ВЕЧЕР ПЯТЫЙ


Френель. — Клод Лоррен. — Бальзак. — Эразм.


Сегодня обитатели Светлых вод были сильно встревожены странным поведением Жоржа.

Так как дождливая погода не позволяла детям выходить из дому, то по мнению отца следовало воспользоваться случаем, чтоб вернуть несколько потерянных часов, проведенных в праздности в течение недели. Но как раз в этот день Жорж проявлял такое равнодушие, непонимание и невнимание во время всего урока, что отец, всегда терпеливый, вышел из себя и запер Жоржа в его комнате на хлеб и на воду до тех пор, пока он не выучит заданного урока. Братья и сестра, вступились за Жоржа и старались выпросить, если не полное прощение, то по крайней мере смягчение наказания; но на все настойчивые просьбы отец отвечал: «Не просите меня за этого ленивого, негодного мальчика, который хочет все делать по своему. Леность и непослушание заслуживают кары».

В противоположность другим детям Жорж принял наказание без слез и без всякого сетования. Он ограничился только тем, что, уходя в заключение, с грустью сказал: «Разве я виноват, что не могу, не умею, не понимаю… если все это мне до смерти надоело?!..»

Я в свою очередь тоже попытался выпросить Жоржу прощение; но отец был неумолим, и я должен был преклониться пред его родительским авторитетом.

Заточение Жоржа очень опечалило братьев и сестру; все они очень любили его. Остальная часть дня была проведена без игр, без оживления; разговор не клеился, при чем беспрестанно упоминалось имя Жоржа, при том со вздохами соболезнования. Обед тоже прошел вяло, потому что стоило кому-нибудь взглянуть на незанятое за столом место Жоржа, чтобы почувствовать глубокое сострадание к бедному узнику.

Тем не менее, когда настал час вечерней беседы, в которой Жорж не должен был на этот раз принимать участие, маленькие слушатели мои явились, к удивлению моему, без малейших признаков печали на лицах. Я не скажу, чтобы они обнаруживали свою обычную веселость; но они словно вполне примирились с участью брата.

Я не мог допустить мысли, что только любопытство, возбуждаемое моими рассказами, могло произвести такую быструю перемену в детях; ведь все они были так искренно привязаны к своему брату — это было мне достоверно известно. Кроме того я понял, что перемена в настроении их была следствием маленького совещания, происходившего шепотом в углу залы. Я издали видел это совещание; как мне казалось, мнение Мари получило решающее значение.

Я не мог догадаться, что за вопросы решались на этой маленькой конференции; зная до какой степени Мари становится серьезною в важных случаях и заметив, что на тайном совещании на ее стороне был перевес, я поневоле должен был признать ее ответственной за решение, которое было всеми принято. Мне казалось, что Мари, всегда послушная и прилежная, доказала братьям, во первых, что наказание Жоржа является заслуженным возмездием за его леность и непослушание, во вторых, что чем больше они будут огорчаться, тем более выкажут неуважения к образу действий отца, которого все они очень любили. Да и можно ли похвалить Жоржа? Мне казалось, что братья безусловно подчинились этому благоразумному мнению.

Допустив это, я в глубине души должен был признать, что дети, подчиняясь чувству уважения к своему отцу, поступают вполне похвально, но вместе с тем я не мог мысленно не упрекнуть их в том, что к наказанию, наложенному на Жоржа, они относились слишком легко, забывая о своих собственных слабостях и недостатках.

Вот почему, когда они собрались вокруг меня, я сказал им тоном, который, как мне казалось, вполне выражал мое настроение:

— А что, если я сегодня буду говорить о мнимых лентяях?

— О мнимых лентяях? — повторила Мари с лукавой усмешкой, которой я раньше никогда не замечал.

— Да! — ответил я, многозначительно отчеканивая каждое слово, так как улыбка Мари усилила сложившееся во мне убеждение, — о мнимых лентяях и о мнимом непослушании!

— И о мнимом непослушании! — повторил Генрих, улыбаясь подобно сестре.

— Это прекрасно! — сказал Альфонс.

Дети снова улыбнулись, обменявшись взглядами, значение которых я не в состоянии был понять, так как конечно не мог допустить мысли, что они, хотя бы и поняв мою мысль, до такой степени успели утвердиться в своем решении, что считали мой намек просто смешным. Сбитый с толку физиономиями моих слушателей и отказавшись от дальнейших догадок, которые были бы может быть не утешительнее прежних, я приступил к делу.

Когда Эрострат, о котором мы уже говорили, сжег храм Дианы, считавшийся одним из семи чудес света, то в числе остальных шести чудес осталась большая, великолепная башня, выстроенная на острове, у входа в Александрийскую гавань в Египте.

На вершине этой башни, которая, если верить показаниям древних историков, была сделана из белого мрамора, имела в вышину более пятисот метров и состояла из нескольких сот комнат, расположенных в двенадцати этажах, соединенных между собою такими широкими лестницами, что вьючный скот мог свободно проходить по ним, — на вершине этой башни, как говорят историки, разводили каждый вечер большой огонь, поддерживаемый в продолжение целой ночи. Этот огонь служил мореплавателям указанием близости земли; в то же время он освещал вход в гавань.

— Это был, как его называют обыкновенно, Александрийский маяк, — сказал Поль.

— Да. В настоящее время, на одном только морском берегу Франции насчитывают до двухсот пятидесяти маяков. Но в прежние времена число их было весьма невелико, и при том эти маяки так плохо освещались, что скорее служили к вреду, чем к пользе мореплавателей; по неправильному или слишком слабому мерцанию огня лоцманы зачастую принимали их или за звезды на горизонте, или за огни, разведенные случайно на берегу. Последнего рода ошибка была тем возможнее, что прежде маяки освещались посредством дров или угля, сжигавшихся в железных решетчатых печах, а затем посредством ламп первобытного устройства со светильнями из хлопчатой бумаги, пропитанными маслом или салом. Когда в 1784 году Арган изобрел нового устройства лампу, которая теперь во всеобщем употреблении, то маячное освещение сделало огромный шаг вперед, так как свет в новых лампах неимоверно усиливался посредством вогнутых зеркал, помещаемых за пламенем. Дальнейшее усовершенствование маяков было произведено Бюффоном и знаменитым физиком Френелем; благодаря последнему маяки получили возможность распространять свет на расстоянии шестидесяти и даже семидесяти тысяч метров.

При виде этих изумительных результатов изобретения Френеля, Франсуа Араго, один из величайших физиков XIX века, сказал: «Френель приобрел славу, благодаря этому замечательному изобретению, в пользовании которым все народы принимают одинаковое участие и которое никогда не вызовет нареканий в человечестве».

Теперь, когда мы сделали поверхностный очерк истории маяков, обратимся к Нормандии, какою она была шестьдесят пять лет тому назад, и остановимся в маленьком селении Брольи, недалеко от Эврё.

Старенький школьный учитель, с очками на лбу, с руками за спиной, смотрел с порога своей школы на вверенную его попечению шаловливую толпу, которая высыпала из школы по разным направлениям.

Самые маленькие ученики, или, как их называют, «малолетки», идут попарно, сообщая друг другу, без сомнения, очень важные секреты, бегают в одиночку во всю прыть, кричат во все горло, или бродят вдоль стен домов, грызя остатки лепешек или булок, принесенных из дому.

«Большие» шагах в пятидесяти от школы столпились в кучу и, по-видимому, о чем то совещаются; затем трое или четверо отделяются от группы и возвращаются к учителю, наблюдающему за ними. Остальные товарищи внимательно следят за депутатами. Остановясь в двух шагах от учителя, трое из них снимают шапки, и самый отважный из них обращается к учителю с следующими словами:

— Простите, пожалуйста, Огюста, мы все просим за него!

— Да, — повторили двое других, — мы все просим за него, освободите его!

— Нет, господа! — ответил учитель строгим тоном, принимая важный вид, — Огюст неисправимый лентяй; пусть он послужит примером, что леность заслуживает наказания.

— Простите Огюста! Мы вам обещаем, что он будет стараться, — повторили посланные.

— Если бы это зависело от вашего слова, то я, конечно, исполнил бы вашу просьбу; но он не замедлит обмануть ваши надежды. Предоставляю вам самим рассудить: чего можно ожидать от девятилетнего мальчика, который после трехлетнего посещения школы едва читает и не в состоянии написать двух строк без ошибки. Этот испорченный мальчишка — самый ленивый из всех моих учеников; это — мальчик, который впоследствии, без всякого сомнения, будет несчастием своих родителей.

— Нет, г. учитель, вы увидите, что он будет теперь умнее; он будет хорошо учиться. Простите его!

— Нет, господа! — сухо возразил учитель и хотел уже было уйти и запереть за собою дверь, чтобы прекратить разговор; но в это время толпа учеников, издали следившая за ходом дела, незаметно приблизилась. Один из трех депутатов решился взять учителя за руку и, вынув из своей сумки маленькую тетрадь, показал ее:

— Посмотрите, г. учитель, вот мои отметки, ведь они очень хороши и, не правда ли, я их заслужил?

— Да, без сомнения, потому что вы, скажу прямо, мой лучший ученик. Потому-то я и удивляюсь, что вы просите за лентяя…

— Я отказываюсь от всех своих отметок, если вы простите Огюста.

— И мы тоже, и мы тоже! — закричало двадцать голосов, и двадцать рук с тетрадями поднялись кверху — все наши отметки за освобождение Огюста!

Учитель, очевидно тронутый этим единодушием, хотел однако представить ученикам своим еще резоны, но их крики заглушили его голос. Он поднял руку, чтоб восстановить спокойствие; все смолкло.

— Господин Огюст, выходите! — сказал учитель, обращаясь к дверям класса, и вслед за тем на пороге появился маленький мальчик, худощавый, слабенький, бледный; он приближался спокойно, стирая пыль с панталон; это ясно доказывало, что он все время стоял на коленях. Подойдя к двери, мальчик остановился и, опустив глаза, однако без всякого смущения, стал слушать проповедь учителя; но это только по-видимому: в действительности он совсем не слушал ее.

— Господин Огюст! — сказал учитель — великодушие ваших товарищей заставляет меня сегодня простить вам вашу леность и непослушание. Тронутый их просьбами, я совершенно освобождаю вас от наказания, которое вы однако вполне заслужили. Не благодарите меня (Огюст и не думал благодарить его), но знайте, что я в последний раз оказываю вам снисхождение, а для того чтоб быть достойным великодушия ваших товарищей, постарайтесь же наконец сделаться похожим на них. Ступайте и не доводите меня больше до необходимости наказывать вас!

— Да здравствует учитель! — закричали хором школьники; но маленький Огюст молчал; он также равнодушно принял прощение, как незадолго перед тем принял наказание. Шумная толпа удалилась, увлекая с собой бывшего узника; но тот, вместо того, чтобы присоединить свой голос к возгласам товарищей, шел тихо, нахмурив брови, очевидно погруженный в тяжкие думы.

— Ты, должно быть, очень скучал в классе, один, да еще на коленях? — спрашивали его товарищи.

— Нет! — отвечал он задумчиво-Нет… я думал, я ломал голову, как бы найти… и мне кажется, что… — Затем, подняв голову, он воскликнул со сверкающими глазами:

— Ну, да! Именно так я и понял!..

— Что понял? — спросили товарищи.

— Пойдемте, пойдемте все! — крикнул он и пустился во всю прыть по направлению к деревне. Веселая толпа бросилась вслед за ним, но самые быстроногие едва поспевали.

Он добежал до густой рощи, которая находилась за лужайкой: «Подождите!» — сказал он товарищам и скрылся в чаще, откуда тотчас же вернулся со связкой деревянных палочек. «Все оказалось на том же месте, где я спрятал», — сказал он, разбирая в траве связку, в которой показались стрелы, лук и деревянные хлопушки — обыкновенная забава деревенских детей. Разложив перед собой все это, Огюст сел, вынул из кармана нож, вырезал прут из орешника и стал рассучивать и перетирать веревку, чтобы приготовить паклю. Продолжая работать с лихорадочным оживлением, он в то же время объяснял что делает окружающим с таким серьезным видом, словно он разрешает задачу, которая всех их также интересует, как его самого. Эта важная задача заключалась в том, чтобы хлопушки, которые выбрасывали пыж очень слабо и без определенного направления, обратить в настоящие боевые снаряды, пригодные для стрельбы в более или менее далекую цель; другими словами, это значило сделать из трескучей невинной игрушки оружие до некоторой степени опасное.

Огюст не замедлил доказать, что все затруднения побеждены. Вместо того, чтобы ввести, как это обыкновенно делалось, в пустой ствол хлопушки простую пробку из жеваной бумаги, он нарядил хлопушку двумя короткими стрелами. Стрелы были снабжены железными остриями из гвоздей и крыльями, импровизированными из тростниковых листьев.

Быть может, я не совсем точно передал вам все подробности этого опыта, так как не сохранилось подробного описания его; но несомненно во всяком случае то, что Огюст, прицелясь в дерево на расстоянии двадцати шагов, выстрелил, и стрела, содрав кору ствола, пролетела, по крайней мере, еще шагов на десять.


Френель.


— Браво, Огюст, браво! — закричали дети, весело прыгая и хлопая в ладоши.

Огюст после минутной радости, снова задумался:

— Это еще не все, сказал он, — нужно чтобы из хлопушек можно было стрелять, как из ружей; их нужно снабдить прикладом, чтоб можно было хорошенько прицеливаться. Затем мне надо так рассчитать ширину и длину ствола, чтобы хлопушка била как можно дальше. Но подождите! Я надеюсь, что добьюсь и этого. Что же касается лука и стрел, то я этим делом занимался вчера целый день. Я вам сейчас скажу, что я открыл. — Осмотрев все снаряды, которые были разложены на лужайке, Огюст более часу объяснял своим товарищам, какого рода ветки — свежие или сухие, в коре или очищенные, — пригоднее всего для самого крепкого и упругого лука, и какого рода дерево лучше всего подходит для выделывания совершенно прямых и быстро летящих стрел. Когда дети возвращались по домам, то многие из «больших», умевших уже при случае выражаться высоким слогом, провозгласили, что Огюст великий человек.

Это впрочем не помешало великому человеку на другой-же день опять быть наказанным учителем — вероятно за то, что, погруженный в размышлениями о прилаживании устройства ружейного приклада к хлопушке, он не успел приготовить ни одного урока.

— От вас, кажется, никогда не добьется никакого толку! — сказал учитель, наказывая Огюста.

— Нет, г. учитель, если бы вы мне говорили о таких предметах, которые меня интересуют, — отвечал Огюст, — то я охотно учился бы, но ваша грамматика, география, священная история, все это один зубреж и больше ничего; как же вы хотите, чтобы это мне нравилось?..

— Молчите и не рассуждайте! — закричал учитель, приказав Огюсту стать на колени.

Несколько недель спустя, учитель сам отвел маленького «великого» человека к отцу и объявил положительно, что решительно не знает, какие употребить средства, чтобы из мальчика вышло что-нибудь путное.

Вскоре после того происходило торжественное заседание отцов и матерей семейств местечка, которые наложили запрещение на усовершенствованные хлопушки и стрелы, так как употребление их сопровождалось уже несколькими несчастными случаями, более или менее серьезными.

На этом совещании было кроме того решено, что было бы очень благоразумно запретить детям всякие сношения с Огюстом, от которого они могут научиться только лености и разным другим порокам.

Бедный отец Огюста, огорченный уже заявлением школьного учителя, вслед затем получил известие еще и об этом оскорбительном решении относительно его сына; несмотря на это, он все еще надеялся, — родители всегда питают надежду в глубине своего сердца, — что Огюст исправится, быть может, если поместить его в какое-нибудь другое учебное заведение на чужой стороне. Под влиянием этой мысли, он отвез мальчика в Каннское училище и, возвратясь в Брольи, стал с нетерпением ожидать известий, которые должны были принести утешение родительскому сердцу, или причинить ему еще большее горе.

Как первое свидетельство с отметками, так второе и последующие, были приблизительно все одинакового содержания: «грамматика — слабо, сочинение — очень слабо, синтаксис — весьма посредственно, история — очень плохо, уроки-не выучены» и т. д. в том же духе.

Несмотря однако на все это, на семнадцатом году Огюст был принят в политехническую школу одним из первых. Как известно, нет экзамена труднее приемных испытаний в Парижскую политехническую школу. Каким же образом и когда произошло это изумительное превращение? Чем объяснить это неожиданное усердие к занятиям, это стремление к знаниям, которое очевидно обнаружилось в молодом человеке? Эта метаморфоза произошла без сомнения в тот незабвенный дней, когда вполне развившийся ум мальчика был увлечен чудными плодами великого древа человеческого познания. Желая вкусить плоды, он должен был взобраться на это дерево и проложить себе дорогу через множество колючих ветвей, чтобы достигнуть той, на которой висели плоды и которая его привлекала. Тут только мальчик постиг вкус плодов и нашел их до такой степени сладостными, что, достигнув вершины дерева, не захотел больше с него спуститься на землю.

Такова история Огюста, такова же история многих других детей, которые также увлеклись сладостью плодов древа науки. Взобраться на него трудно, и восхождение это преисполнено тысячами препятствий, но уже минутный отдых на ветвях, усеянных дивными плодами, так приятен, а плоды так нежны, что заставляют не только забыть, но даже всей душой любить тот тяжкий труд, посредством которого они приобретаются.

В 1808 году, девятнадцатилетний Огюст вышел из политехнической шкоды с званием инженера; в продолжение шести лет он исполнял с усердием и знанием дела свои обязанности по постройке мостов и сооружению дорог.

В 1815 году, по политическим обстоятельствам, он должен был оставить свои служебные занятия и посвятил себя научным изысканиям. Вскоре наблюдения и открытия в области физики, сделанные молодым ученым Огюстом Френелем, наделали много шума в ученом мире.

В 1819 году академия объявила конкурс на решение одного из самых трудных и наименее разработанных в то время вопросов — о преломлении лучей света. Огюст получил первую премию. Четыре года спустя он был избран членом академии, назначен экзаменатором политехнической школы и корреспондентом научного общества в Лондоне.

Каждый последующий год в жизни Френеля был отмечен каким-нибудь изысканием в наименее разработанных отделах науки; всякое изыскание его всегда имело громадное значение. Наконец, после продолжительного изучения световых законов, он развил идею Бюффона, не имевшую до того времени почти никакого применения. Френель усовершенствовал способ освещения маяков. В настоящее время аппаратом его снабжены все маяки. Мореплаватели всех наций благословляют имя Френеля, не подозревая, быть может, что его носил когда-то маленький лентяй, исключенный из шкоды, легкомысленный шалун, сообщество которого было признано вредным для его сверстников.

Можем ли мы из приведенного примера вывести заключение, что наклонность к лени служит ручательством блестящей карьеры ребенка? Без сомнения нет, и вы видели, что успех, достигнутый Огюстом Френелем, был результатом усердных занятий, за которые он принялся тотчас же, как только попал на настоящую дорогу.

Слишком однообразное школьное образование прежнего времени, не принимавшее в соображение различия в способностях и склонностях детей, подчиняло всех их одной и той же узкой педантичной программе и большею частью оставляло родителей в заблуждении относительно истинного призвания их детей.

Я расскажу вам еще историю о другом лентяе, Клоде Желе. Он был сын лакея, который служил в замке Лоррен, отчего он и известен больше под именам Клода Лоррена.

В раннем детстве Клод был до того туп, что в школе едва мог научиться подписывать свое имя.

Он никогда не упускал удобного случая убежать из школы на поле; но при этом в нем отнюдь не замечалось никакой особой склонности к чему бы то ни было, как у маленького Френеля; он не интересовался ни хлопушками, ни луком, ни стрелами, вообще ничем таким, что обыкновенно больше всего интересует ленивых школьников. Клод блуждал по полям, наблюдал все, но ни на чем в особенности не останавливал внимания; он был похож на человека, который блуждает во сне или спит с открытыми глазами. Если он садился, то оставался по целым часам в совершенной неподвижности, спокойно и, пожалуй, бессмысленно глядел на пейзажи, расстилавшиеся перед его глазами.

Что делалось в этом мальчике? Какие ощущения испытывал он? О чем он думал? Этого никто не знал, потому что Клод почти совсем не говорил, а если и скажет иногда несколько слов, то они могли показаться признаком слабоумия. Умел ли он дать себе отчет в своем созерцательном самозабвении? Крайне сомнительно. Отданный в ученье к пирожнику, Клод и там обнаружил не больше расположения к работе, чем в школе. Оставшись на двенадцатом году круглым сиротою, Клод отправился в Фрибург в Швейцарии к своему старшему брату, который был резчиком на дереве. Брат хотел было выучить его рисованию, но Клод не добился в этом искусстве, также как в искусстве печения пирогов, никакого успеха; когда же брат хотел прибегнуть к мерам строгости, — Клод бежал. С тех пор история Клода становится очень темною; известно только, что он отправился в Рим, куда был увезен, по одним известиям — каким-то дальним родственником, по другим же он побирался милостыней на пути и сделался бродягою. Последнее предположение вернее. В самом деле, с какою целью дальний родственник предпримет далекое путешествие в Рим с тупоголовым мальчиком? Но допустив даже, что это было так, возможно ли предположить, что по прибытии в Рим он покинул на мостовой бедного мальчика, которого сам же завез на чужую сторону?

Во всяком случае несомненно то, что Клод Желе был в Риме и там прямо с улицы взят одним пейзажистом, по имени Тасси, который сжалился над беспомощным положением ребенка и взял его к себе в услужение.


Клод Желе.


Клод должен был растирать краски, готовить обед (Тасси вероятно не был особенно взыскателен в гастрономическом отношении), ухаживать за лошадью и вообще исполнять все обязанности домашнего слуги.

По условию, заключенному между ними, художник, сверх скромной платы, будет давать Клоду уроки рисования; но мысль об этом пришла в голову художнику без всякой просьбы со стороны Клода.

Вы думаете, может быть, что тут-то способности Клода так внезапно развернулись, что с первых же попыток уже можно было провидеть в нем замечательного будущего пейзажиста? Ничуть не бывало. Тасси в этих уроках видел лишь способ утилизировать с возможною выгодою труд маленького бродяги, потому что, как он рассчитывал, из Клода может выработаться помощник, не требующий особых расходов. Но увы! Весь расчет Тасси очень долго не оправдывался, так как толстую кору лености и тупости Клода было очень трудно пробить.

Наконец луч света проник в умственную жизнь Клода. Он начал понимать уроки своего хозяина и с пользою применять их к делу; увидев однажды несколько картин, присланных из Неаполя знаменитым пейзажистом, Клод был поражен; тут только он понял свое призвание. Он ушел из Рима прямо к этому живописцу, картины которого его так поразили, чтобы просить как милости позволения поступить в число его учеников.

В просьбе этой не было отказано Клоду и он с таким рвением принялся за учение, что в двадцать пять лет уже успел прославиться, как великий художник.

Пейзажи Клода Желе (известного больше просто под именем Клода) замечательны жизненным пониманием природы: это понимание освещает и оживляет их; оно, может быть, усвоено Клодом именно в те часы продолжительного и безмолвного созерцания, которому он безотчетно предавался в детстве.

Полдень при палящих лучах солнца; прозрачность воздуха и облаков; росу, покрывающую траву; духоту и жар, наполняющие атмосферу; беспредельный горизонт — все это Клод умел мастерски воспроизводить на полотне с помощью дивной кисти своей.

Все явления природы, которые он созерцал в детстве, в часы самозабвения, казалось, запечатлелись в его памяти, подобно тому как глубокие, тихие воды отражают в себе очертания берегов. Клод перед мольбертом давал волю своим воспоминаниям; они-то и водили его кистью и порождали чудные произведения, обнаруживающие и поэтическое чутье художника, и глубоко прочувствованный жизненный реализм. Так как на свете нередко слава признается только тогда, когда она выражается в золотой монете, то не излишне будет заметить, что картины Клода продавались по самым высоким ценам. Я знавал одного торговца старыми картинами; этот человек получил возможность прекратить дело, так как разбогател благодаря случайному приобретению картины Клода. Торговец этот приобрел ее за бесценок на аукционной продаже вещей в каком-то старом замке, а перепродал ее за 50 или 60 тысяч франков. Вероятно, он мог бы получить еще высшую цену, потому что четыре пейзажа Клода, находящиеся в настоящее время в С.-Петербурге, в Императорском эрмитаже, ценятся более чем в полмиллиона франков, картины же, хранящиеся в Лувре, совершенно неоцененны.

Еще один маленький лентяй, но уже совершенно другого рода, родился в Париже 16 января 1632 года.

— Его отца — говорит биограф, — звали Поклен; он был королевским обойщиком и жил в Париже в улице Сент-Оноре, в доме, на котором изображены были обезьяны, бросающие друг в друга яблоки. Над воротами дома висела, вроде вывески, надпись: «Павильон обезьян».

Хотя Поклен был человек со средствами, но, имея восемь человек детей, не ставил другой цели своему честолюбию, как передать своему старшему сыну звание королевского обойщика при дворе Людовика XIV. Для этого он выучил его читать, писать и считать, затем поставил за прилавок, а также заставил набивать волосом подушки кресел и обивать их материею. Но ремесло обойщика нисколько не привлекало маленького Поклена, который зевал до судорог над конторскими книгами и обнаруживал как неспособность к делу, так и полнейшее равнодушие к занятиям в отцовской мастерской. Прибавьте к этому, что маленький Жан-Батист на десятом году от рождения лишился матери и что немного спустя его отец вторично женился — на женщине, которая своим неспокойным характером вызывала весьма часто грустные воспоминания о безвозвратной потере родной матери. У мачехи кроме того были собственные дети, которых она конечно предпочитала детям своего мужа; в виду всего этого становится очень понятным, что Жан крайне безотрадно проводил свое детство в «Павильоне обезьян». Без сомнения, мальчик был бы в затруднении, если бы ему самому предоставили свободный выбор карьеры; но во всяком случае он начинал чувствовать все больше и больше отвращения к конторским книгам и вообще к ремеслу.

Так как Жан-Батист страшно скучал в отцовской лавке, а невдалеке от дома, у Нового моста, всегда собирался праздный народ позевать на уличных фигляров, которые увеселяли зрителей своими грубыми фарсами, то он часто скрывался из дому, чтобы посмотреть на уличные преставления на вольном воздухе.

Когда отец замечал, что сына нет ни в лавке, ни в мастерской, то отлично знал, где его можно найти. Часто случалось, что в самом разгаре представления, когда маленький Жан с сияющей от восторга физиономией стоял в толпе ротозеев и смотрел на шутовские выходки какого-нибудь знаменитого комика странствующей труппы, — вдруг чья-то рука хватала его за ухо и не выпускала вплоть до самого порога «Павильона обезьян».


Мольер.


Тогда Жан-Батист плакал и, сознаваясь в своей лености, решал во что бы то ни стало исправиться, превозмочь самого себя и сделаться наконец обойщиком. Маленький Поклен любил своего отца; хотя он был еще очень молод, но, обладая природным здравым смыслом, он понимал, что отец его прав; он понимал также, что тратя время на посещение шутовских представлений у Нового моста, далеко не уйдешь.

Он снова принимался с превеликим усердием за счетную книгу и обойный молоток, но врожденная мечтательность и любознательность скоро брали верх над благоразумием. Перо и молоток выпадали из его рук, и он снова погружался в полное бездействие; он страшно тосковал. Отец начал наказывать его еще строже, а от мачехи ему совсем житья не было. «Павильон обезьян» стал для маленького Поклена могилою, в которой его заживо похоронили.

Темная лавка была для него тюрьмой; ремесло обойщика — каторжной работой. Жан-Батист всеми фибрами души порывался на свободу. Куда уйти, — он этого и сам не знал; он чувствовал только, что за стенами постылого отцовского дома есть какая-то сродная ему среда, в которой ему следовало бы жить; в ожидании, что все это еще как-нибудь изменится, мальчик продолжал тосковать, мучиться и конечно лениться.

В то время, как отец маленького Поклена огорчился леностью сына, не понимая его страданий и даже не замечая их, другой человек — старик, который тоже имел право на привязанность Жана-Батиста, — не только не обращал никакого внимания на его леность, но искренно сочувствовал ему.

Это был дедушка Крессе, отец покойной матери Жана-Батиста.

Хотя он нажил изрядное состояние также обойным делом, но нежное сердце старика понимало, что это дело могло быть вовсе не по вкусу маленького Жана-Батиста. Старик сам не сумел бы указать другую профессию, которую можно было бы предпочесть занятиям обойщика, но его очень трогали страдания маленького внука.

Подобно маленькому Поклену, который так любил даровые представления комедиантов у Нового моста, дедушка Крессе тоже весьма аккуратно посещал, но за деньги, представления актеров Бургонского отеля. Там блистали тогда на первом плане Бельроз, Готье, Ларгиль, Гро, Гильом, Тюрлюпен и др., которые играли между прочим первые пьесы великого Корнеля.

Дедушка Крессе доставлял иногда своему любимцу невыразимое наслаждение, а именно водил его изредка на представления в Бургонский отель. Каждый раз после этого отец Жана-Батиста замечал обыкновенно, что он еще рассеяннее, и потому совершенно запретил ему ходить в театр. Но дедушка Крессе нарушал это запрещение. Конечно, он быть может поступал нехорошо, но горе маленького Поклена очень уж огорчало его, а комедия безусловно разгоняла тоскливое настроение мальчика; при всем том Крессе был дедушка, а известно, что деды всегда балуют внучат, даже и тогда, когда они вовсе не находятся в таком печальном положении, в каком находился маленький Жан-Батист.

Дедушка Крессе нарушал, таким образом, запрещение и отец сердился не только на сына, но и на старика.

— Если посмотришь, с каким усердием вы водите моего сына в театр, то можно подумать, что вы хотите сделать из него комедианта, — сказал однажды отец Поклен, презрительно улыбаясь, старику Крессе.

— Что же… дай Бог! — возразил дед с достоинством, — чтобы внук мой сделался таким же знаменитым актером, как Бельроз!

Королевский обойщик пожал плечами и еще решительнее заявил Крессе, что он запрещает водить Жана-Батиста в театр. Но дедушка Крессе, как ни в чем не бывало, продолжал нарушать эти запрещения при всяком удобном случае; в конце концов поднялась страшная война из-за ребенка.

Дед и внук изыскивали средства, чтоб положить конец такому невыносимому положению, и нашли исход. Кто из них нашел его — внук или дед? Вероятно первый, но это не имеет значения, так как они заключили теснейший союз, чтоб совместными усилиями достигнуть цели. Когда отец Поклен накрыл однажды заговорщиков, тайком возвращавшихся из Бургонского отеля, то Жан-Батист приступил к делу без боязни, но и без дерзости, потому что уважал своего отца. Он объявил, что положительно ненавидит обойное ремесло и что он желает учиться. Дед Крессе, не рассчитывавший на согласие отца, поспешил придти на помощь внуку.

— Да, — сказал он, — Жан-Батист хочет учиться; он жаждет познаний, но не имеет возможности удовлетворить своему прекрасному влечению; очевидно в нем нет ни усердия, ни любви к работе. — Послушайтесь меня, Поклен, не препятствуйте мальчику…

Дедушка Крессе намеревался привести еще более убедительные доводы, но отец Поклен остановил его, объявив, что не нуждается в дальнейших доказательствах, так как ничего не имеет против желания сына.

— Как! — воскликнул маленький Поклен, — вы соглашаетесь?!

— Да! — ответил Поклен, — и завтра же ты будешь помещен в школу.

Жан-Батист в восторге бросился на шею отца, но тот принял его ласки со странной улыбкой и сказал на ухо старику:

— Вы думаете, что училище изменит характер этого ребенка? Вы жестоко ошибаетесь. Я поступаю по вашему желанию, но только для того, чтоб доказать вам, что он и в школе будет также лениться, как в мастерской.

Но последствия показали, что дедушка Крессе был прав. Маленький лентяй в мастерской обойщика оказался самым первым по трудолюбию учеником в школе. Через пять лет он окончил свое образование; тем не менее ему все-таки пришлось заместить в мастерской отца, который по болезни должен был удалиться от всяких занятий, а вся семья конечно желала поддержать столь выгодное дело. Жан-Батист должен был последовать за двором Людовика XIV в путешествие на юг и пробыл там около года. По возвращении в Париж, как раз в то время, когда театр представлял самое излюбленное развлечение молодежи, он присоединился к кружку любителей, которые вскоре образовали под руководством Поклена настоящую труппу и основали общественный театр, в котором давались произведения лучших тогдашних авторов.

Семья Покленов пришла в ужас при известии, что старинная почтенная фамилия их перешла на позорные театральные подмостки. Хотя королевский эдикт, не задолго перед тем изданный, и возбранял считать позорным ремесло актера, но Поклены общими силами отца, дяди, двоюродных братьев — твердо решили заставить Жана-Батиста отказаться от избранной им жалкой деятельности. Жану-Батисту теперь приходилось одному отражать общее нападение, так как дедушки Крессе уже не было в живых; тем не менее молодой человек сумел отстоять себя и продолжал лицедействовать на сцене.

Он поступал так по непреодолимому влечению, а вовсе не из желания идти наперекор людям, в среде которых протекло его детство. Потому-то сын королевского обойщика, сделавшись актером, переменил имя, которое дал ему отец, и принял другое — Мольер, принадлежавшее некогда довольно известному актеру. В настоящее время имя это занимает одно из первых мест в списке знаменитых писателей. Мольер играл в молодости пьесы лучших авторов своего времени, как бы в ожидании произведений своего собственного гения, занявших место на ряду с самыми высокими творениями человеческого ума.

Образцовые произведения Мольера читаются и должны читаться всеми, их можно и теперь еще видеть очень часто на сцене, хотя Мольер умер уже около двухсот лет тому назад.

На могиле Жана-Батиста Поклена несколько лет тому назад воздвигнут памятник; вместо пространной надписи, на мраморе вырезано только одно слово: Мольер, и никто не удивляется, что к этому ничего больше не прибавлено: всемирная слава Мольера столь же громка, как неувядаема.


Ж. Б. Мольер.


Еще один маленький лентяй, Оноре Бальзак, впоследствии, благодаря своим многочисленным произведениям, занял очень высокое место в ряду романистов нашего времени.

Я приведу подлинные слова сестры Бальзака о детстве этого писателя, который буквально сократил свою жизнь чрезмерною работою: «Семи лет его отправили в училище в Вандом. Мы навещали его каждую Пасху и присутствовали при раздаче наград; но Оноре, не отличаясь на публичных экзаменах, получал только одни выговоры, а не награды. Он пробыл семь лет в этом училище, но всегда считался ленивым учеником, так что почти каждый день подвергался заключению в карцер. По болезни он должен был возвратиться к отцу; по выздоровлении он стал приходящим учеником училища в Туре. Там он тоже не делал никаких успехов; родные и учителя видели в нем очень обыкновенного мальчика, которого надо постоянно понукать, в особенности к приготовлению уроков из греческого и латинского языков. Оноре считали до того малоспособным, что если ему случалось сказать что-нибудь осмысленное, то мать обыкновенно говорила: „Ты конечно, сам не понимаешь, что говоришь, Оноре“».

В Париже Бальзак побывал в нескольких училищах, но и там дело шло не лучше, чем в училищах Вандома и Тура.

Только на восемнадцатом году Бальзак почувствовал расположение к учебным занятиям и тогда стал быстро преуспевать. Тем не менее один из знакомых и даже друг семьи Бальзаков все-таки говорил, что Оноре (хотя он уже и кончил курс), способен быть только писарем, так как у него красивый почерк. Сделавшись великим писателем, Оноре отомстил этому другу за опрометчивый отзыв, посвятив ему одно из лучших своих произведений.

Из молодого Оноре хотели сделать нотариуса. Его принудили изучать юриспруденцию и строчить кляузы на гербовой бумаге; но в молодом человеке постепенно пробуждалось стремление к славе; он стал подумывать о том, как бы составить себе литературное имя. Родные не противились его желанию, но согласие их было того же рода как согласие отца Поклена, который скрывал в нем заднюю мысль, а именно, что неудачи направят юношу на путь истины. Семейство Оноре обладало средствами; но ему наняли мезонин, очень бедно меблированный, и назначили пенсию, которая могла удовлетворить только самым насущным потребностям. Надеялись, что бедность скоро образумит молодого человека; ему дали два года на испытание.

Оноре с твердостью и с легким сердцем переносил лишения и работал изо всех сил, чтобы доказать, что влечение его имеет вполне прочное и разумное основание. Спустя год и несколько месяцев, он пришел к отцу и показал ему свою трагедию в стихах; он хотел, чтобы она была прочитана в семейном кругу. Нечего и говорить, что желчный друг дома, столь нелестно отозвавшийся о его способностях, был также приглашен. Когда чтение окончилось, тот же друг снова повторил свой резкий отзыв; родные Оноре также не вынесли из чтения ни малейшего впечатления и вполне согласились с ним.

Тогда Оноре обратился к более компетентному судье; это был человек очень ученый, старик; он согласился прочесть его пьесу, а по прочтении сказал автору по чистой совести, что он может заниматься чем угодно, но только не литературой.

Оноре все-таки не отчаивался. «Трагедии не соответствуют моему таланту — вот и все! — сказал он — но я попробую нечто другое».

Он принялся за прозу. Это было ему разрешено, потому что срок испытания еще не истек; молодому человеку позволили переселиться в отчий дом и работать при лучших условиях. Но у него не хватало денег на покупку книг, потому что родные, хотя и смягчились до известной степени, но были еще не совсем на его стороне.


Бальзак.


К счастью, у Оноре была нежная мать, которая его любила также, как добрый дедушка Крессе маленького Поклена. Она изобрела средство снабжать сына деньгами, не вызывая гнева отца. Каждый вечер Оноре играл с матерью в вист или бостон и как-бы по рассеянности она постоянно делала в игре промахи и проигрывала ему небольшие суммы. Прошло два года. Оноре хотя и не обнаруживал еще блестящего таланта, но был так трудолюбив, так уверен в будущем успехе, что мешать его занятиям никто уже более не решался.

В продолжение пяти лет он написал более сорока томов; но большею частью они оставались неизданными, а если некоторые из этих сочинений и появлялись в печати, то под чужим именем. Оноре строго относился к своим первым опытам и, чувствуя, что его талант не достиг еще окончательного развития, боялся компрометировать себя, издавая под своим настоящим именем произведения слишком слабые.

Более 40 томов пробы! Вот результаты трудов прежнего лентяя! Молодые писатели, жаждущие славы и при первых неудачах теряющие энергию, не забывайте этого примера!

Вскоре однако успех анонимных произведений Бальзака позволил Оноре издавать свои труды и под собственным именем.

В продолжение двадцати лет, он написал девяносто семь томов и Бог знает, сколько бы он написал еще, если бы от усиленных трудов не умер на пятидесятом году жизни.

А вот и еще лентяй, некто Дидье Эразм, голландский уроженец: в детстве он был определен учеником в хор певчих Утрехтского собора; но его забраковали и отослали домой к матери за неспособностью и за непослушание. А между тем когда его поместили в другую школу, где сумели лучше развить его дарования, он приводил учителя в восторг своими сочинениями, который неоднократно предсказывал ему блестящую будущность, что и сбылось; в самом деле, имя Эразма, как поэта, сатирика, ученого и даже богослова, гремело в XVI столетии.


Линней.


А вот и еще один лентяй, знаменитый ботаник, швед Карл Линней; но… однако уже поздно; мы вернемся в другой раз к непослушным и ленивым детям; перечень их далеко еще не закончен.

По окончании беседы, пробираясь в свою комнату, я, к удивлению своему, встретил на лестнице Жоржа, который поджидал меня, чтобы поблагодарить за «интересные истории», рассказанные мною в этот вечер.

— Ты следовательно слушал? — спросил я.

— Конечно! Потому что мама позволила мне встать за дверью тайком, не сказав ни слова отцу.

— Вот что! — сказал я, думая о последствиях, которые могли иметь мои беседы. Я был глубоко убежден, что Жорж никоим образом не мог слышать их.

— Но будь покоен, — добавил Жорж, как бы угадывая мои мысли, — ты увидишь, что отец будет мною доволен завтра; если я и причиняю ему иногда огорчения, то ведь неумышленно, как маленький Поклен.

— Подумай: если ты не сдержишь обещания, то отец твой может обвинить меня также как отец маленького Поклена обвинял дедушку Крессе.

— О, будь покоен! — повторил Жорж.

— Хорошо, я на тебя надеюсь; но скажи мне: знали ли братья и сестра что ты был за дверью?

— Конечно, знали! Мари это и придумала.

Наконец-то я разгадал загадку! Мне было очень приятно убедиться в ошибочности всех моих предположений; там где я заподозрил недостаток привязанности, обнаружилось напротив самое нежное проявление братской любви.




Загрузка...