Смерть коммивояжера

Р. Дж. Боумен, коммивояжер обувной фирмы, за четырнадцать лет исколесивший с ее продукцией весь штат Миссисипи, вел свой «форд» по изрытой колеями, ухабистой дороге. Время тянулось бесконечно: оно словно никак не могло взять полуденный барьер и устремиться в тихое спокойствие дневных часов. Солнце, которое здесь сохраняло силу даже зимой, медлило в зените, и каждый раз, когда Боумен высовывал голову из запыленной машины, чтобы лучше разглядеть дорогу, оно, казалось, опускало длинную руку и било его сквозь шляпу по макушке, точно какой-нибудь старый бродяга, вздумавший пошутить. И он все больше раздражался, тщетно отгоняя ощущение беспомощности. Его лихорадило, и он начинал подозревать, что едет куда-то не туда.

Он только что встал после тяжелого гриппа и в дороге был первый день. У него долго держалась высокая температура, он бредил и теперь, посматривая в зеркальце, всякий раз замечал, как он побледнел и осунулся. Мысли его путались… Весь день сквозь зудящий туман раздражения он почему-то вспоминал свою покойную бабушку. Она была добродушной и ласковой. И опять Боумен пожалел, что не может вот сейчас, сию минуту броситься на ее большую пуховую перину… И тут же снова забыл про нее.

Ну и безлюдье же в этих холмах! Нет, все-таки он сбился с дороги — кажется, будто он едет назад и назад. А жилья нигде не видно… Не стоит думать о том, что сейчас лучше было бы лежать в постели. Он уплатил по счету врача при гостинице, и, значит, он здоров. Ведь даже с хорошенькой сиделкой он простился без всякого сожаления. Ему не понравилось болеть. Болезнь внушала ему такую же смертную тревогу, как и дорога без указателей. Она раздражала его. Он подарил сиделке дорогой браслет только потому, что увидел, как она складывает свой чемоданчик, готовясь уйти.

И вот теперь… Ну и что, если за все четырнадцать лег жизни на колесах он прежде ни разу не болел и в дороге с ним никогда ничего не случалось? Вот и случилось! Да и вообще, так ли уж хорошо ему жилось?.. Со временем он, правда, начал останавливаться в гостиницах получше, в городках побольше. Но летом в них во всех было душно, а зимой гуляли сквозняки… Женщины? Ему вспоминались только крохотные комнатушки внутри крохотных комнатушек, точно картонные китайские коробочки, которые вставляются одна в другую, а вместо самой женщины перед глазами всплывала замызганная заброшенность жалкой мебели. А сам он… вот он всегда носил черные шляпы с довольно широкими полями, и отражение в тусклом зеркале на лестничной площадке, когда, спускаясь в ресторан поужинать, он на какой-то миг задерживался перед ним, смахивало на тореадора… Он снова высунулся из машины, и снова солнце стукнуло его по голове.

Боумен рассчитывал добраться до Бьюлы еще засветло, поскорее лечь в постель и уснуть, чтобы наутро встать отдохнувшим и свежим. Насколько он помнил, от последнего городка до Бьюлы было пятьдесят миль и их соединял грейдер. А это — глухой проселок. Как его угораздило забраться сюда? Стерев ладонью пот с лица, он поехал дальше.

Он не раз ездил в Бьюлу по этому маршруту, но вон того холма он никогда прежде не видел. И этой заросшей дороги. И этого облака, подумал он, растерянно взглянув вверх и сразу опустив глаза, — но ведь и самый этот день он переживает впервые. Почему бы просто не признаться себе, что он едет наугад? И уже давно?.. Он не любил спрашивать дорогу у встречных — ведь здешние фермеры понятия не имеют, куда ведут дороги, возле которых они живут всю свою жизнь, да к тому же и спрашивать было не у кого. Кое-где в отдалении среди полей и на высоких скирдах виднелись одинокие человеческие фигуры, но на таком расстоянии они больше всего напоминали кустики бурьяна или колья, косо вбитые в землю. Они оглядывались на шум его машины, нарушавший застоявшуюся тишину вокруг, и провожали глазами бледно-серые клубы зимней пыли, лениво поднимавшиеся над дорогой. Взгляды этих далеких фигур смыкались за ним в непроницаемую завесу, и, едва он проезжал, они вновь возвращались к прерванной работе.

Облако сползало вбок, как валик на кровати его бабушки. Оно перебралось через домишко, прилепившийся к склону холма, где два мыльных дерева вцеплялись в небо голыми ветками. Он переехал кучу сухих дубовых листьев — их невесомые пластины шуршали под колесами серебристо и тоскливо. Тут до него не проезжала ни одна машина. Потом он увидел прямо перед собой овраг — рыжий откос круто уходил вниз. Это был конец пути.

Он вытянул ручной тормоз. Но тормоз не взял, хотя он тянул изо всех сил. Машина медленно ползла по склону. Сейчас она свалится в овраг…

Он вылез — неторопливо, словно с ним сыграли злую шутку и важно было хотя бы сохранить достоинство. Он вытащил чемодан со своими вещами и чемодан с образчиками, поставил их на землю, отступил немного и проводил глазами машину. Она исчезла за краем обрыва, и он услышал… не гулкий удар, которого ожидал, а долгий, не очень громкий треск. Он подошел и брезгливо заглянул вниз — «форд» упал на густое переплетение могучих виноградных лоз толщиной в его руку. Они удерживали машину, и она покачивалась, точно чудовищный младенец в темной колыбели. А потом, пока он смотрел, почему-то сожалея, что стоит тут, а не покачивается там, в ней, лозы мягко опустили ее на землю.

Он вздохнул.

«Где это я? — подумал он вдруг. — Почему я не попытался ничего сделать?» Его раздражение угасло. Позади, на холме, был дом. Он взял в руки по чемодану и зашагал туда с каким-то детским нетерпением. Но скоро запыхался, и ему пришлось остановиться и постоять немного.


Лачуга на холме состояла из двух комнат, разделенных крытым переходом. Она чуть скособочилась под тяжестью виноградной лозы, которая оплела крышу и ярко зеленела, точно забытая там с лета. В проходе стояла женщина.

Он замер на месте. И тут его сердце ни с того ни с сего повело себя странно. Оно вдруг запрыгало, точно фейерверочная шутиха, и зашлось в беспорядочных толчках, которые сыпались в его мозг, мешая думать. Но рвалось и дробилось оно беззвучно. Взлетало оно с силой, почти с упоением, а падало мягко, как акробат в сетку. Оно отчаянно застучало, а потом, капризно подождав, принялось с какой-то скрытой насмешкой бить его сначала в ребра, потом в глазные яблоки, а потом под лопатки и в нёбо — когда он попытался сказать: «Добрый день, сударыня». И тем не менее он не слышал своего сердца, оно было беззвучным, как кружащийся в воздухе пепел. В этом было что-то утешительное. И все же то, что он почувствовал удары своего сердца, ошеломило Боумена.

В замешательстве он уронил чемоданы, и они, словно поддержанные воздухом, медленно, с неуклюжим изяществом опустились на тусклую полегшую траву у крыльца.

Ну а женщина в проходе… Он сразу увидел, что она — старуха. Услышать его сердце она, конечно, не могла, а потому он, не обращая внимания на эти непрерывные удары, начал вглядываться в нее внимательно и все-таки как сквозь сон, рассеянно полуоткрыв рот.

Она протирала ламповое стекло, и теперь оно замерло в ее руках, с одного бока еще закопченное, а с другого уже прозрачное. Он смотрел на нее в темном провале прохода. Крупная женщина с лицом, обожженным солнцем и ветрами, но без единой морщины. Губы ее были крепко сжаты, а глаза смотрели прямо в его глаза с какой-то странной хмурой ясностью. Он взглянул на растоптанные, бесформенные башмаки. Летом она, конечно, ходит босиком… Боумен привык с первого взгляда оценивать женский возраст — ей он дал пятьдесят лет. На ней был грубый серый балахон, не глаженный после стирки, короткие рукава открывали розовые и против ожидания округлые руки. Она стояла спокойно, молча держа в руках лампу, и он ощутил силу, скрытую в ее теле.

— Добрый день, сударыня, — сказал он.

Она глядела прямо перед собой, то ли на него, то ли мимо — он не мог определить, — но затем слегка наклонила голову, показывая, что готова его выслушать.

— Возможно, вас заинтересуют… — Он оборвал привычный зачин. — У меня случилась неприятность… Моя машина…

Ее голос донесся до него, тихий и далекий, точно через озеро:

— Санни-то нет.

— Санни?

— Санни-то сейчас нет.

Ее сын. Ну, он, наверное, сумеет вытащить машину, с неясным облегчением решил Боумен и указал вниз.

— Мой автомобиль на дне оврага, вон там. Мне нужна помощь.

— Санни-то нет, да он скоро придет.

Он видел ее все яснее, ее голос обрел громкость, и Боумен понял, что она глупа.

Его поездка растворялась в задержках, в утомительной скуке, а ему было словно бы все равно. Он глубоко вздохнул и сквозь беззвучные удары сердца расслышал свой голос:

— Я недавно болел. И еще не окреп… Вы не разрешите мне войти?

Он нагнулся и положил свою большую черную шляпу на ручку чемодана. Движение было смиренным, почти поклоном, и он вдруг поразился его нелепости — оно выдавало его слабость. Он смотрел на женщину снизу вверх сквозь бахрому волос, которые ворошил ветер. Он мог бы сохранять эту непривычную позу очень долго. Терпение не было ему свойственно, но за время болезни он научился покорно опускаться на подушки и ждать, когда ему дадут лекарство. Он замер, склоненный перед ней.

А она посмотрела на него голубыми глазами, повернулась и отворила дверь в комнату, и, чуть погодя, будто убедившись, что это дозволено, Боумен распрямил спину и пошел за ней.


Внутри дома темнота скользнула по нему с профессиональной уверенностью, как рука врача. Женщина поставила недочищенную лампу на стол в центре комнаты и указала — тоже привычным жестом, точно гид, — на стул с сиденьем из рыжей коровьей шкуры. Сама она примостилась возле очага, подтянув к подбородку колени, скрытые под балахоном.

Сначала он ощутил обнадеживающий покой. Сердце немного утихло. Сумрак, замкнутый между сосновыми дощатыми стенами, был желтоватым. По ту сторону прохода, в открытой двери второй комнаты, виднелось изножье железной кровати. Кровать была застелена лоскутным одеялом из красных и желтых квадратиков, похожим не то на географическую карту, не то на картину вроде той, которую в девичестве написала его бабушка, изобразив на ней пожар Рима.

Еще недавно он мечтал о прохладе, но в этой комнате было холодно. Он смотрел на очаг с черной золой, на чугунки по его углам. Очаг и закопченный дымоход были сложены из камня, длинные жилы которого он видел на склонах, — из сланца. Почему в очаге не горит огонь? — недоумевал он.

И тишина. В дом словно проникло безмолвие полей и прочно в нем обосновалось. По открытому проходу гулял ветер. Боумену казалось, что к нему подкрадывается неведомая, тихая, холодная опасность. Надо бы что-то сделать… Но что? А! Начать разговор.

— У меня с собой образчики добротных и недорогих дамских туфель, — сказал он.

Но женщина ответила:

— Санни скоро придет. Он сильный. Санни вытащит вашу машину.

— А где он сейчас?

— Пашет у мистера Редмонда.

Мистер Редмонд. Мистер Редмонд. Ему с ним встречаться не нужно, и он был рад. Почему-то эта фамилия ему не понравилась… Нет, он ничего не хочет слышать о неведомых людях и о неведомых пашнях, обидчиво, с внезапной тревогой подумал он.

— Вы тут вдвоем живете, совсем одни? — Он с изумлением услышал свой прежний голос, добродушный, вкрадчивый, настроенный на продажу обуви, задающий вопросы о том, что на самом деле его вовсе не интересовало.

— Да. Мы тут одни.

Он удивился тому, как она это сказала. Она выговаривала каждое слово очень долго. И многозначительно кивала. Уж не хочет ли она внушить ему какое-то тягостное предчувствие, подумал он тоскливо. А может, просто не желает помочь ему, поддержав разговор. Ведь он еще не совсем окреп и не выдержит натиска непривычного, если не защитится от него разговором. Он только что прожил месяц, когда вовне не происходило ничего, а все сосредоточивалось внутри, в голове и теле, — почти неслышная жизнь, замкнутая в биении сердца и бредовых снах, которые повторялись вновь и вновь, жизнь, укрытая жаром, зыбкая жизнь, после которой он ослабел так, что готов… Готов — что? Выклянчивать помощь. В его ладони взметнулся пульс, точно форель в ручье.

Он опять и опять спрашивал себя, почему женщина не берется за недочищенную лампу. Почему она все сидит и сидит тут, молча одаряя его своим присутствием? Он понял, что сейчас ей не до мелких хлопот. Ее лицо хранило серьезное и важное выражение. Все ее существо дышало уверенностью, что она ведет себя так, как полагается. Наверное, это просто вежливость. И он покорно открыл глаза пошире и не отводил их от ее сжатых рук, словно от них к его зрачкам тянулась веревочка.

И вдруг…

— Это Санни, — сказала она.

Он ничего не услышал, но мимо окна прошел мужчина, а затем ввалился в дверь. За ним прыгнули две большие собаки. Санни был высок и широкоплеч. Пояс сполз ему на бедра. По виду ему было не меньше тридцати. Его лицо, хотя разгоряченное и красное, прятало в себе тишину. На нем были синие грязные штаны и старый заплатанный мундир. «Времен мировой войны? — с недоумением подумал Боумен. — Господи, да это же военная форма южан!» На белобрысый затылок была нахлобучена грязнейшая черная шляпа — язвительная карикатура на шляпу Боумена. Санни отмахнулся от собак, бросавшихся ему на грудь. Он был силен и двигался с медлительным достоинством… В нем было заметно сходство с матерью.

Они стояли рядом… Боумену следовало бы еще раз объяснить, почему он здесь.

— Санни, этот вот человек… у него машина свалилась под обрыв, так он спрашивает, ты ее не вытащишь? — немного погодя сказала женщина.

Сам Боумен так и не сумел изложить свою просьбу.

Глаза Санни уставились на него.

Он знал, что ему следует рассказать, в чем дело, и вынуть деньги — хотя бы изобразить растерянность или властную самоуверенность. Но он сумел только слабо пожать плечами.

Санни прошел мимо него к окну и выглянул наружу. Собаки бросились за ним. В том, как Санни смотрел, ощущалось усилие, точно он швырял свое зрение вперед, как аркан. Боумен, и не повернувшись к окну, знал, что его глаза на таком расстоянии ничего не различат.

— Мул у меня есть, и веревки с блоком найдутся, — веско сказал Санни. — С мулом-то и веревкой я вашу машину из оврага запросто вытащу.

Он обвел взглядом комнату, словно в глубоком раздумье. Но его глаза по-прежнему рыскали где-то далеко. Затем он сжал губы — твердо, но застенчиво, — пригнул голову и решительно вышел из комнаты. Теперь собаки бежали впереди него. Утоптанная земля гудела под его шагами — он ступал мощно, почти вжимаясь в нее.

И, подстегнутое этим звуком, сердце Боумена снова шаловливо запрыгало. Оно точно прогуливалось по его груди.

— Уж Санни сделает, — сказала женщина. И повторила эти слова еще раз, нараспев, точно они были из песни. Она снова сидела на своем месте у очага.

Боумен не глядел наружу, но он слышал окрики, собачий лай и дробный перестук копыт на склоне. Несколько минут спустя за окном прошел Санни, держа в руках веревку, а затем бурый мул с трепетными, глянцевыми, лиловатыми ушами. И мул посмотрел в окно. Глаза, точно кружки мишеней, скосились под бахромой ресниц и уставились в глаза Боумена. Он отвернулся и увидел, что женщина смотрит на мула безмятежно и на ее лице написано только удовлетворение.

Она тихонько напевала. И вдруг он понял: она вовсе с ним не разговаривала, а просто сопровождала ход событий словами, которые бессознательно выражали то, что она видит. И это было чудесно.

А потому Боумен ничего не сказал, и теперь, когда он ей не ответил, им овладело странное властное чувство, которое не было страхом.

На этот раз вместе с его сердцем запрыгало еще что-то — его душа, точно жеребенок, впервые выпущенный на траву. Он не сводил глаз с женщины, и от неистовой ясности ощущений голова у него кружилась. У него не было сил, чтобы пошевелиться, у него ни на что не было сил — он мог бы только разве обнять эту женщину, которая сидела напротив, старея и оплывая под его взглядом.

Ему хотелось вскочить, сказать ей: «Я был болен и понял тогда — только тогда, — как я одинок! Неужели поздно? Мое сердце бунтует внутри меня, и, может быть, вы слышали его, слышали, как оно борется с пустотой… Если бы оно наполнилось до краев! — поспешил бы он добавить, потому что его сердце виделось ему сейчас глубоким озером. — Если бы оно наполнилось любовью, подобно другим сердцам! Если бы его затопила любовь! Был бы теплый весенний день… Приди в мое сердце, кто бы ты ни была, и река хлынет к твоим ногам, и поднимется выше, и закрутит водовороты у твоих колен, и втянет тебя в себя — все твое тело и твое сердце».

Но он только провел дрожащей рукой по глазам и посмотрел на мирно сидящую напротив женщину. Она была недвижима, как статуя. Он бессильно, со стыдом думал, что еще миг — и он попытался бы самыми простыми словами и поцелуями выразить то странное и неведомое, что было совсем рядом, но вновь и вновь ускользало от него…

Солнечный луч коснулся самого дальнего из чугунков на очаге. День начинал клониться к вечеру. Завтра в этот час он будет ехать по отличному грейдеру, проносясь мимо всего, что происходит с людьми, успевая промелькнуть прежде, чем это произойдет. И, заглянув в завтрашний день, он обрадовался и понял, что обнимать старуху сейчас совсем не время. В висках у него стучало — это его кровь готовилась к стремительному движению, которое унесет его отсюда.

— Санни-то, верно, уже подцепил вашу машину, — сказала женщина. — Он ее мигом вытащит.

— Вот и славно! — воскликнул он с привычной экспансивностью.


И все-таки ждали они еще долго. Смеркалось. Боумен оцепенело сидел на своем стуле. Когда ждешь, обязательно надо встать и прохаживаться. В таком безмолвии и неподвижности есть какая-то виноватость.

Но он все не вставал и только прислушивался… Затаив дыхание, уже ничего не видя в густых сумерках, он с тревогой прислушивался, не раздастся ли предостерегающий звук, но от настороженности он забыл, какой это должен быть звук. Вскоре он услышал что-то — непрерывное, нежное, завораживающее…

— Что это за шум? — прыгнул в темноту его голос. И тотчас им овладел дикий страх: а вдруг это стук его сердца так внятно отдается в безмолвии и она прямо ему об этом скажет?

— Может, вы ручей слышите? — нехотя сказала она.

Ее голос прозвучал ближе. Она стояла у стола. «Почему она не зажжет лампу?» — подумал он. Она стояла в темноте и не зажигала лампы.

Боумен знал, что теперь уже ничего ей не скажет — время для этого прошло. «Ну что ж, будем спать в темноте», — растерянно подумал он, проникаясь жалостью к себе.

Тяжело ступая, она перешла к окну. Смутно белеющая рука поднялась над ее плотным боком и указала во мрак.

— Вон то белое пятно — это Санни. — Она говорила сама с собой.

Он против воли повернулся и поглядел через ее плечо — подняться и встать с ней рядом он не решался. Его глаза шарили в серой мгле. Белое пятнышко подплывало к ее протянутому пальцу, точно лист в речке, и становилось все белее. Она словно открывала ему какую-то заветную тайну, делилась с ним своей жизнью, но ничего не объясняла. Боумен отвел глаза. Он был тронут до слез: почему-то ему казалось, что это была безмолвная исповедь, равная его собственной. Его ладонь ждала у него на груди.

Затем дом сотрясли шаги, и в комнату вошел Санни. Боумен почувствовал, что женщина оставила его и пошла навстречу другому.

— Вытащил я вашу машину, мистер, — произнес во тьме голос Санни. — Стоит на дороге. Готова ехать откуда приехала.

— Вот и славно! — сказал Боумен, ставя свой голос на полную громкость. — Очень вам обязан. Сам бы я не справился… Ведь я болел…

— Я ж ее запросто, — сказал Санни.

Боумен чувствовал, что они ждут в темноте, и слушал, как тяжело дышат собаки во дворе, готовясь залаять ему вслед. Его томила досада и ощущение непонятной беспомощности. Теперь, когда он мог уехать, ему больше всего на свете хотелось остаться. Что у него отнимают? Буйствующее сердце сотрясало его грудь. Эти люди лелеяли тут что-то, чего он не мог увидеть, они не допускали его к издревле обещанной пище, теплу и свету. Между ними был тайный сговор. Он вспомнил, как она пошла от него навстречу Санни, устремляясь к нему всем своим существом. Он дрожал от холода, изнемогал от усталости, это было нечестно. Смиренно и тем не менее злобно он сунул руку в карман.

— Ну конечно, я вам за все заплачу…

— Мы тут за помощь денег не берем, — резко объявил голос Санни.

— Но я хочу заплатить. Только сделайте еще кое-что… Разрешите мне остаться — на эту ночь… — Он шагнул к ним. Если бы только они могли его увидеть, они бы поняли, что он говорит правду, что это ему необходимо! Его голос продолжал: — Я еще не окреп и, наверное, даже до машины не дойду… Я ведь даже не знаю точно, где я.

Он умолк. Ему казалось, что он вот-вот расплачется. Что они о нем подумают?

Санни подошел и положил ладони ему на плечи. Потом они сноровисто и быстро скользнули по его груди и бокам. Боумен почувствовал в темноте устремленные на него глаза Санни.

— А вы не сборщик налогов, а, мистер? Пробрались сюда тишком, и вот… Пистолет у вас есть?

В эту Богом забытую глушь? Но ведь он все же сюда заехал… И Боумен без тени усмешки ответил:

— Нет.

— Ну ладно, оставайтесь.


— Санни, — сказала женщина, — надо бы занять огоньку.

— Сейчас схожу к Редмонду, — ответил Санни.

— Что-что? — Боумен напряг слух, стараясь разобрать, о чем они переговариваются.

— Огонь-то у нас погас, ну, Санни и сходит занять огоньку, а то ведь темно да и холодно.

— Но спички… у меня есть спички.

— Нам они ни к чему, — сказала она гордо. — Санни сходит за своим огнем.

— Я иду к Редмонду, — внушительно объявил Санни и ушел.

Некоторое время они ждали, а потом Боумен посмотрел в окно и увидел на холме кружок света. Кружок развернулся в маленький веер. Он зигзагами двигался через поля — быстрый и легкий, совсем не такой, как Санни… Вскоре в комнату ввалился сам Санни, держа за спиной щипцы с горящей головней. Пламя позади него плясало, озаряя все углы.

— Сейчас мы разведем огонь, — сказала женщина и взяла головню.

Потом она зажгла лампу, и стало видно, где стекло темное, а где прозрачное. Комната была теперь золотисто-желтой, точно цветок, и стены исходили запахом этого цветка и, казалось, дрожали в лад бесшумному бегу огня и трепету горящего фитиля на дне воронки из теплого света.

Женщина хлопотала над чугунками. Она хватала щипцами раскаленные угли и сыпала их на чугунные крышки. Они негромко гудели, точно дальние колокола.

Она оглянулась на Боумена, но он не смог произнести ни слова. Его била дрожь.


— Выпить хотите, мистер? — спросил Санни.

Он принес стул из соседней комнаты и теперь сидел на нем верхом, опираясь локтями о спинку.

«Вот сейчас мы все видим друг друга», — подумал Боумен и воскликнул:

— Спасибо, сэр! И очень даже!

— Ну так идите за мной и делайте, как я, — сказал Санни.

Еще одно вторжение в темноту. Они вышли на задний двор, миновали сарай, колодец под навесом и уперлись в густые кусты.

— На колени, — сказал Санни.

— Что-что? — Его лоб покрылся испариной.

Но тут же он понял. Санни на четвереньках нырнул в дыру под сомкнутыми ветками. Он пополз за ним, невольно вздрагивая всякий раз, когда к нему ласково, беззвучно прикасалась веточка или колючка, зецеплялась, а потом отпускала.

Санни остановился, скорчился и начал обеими руками разгребать землю. Боумен робко чиркнул спичкой и посветил ему. Минуты через две Санни выдернул из земли кувшин. Он отлил виски в бутылку, которую вынул из кармана, а кувшин снова закопал.

— Неизвестно ведь, кто к тебе постучится, — сказал он и засмеялся. — Давайте-ка назад, — добавил он почти церемонно. — Не свиньи же мы, чтоб пить на улице.

Сидя друг против друга за столом у топящегося очага, Санни и Боумен по очереди отхлебывали из бутылки.

Собаки спали. Одной из них что-то снилось.

— Отлично! — сказал Боумен. — Это мне и требовалось.

Он словно пил огонь из очага.

— Санни сам его гонит, — с тихой гордостью сказала женщина.

Она сгребла угли с чугунков, и по комнате разлился запах кукурузного хлеба и кофе. Она поставила еду перед мужчинами. В одну из картофелин, обнажая ее золотистое нутро, был воткнут нож с костяной ручкой. Женщина немного постояла, глядя на них, высокая и дородная. Потом наклонилась к ним.

— А теперь кушайте, — сказала она и внезапно улыбнулась.

Боумен как раз смотрел на нее. И поставил чашку на стол, не веря, не желая верить. В глаза ударила боль. Он увидел, что она вовсе не старуха. Она была молодой, все еще молодой. Но он не стал прикидывать, сколько ей лет. Она была одного возраста с Санни и принадлежала ему. Позади нее в углу комнаты густел мрак, зыбкие отблески желтого света скользили по ее голове, по серому балахону и затрепетали над ее высокой фигурой, когда она нагнулась к ним, и он понял все. Она была молода. Ее зубы сверкали, глаза сияли. Она повернулась и вышла из комнаты, ступая неторопливо и тяжело. Он услышал, как она села на кровать, а потом легла. Лоскутный узор сдвинулся.

— Ребенка ждет, — сказал Санни, откусывая хлеб.

Боумен не мог говорить. Так вот что скрывал этот дом! Он был ошеломлен. Супружеская жизнь. Плодоносная супружеская жизнь. Так просто. Доступно всем.

Почему-то он не досадовал, не возмущался, хотя с ним, несомненно, сыграли какую-то шутку. Этот дом не прятал ничего таинственного и непостижимого, но то, что в нем было, посторонних не касалось. Все тайное исчерпывалось древней близостью между двумя людьми. Но он помнил, как женщина безмолвно ждала у холодного очага, как мужчина упрямо прошагал за огнем целую милю, как они поставили на стол еду и питье, с гордостью показывая все, что у них есть, — в этом была такая ясность и громадность, что он не находил в себе отклика…

— А вы на вид поголодней были, — сказал Санни.

Когда мужчины отужинали, женщина вышла из спальни и поела сама, а ее муж благодушно смотрел на огонь.

Потом они выгнали собак во двор и отнесли им всю оставшуюся еду.

— Я, пожалуй, лягу тут у огня, на полу, — сказал Боумен.

Он чувствовал, что его обманули, и он получил право быть великодушным. Хоть он и болен, а их постели он не попросит. Теперь, все поняв, он не станет принимать одолжений в этом доме.

— Само собой, мистер.

И оказалось, что он все-таки не сумел понять до конца. Они и не собирались уступать ему свою постель. Немного погодя оба они встали и, невозмутимо поглядев на него, ушли в комнату напротив.

Он лежал, вытянувшись, у очага и смотрел, как угасает огонь. Он следил, как один огненный язычок за другим взметывается в последний раз и исчезает. И вдруг заметил, что снова и снова тихо бормочет:

— В январе вся обувь будет продаваться по сниженным ценам…

Он крепко сжал губы. Сколько звуков в этой ночи! Он слышал журчание ручья, потрескивание гаснущего огня и уже не сомневался, что слышит теперь свое сердце, его удары под ребрами. Он слышал ровное глубокое дыхание мужа и жены в комнате напротив. Это было все. Но в его душе незаметно нарастало какое-то чувство, и он жалел, что этот ребенок — не его.

Надо вернуться туда, где он бывал раньше. Пошатываясь от слабости, он выпрямился над редеющими углями и надел пальто. Оно придавило его плечи. Уже выходя, он оглянулся и увидел, что женщина так и не протерла лампу. Неожиданно для себя он сунул все деньги, какие были в его бумажнике, под ее ребристый стеклянный резервуар. Это получилось хвастливо.

Ему стало стыдно. Он пожал плечами, поежился, взял чемоданы и вышел. Холодный воздух словно поднял его над землей. По небу плыла луна.

Выйдя на склон, он побежал. Он ничего не мог с собой поделать. Когда он выбрался на дорогу, где в лунном свете, точно лодка у причала, ждала машина, его сердце начало оглушительно стрелять — бам, бам, бам!

Он испуганно осел на дорогу, уронив чемоданы. Ему казалось, что все это уже было прежде. Обеими руками он зажимал сердце, опасаясь, что кто-нибудь услышит его грохот.

Но никто не услышал.


Перевод. И. Гуровой

Загрузка...