стакан
Бедный школьный учитель.
Когда в деревне свадьба, свадьба,
Посмотрели бы вы, как он ест, как он ест:
Что не может съесть, то пихает в карман
Бедный школьный учитель.
Герману, обсасывавшему свой леденец, сидя на коленях у матери, больше всего понравилось зрелище двух первоклассников, которые на сцене с завязанными глазами кормили друг друга пудингом. Тут опять был черноволосый Петер Ашмонайт. В кормлении пудингом он участвовал. Брызги долетали до почетных мест первого ряда - одна даже попала на коричневый рукав районного секретаря. К счастью, это был шоколадный пудинг.
После перерыва для Германа наступил великий час. Пока жена учителя готовила с девочками театр теней, музыкант, игравший на литаврах, подговорил маленького Германа сделать сольный номер. За мороженое и стакан лимонада. Но не на сцене, нет, а стоя на стуле. Спиной к публике. Сапожники Дренгфурта сыграли туш, и четырехлетний Герман запел "Старые товарищи": В бою и пороховом дыму... В атаку волна за волной... Завоюем честь и славу... А с хозяйкой пофлиртуем... тиралля-ля-ля.
Тут народ в йокенском трактире оживился. Это знали все, и все орали в один голос. Партийный секретарь Краузе благосклонно похлопал Марту по плечу:
- Отличный парень.
Карл Штепутат с черной сигарой во рту стоял у входа в зал и гордился своим сыном. От радости он несколько раз заказал на всех картофельной водки.
К десяти часам торжественная часть стала подходить к концу. Перед сценой работники поместья уже убирали столы, освобождая место для танцев. Краузе поспешил от прилавка к сцене на торжественный заключительный акт, но споткнулся и растянулся у порога. Несмотря на уговоры, подниматься он не стал. Пришлось четверым мужчинам отнести его на диван в гостиной, где Виткунша приложила ему к вискам ледяной компресс. Ну, а теперь скорее музыку. Сапожники заиграли "Германия превыше всего". Но на это уже никто не обращал внимания. По залу бегали взад и вперед. Девушки хихикали. Где-то сломался стул. Беспорядок усилился, когда заиграли "Хорста Весселя". Шорник Рогаль даже утверждал, что кое-кто и свистел.
Пока молодежь танцевала, йокенские женщины заботились о своих подвыпивших мужьях. Марта измучилась по дороге домой. Правой рукой она удерживала Карла Штепутата, чтобы он не двинулся к дому прямиком через пруд, а на левой несла Германа, который хотел спать и хныкал, и ни за что не успокаивался, когда ему предлагали посмотреть на луну, восходящую над горой Фюрстенау. А музыка гремела над водой, так что сгибались камыши. На расстоянии было отчетливо слышно, что сапожные подмастерья уже не владели своими инструментами. Только литавры бухали более или менее в такт: бум...бум... Дойдя до спальни, Карл Штепутат свалился на кровать. Герман в длинной ночной рубашке еще упражнялся со своим бумажным флажком, овладевая, как стоять по стойке смирно, а Карл Штепутат уже сблевывал в ведро, предусмотрительно подставленное Мартой.
Чем же мы теперь займемся? О чем будет наш рассказ? Пойдем через большое картофельное поле к дяде Францу, по дороге, по которой Герман Штепутат обычно уходил, поругавшись с мазуром Хайнрихом или когда ему было скучно. Он был бы не против ходить и к домам работников поместья, к низким глиняным домикам за прудом, где детей было больше чем кур. Но холодные глиняные полы с убогой самодельной мебелью и мешаниной из кошек, собак, кур и младенцев с сосками во рту и грязью вместо игрушек, были не очень привлекательны. Кроме того, там сильно пахло. Запах шел от кроличьих клеток и свиных загонов, которые работники пристраивали к стенам домов, от кур, разгуливавших по комнатам, и множества пеленок. А потом эти споры за кусок черствого хлеба с сахарными крошками, драки среди детей за горячую картофелину в мундире, торжества вокруг жестяного ведра с селедкой, которое в день получки - 22 марки в месяц летом, 14 зимой - вся семья триумфальным шествием ходила покупать у трактирщика Виткуна и тащила домой. Все это было не очень интересно.
У дяди Франца было по-другому. Почему у дяди Франца не было детей? Потому, что тетя Хедвиг хромала и была немножко горбатой? Но она была очень добрая, этого у нее нельзя было отнять. Им вполне пригодился бы кто-нибудь вроде маленького Германа Штепутата. У дяди Франца Герман мог пить из винных рюмок и дуть через курительную трубку. В кладовке тети Хедвиг была копченая колбаса без хлеба и огромный горшок с маринованными тыквенными кубиками. Но все это было ничто по сравнению с лошадьми. Дядя Франц как-то посадил Германа на спину лошади и смотрел, как он будет себя вести. Только не реветь. Не подавать виду. Просто сидеть без седла, без уздечки. Если конь сорвется, он понесется до Вольфсхагенского леса. Смеяться. Потрепать гнедого по шее. Экзамен был выдержан.
- Из тебя может получиться настоящий крестьянин, - заявил довольный дядя Франц. Ну, а теперь самому соскользнуть по круглому лошадиному боку. Дядя Франц садился с Германом на подставку для молочных бидонов и рассказывал о своих лошадях. Клички он им дал запоминающиеся: Заяц, Кузнечик, Кусака, Шалопай, Лях. Черную кобылу звали Цыганша.
- В пять лет ты уже должен сам забираться на лошадь, - говорил дядя Франц. Только тот, кто без посторонней помощи, без седла и уздечки может залезть на лошадь, тот наездник. Это было совсем не так просто. Герман брал Зайца и упражнялся за амбаром. Сначала он забирался на лошадь с забора, рулона соломы или ограды навозной кучи. Когда ему это удавалось, он ехал к кухонному окну тети Хедвиг, показать, что, хоть и от горшка два вершка, а забрался на терпеливую лошадь. Затем то же представление перед кухонным окном Марты.
Дядя Франц был доволен. В награду Герман может отправиться с ним на воскресную прогулку, на этот раз в седле. Поехали они - дядя Франц на Цыганше, Герман на Зайце - по летней дороге на Вольфсхаген, мимо скошенных лугов.
- Это крестьянская земля, а это земля поместья, - сказал дядя Франц. Раньше все принадлежало поместьям. Поместья живут работой других, а крестьяне собственным трудом.
У дяди Франца вся мировая история вращалась вокруг одного: крестьяне и поместья! Поэтому он так любил ездить в Вольфсхаген. Там были только крестьяне. Их дворы рассыпались по опушке леса. Правда, лес принадлежал не им, могучий хвойный лес, простиравшийся до Норденбурга, Гердауэн и Мазурского канала.
Дядя Франц часто останавливался. Пробовал руками землю, крошил в пальцах сухие комки. Плодородная земля, здесь это было божество, которому все поклонялись. Дядя Франц прикидывал, сколько центнеров ржи можно получить с гектара, сколько удобрения нужно внести в сухую песчаную землю под картофель. Земля это не просто земля. В нее можно заглянуть глубоко. Ее можно почувствовать.
- Пока поместья владеют лесом, а крестьянам приходится покупать у них дрова, мы еще не совсем свободны, - говорил дядя Франц.
Два года назад он чуть было не вступил в коричневую партию, когда новые власти раздали земли разорившегося поместья Геркен крестьянам. Это ему понравилось. Но он вовремя заметил, что они сделали это не ради крестьян. С крестьянами они были за крестьян, с рабочими за рабочих, с помещиками за помещиков. Они для всех находили что-нибудь, стараясь выразить все надежды и заполучить все сердца. Так просто.
- Ты, небось, уже проголодался, Германка? - вдруг спросил дядя Франц.
Нет, не так хочется есть, как пить. Дядя Франц свернул на тропинку, идущую к лесу. Там в тени обступивших деревьев стоял дом старой Вовериши, который в книгах восточно-прусской страховой кассы был отмечен крестом - за последние десять лет в него трижды ударяла молния. Ну, кружка простокваши у нее найдется. Странная это была женщина. После того как она овдовела, ее стали посещать видения, чаще всего ей чудились пожары. Ничего удивительного, если жить одной со служанкой и батраком на опушке леса. А кошек было на ее дворе! Господи Боже, да ведь сухая земля наверняка не производила столько мышей. Попить? Конечно, конечно. Что там простокваша, она принесла мальчику малиновый сок. Это же маленький бургомистр, так ведь? Она стала рассказывать дяде Францу о теленке с двумя головами, который у нее появился на свет. Плохая примета. Будет война или большой пожар. Кроме того, жерлянка, предвестник бед, так противно кричит по ночам в пруду. А в Скандлаке собственной персоной объявилась полевая ведьма. То же самое случилось тогда, в четырнадцатом году, перед нападением русских. Хуже всего это утренняя заря. Никогда в жизни не видела она такой кровавой утренней зари, как летом 38-го года.
Из Вольфсхагена через Мариенталь вернулись в Йокенен. Напрямик через поля поместья. Вперед к пруду, который тоже принадлежал поместью. Крестьяне должны быть благодарны майору за то, что он разрешает им поить лошадей в этом болоте. Когда-нибудь маленькому Герману достанется его хозяйство, думал дядя Франц, подъезжая к огромному тополю за прудом. Но до этого было еще далеко. Может быть, году в пятьдесят пятом или даже позже.
После возвращения Австрии в лоно рейха майор смирился с человеком из Браунау-на-Инне. Правда, ему все еще не давало покоя его низкое военное звание, но надо было отдать ему должное: он добился поразительных для ефрейтора успехов. Маленький Блонски со своей стороны не упускал ни одной оказии убедить майора в величии нового времени.
- Политический дар нельзя измерять военным званием человека.
Такова была премудрость Блонского.
Внешне перемена образа мыслей майора впервые проявилась 20 апреля 1938 года. Блонски уговорил его, если уж не вывешивать только флаг со свастикой, то хотя бы вывесить его вместе с черно-бело-красным полотнищем. Он сам поехал в Дренгфурт и привез новый флаг.
Пострадали от этого аисты. Так как в йокенском замке было всего две башни и над одной традиционно развевался флаг кайзера, для гитлеровского флага оставалась только левая башня, сияющая своим белым камнем над вершинами деревьев парка. Но там, насколько помнили все в Йокенен, всегда гнездились аисты. Так что же, из-за каких-то птиц замок останется без нового флага?
Нет, новое время не смогут остановить даже аисты. В конце марта, накануне возвращения птиц, Блонски велел убрать их гнездо. Для этого кучер Боровски поднялся по лестнице башни наверх. Оттуда гнездо вместе с копившимся десятилетиями белым пометом рухнуло на двор замка. Блонски бросил на эти останки охапку соломы и поджег. В качестве запасного жилья для аистов замка он велел положить на крышу коровника тележное колесо.
Вскоре аисты прилетели. Принесли в Восточную Пруссию весну. Праздник, как каждый год. Школьники писали на своей доске: "Аист вернулся, все книги забрал..." Клозе устроил пение нескольких весенних песен и отпустил детей.
Это было похоже на нашествие. Они кружились над Йокенен на большой высоте, опускаясь по постепенно суживающейся спирали. Целый день продолжались знаменитые аистовые поединки, а к вечеру гнезда были уже в надежных руках. Только на замке разыгралась трагедия. Аисты пренебрегли колесом, которое оставил для них на крыше коровника Блонски, и вернулись на свою башню. Они принялись усердно таскать из пруда камыш для постройки нового гнезда. Блонски дважды велел разрушить начатое гнездо, но птицы упорно опять утверждались на своей башне.
- Значит, нужно их пристрелить, - сказал Блонски.
Тайком, разумеется. Стрелять в аистов было святотатством, которое никогда не простится. Восточно-прусские аисты почитались даже больше лосей, заходивших иногда из низины вокруг Куршской лагуны. Аисты - это пруссы среди птиц, на них цвета прусского флага. Только доильщик Август знал, что Блонски убил аистов из своей трехстволки. Перед восходом солнца свалились они с башни замка под ноги доильщика Августа, который как раз направлялся к своим коровам. Август зарыл аистов в куче компоста, а Блонски выдал ему в награду по сигаре за каждого.
Не только аисты платили новому времени свою дань. В школе Клозе приучал детей к немецкому салюту.
- Хайль Гитлер, хайль учитель, - кричали они каждое утро.
Это привилось безболезненно. Дети научили своих родителей, и только старики никак не могли привыкнуть к этому "хайль". На них никто не обижался. Карл Штепутат не вел список людей, отказывавшихся от немецкого салюта. Майор стоял бы первым в таком списке, на каждое приветствие он молча отвечал легким поднятием руки. Большего никто и не мог ожидать от хозяина поместья Йокенен.
Штепутату - еще один знак нового времени - вместе с окружным бюллетенем четыре недели присылали бесплатно "Народный наблюдатель". После этого подписка на газету стала патриотическим долгом. Так же было и с газетой "Штурмовик", но тут уж Штепутат уклонялся от выполнения своего долга гораздо дольше. В то время как "Бюллетень" оставляли и собирали в подшивку, остальные газеты Марта только приветствовала как полезную бумагу для растопки, для выстилания полок в кухонном шкафу и как скрытый резерв для уборной.
Так, не спеша, происходило перекрашивание деревни Йокенен из черно-бело-красного в коричневый цвет. Но рожь в полях оставалась желтой, как и в течение сотен лет до этого, а аисты черно-бело-красными. Солнце, как всегда, всходило над Мазурскими озерами и погружалось во Фришскую лагуну. Лето по-прежнему было жарким, а зима холодной. Аисты продолжали возвращаться весной, а за ними ласточки. Говорили, что в мире свершаются великие перемены, а на самом деле на вечную картину попало всего лишь несколько коричневых клякс. Можно было без особых волнений наблюдать за новой суетой. Все это казалось таким поверхностным, преходящим по сравнению с тем, что было между Вислой и Мемелем всегда.
Кого еще стоит вспомнить, говоря о Йокенен? Нужно рассказать а Самуэле Матерне, который каждую неделю появлялся в деревне со своим товаром. Сворачивал с шоссе на цыганской тележке, запряженной косматой литовской лошадкой. Громыхал по йокенскому булыжнику. Нужно ему это было - разъезжать по деревням? У него была текстильная лавка в Дренгфурте возле рынка, рядом с автобусной остановкой. И ведь это был его выходной день, когда он пускался в путь. Он любил уютное дребезжание тележки и спокойствие вокруг, когда он мог говорить со своей лошадью по-литовски. В сущности, в эти дни дохода не было никакого, потому что, пока Самуэль путешествовал, его экономка Мари в Дренгфурте обычно ничего не продавала в лавке, так как Самуэль не разрешал ей продавать ниже назначенных цен. Это не нравилось ни дренгфуртцам, ни крестьянам из окрестных деревень. Покупая у Самуэля, людям хотелось поторговаться, выгадать и поговорить - сделать все, как полагалось.
Самуэль Матерн грохотал по улице деревни Йокенен. Дети бежали следом за ним и кричали: "Еврей приехал! Еврей приехал!" Это говорилось без всякой задней мысли, и Самуэль никогда не сердился. После хорошей сделки он бросал детям леденцы. Кнута у него не было, он ни за что бы не стал оскорблять кнутом своего литовского друга. Зато ему нечем было помешать детям цепляться к его повозке, показывать ему нос или кричать вслед дразнилки по поводу его лысины и большого живота.
Перед домом Штепутата Самуэль Матерн остановился, достал из-под брезента два рулона материи и пыхтя потащил их вверх по дорожке.
- Доброго вам здоровья, сударыня, - приветствовал он Марту и отвесил такой глубокий поклон, что рулоны почти коснулись земли.
- Мужа нет дома, - заявила Марта, а маленький Герман поднял голову от своих кубиков, удивляясь, что его мама обманывает. Карл Штепутат всегда велел Марте говорить, что его нет, когда приезжал Самуэль. Он сам себе не признавался в этом, но в нем был какой-то страх, что он просто не может устоять перед коммерческим талантом Самуэля Матерна. Даже при самых выгодных покупках его все время мучило сомнение, не перехитрил ли его в конечном счете маленький еврей.
- Ничего, я подожду, - добродушно ответил Самуэль. Штепутат не простит ему до конца своих дней, если он не увидит этот материал. Только что поступил из Англии. Самуэль лично привез его из Кенигсберга. Лучшего материала нет во всей провинции. Именно этот материал он продал на выходной костюм обер-президенту в Кенигсберге, и партийный секретарь Краузе в Дренгфурте тоже взял кусок. А это два последних рулона. Что будет потом, знает один Господь Бог. Лично Самуэль весьма сомневается, чтобы такой хороший материал еще раз поступил из-за моря.
Марта спокойно слушала все это, продолжая месить тесто для хлеба. Закончив деловую часть, Самуэль принялся рассказывать истории о своих поездках по Литве. Ну, это уже было как раз для Германа! О том, как в литовском лесу Самуэль одолел кабанов, грозивших перевернуть его тележку. Или историю о литовском волке, который от голода сам себя съел. А еще Самуэль поймал самого большого в Прибалтике карпа - в деревенском пруду прямо возле границы, совсем недалеко от Тильзита.
Терпение его было беспредельным. В конце концов, Карл Штепутат, которому вся ситуация стала казаться уже совсем глупой, вылез в окно собственного дома и зашел через входную дверь.
- Покупать ничего не буду, - сказал Штепутат при виде маленького еврея.
Это категорическое заявление, казалось, было только сигналом для Самуэля, чтобы пустить в ход дремавшие в нем силы. Он подхватил свои рулоны и побежал следом за Штепутатом. В материях Самуэля скрываются таинственные силы. Они мягкие, как зад молоденькой девушки. На них клеймо качества английского короля. Подобного костюма еще не было ни у кого во всем немецком рейхе, кроме господина обер-президента в Кенигсберге. И все это за какие-нибудь несчастные девяносто пять марок!
Но Штепутату этот материал не нужен.
Исключается! Такому знаменитому мастеру понадобится хороший материал! Может быть, прямо завтра придет приличный господин, владелец поместья, даже граф, а у мастера Штепутата нет материала такого качества!
Тут Штепутат допустил ошибку. Он позволил Самуэлю втиснуть сукно ему в руки. Только потрогать. Неплохо, но не стоит девяносто пять марок. За этим последовал второй промах. Штепутат сказал:
- К тому же, у меня нет денег в доме.
При этих словах маленький еврей даже побагровел.
- Мастер! - вскричал он, как бы заклиная. - Ни у кого нет такого кредита, как у вас!
Нет, Штепутат в кредит не покупает, в кредит - никогда.
Самуэль сделал паузу, чтобы перевести дух, стереть пот с лица и высморкаться. Потом дружелюбно спросил:
- А сколько же у вас в доме денег?
- Пятьдесят марок, - ответил Штепутат и тут же стал досадовать не себя, что назвал такую большую сумму.
- Это разорение! - закричал Самуэль, схватил материал и заспешил к двери. Он тщательно уложил рулоны на место, засуетился как потерянный вокруг своей тележки, стал поправлять упряжь, не переставая бормотать себе под нос, забрался на сиденье, поскреб лысину - потом снова вытащил материал, вошел в дом и бросил рулоны Штепутату на рабочий стол.
- Пропади оно пропадом! Бери за шестьдесят марок. Шестьдесят марок, мастер, этого не хватит даже на горстку овса для моей лошади.
Карл Штепутат достал портфель и выложил перед тяжело дышащим Самуэлем пятьдесят пять марок. У Самуэля чуть ли не слезы выступили на глазах, когда его руки коснулись денег. Штепутат убрал материал, предложил маленькому еврею стул и достал сигары. Самуэль промокнул платком капли пота на лбу и сложил руки на животе: он казался довольным.
- Как идут дела? - спросил Штепутат.
Самуэль Матерн заморгал глазами. - Немножко хорошо, немножко плохо.
- Не хочешь обратно в Литву?
- Бросить мое дело? Двадцать лет в него вложено. А мои клиенты? Кто будет продавать им лучший английский материал?
Штепутат сравнил Самуэля с подозрительными физиономиями в "Штурмовике". Решил, что Самуэль - еврей приемлемый.
- Что со мной будет? - продолжал Самуэль. - Ни одному человеку я не сделал ничего плохого, даже свою скотину не бил никогда. Плачу налоги и делаю небольшие дела, очень небольшие.
- Но партия вас не любит, - заметил Штепутат.
- Много раз так было, что новые власти не любили евреев. И притесняли их немножко, и отбирали у них, что могли. А потом исчезали, эти новые хозяева. А несколько евреев всегда оставалось. Евреи всегда оставались. Вот и сейчас, прогонят с улиц грязных цыган, сошлют несколько бездельников в Кашубию, а приличных евреев не тронут.
Штепутат стоял на пороге и смотрел вслед тележке. Нет у евреев гордости, думал он. Гонят их с крыльца, они возвращаются с черного хода. Но в остальном ничего в них плохого.
Четыре недели спустя была "Хрустальная ночь". В Дренгфурте штурмовики все проспали. Ничего не произошло. Когда на следующий день из рейха пришли известия о разгромленных еврейских магазинах и подожженных синагогах, начальник штурмовиков Нойман был в полной растерянности - ему рапортовать было не о чем. Штурмовики целое утро совещались в "Кронпринце". В Дренгфурте было всего три еврея. Один был инвалидом войны, другой настолько стар, что нападение на него трудно было бы назвать героизмом. Оставался Самуэль Матерн.
Он был в одной из своих любимых поездок в сторону Блауштайн и Фюрстенау, когда из кустов выскочили три личности в масках. Один держал лошадь, двое набросились на Самуэля. Самуэль кричал "Разбойники!" и "Помогите!", пока ему не заткнули рот кляпом. Ему связали руки за спиной и привязали к козлам. Один разбросал рулоны ткани и намалевал на них черной кровельной краской свастику. После этого они скрылись. Маленький литовец постоял какое-то время. Так как ничего не происходило, он тронулся, не дожидаясь уговоров Самуэля, и благополучно притащил тележку в город. Было темно, и на беспомощного Самуэля никто не обратил внимания. Так он оказался перед воротами собственного дома. Мари распутала его узы. Самуэль был безмерно рад, что грабители не забрали у него из заднего кармана брюк кошелек, в котором было 250 марок денег.
На следующее утро Мари соскребла с витрины стихи, намалеванные кем-то ночью на стекле:
Селетка не стала форелью, хотя и упала в ручей.
Еврей, даже сто раз крещеный, все равно остался еврей.
Попам это надо знать и эту расу крестить перестать.
Начальник штурмовиков Нойман отправил окружному руководству длинный подробный отчет об этой акции. Там сочли эпизод хотя и забавным, но недостаточно героическим, чтобы упомянуть в партийной газете. Зато с похвалой воспроизвели витринные стихи. Селедку, правда, написали через "д".
Штепутату первому сообщили о маневрах. Он объехал на велосипеде всю деревню, распределяя постой. Сам он принял двадцать человек на сеновал и одного офицера в комнату для гостей. Основная часть солдат пришлась на поместье. Время этому благоприятствовало, скот был на лугах, а амбары еще стояли пустые. Бальный зал замка майор предоставил в распоряжение штаба синих. Красные расположились где-то в заболоченном лесу и ждали сигнала к атаке.
Почти с восходом солнца Герман был на ногах и смотрел, как с их сеновала слезали солдаты. Затем пошли к насосу. Обливались до пояса, чтобы смыть приставшую пыль. Поскорей затянуться сигаретой - на проклятом сеновале курить запрещалось. Марта во всех горшках варила кофе, потом яйца, потом опять кофе, в то время как Герман сидел на чурке возле дровяного сарая и пробовал солдатские сухари. Рядом стояли составленные в пирамиду карабины. Так много хорошо смазанного железа в Йокенен можно было увидеть не каждый день. Ему разрешили взять одно ружье, разрешили положить его на плечо. Надо же, какое оно тяжелое. Один унтер-офицер из Кюстрина сфотографировал Германа, как он, подняв правую руку в немецком салюте и держась левой за приклад винтовки, стоял босиком перед крапивой у забора Марковши.
Йокенен был похож на военный лагерь. Гусям и уткам пришлось уступить свои места на выгоне и сбежать в пруд. Над парком поместья висел привязной аэростат. Около полудня на выгоне приземлился маленький аэроплан, сев рядом с упрямым бараном Зайдлера, причем перепугавшийся баран чуть не сломал себе шею. Клозе отпустил детей из школы и сам отправился следом смотреть на маневры. Большинство детей толкалось вблизи полевой кухни, стоявшей в тени деревьев на въездной аллее поместья. Герман побежал к дяде Францу. Он просил и не отставал до тех пор, пока дядя Франц не оседлал Зайца и Цыганшу. Они отправились обозревать йокенское поле сражения верхом на лошадях. В садах среди кустов смородины и бузины укрылись синие. Под грушей, в удобной позиции и хорошо замаскированная, была даже пушка. Ее черное жерло было направлено на болотистый лес между Скандлаком и Йокенен. На опушке леса красные навешали на свои стальные каски березовые ветки, залегли за кочками и замаскировали в подлеске два танка. Дядя Франц и Герман ехали по нейтральной полосе между синими и красными.
Вся работа на йокенских полях остановилась, когда около десяти утра начался спектакль маневров. Красные поползли из болота, пытаясь взять у синих деревню Йокенен. Их танки, увешанные листвой, как телеги в Троицу, катились на деревню с запада с твердым намерением проутюжить петрушку, морковь и ветхие изгороди. Пулеметные очереди холостыми патронами. Пыль поднялась столбом. Когда танки выстрелили из своих пушек, грохнуло так, что было слышно в Дренгфурте. А из жерла пушек вился пороховой дымок.
Майор стоял с офицерами синего штаба на башне замка и слушал их объяснения, как надо использовать танки. Сам он в это время вспоминал кавалерийские маневры в бранденбургских песках и сокрушался, что красные не мчатся в атаку на Йокенен верхом на лихих конях.
Через полчаса все кончилось. Никакой стрельбы. Не ясно было только, кто победил - синие или красные. Подбили танки? Подбитые или нет, они катились с открытыми люками по выбоинам полевых дорог. Дети сопровождали их до деревни. До полевой кухни. Зато на поле сражения в Йокенен остались тысячи пустых патронных гильз. Особенно богатой была добыча в пулеметных гнездах. Там в песке нашлись целые ленты отстрелянных гильз. Как мародеры, рыскали дети по полю, собирая сокровища военной игры. На следующий день Клозе велел сдать собранные гильзы и пустые пулеметные ленты. Они нужны немецкой армии, чтобы сделать новые патроны и стать сильной и могущественной. Конечно, вернули не все гильзы. Они были так удобны для тысячи разных дел. Если в них подуть, то получается свист вроде паровозного. Если бросать их в воздух, они завывают в полете, как грозные снаряды. В Германе пустые патронные гильзы пробудили дремавшее военное дарование. Он составил их в длинный ряд на подоконнике рядом со своей кроватью. Блестящие металлические гильзы превратились в настоящих солдат, которые маршировали стройной колонной, разбегались возле занавески, делились на красных и синих, шли в атаку, падали убитыми, снова строились и в конце концов скатывались под кровать, откуда Марте приходилось доставать их метлой. Да, йокенские маневры были памятным событием. Солдатская жизнь на выгоне, на сеновале, с сухарями и пшенной кашей, смеющиеся лица, мундиры, дружно марширующие по деревне сапоги. Женщины, выставляющие для солдат на дорогу банки с малиновым соком. Дети, бегущие следом, как будто по деревне проходит цирк. А как было интересно играть в солдаты! Марта спела сыну новую песню:
Десять тысяч человек пошли на маневры,
Трах-тара-рах, согнулся сапог,
Каблук лежит рядом, трах-тара-рах...
Марта пела, а пятилетний Герман отбивал строевым вокруг стола в гостиной, отправляясь маршем на маневры.
Нет, этот день 18 августа 1939 года йокенцы не смогут забыть так легко. "Ну, Беренд окончательно свихнулся", - сказал вечером этого дня дядя Франц. Что же случилось? Хуторянин Беренд хорошо продал собранный урожай. Сделку он и Мишкат из растенбургской ссудо-сберегательной кассы скрепили рукопожатием прямо на поле рядом с молотилкой. После этого он целый вечер считал. Почти до полуночи. На следующее утро, в это памятное 18 августа, он встал рано. Не сказал никому ни слова. Велел работнику запрячь и отвезти его на поезд. До Гердауэн. Там он сделал пересадку. Когда он сидел на мягких подушках скорого кенигсбергского поезда, когда у него опять было достаточно времени для размышлений, на него нахлынули первые сомнения. Правда, уже на кенигсбергском вокзале. Повернуть обратно? Никак было не решить, так что пришлось ему на сенном рынке зайти в пивную и смыть весь лежавший у него внутри груз сомнений тремя рюмками можжевеловой водки. После этого полегчало. Как же это называется? Блашке и компания, или что-то в этом роде. Входить или нет? Оставив за собой страшно громко хлопнувшую дверь, крестьянин Беренд почтительно снял фуражку и стал крутить ее в руках. Он немного сжался, когда к нему направился господин со стоячим воротничком и в черном костюме. Вот это да, вид у него что надо! А Беренд даже не сменил белья для этой поездки. Крестьянин Беренд показал на выставленный в зале двухлитровый "Опель". Вот этот, он хочет купить именно этот. Сколько такой стоит? Человек со стоячим воротничком с готовностью открыл дверцы автомобиля. Беренд не решался сесть на сафьяновую обивку. Он посмотрел на свои ботинки, покрытые пылью йокенских проселочных дорог, на слегка пахнувшую коровьим навозом куртку. Только здесь, в таком окружении, все это стало заметно. Он погладил мозолистой ладонью лак машины и тут же отдернул руку, боясь, что оставит на нем царапины.
- Беру, - глухим голосом сказал Беренд.
Нет, не этот, можно вот тот позади. Он всего на двести марок дороже. Впрочем, как вообще обстоит дело с оплатой?
Беренд извлек из куртки квитанцию ссудо-сберегательной кассы, подвинул ее через стол к стоячему воротничку. Ссудная касса из Растенбурга перешлет деньги в Кенигсберг. Человек стал звонить по телефону. Пока стоячий воротничок разговаривал с Растенбургом, пришел механик и переставил светло-серый "Опель" к двери. Рассказал про кнопки и рычаги, проехал с Берендом туда и обратно по плотине, потом поставил машину, повернув ее в нужном направлении - из Кенигсберга. На Йокенен.
В Йокенен упряжки возвращались с поля, когда по дуге из Викерау свернул светло-серый "Опель". Перед йокенской мельницей Беренд остановился, внимательно осмотрел всю машину, носовым платком стер пыль с капота. Потом он повернулся к одному из посаженных вдоль шоссе деревьев и опорожнил мочевой пузырь.
Это была первая в Йокенен машина. Даже майор не поддавался ни на какие уговоры купить автомобиль, хотя инспектор Блонски твердил об этом постоянно. Трактирщик Виткун откладывал на машину грош за грошом, не желая покупать в кредит. Дядя Франц считал автомобили сумасбродной идеей, а кроме них в Йокенен не было уже никого, кто мог бы даже думать о машине, в том числе ни Штепутат, ни учитель Клозе.
На дворе Беренда собака взвилась на цепи, когда автомобиль, гудя сиреной, остановился рядом с навозной ямой. Из кухни, держа за руки двоих детей, прибежала Эльза Беренд. Работники, расплываясь в улыбке, подошли ближе, оперлись на свои вилы и уставились на блестящий экипаж. Эльза Беренд погладила красную сафьяновую кожу. Сняла передник и села на заднее сиденье. Кожаная обивка была прохладной и гладкой на ощупь. В мыслях возникало что-то приятное, какая-то волшебная сказка или сентиментальный роман из ее девических времен.
После ужина они поехали кататься. До Мариенталя и через Вольфсхаген обратно. Эльза надела хорошее платье, в новую машину нельзя садиться, в чем пришла из кухни. Беренду нужно было еще поехать посмотреть бычков на лесном лугу. Он впервые делал это на автомобиле, зато сразу приучил машину к страшной ухабистой дороге через лес. Бычки стояли за оградой и глазели на автомобиль. Беренд вышел, пересчитал их. Когда он вернулся, чтобы позвать Эльзу, он нашел ее полусидящей, полулежащей на сафьяновой коже заднего сиденья. Тут нашло и на него, пока бычки тянули свои головы над изгородью... Как все-таки практична сафьяновая кожа. Все можно стереть. Кроме того, от нее такая приятная прохлада. Они потом часто ездили на лесной луг. Как-то в воскресенье Беренд даже повез свою жену в Растенбург и купил ей малиновое мороженое и кофе мокко. Да, он сдвинулся-таки всерьез, крестьянин Беренд. А потом все это великолепие оборвалось вдруг. Распоряжением рейха об использовании автомобильного транспорта от 6 сентября 1939 года было запрещено и крестьянину Беренду из Йокенен ездить на его светло-сером "Опеле". Жертва на алтарь великой войны. В конце сентября приехал военный автомобиль забрать шины. Ну ясно, им нужно, в польской грязи осталось немало шин! Беренд запер умолкшую машину в амбаре, время от времени поддавался на уговоры Эльзы пойти на сафьяновое сиденье. Но с наступлением осени в амбаре стало слишком холодно.
Когда стала ясно обозначаться победа в Польше и урожай Беренда был убран, ему в порыве героизма пришла мысль добровольно надеть серо-зеленый мундир. Но Эльза с помощью текстов из "Сельского вестника" убедила его, что долг каждого - оставаться на своем посту, будь то на фронте, на заводе или за плугом. Крестьянин Беренд остался за плугом.
Война принесла Штепутату много хлопот. Считать лошадей, доставлять призывные повестки. Партийный секретарь Краузе передал ему по телефону распоряжение полиции, запрещающее танцы и развлечения во время войны. Так что Штепутату пришлось еще и позаботиться о том, чтобы стрелковый праздник в йокенском трактире прошел в достойных рамках. Никаких танцев, все серьезно, торжественно, сдержанно. Начальник штурмовиков Нойман осведомился о мерах противовоздушной обороны в Йокенен. Сказал, что приедет проверить. Потом первые признаки: продовольственные карточки, желтые карточки на одежду, правительственные карточки на мыло. В борьбу с бумажным потоком приходилось подключать даже Марту.
Эти досадные формальности были поначалу единственным последствием войны в Йокенен. Не слышно было канонады со стороны Найденбурга и Ортельсбурга, как тогда в августе четырнадцатого. Герман напрасно дожидался проходящих солдат. Где же она, эта война? Вот и настоящая война, а скучнее, чем маневры синих против красных в лесном болоте. Пришел попрощаться камергер Микотайт. Его, как фельдфебеля запаса, забирают в Штаблак. В день, когда в войну вступила Англия, к Штепутату приехал через выгон верхом сам майор и на все корки ругал дилетанта из Браунау, который-таки опять навязал Германии войну на два фронта.
Однажды к бургомистру пришла от автобусной остановки посторонняя женщина с двумя маленькими детьми. Это оказалась фрау Буш из Кенигсберга. Она была из семьи, у которых Карл Штепутат жил, когда еще смотрел пьесы Ведекинда, ходил на выставки и читал сомнительные книги. В отличие от невозмутимых йокенцев, женщина из Кенигсберга была в панике. Она боялась польских и английских воздушных налетов на Кенигсберг и от кого-то слышала, что над Пиллау уже летал английский разведчик. В деревне вроде Йокенен будет намного безопаснее. Штепутат, хотя и возразил, что Йокенен на добрых семьдесят километров ближе к польской границе, чем Кенигсберг, не сумел отослать мадам Буш обратно. Очень уж она боялась воздушных налетов.
Герману этот приезд, который по всей видимости собирался затянуться на несколько недель, принес бананы. С началом войны Буш обегала все продуктовые магазины Кенигсберга и закупила все, что можно было купить. Герман впервые в жизни увидел это африканское яство. Но, если не считать бананов, визит был для него скорее обременительным. Маленькие дети ни на что не годились кроме того, они были городские и избалованные, даже не могли бегать босиком в йокенской осенней грязи. Ну, и наконец сама фрау Буш! Она все время ходила со страдальческим выражением на лице, вздрагивала при необычных звуках и вообще выглядела так, будто она точно знает, что приближается конец света. Раздраженная Марта не скрывала и не хотела скрывать, что ей не нравится этот визит, причем наверняка играло какую-то роль, что Буш выглядела моложе и носила городскую одежду. Со временем Марта заметила, что Буш подкрашивает губы и тайком покуривает в своей комнате. Она заявила ей об этом прямо в глаза. Она считала себя правой. Она сказала с полной уверенностью, что считает это поведение постыдным, особенно сейчас, когда немецкие мужчины отдают свои жизни на войне. В конце концов, у Буш у самой муж в войсках, служит бухгалтером где-то на западе.
К счастью, немецкая армия разделалась с польской войной за какие-то три недели. Если бы война продлилась еще, между Мартой и Буш дошло бы до катастрофы, и даже Герман собирался при случае съездить по уху старшему из детей. Быстрая победа в Польше разрешила все проблемы. Штепутат проводил женщину до автобусной остановки, в то время как Герман, держась сзади, бросал в детей желудями.
Однако от кенигсбергского визита была и польза. Он послужил для Штепутата поводом купить радиоприемник. Буш ежедневно за большие деньги звонила знакомым в Кенигсберг, чтобы узнать у них последние новости. Быть в курсе событий особенно важно во время войны. Да и Штепутата огорчало, что о взятии Варшавы он узнал только из вторых рук и с большим опозданием. Радиомагазин "Гайдис" прислал Штепутату красивый коричневый аппарат, а с ним аккумулятор - в Йокенен еще не было электричества. Когда Штепутат распаковывал ящик, к его ногам выпал листок с распоряжением о чрезвычайных мерах по использованию радиоаппаратуры от 1 сентября 1939 года:
В современной войне противник борется не только военным оружием, но и средствами психологического воздействия на население. Одним из таких средств является радио. Каждое слово, передаваемое на нашу сторону противником, заведомо лживо и предназначено для того, чтобы причинить вред немецкому народу. Правительство рейха уверено, что немецкий народ знает об этой опасности, и поэтому ожидает, что каждый немец из чувства ответственности сочтет своим долгом в корне пресечь слушание иностранных передач. По отношению к тем товарищам, у которых это сознание ответственности отсутствует, министерский комитет по защите рейха определяет принятие следующих мер...
Следовали исправительно-трудовые лагеря, в легких случаях тюремное заключение, конфискация аппарата. Для тех, кто распространяет зарубежные сообщения, тюрьма, в тяжелых случаях смертная казнь.
Дела рассматриваются специальными судами.
Штепутат испугался, узнав, насколько опасен купленный за столько денег аппарат. Смерть и тюрьма, если повернешь не ту ручку. Не слишком ли это много? Правда, война это исключительная ситуация, в ней оправдываются особые меры. Германия борется за свою жизнь.
Штепутат впервые поймал себя на том, что подыскивает извинения для тех, кто у власти.
Радиоприемник пришел настолько быстро, что Штепутат успел послушать особые сообщения о конце польской войны. Закурив по поводу мира сигару, Штепутат расхаживал по гостиной. Марта, сложив руки на переднике, стояла в дверях. Герман сидел на ковре перед аппаратом. Захватывающее чувство: победа! Восточная Пруссия опять слилась с рейхом - благодаря Адольфке. Восточная Пруссия больше не остров. Герман побежал с этой новостью по деревне, побежал и к дяде Францу, который тем временем сам зашел, чтобы послушать известия из новомодного аппарата.
- Теперь у нас освободились все силы против Франции и Англии, - тоном знатока сказал Штепутат.
- Да, силы-то нам понадобятся, - заметил дядя Франц.
Однако и он был рад, что все кончилось хорошо. Польша была так близко и охватывала восточно-прусский остров кольцом. Теперь картошку дяди Франца можно прямиком везти в рейх.
- В Мариентале погиб молодой Клишке, - сказал после некоторой паузы дядя Франц.
Это была первая смерть в их краях. Раненых было уже много, даже камергера Микотайта ранило осколком гранаты в икру - и что особенно обидно, от собственной артиллерии. Он лежал в лазарете в Дойч-Эйлау.
- Теперь хватит, - убежденно сказал дядя Франц. - Гитлер должен на этом остановиться. Нам война не нужна. У нас пахотной земли достаточно, чтобы жить. Когда заселят опустевшие поместья и раздадут землю крестьянам, мы в Германии уже никогда голодать не будем.
- Все будет в порядке, - успокоил его Штепутат. - Во время войны не до поместий. А после войны все разрешится.
Радиостанция Кенигсберга стала играть "Германия, Германия".
- Фюрер хорошо это устроил, - сказал Штепутат. - Когда все началось, хлеб уже свезли, а к уборке картофеля и свеклы мужчины уже вернутся домой.
Кроме младшего Клишке.
Каждый год Йокенен заливало потопом ила и грязи. Кроме как на телеге, невозможно было проехать. Велосипеды убирали на чердаки до лета. Только Ангербургское шоссе оставалось в какой-то степени проходимым, хотя и случалось, что из поместья вызывали упряжки, чтобы вытащить из трясины рейсовый автобус. Вода в пруду поднималась и поднималась, захватывала ивовые кусты на берегу, потом часть выгона. Лебедей к тому времени уже не было, как не было и аистов. Вязы в парке роняли последние листья - башни замка, скрытые летом густой листвой, торчали белые и холодные.
Герману повезло, что у него были резиновые сапоги, высокие, ярко-зеленые резиновые сапоги, которые Штепутат привез перед войной из Дренгфурта. В сапогах он свободно ходил по расплывшимся дорогам, собирал последние размокшие дикие груши, стрелял из рогатки по полчищам ворон, налетавших на поля, а потом перебиравшихся в хлева и огороды. Но больше всего ему нравилось заходить в пруд. При восточном ветре на дерне выгона получался даже легкий прибой. Герман строил плотины, переворачивал камни и куски дерна, закладывал гавани и отправлял на Англию деревянные кораблики. Время от времени он топил комками грязи караваны в Бискайском заливе, а однажды дал одному кораблю подорваться на мине. Немногочисленные дикие утки, уцелевшие после охоты, громко крякали в тростнике. Там, в зарослях, над которыми чибисы с криком делали свои обманчивые петли и виражи, где камыши терлись друг о друга коричневыми головами, была одна неприступная крепость опустевшее лебединое гнездо. В нем Герман лежал, защищенный от пронизывающего юго-восточного ветра, слушал шелест тростника, дул через трубочку в воду и смотрел на поднимающиеся пузырьки. Там он однажды услышал, как кто-то шлепал по воде. Он приподнялся, посмотрел поверх камышей. Кто-то шел, закатав брюки, босиком по воде и тащил за собой старую плетеную корзину. Это не Петер ли Ашмонайт, тот мальчик, который на общинном вечере обменял свой гитлеровский флажок на зеленую лимонадную шипучку? Герман вышел из своей крепости. Но Петер Ашмонайт уже ушел. Правда, Герман нашел потрепанный рюкзак, в котором была рыба: лини и караси. Герман вытащил одну рыбу, посмотрел, как она болтает хвостом, и уже собирался отпустить ее в воду.
- Убери лапы, - закричал, выходя из кустов, Петер Ашмонайт. - Если кому-нибудь расскажешь, утоплю, - добавил он, сунул рыбу в рюкзак и затянул его.
- Что ты с ней будешь делать? - спросил Герман.
- Стащу.
- Зачем таскать? Это же общее.
- Рыба да, но пруд не общий, а поместья.
- Почему же ты хочешь ее стащить?
- Отец сказал, что рыба зимой замерзнет. Так уж лучше сначала положить ее на сковородку.
Так было понятно. Петер показал ему, как он ловит рыбу. Он находит мелкие ямы, откуда рыбе нелегко уйти. Потом загоняет туда рыбу и тащит следом корзину. Особенно хорошо ловятся лини, которые любят зарываться в ил.
- Один раз я развел костер и стал жарить рыбу. Но кончилось плохо. Блонски увидел дым и прискакал на лошади. Ударил меня кнутом по голове.
Герман с восхищением смотрел на Петера, умевшего не только ловить рыбу, но и разводить огонь и жарить линей. А был он всего лишь на пару лет старше. Петер забросил рюкзак на плечо и хотел было идти, но обернулся и сказал:
- Если никому не скажешь, можешь пойти со мной.
Не доходя до домов, Петер остановился и вытряхнул весь улов в траву.
- С барахтающейся рыбой нельзя идти в деревню, все увидят. Смотри, чтобы они не расползлись!
Петер нашел палку, клал рыбу за рыбой так, чтобы было удобно, и стукал по голове. Рыбы больше не шевелились. Они собрали мертвую рыбу обратно в мешок и несли его по очереди до домика рядом с трактиром, где жили Ашмонайты. В огороде много угля и засохшая картофельная ботва. У двери несколько увядших подсолнечников с поникшими головами.
- Не говори ни слова, - распорядился Петер. - У меня там слепая бабушка.
Их встретил запах прокисшего картофельного супа, сиропа и мокрого постельного белья. От каменного пола было холоднее, чем от воды в пруду.
- Ты опять дома, внучек? - раздался голос из темноты.
Петер бросил рыб в цинковый таз, достал нож и разрезал им животы.
- Пахнет рыбой, - кричала слепая бабушка. - Не надо воровать, Петерка. Кто много крадет, тот долго грехи отмаливает.
- Да я не украл, бабушка.
- Блонски опять дал тебе рыбу?
Петер что-то пробормотал себе под нос, что было понято как "да".
- Блонски хороший человек, - сказала старая женщина.
Петер помешал огонь в печи, послал Германа на двор за дровами, положил на сковородку ложку топленого сала.
- Не забудь посолить, внучек, - напомнила слепая бабушка.
- Где твоя мать? - тихо спросил Герман.
- Работает в поместье.
- А отец?
Петер перестал раскладывать рыбу. Расплылся в улыбке. Приложил правую руку к виску.
- Бах! Бах! Он уже застрелил трех поляков.
- Что ты сказал, внучек?
- Ничего, я просто говорю с рыбками.
Кухня быстро превратилась в коптильню. Когда они закончили, Петер поставил на кухонный стол железную решетку, а на нее сковородку с карасями.
- Мне тоже достанется? - спросила слепая бабушка.
Она приковыляла на двух костылях из темноты, уверенно направилась к столу, стала искать свою табуретку. Ее серые, пустые глаза пытались понять, что происходит.
- Смотри, не упади опять, бабушка, - сказал Петер.
Усевшись, она стала шарить руками по столу.
- Не обожгись, бабушка.
Петер положил одного золотистого карася на стол перед Германом.
- Хлеба нет, - сказал он, извиняясь.
- Да зачем же нам хлеб, если есть рыба, - вмешалась слепая бабушка.
Герман так и не съел своего золотистого карася. Он все смотрел на старую женщину, смотрел, как ее высохшие пальцы выдергивают из рыбы кости, как заталкивают ее в рот, не останавливаясь, кусок за куском. Иногда она сплевывала на каменные плиты.
- Давай ешь, мальчик, набирайся сил. Будь сильный, как твой отец.
Они покончили со всей рыбой, кроме двух карасей, которых Петер поставил для матери в духовку.
- А косточки отнеси кошке, - предложила слепая бабушка. - Пусть бедной животинке тоже будет хорошо.
Они прибыли вовремя, до того, как сахарная свекла стала замерзать на полях в конце ноября. На них были угловатые польские солдатские шапки, коричневые шинели без поясов и рваная обувь. Караульный с примкнутым штыком привез их в Йокенен в открытой свекольной телеге. Несколько недель спустя стали прибывать гражданские, мужчины и женщины.
Вот они какие, поляки! Они так и выглядели, как их тогда представляло себе немецкое высокомерие: в рванье, мерзнущие и грязные. Ходил слух, что у них у всех есть вши, а это было самое худшее для Йокенен. Сама грязь восточно-прусских дорог, обилие всяких насекомых, близость границы, которая в глазах немцев отделяла германцев не только от славян, но и от вшей и клопов - все это возводило чистоту в культ и святую обязанность. Развести вшей - в Йокенен не было ничего более страшного.
Позаботиться о чистоте предстояло начальнику штурмовиков Нойману. Польские военнопленные и гражданские, прежде чем их будут распределять по крестьянским дворам и поместьям, должны пройти тщательную санитарную обработку. Мы не допустим нашествия в немецкий дом клопов и вшей! Поместье предоставило чан зеленого мыла и прачечную для женщин, а свиную кухню для мужчин. Там они отскребали друг друга с мылом, в то время как их одежда кипятилась в котлах. Для волос Нойман предназначил особую мазь - после мытья полякам было сказано втереть ее в волосы на голове, под мышками и в паху.
- Прежде всего сделать людей из этих поляков! - сказал Блонски.
Большинство мужчин осталось в поместье. Для уборки свеклы. Дяде Францу, который должен был отдать немецкому вермахту двоих работников, достались в возмещение Алекс из Кракова, Антон из Сувалек и маленькая черноволосая Ядзя. Не слишком ли маленькой она была для работы на кухне?
Крестьянин Беренд тоже закупил немало рабочей силы. Он скоро стал говорить, что поляки оправдывают свою цену. Даже Виткунша из трактира получила для грубой работы польскую Марысю. Штепутат тоже прикидывал, не нужно ли затребовать в помощь жене польскую девушку. Но Марта не хотела помощниц. Она боялась за своего ребенка, боялась, что польская девушка может принести в дом какую-нибудь заразу.
Среди простых йокенцев появилось совершенно новое чувство. Немцам нужно заниматься более ценным трудом, а грязную работу сделают пленные. Это был естественный и Богом данный ход вещей и подтверждение превосходства, которое признавалось всегда. Грязные поляки и дикие русские могли веками, разинув рот, смотреть, как немцы делают хлеб из камня.
Не успели поляки обжиться, как к Штепутату со слезами прибежала Эльза Беренд и заявила, что хочет опять избавиться от них. Произошла ошибка. Крестьянин Беренд набрал столько иностранных рабочих, что оказался ненужным в собственном хозяйстве и получил призывную повестку. Совершенно неожиданно, да еще в почти мирное время. Что у них там в окружном военном управлении с Хайнрихом Берендом? Может, просто напутали? Штепутат справился по телефону. Нет, ошибки не было.
- Ему ни за что нельзя во флот, он не умеет плавать, - сокрушалась Эльза.
Ее опасения были не так уж напрасны, в это время вся вторая мировая война происходила в Атлантике.
- Вы не можете его освободить, мастер Штепутат?
Ладно, Штепутат обещал попробовать.
- Напишите, что у нас маленькие дети... и тридцать семь гектаров земли, которую нужно обрабатывать... и что мы всего пять лет как женаты...
Нет, последнее писать не стоит, это не поможет. Штепутат сомневался в успехе своего ходатайства. Так оно и вышло. Партийный секретарь Краузе позвонил на следующий день: "Дело безнадежное, ничего не выйдет. Урожай убран, а к весеннему севу он уже будет дома. Война закончится". Отец небесный, вот это оптимизм!
Ходатайство Эльзы, чтобы ей оставили мужа, не пошло дальше мусорной корзины окружного секретаря. Просто потому, что не было уважительных причин, а переживания оставленной в одиночестве женщины в эти великие времена никого не беспокоили. Ведь будет еще лучше!
Она держалась четыре недели, а потом показала своему Станиславу, широкоплечему поляку с рябым от оспы лицом, сафьяновые сиденья в стоящем в амбаре автомобиле. Эльза Беренд вела себя не как настоящая немецкая женщина, хотя, впрочем, просто как женщина. С иностранными рабочими было запрещено сидеть за одним столом, принимать их в семью, а тем более с ними спать. Ради чистоты немецкой крови. А еще опасность при слишком тесном контакте затащить в немецкие комнаты заразные болезни и вшей. Эльза Беренд не заболела, не развела вшей, но к новому, 1940-му, году забеременела.
К чужим людям Йокенен привык быстрее, чем думали. Дети первые потеряли робость. Поначалу они прятались в кустах бузины и кричали "Поляк, поляк", но потом это надоело. Они цеплялись к свекольным телегам, даже если лошадьми правили поляки. Их вскоре знали по именам, а из родителей никто не возражал, когда дети выезжали с поляками в поле. Ежедневное общение открывало другой мир, очень далекий от той надуманной разницы, которую преподносили в газетах.
Но однажды произошел особый случай, когда один большой мальчик попал камнем в Антона дяди Франца. Антон побежал за ним, догнал сорванца перед дверью его дома и отлупил его так, как отлупил бы подобного негодника и в своих Сувалках. На этом для йокенцев дело было закрыто. Однако о нем каким-то образом узнал начальник штурмового отряда Нойман. Он решил, что полякам следует держать свои лапы подальше от задниц немецких детей, и отправил в Йокенен на велосипедах трех штурмовиков, которые темной ночью избили Антона.
Поляки тоже привыкли к Йокенен. Они могли свободно передвигаться по деревне и окружающей местности - только сбегать было запрещено. Очень немногие пытались это сделать, потому что сильнее тоски по родине было понимание, что дома хуже, чем в сравнительно уютном Йокенен. Если же кто-то все-таки решался, то его на юге ловила полиция. После этого бургомистру Йокенен присылали сообщение, что польский иностранный рабочий такой-то задержан при переходе границы в Найденбурге и, согласно предписанию, передан в распоряжение органов госбезопасности.