ВЕЧЕР ВТОРОЙ


Антонен Карем. — Александр. — Лизимах. — Жак Ферронье.


Маленькая Мари, взобравшись ко мне на колени, нежно упрекнула меня, что вчера я как будто бы подобрал рассказы исключительно для ее братьев, но не подумал о ней.

— Подожди, милая девочка, — сказал я, целуя ее, — дойдет очередь и до тебя. Затем я обратился ко всем с вопросом:

— Может ли Альфонс объяснить нам, что следует понимать под любовью к славе?

— Да, — отвечал поспешно будущий полководец, — под любовью к славе следует понимать желание заставить говорить о себе весь мир.

— Ну, если так, мой друг, то Эрострат, бешеный сумасброд, который сжег храм в Эфесе, одно из семи чудес света, только для того, чтобы его имя так или иначе сделалось известным потомству, приобрел огромную славу, потому что трудно встретить человека, мало-мальски образованного, который не слышал о диком, чудовищном подвиге Эрострата. Не смешиваешь ли ты славу с известностью?

— Это правда, — чистосердечно сознался Альфонс, — я хотел сказать, что любовь к славе состоит в стремлении человека сделаться достойным всеобщего уважения.

— А какими способами, по твоему мнению, можно достигнуть такого прекрасного результата?

— О! Есть очень много способов. Прежде всего надо одерживать победы, затем открывать новые страны; потом… — и он запутался.

— Изобретать машины, писать ученые сочинения, — добавил Поль.

— Писать замечательные картины, лепить изящные статуи, писать стихи, музыкальные произведения, — сказал Генрих.

— Оказывать помощь бедным и несчастным, — сказала Мари.

Жорж не высказал своего мнения.

— В таком случае, как бы вы все засмеялись, если бы старая Анкета, которая мирно готовит вам каждый день обед, стала утверждать, что и она тоже когда-то стремилась к славе и надеялась, быть может, достигнуть ее, не прибегая ни к одному из способов, указанных вами, не ища иного поля сражения и не посещая никакой неведомой страны, кроме кухни, не вдохновляясь никакой иной музыкой, кроме звяканья кастрюль, наконец, не снимая никогда своего фартука.

— О, да, конечно! Это было бы очень смешно.

— Вот потому-то я и хочу рассказать вам вполне до сто верную историю, которая начинается приблизительно также, как сказка: «Мальчик с пальчик». Но здесь речь идет не о бедном дровосеке, но о бедном плотнике; впрочем, разница не велика; дело происходит не в лесу, а в самом центре Парижа, но и в этом я не вижу особенной разницы, так как много, много несчастных блуждает по многочисленным улицам Парижа, не находя ни убежища, ни средств к существованию, подобно детям дровосека, которые не находили пристанища и пищи в темных дебрях дремучего леса. Кроме того, у дровосека было семеро детей, а у нашего плотника их было еще больше, а между тем он был также беден, как и дровосек, так что содержать свою семью ему было еще труднее. Прибавьте ко всему этому, что это происходило в конце прошлого столетия, в такую эпоху, когда исполненная случайностей военная деятельность считалась едва ли не самой выгодной и почетной.

Что сделал дровосек, когда ему нечем было больше кормить детей? Вы знаете, что он с женою отвел их в лес и там покинул. Бедняк прибегнул к этому ужасному средству, чтобы не быть свидетелем голодной смерти своих малюток. Да, нищета дает иногда очень страшные советы и истребляет в человеке самые святые чувства! Бедный плотник, вероятно, читал или слышал сказку «Мальчик с пальчик», потому что, дойдя до безвыходного положения, поступил по примеру дровосека. Ему казалось, без сомнения, что поговорка «с глаз долой — вон из мысли» верна.

Но история отличается в этом случае от сказки только в том, что дровосек решился бросить на произвол судьбы всех детей разом, а плотник покинул сначала только одного. Из этого не следует, что он не намеревался поступить также и с четырнадцатью остальными, но так как мы не имеем никаких доказательств за или против такого предположения, то не оскверним памяти этого бедного, несчастного человека таким подозрением; лучше решим, что эта мысль никогда не приходила ему больше в голову. Как бы то ни было, однажды, ранним утром, наш плотник подошел к постели, в которой спал сладким сном его двенадцатилетний сын.

— Антонен, — сказал он, — вставай, дитя мое, одевайся! Поцелуй мать и пойдем со мной!

— Куда же мы пойдем, папа? — спросил удивленный ребенок.

— Скоро узнаешь!

Антонен оделся, поцеловал мать и вышел с отцом из дому.

Отец, по-видимому, еще не знал, куда отвести ребенка, а может быть его нерешительность обусловливалась тем, что он приводил в исполнение свой замысел не без содрогания. Многие утверждают, что он увел Антонена сначала в поле, чтобы лишить ребенка возможности запомнить дорогу; но, проходя мимо заставы, он зашел в загородную харчевню, где сытно накормил и напоил сына; затем он снова часа два бродил с ним по городу, все-таки не решаясь привести в исполнение задуманное.

Наконец, плотник остановился на одной из многолюдных улиц и, положа руку на плечо сына, сказал:

— Антонен! Мы должны здесь навсегда расстаться с тобой.

— Навсегда! — повторил Антонен словно во сне и посмотрел на отца своими большими изумленными глазами.

— Да, дитя мое, так надо! Ты более не вернешься домой, потому что я ничего не могу для тебя сделать. Тебе двенадцать лет, ты достаточно силен и достаточно ловок. В наше время не трудно пробить себе дорогу; для этого нужно иметь только ум. Оставь нас с нашею нищетою и постарайся сам устроить свою жизнь. Иди, милый мой, иди! Может быть, сегодня же или завтра тебе кто-нибудь даст убежище. Иди с тем, что дал тебе Господь!

Сказав это, плотник поцеловал сына и скрылся в шумной толпе прохожих.

Изумленный Антонен стоял среди улицы, опустив руки и поникнув головой, стараясь понять значение последних слов отца: «С тем, что дал тебе Господь».

Сказать по правде, несчастному ребенку в эту минуту показалось, что Бог ничего ему не дал, кроме городской мостовой, на которой он мог бы прилечь и заснуть, когда настанет ночь, с тем, чтобы на другой день уже не прилечь, а упасть на нее от усталости и голода.

Вы скажете, что он мог возвратиться домой, потому что двенадцатилетний мальчик всегда может ориентироваться даже в большом городе. Конечно, для этого вовсе не требовалось, чтобы дорога была отмечена белыми камешками или крошками хлеба; плотник жил на чердаке в улице Бак и чтобы выйти туда из квартала Монмартр или Св. Антония, где был покинут ребенок, не нужно было обладать большим пониманием. Но спрашивается, для чего было возвращаться домой? Для того, чтобы снова быть изгнанным? Чего мог ожидать Антонен в доме, где было столько голодных ртов и без него? Хотя Антонен был еще ребенок, но обладал уже самолюбием и был для своих лет очень развит. Вместо того, чтоб в отчаянном положении своем усмотреть жестокость отца, он усмотрел в нем вызов, пробуждающий его силы, чувство собственного достоинства. Подняв голову и сделав рукой решительный жест, Антонен сказал: «Пусть будет так! я пойду с тем, что мне дал Господь!» И он смело пошел вперед. Но куда он шел? Была ли у него какая-нибудь цель? Он этого и сам не знал. На какой улице тот дом, где он, по словам отца, может найти приют? Правда, отец добавил: «сегодня или завтра». Но если его приютят только завтра, то кто накормит его сегодня и на какой постели проведет он холодную ночь?

Все это были вопросы, на которые не мог ответить сам Антонен.

Всякому другому на его месте пришла бы в голову мысль просить милостыню у прохожих, искать ночлега и пищи.

Но я уже сказал, что Антон был самолюбив и ни о чем подобном не думал. Но с другой стороны, если бы он и хотел добывать кусок хлеба трудом, то это было бы почти невозможно, так как он не был приучен ни к какой работе, не учился никакому мастерству.

Размышляя о своем безысходном положении, Антонен шел все вперед и вперед. Таким образом он, нисколько не заботясь о том куда идет, дошел до заставы и оставил громадный город за собою. Он шел мимо целого ряда трактиров, харчевен и таверн, где пили, ели, болтали и пели всякого рода люди из низших сословий.

Антонен невольно заглядывал в эти шумные заведения и случайно увидел мальчика своих лет, прислуживавшего в одной из таверн за столом. Это навело его на мысль, что и он с успехом мог бы исполнить такую работу, Антонен тут же решил предложить свои услуги хозяину одного из подобных заведений. Но он боялся; по несколько раз проходил он мимо десятков дверей, не смея переступить порог: то замечал он множество прислуги, — и думал, что там ни в ком больше не нуждаются; то хозяин заведения, по своему внушительному виду, казался ему страшным, злым… Наконец, сквозь тусклое стекло низенького окна, над которым красовалась большая вывеска загородного кабачка, Антонен увидел человека, который очень понравился ему во всех отношениях. Это был веселый толстяк, одетый в белую куртку и носивший на голове бумажный колпак; он стоял за прилавком, наполнял с добродушным смехом стаканы посетителей и сам чокался с ними. Тем не менее Антонен все еще не осмеливался войти; он довольствовался тем, что смотрел на доброе лицо хозяина, думая про себя: «Хорошо, если бы этот взял меня к себе». Продолжительное заглядывание в окно мальчика обратило на себя внимание хозяина, который вышел к нему.

— Что ты тут делаешь? Чего смотришь? — спросил он у бедняги; тот ответил ему без малейшей робости, потому что сразу почувствовал доверие к толстяку:

— Я ищу, сударь, места, и если бы вы пожелали взять меня, я стал бы делать все, что только в состоянии делать, лишь бы угодить вам… о, вы увидели бы!..

— А что ты умеешь делать?

— Ничего особенного, но я выучусь.

— Ты никогда не прислуживал за столом?

— Нет, но это должно быть не хитро, и если бы меня хоть немного подучить…

— Ну войди! Посмотрим!

Антонен вошел; шаг, сделанный им через порог этого кабачка, был, как он говорил впоследствии, его первым шагом на пути к славе. Хозяин посадил его за прилавок и стал расспрашивать.

Посетители не оставались безучастными к нему и внимательно слушали мальчика, который подробно рассказывал о себе.

— Решено! сказал толстяк, — я беру тебя к себе: ты начнешь пока служить в залах; а потом, если окажешься способным, я возьму тебя на кухню; от тебя самого будет зависеть научиться и усовершенствоваться в поварском искусстве, — добавил он, опираясь рукою на рукоятку большого ножа, который был заткнут у него за поясом, — для этого ты должен только запоминать все то, что я сам буду делать на твоих глазах.

— Я буду стараться! сказал ребенок.

— Как тебя зовут? — спросил хозяин.

— Антонен.

— Это имя. А фамилия?

— Карем.

— Карем![1] Какое смешное имя для повара! — сказал хозяин, рассмеявшись.

Посетители тоже вслед за ним повторяли: «Да, да, смешное имя!» и очень удивлялись этому странному «противоречию».

— Карем! — закричала маленькая Мари, — Антонен Карем! Но ведь это имя я прочла в толстой книге, в которой мама с Анетой справляются, когда хотят приготовит какое-нибудь новое блюдо. Я помню, когда я в первый раз увидела это имя, то оно показалось мне очень смешным, слишком постным для книги, которая учит хорошо стряпать. Это маленький Антонен ее написал?

— Несомненно, потому что это имя, столь сметное для поваренка, стало именем человека, знаменитого в своем роде: Карем — один из самых замечательных представителей кулинарного искусства.

Антонен около двух лет прожил у содержателя таверны и, увидя, что больше уже ничему не может научиться у своего хозяина, перебрался в город, где получил место трактирного повара, затем он поступил к кондитеру Бальи, в улице Вивьен, пользовавшемуся в то время большою известностью.

Антонен не замедлил заслужить благорасположение своего нового хозяина, который подметил в нем прекрасные способности и относился к нему с большим вниманием.

Антонен не довольствовался тем, что месил тесто и взбивал сливки; чувствуя истинное влечение к своей профессии, он, в часы досуга, учился рисованию, чтобы уметь придавать оригинальные формы кондитерским произведениям, и занимался чтением, так как был глубоко убежден, что развитие ума должно оказать благотворное влияние на его успехи в кулинарном искусстве.

«Достигнув семнадцатилетнего возраста», — говорит он в своих интересных мемуарах, — «я был у Бальи первым мастером. Этот добрый хозяин очень дорожил мною; он позволял мне отлучаться, чтобы посещать кабинет гравюр и эстампов национальной библиотеки и заниматься рисованием. Когда я ему высказал, что чувствую особенное призвание к кондитерскому искусству, то он доверил мне приготовление конфект, заказанных к столу, первого консула. Я по целым ночам рисовал, просиживал иногда до утра за рисунками; его доброе расположение ко мне вознаградило меня вполне за мои труды. В то время между кондитерами известен был Авис, и я подражал ему, я изучал искусство во всех его тонкостях. Мои работы вызывали всеобщие похвалы. Я составил двести рисунков; все они были в современном вкусе. Вскоре я со скорбью простился с добрым Бальи и поступил к Жандрону на очень хороших условиях. Через несколько месяцев я навсегда покинул кондитерские, чтобы заняться кухмистерским делом; оно пошло у меня прекрасно и я зарабатывал большие деньги».

Но деньги не вполне удовлетворяли самолюбивого Антонена; он жаждал славы. Карем читал сочинения всех времен, стараясь найти в них то, что могло бы служить к усовершенствованию современной ему кухни; он издал весьма обстоятельные исследования о кулинарном искусстве у древних народов.

Он искал всегда сообщества людей, известных в избранной им профессии, и без малейшей зависти пользовался их советами и указаниями. Во времена империи ни одно собрание дипломатов (а такие собрания были очень часты в то время), не обходилось без того, чтобы Карема не приглашали угостить на славу высоких особ, управлявших делами Европы.

Очень и очень возможно, что вкусные обеды знаменитого повара имели иногда благотворное влияние на решение чрезвычайно важных дел, которыми занимались дипломаты, и уже по одному этому артист в кулинарном искусстве заслуживает уважения потомства.

Почтенный добрый Карем приобрел много друзей в среде выдающихся ученых. Между ними были и знаменитые врачи, с которыми он иногда спорил относительно вопросов, касающихся питания. Непомерные труды подточили его здоровье; он умер на пятидесятом году жизни (1784–1833). По его мнению, углерод, который входит в состав нашей пищи, действует пагубно на наш организм и сокращает жизнь; но при этом он замечал: «чем короче жизнь, тем больше славы».

Карем, заведывавший многими кухнями, написал много прекрасных сочинений; замечание Мари свидетельствует о том, что вы должны часто благодарить маленького поваренка за те вкусные блюда, которые приготовляются в вашей кухне по его указаниям.

— Ну что, будешь-ли ты еще жаловаться, что я о тебе забываю? — шепнул я Мари.

— Нет! — сказала она, награждая меня прелестной улыбкой; — когда я буду большая, то при чтении книги Карема всегда буду вспоминать маленького Антонена.

— Ну, что, Альфонс, — спросил я, — не заслуживает-ли простая и скромная слава, о которой мечтал стоя у печи Карем, предпочтения пред той громкой славой, которой люди достигают, убивая людей?

— Я не скажу «нет», но…

— Но и «да» не скажешь. А что ты, например, думаешь о пастухе, который, сделавшись римским императором Аврелием, хвастал тем, что в день восшествия на престол убил около сорока восьми человек? — который впоследствии насчитывал до девятисот пятидесяти человек, погибших от его собственной руки?

— Но подобных ему теперь уж больше не существует.

— И слава Богу! — сказала Мари.

— Кроме того, — возразил Альфонс, — если бывает война, то она ведется не для того чтобы иметь удовольствие считать убитых, а для того, чтобы защищать свою родину или завоевывать другие земли. Так Александр…

— Ну, хорошо! Будем говорить об Александре, так как ты его ставишь на первый план. Я думаю, сказать тебе по секрету, что ты восхищаешься его великими подвигами не зная их во всех подробностях.

Когда Александр Македонский появился на свет, то отец его, Филипп, написал великому мудрецу Аристотелю письмо, в котором между прочим, было сказано следующее:

«У меня на этих днях родился сын, дорогой Аристотель, и я благодарю богов не столько за то, что они мне его даровали, сколько за то, что он родился в твое время. Твои заботы о его воспитании служат мне порукой за то, что он выйдет из школы достойным тебя, достойным меня, и будет способен, надеюсь, достойно управлять со временем Македонией».

Таким образом, отец Александра, Филипп, очень опытный и счастливый воитель, проводивший всю жизнь в расширении границ своих владений, признавал, что сын и наследник его должен быть человеком образованным и развитым, а потому образование и воспитание его поручил человеку, который считался и считается поныне одним из самых умных и мудрых людей всех времен. О том, чтобы ребенок приобрел славу именно на военном поприще в начале не было и речи. Может быть это происходило вследствие тщеславия, присущего людям, подобным Филиппу, которые обыкновенно не допускают мысли, что дети могут превзойти своими подвигами родителей. Как бы то ни было, Аристотель принял на себя попечения, возложенные на него царем македонским; он употреблял все усилия к тому, чтобы укротить дух честолюбия, который очевидно царил в душе его ученика.

Александр унаследовал инстинкты своего отца; когда же Филипп заметил это, то решил, что ничего не следует предпринимать для искоренения их. Тут-то философ убедился, что ему поручено было воспитание будущего завоевателя и старался по крайней мере развить в своем ученике чувство человеколюбия и справедливости.

Одаренный блестящими способностями, царственный ребенок с неутомимым рвением, обнаруживая необыкновенную восприимчивость, принялся за учение. Презирая игрушки, он не расставался с книгами; его приходилось силою отрывать от чтения произведений поэтов и риторов.

Чтобы заставить себя как можно дольше бодрствовать за чтением книг, он прибегал, как говорят, к тому же средству, которое употреблял в былые времена его учитель, а именно — держал в руке серебряный шар над серебряным же тазом; когда, вследствие весьма понятного утомления, сон начинал смыкать его веки, то рука ослабевала, шар звонко падал в таз, и этот шум будил Александра, напоминая ему о занятиях.

По временам наставник, видя необыкновенное прилежание ребенка, надеялся, что эти миролюбивые наклонности восторжествуют над врожденным воинственным духом; но если в ту минуту, когда научные занятия по-видимому всецело поглощали Александра, случайно приходила весть о какой-нибудь победе, одержанной Филиппом, то Александр тотчас же забывал все и восклицал с досадой: «Отец все завоюет, мне не кого будет побеждать!» Тогда философ с грустью думал: «Ясно, что из него может выйти только завоеватель», и он продолжал воспитание маленького Александра.

Александр родился в тот самый день, когда Эрострат, о котором я уже упоминал, сжег храм Дианы в Эфесе.

Древние были еще более склонны к вере в предзнаменования и видели их везде и во всем. Когда храм Дианы сгорел, то греки очень удивлялись, почему богиня не явилась тушить пожар. И знаете ли какое придумали объяснение люди, желавшие польстить непомерному самолюбию Александра? «Ее надо удивляться, говорили они, что Диана допустила сгореть свой храм: она, как богиня, была в это время поглощена заботами о появлении на свет Александра».

Плутарх, древнегреческий историк, который сообщает нам об этой низкой лести, оценивает ее по достоинству и говорит, что богиня была слишком равнодушна, чтобы позаботиться о тушении пламени, объявшего храм; он прибавляет дальше: «Совершенно справедливо, что все гадатели и предсказатели, бывшие тогда в Эфесе, считали этот пожар предзнаменованием большого бедствия; они метались по городу и, с воплями ударяя себя по лицу, кричали, что в этот день должно было случиться какое-нибудь великое несчастье и произойти страшная потеря для Азии». С другой стороны, говорят, что Филипп, в тот день, когда объявили ему о рождении Александра, узнал, что один из его полководцев в кровавой битве одержал блестящую победу и что один из из его коней взял приз на олимпийских играх; гадатели же предвещали, что сын его, родившийся под такими предзнаменованиями, будет впоследствии великим, непобедимым завоевателем.

Действительно Александр был непобедим; описания одержанных им побед кажутся до такой степени поразительными, что историков часто обвиняли в том, что они пишут сказки.

Квинт Курций подробнее чем все другие авторы распространялся о невероятных подвигах Александра. Говорят, что Тюрен, когда ему было двенадцать лет (тот самый, который заснул на пушке), вызвал на дуэль одного из придворных, который утверждал в его присутствии, что сочинение Квинта Курция есть не что иное, как сборник басен. Александр, как я уже сказал, был непобедим, и знаете ли, какова была первая одержанная им победа? Об этом повествует, по Плутарху, Шарль Роллен, французский историк. Из Фессалии был доставлен Филиппу боевой конь, статный, сильный и горячий; коня этого звали Буцефал. Его продавали за тридцать талантов, т. е. тридцать шесть тысяч франков на наши деньги. Царь со своими приближенными спустился в равнину; он хотел, чтобы коня испытали при нем. Но никто не мог сесть на него, до такой степени Буцефал был неукротим: он становился на дыбы, как только подходили к нему. Филипп, гневаясь, что ему привели такого дикого и неукротимого коня, приказал отвести его назад. При этом был и Александр. «Какого коня они лишаются! сказал он, — и только вследствие недостатка ловкости и отваги!» Филипп приписал эти слова безумной смелости молодого Александра. Но так как тот настойчиво просил позволения сесть на коня, то отец, действительно огорченный тем, что конь должен быть отослан обратно, позволил ему произвести опыт. Тогда юный принц радостно подходит к коню, берет его под уздцы и оборачивает его голову к солнцу, так как он заметил, что Буцефал боится своей тени. Затем он начинает тихонько гладить его рукой; увидя, что конь немного успокоился, он быстро вскакивает на него, улучив удобный момент. Затем Александр выпускает узду из рук и выжидает, не нанося коню ни одного удара, не причиняя ему никакого мучения, пока тот совершенно успокоится. Затем он пускает его во всю прыть, понукая грозным криком и сильно пришпоривая.

Царь Филипп и вся его свита дрожали от страха. Но принц, проскакав во весь опор и доведя коня до изнеможения, возвратился, гордясь тем, что ему удалось укротить Буцефала, которого сочли неукротимым. Когда он сошел с него, то отец, проливая слезы радости и обнимая сына, сказал: «Сын мой, ищи другое государство, еще более тебя достойное. Македонии тебе мало!»

Всегда предзнаменования! И вот это последнее было произнесено устами самого царя, хотя, казалось, оно было бы гораздо уместнее в устах содержателя цирка, так как я полагаю, что управление лошадьми не может быть уподоблено управлению гражданами.

Александр, которому не было еще двадцати лет, когда он по смерти отца своего вступил на престол, хотел овладеть всеми государствами, нисколько не заботясь об том, в праве ли он сделаться похитителем всего того, что ему казалось возможным похитить. В настоящее время, начиная войну, стараются оправдать ее необходимость разумными основаниями, или хотя бы придумывают предлог, потому что все-таки сознают, что война — вещь ужасная. Во времена Александра этого сознания не было: начинали войну из-за одного тщеславного желания одерживать победы; опустошали страны, вырезали целые народности, сжигали города и села, и все это для того, чтобы потом иметь удовольствие сознавать, что никто не мог помешать завоевателю совершать все эти милые подвиги. С такой же точки зрения смотрел на войну и юный Александр; это он сам однажды высказал, когда находился в затруднительном положении: «О, греки! воскликнул он, — в состоянии ли вы поверить, что я подвергал себя таким страшным опасностям только из желания заслужить похвалы ваши?!..»

Действительно, он был человеком великим, сострадательным и великодушным во многих случаях, даже во время опустошительных варварских нашествий, которые он совершал; при разрушении города Фив, он приказал пощадить дом и имущество Пиндара; он всегда поступал благородно, насколько это было возможно, исполняя кровавое дело завоевателя; всем этим он был обязан наставлениям Аристотеля, внушенным ему в детстве.

Роллен говорит о нем: «Александр считал себя завоевателем по призванию и он упрекнул бы себя, если б оставил в покое хоть один уголок земли, не обрекая его всем ужасам войны».

Однажды азиатский жрец, увидя Александра во главе войска, вместо того, чтоб с благоговением, преклониться перед ним, указал ему рукой на землю. «Что значит этот жест?» — спросил Александр. «Никто, — отвечал жрец, — не должен владеть этой стихией в большем количестве, чем ему предназначено. Ты отличаешься от обыкновенных смертных только тем, что ненасытен; ты обходишь земли и моря для того, чтобы причинять зло тем, кому они принадлежат; но когда ты наконец умрешь, то займешь в земле такое место, какое будет потребно для твоей могилы».

Александр не рассердился на этот ответ, так как он, без сомнения, напоминал ему одно из наставлений его великого учителя.

Когда Александр достиг апогея славы, ему случилось подъехать к жилищу весьма странного вида, — это была бочка, в которой жил человек, настолько же презиравший земные блага, насколько Александр стремился к ним. Человек этот был знаменитый философ Диоген.

— Проси все, что пожелаешь, и я для тебя все сделаю, — сказал Александр, которому Аристотель внушил благоговение к мудрецам.

— Не заслоняй солнца, вот мое единственное желание! — ответил спокойно философ.

Александр ушел, сказав, что если бы он не был Александром, то желал бы быть Диогеном. И он был прав, так как известно, что Диоген, благодаря своей гордости, которая равнялась, может быть, самолюбию Александра, живя в нищете и грязи, был безусловно счастлив.

Однажды к Александру привели пленного пирата (морского разбойника). Когда Александр стал угрожать ему жестокой казнью, то пират сказал: «Ты меня называешь разбойником, потому что я плаваю по морю на маленьком корабле с небольшой толпой храбрецов; но сам ты занимаешься тем же промыслом, с тою только разницей, что обладаешь высоким титулом и тысячами солдат, почему тебя и называют завоевателем!»

Приведем еще эпизод, который покажет вам, до чего простиралось тщеславие, или, вернее сказать, безумие этого великого человека.

Когда несметная армия Александра пришла в отчаяние от совершенно бесполезных походов; когда она отказалась следовать за ним в неизвестные страны, куда он имел намерение вести ее; когда с большими усилиями Александра уговорили вернуться, он сделал следующее: чтобы внушить в отдаленных странах убеждение о непобедимости своей армии, он приказал обвести громадный лагерь свой канавою в пятьдесят футов глубины и десять футов ширины; затем он приказал своей пехоте устроить в палатках кровати в семь с половиною футов длины, а кавалерии вдвое большие стойла для лошадей. Все это было сделано для распространения слухов о том, что он, его войны и даже кони были существами необыкновенными.

Как жалок великий человек, которому могли приходить в голову подобные мысли! Но этого мало: ему пришла в голову идея заставить почитать себя как бога; он решил отречься от своего отца для того, чтобы принять титул сына Юпитера, которого в то время считали владыкой вселенной.

Один из придворных, из желания подслужиться всесильному владыке, предложил приближенным воздавать Александру божеские почести. В собрании этом присутствовал мудрец, родственник Аристотеля, которого последний рекомендовал вместо себя в качестве наставника. Этот философ, по имени Калисфен, имел дерзость воспротивиться постыдному предложению. «Александр, сказал он, один из самых великих царей и завоевателей — это верно; но что он бог, — это неправда».

Александр, подслушивавший за занавесью, слышал слова Калисфена и возненавидел его. Спустя некоторое время был открыт заговор на жизнь его: тут-то он получил возможность отомстить философу по той простой случайности, что главный заговорщик пользовался дружбой Калисфена; философ был посажен в тюрьму и предан самой жестокой пытке для того, чтобы вынудить от него сознание в соучастии в заговоре.

Так как ни в чем не повинный философ, несмотря на мучения, оставался непоколебимым и не соглашался клеветать на себя, то ученик его, Лизимах, желая освободить от невыносимых страданий своего учителя, дал ему яду, который сократил его муки и освободил от ненасытного гнева деспота. Александр был до того взбешен этим поступком, что приказал бросить юношу на съедение голодному льву. Осужденного привели на арену, куда вслед затем был выпущен страшный зверь. Лизимах, увидя, что разъяренный лев уже хочет броситься на него, обернул руку плащом, бросился на льва, всунул руку в пасть его и вырвал язык; лев тотчас же околел.


Лизимах.


Говорят, что при виде этого необычайного мужества царь переменил гнев на милость, простил Лизимаха и удостоил его даже своей дружбой. Но тем не менее Калисфен погиб только оттого, что не захотел признать мнимого божества в тщеславном владыке.

Лизимах тоже достиг славы, но не за свой подвиг, а за то, что, будучи одним из первейших полководцев Александра, он, по смерти завоевателя, очутился в числе тех претендентов, которые с оружием в руках хотели овладеть престолом Македонии. Он даже царствовал в продолжение четырех лет, восседая на том самом троне, на котором некогда восседали Филипп и Александр.

В конце своего четырехлетнего царствования он вынужден был защищать трон от притязаний других претендентов и в битве с соперниками был убит, Он был так обезображен рассвирепевшими врагами, что его узнали только потому, что собака Лизимаха, которая всюду сопровождала его, не отходила от его трупа.

Рассказ о подвиге Лизимаха со львом, сообщенный историком Юстином, считается Квинтом Курцием баснею; Роллен того же мнения. Я охотно подчиняюсь этим двум авторитетам потому еще, что желал бы очистить память Александра от лишнего совершенного им преступления. Но во всяком случае я прошу вас не произносить еще окончательного суждения, прежде чем вы не выслушаете другую, также всем известную историю, которая, по мнению моему, совершенно правдива, так как она основана на бесспорных, доказанных фактах.

Дело происходило в начале прошлого столетия, в одной из деревень, расположенных в окрестностях Витри в Шампаньи. В этой деревне жил крестьянин, у которого был сын; с виду мальчику нельзя было дать более восьми лет, хотя на самом деле ему уже было одиннадцать. Его звали Жак Ферронье.

В деревне, уже самое слово «волк» наводит на детей и даже на взрослых ужас. Надо сказать, что в зимнее время, когда земля покрыта снегом, встреча с волками действительно опасна, так как они голодны и дерзко нападают на людей. Летом волк трус.

Жак, наслушавшись разных ужасов, ненавидел этих хищных зверей и охотно истребил бы их всех; он спросил однажды у отца: «Как лучше всего убивать волков?» Считая вопрос этот простым любопытством, отец отвечал ребенку шуткой, которую, вероятно, слышал у уличного паяца, увеселяющего народ. «Самый верный способ убить волка?.. Я тебе открою секрет, Жак. Так как волк нападает обыкновенно с открытою пастью, то нужно засунуть ему руку в глотку, как можно дальше, до самого хвоста, и, ухватив хвост, вывернуть волка наизнанку, как чулок».

— Однако, — возразил Жак, серьезно обдумывая эту странную процедуру, — у меня, может быть, руки не так длинны, чтобы достать до хвоста.

— В таком случае, — сказал отец, — я думаю, что, засунув посильнее кулак в волчью глотку, тебе удастся, может быть, задушить его.

— Благодарю! — сказал мальчик, задумчиво отходя в сторону; отец, улыбаясь, смотрел ему в след.

В том году (1709 г.) зима стояла чрезвычайно суровая; густой снег на целый фут покрывал землю; даже старожилы не помнили таких жестоких и продолжительных морозов; так что волки, не находившие на полях даже стеблей травы, днем врывались в дома.

Однажды утром отец и мать Жака, уйдя из дому, оставили его стеречь маленькую сестру, лежавшую в колыбели.

Но вот полуоткрытая дверь подается и на пороге ее, подобно Сказочному людоеду, почуявшему свежее мясо, показывается волк, который тут же бесцеремонно направляется к спящей девочке.

Свирепый голодный зверь не мог, конечно, рассчитывать, что Маленький Жак давно уже подготовлен к встрече С ним, так как вполне поверил данному отцом наставлению. Не медля ни минуты, Жак бросился на волка и, сжав кулак, засунул его в пасть зверя. Волк отбивался, но Жак, ухватившись за его язык, употребил все усилия, чтобы запихать ему кулак в самую глотку; он прижал его к стене и держал до тех пор, пока задыхающийся зверь не упал на пол. Волнение, чрезвычайные усилия, которые победитель должен был употребить в этой борьбе, истощили его энергию, — он тоже растянулся возле побежденного врага.

Отец и мать скоро возвратились; трудно выразить словами их ужас и изумление, когда они увидали волка и ребенка, лежавших друг подле друга.

Когда Жак пришел в себя, первыми словами его были: «А волк не съел мою маленькую сестру, нет?»

Быть может, я изменил поставленному условию, приводя эпизод из жизни Жака Ферронье. Будучи взрослым человеком, он не совершил ни одного подобного подвига и вообще ничего такого, что давало бы ему право на громкую известность. Правда, небольшая история о маленьком крестьянине, рисковавшем жизнью, чтобы спасти свою сестру, и один на один вышедшем против волка, всем известна; тем не менее ее никто не изучает, как пространную историю великого царя Александра, который совершенно напрасно пролил столько крови только для того, чтобы обессмертить свое имя.




Загрузка...