Однако же и другие, зрелые дружинники — вирники, мечники, — все они привозили, собирая дань, меха и воск, лен и мед. А возможно, эти корши меда или куски полотна были последними в бедной хате? Кто думал об этом?
Ночью и днем виделись ему теперь глаза вдовы, осиротевшей и сломанной жестокой обидой. За что, в чем ее вина? Слышал он много раз в церкви о покорности и смирении. Однако на княжеском дворе, где учили их держать меч и владеть секирой, настойчиво вбивали в головы, что воин должен быть безжалостным и жестоким, что единственно нужное дело для мужчины — воевать, уметь защитить себя и своих и забрать ценное. Кого же слушать?
Сейчас со всей остротой он чувствовал обиду: у него, мужчины, воина, забрали девушку! Разве можно жить дальше с таким позором? Разве может он проглотить все это? Конечно, нет, забрать ее, вырвать, бросить в ненавистное лицо купца подаренное монисто! И тогда можно будет легче дышать, достойно ходить по земле.
— Советую тебе, полочанин, не ждать Понтского моря, а постараться исчезнуть в Киеве, — однажды, когда они с Бибо лежали без сна рядом, сказал Алексе белолицый алан. — От Киева легче добираться к булгарам. Я знаю эти переходы. Там всего двадцать станций, и если скакать от станции до станции, каждый переход занимает день. А без коня туда идти — два месяца понадобится. Зато нередко там по реке Итиль до самой столицы ходят караваны. Оттуда, из Итиля, поплывешь по Хвалийскому морю до Бухары, а я… там уже недалеко и до моих земель.
— Ты… ты хочешь идти со мной? — тихо спросил Алекса.
— Хочу, и чем быстрее мы придем в Киев, тем легче нам будет совершить побег. Близится осень, а мы почти голые. Рабам не хотят давать одежду, мол, гребете — и так мокрые от пота и воды.
— Вдвоем нам убежать будет труднее.
— Легче! Я видел тебя, ты действительно храбрый воин. А я… Посмотришь, если что какое… Поможешь только разогнуть цепь на ноге и, если возникнет такая нужда, прикроешь мне спину.
— Почему ты не убежал раньше?
— Я убегал уже дважды. И оба раза ловили и избивали так, что я не мог потом даже двигаться. В последний раз мне сломали два ребра. Третий раз мне уже не встать. Я и так, считай, обманул надсмотрщика, он уверен, что во мне не осталось ни капельки жизни — только что держать весло. И сам я было уверовал в это. Однако же вот — пришел в себя… А тут ты…
Они тихонько шептались, пока не обсудили все самое важное, и то, что надсмотрщик заснул, помогло им. Нигде не спрятаться рабу — то подслушает его надсмотрщик, то донесет свой же раб и за донос получит разве что лишнюю горсть вареного проса. Однако даже это жалкое вознаграждение соблазняло некоторых. Были и такие, кого толкала на измену зависть, — обычно они из тех, чьи силы иссякли в многолетнем рабстве, кто потерял надежду когда-нибудь увидеть родные места.
В теплый, по-летнему ясный и погожий день они приплыли в Любеч.
Тут, на берегу днепровской заводи, возле пристани, было многолюдно — будто бы так же, как и в других городах. Только сильнее чувствовалась близость Киева, стольного града великой державы русов: неподалеку от пристани, в урочище, звонко стучали топоры и с гулом падали сосны. Там, было видно, строили ладьи, или, как их называли византийцы, стоящие рядом, — моноксилы, выдалбливали из ствола огромной сосны. За холмом, на горе, отделенной подъемным мостом, строился замок, далеко видный отовсюду. Он был еще в начале — внизу крепко держали будущие стены огромные дубовые бревна, ими же была выстлана дорога, что вела к главным воротам будущей крепости. Вокруг замка была уже возведена стена и построено немало складов — видимо, для готовизны[45]. Слева от замка возводилась высокая башня.
У пристани выгружались товары, и булгары быстро нашли знакомых, завели с ними разговор. Следом приплыли византийцы, спрашивали — все ли спокойно в империи? Ответы были благоприятные: в империи спокойно. Бог милостив к базилевсу Константину IX Мономаху, урожай собрали богатый. Не сравнить, как при посреднике, Романе III Аргире. Тогда одни ссоры жены базипорфироносной Зои и ее младшей сестры Феодоры чего стоили империи.
А в Итиле? Спокойно, только вот рабов поубавилось, они поднялись в цене. Нужны набеги, нужна добыча, ибо царство небогато землей, много в ней степей, где растет только ковыль…
Гребцов и воинов отвели на подворье, а рабов заперли в большой деревянный сарай, около дверей поставили стражников. Самих же купцов повели дальше, где на подворье стоял большой дом из бревен — там обычно останавливались богатые купцы. У византийцев тут отдельные хоромы, и обставлено все так, как привычно им, — под иконами горит кадильница со стираксой — благовонной смолой, обиты бархатом табуреты с византийской золотой каймой, стены тоже обиты бархатом. Так же, как в самом Царь-граде, на русском подворье все привычное русам, и даже блюда готовят их любимые, и дичь для этого специально привозят в Византию.
Булгарам же такой роскоши не было — отвели, где было свободно. Рабам, чтобы сердца их немного очистились от злобы и отчаяния, во время ужина дали вина, самого дешевого, с остатками винограда, немного уже забродившего — того, что испортилось в любецких медушках и которые отдавали почти даром. И все же даже такое вино было редкостью, рабы жадно хватали его и, охмелевшие, начинали петь песни родных мест. Кто плакал, а иные быстрее укладывались спать, чтоб хоть во сне увидеть свой давно покинутый край.
Тепло было во дворе, а когда стемнело, стражники тоже приложились к биклаге с вином, угодливо принесенной мальчиком, служившим тут на посылках, и он заработал на этом целую куну. Потом они отослали мальчика за новой биклагой и, совсем позабыв о своей службе, еще пили за близкую уже Булгар, за ее степи, пили за здоровье кагана. Несколько византийцев из беднейших подсели к ним.
— Я вспоминаю времена божественной Зои, — захмелев, начал исповедоваться один из стражников. — Она знала толк в жизни! Уже за пять десятков, а ее еще за молодую примешь. Мужчин меняла чуть не каждый месяц.
— Тьфу! — сплюнул второй. — Что за тело может быть у бабы, которой за полвека?
— А если бы тебе предложили быть фаворитом у порфирородной, не смотрел бы на ее тело. Власть — ого, хотя бы раз в жизни попробовать ее! А то стережешь грязных рабов!
— Мы! Мы с тобой будем иметь молодых, стройных, с кожей мягкой и нежной, как шелк, пахнущей розой и лавандой!
Булгары же глотали мясо и мечтали о сочных арбузах, что прочищают желудок. Потом они пили за знакомых блудниц, которые, может быть, время от времени вспоминают их в веселом квартале на Медяной улице, куда они отправятся сразу же, как только получат деньги за весь этот неимоверно длинный путь в страну русов. И тут они запели, предварительно сильно грохнув в стену, где веселились рабы, отчего там все смолкло — однако же на недолгое время.
А потом стражники разошлись, осталось у сарая только двое.
— Теперь… время! — шепнул Бибо.
Он тихо подошел к двери и постучал.
— Чего тебе? — раздался голос стражника.
— У меня завелась медная монета — номисма, и, если ваша милость позволит, я истрачу ее на то, чтобы сделать лишний глоток вина за здоровье кагана. Но это после того, как за его здоровье выпьете вы.
— Откуда у него номисма? Может, бросил кто из румийцев? А может, украл? Ха-ха-ха! — засмеялся один из стражников, а второй пьяно приказал:
— Хорошо, приоткрой дверь, возьми у него монету. Но если он солгал, собака…
— Может, не надо? Откуда у него деньги? Украл? А вдруг хозяин завтра потребует их назад? — осмелился возразить второй, но первый стражник снова пьяно рассмеялся:
— Если сделает лишний шаг, сын блудницы, я проткну его насквозь! Иди!
Дверь приоткрылась. Стражник протянул руку в темноту, и в то же мгновение сильные руки Бибо схватили его за голову и втащили в сарай. Не успел он взмахнуть рукой, как гибко и по-звериному ловко схватил его руку Алекса и с размаху воткнул в мягкое, сытое тело стражника острый нож, отчего тот обмяк и тихо, без крика, повалился наземь.
Второй стражник, схватив копье, бросился к двери, но силы его забрало вино. Короткая борьба в темноте — и все смолкло.
— Всё! — тихо шепнул Бибо.
— Их возьмем? — Алекса едва заметно в темноте кивнул в сторону рабов.
— Нет! — отрезал Бибо. — Они пьяны, к тому же многие из них потеряли себя, свою волю, а безвольный человек — все равно что труп. Куда его положишь, там он будет и лежать. Не думай о них!
Алекса отрицательно крутнул головой, быстро на ощупь нашел на старом месте лучину, зажег ее. Красный робкий огонек осветил фигуры рабов, которые, захмелев, лежали вокруг кто как мог — раскинувшись, положив голову просто на грязный пол. Некоторые смотрели тусклыми глазами на друзей, видимо не понимая, что происходит вокруг.
— Вы теперь свободны! — негромко крикнул Алекса. Он подошел к одному из них, что был поближе. — Ты свободен, слышишь? Убегай!
Однако тот приподнялся и тут же опустил голову:
— Нет сил… Я не добегу. А потом — муки?.. О нет!.. Не искушай меня…
— Нет никакого желания. А жить можно и тут, — заговорил другой.
— Я пойду с вами! — раздался голос в темноте.
Приглядевшись, Алекса и Бибо увидели возле самой двери черную фигуру одного из гребцов, молчаливого, понурого Николая, что держался всегда особняком и редко заговаривал с другими гребцами. Они знали — Николай византиец, вырос в зажиточной семье, и даже дерзкий и хищный капитан никогда не бил его плеткой: было в нем что-то такое, что сдерживало гневную и безжалостную руку хозяина.
— Ты не пил? — удивился Алекса.
— Я знал все. — Николай отделился от стены и протянул руку, показывая. При слабом свете лучины блеснул кинжал. — Если бы вам не удалось самим справиться, я бы помог, — продолжал он. — Я с вами!
— Куда? — удивился Бибо, подозрительно глядя на высокого, с могучей бычьей шеей Николая. — В Царь-город?
— Нет! — коротко отрезал Николай. — Зачем? Я там жил и стал рабом. Там нет мне жизни и будущего, я пойду с вами. Пока. А там…
— Может, пойдешь один? — все еще подозрительно проговорил Бибо. — Ты ромей[46]. Можно ли вам доверять?
— А что он будет иметь с нас? — удивился Алекса. — Пусть идет. Втроем легче.
— Правда, быстрее отсюда! — сурово приказал Николай. — Там разбираться будете. А не хотите меня — ну что же, обойдусь и без вас. Но вам будет без меня труднее.
Они тихо дунули на лучину и неслышно растворились в темноте…
Но выйти к реке было не так-то просто. Прошло немного времени, и когда на унылое «Эгей!», которое регулярно доносилось с башни стражники не ответили, оттуда донесся топот тяжелых сапог. В Любече строго следили за порядком, и княжеский двор в нем считался образцовым, ибо недаром же отсюда, из Любеча, происходил сам дед великого Владимира Красное Солнышко, отец Добрыни и Малуши, Малк Любечанин! А потом поднялся бедлам — многочисленные смоляки осветили двор, туннель с двумя башнями у ворот, мост и мостовую башню. Но троица уже сидела в одной из огромных ям, предназначенных для хранения зерна. Яма находилась около одного из подземных ходов, ведущих к реке.
— Не успели! — прошептал Бибо, зарываясь в кучу мягкого, недавно собранного зерна.
— Тише! — прошипел Николай.
И правда — стражники добежали уже и до ям. Зорко оглядывали они каждую, даже бросили камень в одну из ям, уже заполненную на случай осады. Подошли и к той, где хранили зерно. Но неподалеку стоял стражник, смотрел преданными глазами на начальника стражников, и нельзя было поверить, что он задремал — может, только на одну минуту, как раз в ту, которая нужна была смельчакам, чтобы забраться в яму.
Стукнула крышка над головами Бибо, Николая и Алексы, и снова стало темно и тихо. Алекса с трудом высунул голову из зерна, вытер пот, проступивший на лице, тряхнул головой.
Только под утро удалось им выбраться из ямы и добраться до реки, а потом, переплыв ее на украденной у ротозея хозяина лодке, выйти на дорогу, которая шла вниз к Киеву. Нужно было обойти Киев, дальше — Переяславль и найти дорогу, которая прямо поворачивала на восход. Там, пройдя через степи, она приближалась к реке Дон, дальше круто поворачивала на юг, к самой Волге. Можно было идти на Тмутаракань — там ближе к яссам и аланам. Но самое главное — обойти Киев и Переяславль. Там, дальше, хоть и опасно, но зато свободнее.
Только через полтора месяца они вышли на большую дорогу. Хорошо наезженная, оживленная, по ней они первое время шли только в темноте, боясь погони.
Навстречу им двигались бесконечные караваны купцов. Везли в столицу русов — Киев дорогие ткани, стеклянные изделия, вино арабские, персидские, индийские купцы. Ехали и славянские купцы. В чужеземных обновах, смуглые от загара, будто еще покрытые пылью далеких стран, они выглядели как заморские гости, но трое смельчаков сторонились их. И все же как-то они заночевали на одной из станций вместе с полоцким купцом Рожденом, которого Алекса знал, потому что тот часто торговал на княжеском дворе. Рожден был одним из тех веселых, неугомонных молодцев, который с одинаковой легкостью мог бы хорошо молотить боевым цепом в битве и торговать всем, что пошлет ему Сворог. Высокий, дородный, круглолицый, он вышел утром по нужде и столкнулся с Алексой, вместе с Бибо выходившим из здания двухэтажной, из глины вылепленной и побеленной станции. Сам Рожден ночевал наверху — там устраивались на отдых богатые люди и важная чадь, а также княжеские посланцы. Кони же Рождена, его охранники и дружинники, а также телеги с добром ночевали отдельно, за высокой оградой станции, в специально отведенном для этого месте. Рожден был в красной островерхой шапочке с кисточкой наверху, в мягких сафьяновых туфлях и необычной, также красного цвета блестящей рубашке, и потому Алекса, услышав свое имя, испуганно и сразу мгновенно сжавшись уставился на купца, который весело смеялся ему навстречу:
— Ты что это, земляк, тоже в купцы подался?
Несколько мгновений Алекса раздумывал, а потом, оглядевшись и успокоившись — не успеют добежать до них Рожденовы молодцы! — ответил понуро:
— Да нет. Какие там купцы. По делу я.
— По делу? — широко раскрыл голубые, еще заспанные глаза Рожден. — И куда же это ты, молодчик, и по какому делу? Ты прости за любопытство, но мы же, купцы, столько невероятного видим вокруг себя, что стали любопытны, как те сороки, которые, увидев еще издали путника, летят за ним и кричат на всю степь… Да ты не бойся меня, парень! — еще шире заулыбался он, видя, как широкоплечий Бибо осторожно сунул руку в карман, будто невзначай что-то ощупывая там. — Кем бы ни был Рожден, но подлецом — никогда!
— Земляк начинает с того, что предлагает поесть, особенно в дороге, — проворчал себе под нос Бибо, однако, несмотря на то что сказал он это на своем языке, Рожден понял его — скорее, видимо, по выражению лица и по взгляду.
— Так пошли ко мне! — Он приветливо тронул Алексу за руку. — Княжескому дружиннику не годится голодать.
Они поднялись на галерею, и купец приказал отроку, неслышно подошедшему к ним из-за колонны, подать поесть, что найдется лучшего в это время в гостинице. Нашлось много чего — хозяин, хитрый хазарин Павша, содержал свою гостиницу как должно быть. Говорили, что гребет он куны лопатой, что уже третий клад спрятал и закопал в потайном, ему одному известном месте, которое не смогли заметить двое его сыновей, хотя следят за ним день и ночь, и держит он их в черном теле. Принес отрок на металлическом подносе, чеканенном мудреными накладными узорами, дичи и чеснока, сыра и куски пирога с зайчатиной. Рожден сидел и нетерпеливо ждал, пока его неожиданные гости насытятся. Когда же в могучей руке Бибо исчез последний кусок, он вздохнул и снова переспросил:
— Так что за дела погнали тебя, княжеского дружинника, в эти места и куда дальше держишь путь?
— А ты мне сам ответь, не встречал ли по дороге или где-нибудь персидского купца Абдурахманбека, который живет в далекой Бухаре? — вопросом ответил Алекса.
— Абдурахмана? Не припомню, — задумался Рожден. — Извилисты пути купеческие, многих людей знаю, однако же и ты знаешь — годами путешествую по свету, столько имен и товаров перекручивается в памяти. А что он сделал тебе, этот купец Абдурахман?
А когда выслушал всю историю, стал серьезен улыбчивым лицом, задумался.
— Купец получил твою девушку в подарок, он не виноват ни в чем, — сказал наконец. — И ты поведешь себя как грабитель и человек без чести, если попробуешь забрать ее силой. Другое дело — выкупить ее.
— Пробовали! — с горечью воскликнул Алекса. — Сам княжич Всеслав — пусть сберегут его Род и роженицы! — ездил к злодею просить за Березу. Однако…
— И ты не мог и не можешь в Полоцке найти себе девушку лучше твоей Березы? — удивленно спросил Рожден. — Ну, хотя бы тут, на этих просторах, где столько девушек в каждой хате?
Алекса опустил глаза.
— Не иначе приворожила она тебя, — раздумывал дальше Рожден. — Такое слышу в первый раз. Правда, в далекой Хвалисе и Багдаде рассказывают о любви парня-степняка и девушки, от этой любви парень стал безумцем и писал стихи, которые потом распевали на ярмарках и постоялых дворах древних Согда и Бактрии. Но это же сказки…
— Чему ты удивляешься, полочанин? — Бибо гневно глядел на купца. Он даже вскочил. — У нас, в горах, тоже есть сказки о любви. И люди учатся на них, и плачут от тех сказок, и ищут в своих сердцах искорки, которые высекали слова песен.
— Удивляюсь тому, как это вы, люди юга, так горячи сердцем. Мы же живем на неласковой земле, она требует от нас столько сил, чтобы выжить! Потому души наши заняты не любовью, а борьбой — за жизнь, за волю, за землю. В конце концов, это твое дело. Я же подумал было, что ты убил кого и теперь убегаешь от расплаты. Правда, ты сделал большее — покинул свой край ради девушки, пусть себе самой красивой на свете. Я этого не понимаю. Однако… мы все любим слушать чудесные сказки. Особенно их любят слушать там, куда ты идешь. Но как же ты идешь, не имея денег?
— У меня сильные руки и широкая грудь, я заработаю себе на жизнь, хотя бы на такую бедную, какую ты видишь. — Алекса оглядел свои полотняные, латаные-перелатаные штаны, рубашку, почти прозрачную от старости, — только на это тряпье хватило у него монет!
— Ежели ты охотно слушаешь сказки, купец, то подари своему земляку несколько монет, — вставил свое Бибо. — Ему они очень понадобятся.
— Деньги и нам, купцам, не достаются даром, — почесал затылок Рожден. — Тем более мы привыкли давать их с отдачей. А тут… Нет, денег я не дам тебе, — наконец сказал он. — Но я посодействую тебе как земляку. И другое — одержимым нужно помогать, они под охраной… кого только, не знаю? Сатаны, может?
Он прищелкнул пальцами, и знакомый гостям отрок приблизился к ним бесшумной походкой. Купец сказал ему несколько слов, и отрок исчез за дверью.
Вскоре послышались тяжелые шаги, и на веранду зашел толстый челядин с коротким кинжалом, заткнутым за широкий желтый пояс. Кинжал блестел на простой рубашке челядина, как дорогая заплата на сермяге.
— Как Арслан? — тихо спросил у него Рожден.
— Дальше он не пойдет. А хозяин отказывается брать: дорого просите, говорит, за эту падаль…
— Хорошо, — так же полушепотом ответил купец. Погладив длинную русую бороду, он весело воскликнул, глядя на Алексу: — Царский подарок хочу я тебе сделать, земляк! Для князя и его дружины везу я несколько коней. Но один из троих немного приболел. Я дарю тебе Арслана. Вылечишь — цены ему не будет.
Алекса не все расслышал, о чем шептались между собой купец и его челядин. Но горец, с его чутким, как у волка, слухом, все понял и склонился в насмешливом поклоне:
— Благодарю тебя, полочанин! Земляк, видишь, ошеломлен твоей щедростью. Кланяйся! — Он силой пригнул Алексу к земле.
— Ну что же, — Рожден встал. — Идите смотрите коня. А нам тоже время собираться. Завозился я с вами… Подготовил ли ты зелье для жертвенника? — строго спросил он у челядина.
— Все сделано, господин, — торопливо заговорил тот. — Тимьян, чебрец, еще на последний раз его осталось…
— Давай вот. Позавтракаем, жертву принесем богам и — в дорогу. А она немалая! Когда еще в Полоцке будем!
Алекса и Бибо вышли следом за челядином, спустились по отшлифованным до блеска ступеням вниз.
— Ловко придумал твой купец! — тихо зашептал горец. — Теперь слава о его щедрости покатится впереди него! Даже если та дохлятина, которую отдал нам, через час упадет и не поднимется, это уже не будет иметь значения. Главное — чтобы она была жива, пока держишь ее!
До Алексы только теперь начал доходить смысл подарка. Он остановился:
— Если конь не может идти, то зачем он?
— Я и говорю — зачем такой подарок? Живой шакал лучше мертвого льва. Пусть бы земляк дал тебе немного кунов или хотя бы один серебряный дирхем. Пошли лучше, пока твой щедрый купец не шепнул хозяину, кто ты. И правда, ежели он привезет тебя в Полоцк, князь щедро одарит его ради удовольствия покарать тебя на вашей главной площади.
Алекса вздохнул — да, теперь даже заступничество Всеслава не спасло бы его!
Он не знал, что Брачислава как раз в это время хоронили на громадном кургане и, несмотря на протесты епископа, был убит и положен в могилу белый конь, на котором любил возвращаться в Полоцк князь, победив в очередной битве…
Когда привели коня, неожиданно к ним сзади подошел Николай. Он всегда подходил, будто подкрадывался — мягко и неслышно. Даже сухие опавшие листья, шелестевшие под легким ветром, не выдали шагов византийца.
Он долго оглядывал коня — открывал пасть, трогал белые зубы, гладил, будто ощупывая, бока.
— Его нужно выходить, а это почти невозможно, — сказал наконец.
— Видишь? Я же говорил тебе — подлюга твой земляк! — толкнул Бибо Алексу в бок.
— Однако я возьму его, — как ни в чем не бывало продолжал Николай. — Может, мне поможет Мария Оранта.
— Ты… умеешь лечить коней? — вытаращился на него Бибо.
— И коней… и еще кое-что… Отправлять на тот свет без крика и шума, — равнодушно усмехнулся Николай.
Откуда-то из лохмотьев, страшным рубищем висевших на стройном смуглом теле, он достал три серебряных номисмы.
— На, держи! — передал Алексе. — Я беру эту дохлятину не даром. Это хорошая цена, спроси любого купца. Конь у вас все равно сдохнет. А мне он принесет хорощие деньги. Я остаюсь тут.
Алекса заколебался.
— Он и правда хороший конь, только болен. Может, я и сам его вылечу?
— Как хочешь, — так же равнодушно протянул Николай. — Оставайся и ты. Я займусь другим — буду помогать хозяину готовить еду. Такого повара он не найдет нигде.
— Почему ты хочешь тут остаться? — недоверчиво переспросил Бибо. Он смотрел на Николая с открытой неприязнью, а тот будто не замечал ничего, только время от времени тонкие губы его на смуглом худом лице складывались в насмешливую гримасу.
— Буду ждать. Буду собирать деньги. Что ехать на родину нищим? А может, и не поеду туда. Богатому всюду хорошо. Побуду здесь год — и постоялый двор станет моим. Нет-нет, без всяких глупостей! Я не отравлю хозяина — только одолею его. — Он еще насмешливее скривил губы. — Ну так как?
Алекса колебался. Конь смотрел мимо замученным лиловым глазом, бока его, мокрые и дрожащие, судорожно поднимались и опускались.
— Отдавай! — шепнул Бибо. — Я подарю тебе лучшего, хоть и этот — карабахской породы. Ну!
— Хорошо, — сказал наконец Алекса. — Бери его. Нам и правда нужно идти. К Хвалынскому морю…
Назавтра рано Алекса и Бибо двинулись дальше. Караванный путь клонился налево, они же отправились направо — туда, где ждали Бибо горы и откуда, как обещал он, путь к морю будет короче.
День за днем шли и шли они по дорогам, которые перекрещивались, расходились и снова сходились — то в широкую утоптанную дорогу, то в почти незаметную тропинку сквозь заросли колючих кустарников. Алекса был охотником, и это пригодилось: в силки, сделанные им, попадал то молодой заяц, то перепелка, и, изголодавшиеся на былых харчах рабов, они отъедались жаренным на горячих углях мясом, политым кислым соком из ягод. Немного мяса продавали по дороге — и мешки за их плечами увеличивались. К тому же Бибо во время одного из ночлегов наткнулся на гнездо горного хрусталя, из которого делают кубки для питья и ожерелья для женщин. Они продали его, а взамен приобрели медный кумган, в котором грели чай. Появились у них и обувь, и овчины, ночи становились все длиннее, и были они теперь нередко с изморозью, серебряными узорами ложившейся на черную овчину, что согревала их ночью. Из шкуры, пока они укрепляли камнями и глиной ограду в одном из селений, сшила им молодая вдова папахи — чтобы не стыли головы.
Дорога менялась — шла степь, потом начали горбиться вокруг желтые холмы, все выше и выше, далее потянулись каменистые острова… А ногам все больше давала знать о себе высота. И вот однажды Бибо показал вперед, глаза его вспыхнули, лицо засветилось:
— Горы!
Алекса поначалу не увидел ничего такого — облака толпились над краем неба, и были они с удивительными острыми очертаниями. И Бибо, схватив его за плечи, тыкал рукой вперед, показывая очертания гор, называя их по именам, — и тогда Алекса действительно увидел, что это вершины не виданных доселе гор, а белое — снег, который никогда не тает, потому что так высоки те вершины.
— Я думал, что они ближе к солнцу и там тепло, а тут, вишь ты, наоборот! — признался он, почесав затылок.
— Ты же сам видишь, что в горах холоднее! — рассмеялся Бибо. Он был сам не свой от радости — возбужденный, чуть не пританцовывал, порываясь обнять Алексу.
К вечеру его радость будто угасла. Переламывая в могучих руках хворост, он подолгу, застывая, смотрел на огонь и о чем-то думал.
— О чем ты мечтаешь? — вскоре спросил Алекса, нетерпеливо выхватив сухостой, потому что костер начал трещать и потихоньку гаснуть, не получив очередной порции. — Дома уже вот-вот будешь!
— Потому и думаю, — глухо ответил Бибо.
Он молча поел вареной фасоли (тут, в горах, им предлагали острый сыр или скудные припасы здешней земли — фасоль, бобы, горох), закутавшись в овчину, лег неподалеку от Алексы.
Полочанин не стал беспокоить спутника, помыл миски, сделал себе ложе из веточек молодой сосенки.
Тьма окутала их сразу, как только спряталось за холмы солнце, и начало резко холодать. Малиново-серым светился костер, стальной пепел быстро затягивал его. Пронзительно перекликались птицы.
— Мне нужно убить его, — сказал вдруг Бибо.
Алекса не отозвался, только повернулся на бок, готовый слушать. И Бибо понял это, заговорил глухо и прерывисто:
— Все четыре года… жил этим. Кинжал в грудь предателю — и все! А только теперь задумался — как жить потом? Брат же мне родной… младший!
— Так он же… он предал тебя. Вспомни, сколько пережито в рабстве. А мог бы там и остаться навечно! — Алекса не выдержал, сел.
— А ты — убил бы?
— Убил бы! — твердо сказал Алекса. — А что брат — это еще хуже. Такого первым, чтобы не коптил небо.
— Правильно… — вздохнул, укладываясь, Бибо. — И я так думаю. А вот горло что-то перехватывает, не продохнуть…
Горы поднимались все выше и выше. Скудной становилась растительность, и более каменной делалась земля. Она уже не впитывала человеческий шаг, а будто выталкивала его, и он гулко отзывался в нерадостных, тоже враждебных высотах. По крайней мере, так казалось Алексе. Шли они, стараясь меньше попадаться на глаза, прятались, когда ехали навстречу то крестьянин на ишаке — маленьких, немного смешных, но выносливых животных Алекса увидел впервые, — то воины в высоких папахах, в черных плащах, перетянутых серебряными поясами с большущими бляхами, на выхоленных, любовно досмотренных конях.
Бибо глядел вослед воинам потемневшими глазами, гортанно причмокивал:
— На коня сяду! Поглажу его, вах! У хорошего коня кожа атласная, мягкая, как у женщины! Седло закажу — горы содрогнутся!
— Ты и правда про коней как про женщин говоришь, — не выдержал Алекса.
— Женщина — само собой, но добыть ее легче, чем хорошего коня. Конь — друг, он не предаст, не станет хныкать и пилить сердце!
Алексу не обижали такие разговоры. Каждому из них — свое. За этими огромными, неприветливыми, опасными горами — Хвалынское море, а за ним… Там все пойдет легче, он доберется и до Джургеня[47], и до Бухары…
Дышать становилось труднее — воздух резкий, будто из ледника, — резало в груди, ломило зубы от речной воды, бешено мчавшейся по скользким камням.
В харчевнях подавали кислое густое молоко, сотовый мед, куски баранины, щедро посыпанной жгучей красной мукой — перцем. Бибо ел, пряча лицо, заросшее густой рыжей бородой. Они с Алексой приобрели, как все тут, широкие плащи из валяной шерсти, плотные и теплые, которые не пропускали ни дождя, ни стужи.
Однажды они незаметно сидели в углу харчевни. Дверь широко раскрылась, в тесный, сложенный из грубых камней дом ввалился небольшой отряд. Впереди шел немолодой уже, статный горец в белом шерстяном плаще, в темно-синем суконном кафтане, густо расшитом серебристыми узорами. Ножны, усыпанные блестящими, будто толчеными, камешками, ярко сияли при свете факелов, с которыми шли его спутники.
Он что-то выкрикнул хрипло и повелительно, и тут же засуетились хозяин и его сын. На улице тоже поднялась суматоха.
Прибывшие расселись вокруг очага, греясь, громко разговаривая. Бибо, глянув на них, еще больше сжался, закутался в плащ, прячась за Алексу.
Через некоторое время на широкий стол, вынесенный к очагу, начали ставить миски с вареной фасолью, сыр, ореховые колбаски, вяленые кисти винограда. Запахло молодым вином, которое наливали в небольшие широкогорлые кувшины из кожаного мешка. Снова что-то коротко сказал старший, и хозяин побежал к двум путникам, показал на стол, приглашая.
Алекса глянул на Бибо, тот шепнул ему:
— Я — болен, скажи им, объясни!
Алекса, как мог, пробовал объяснить, но старший возмущенно воскликнул что-то, и остальные бросились в угол, пробуя выгнать оттуда невежд, которые осмелились отказаться от приглашения.
Но тут Бибо вскочил, выхватил из-за пояса широкий нож, оскалив зубы, заревел возмущенно и дико. Алекса вскочил тоже, лихорадочно вырывая нож из ножен. Загремели, падая и разбиваясь, черные глиняные мисы…
Воины залязгали кинжалами и ножами, но вдруг старший дал им знак остановиться.
Подошел к двум путникам, долго вглядывался в Бибо, — тот стоял, не опуская взгляда.
— Биболат? — спросил коротко.
Бибо согласно кивнул. Неожиданно для всех они обнялись, потом заговорили быстро-быстро, перебивая друг друга. И удивленный Алекса увидел, что светлые глаза друга наполнились слезами, он склонил голову и долго молчал, а потом поднял ее и начал громко читать неизвестную Алексе молитву. Остальные сбросили шапки и стали повторять за Бибо незнакомые, но наполненные тоской, болью и счастьем слова…
Встреченный ими в харчевне человек оказался родичем Бибо — женат он был на одной из его двоюродных сестер. Этот человек и рассказал Бибо о том, что прошлой зимой, когда в аул приехал начальник княжеской охраны — тот самый младший брат Бибо, — случился обвал. Камнями был засыпан весь край аула — и дом Бибо тоже. И под тем каменным обвалом погибли отец и мать Биболата, как называли тут Бибо, его брат, а также сестра, самая младшая, которую не успели выдать замуж… «Божья кара на нем, но зачем погибли другие?» — подумал Алекса.
Целую неделю из аула в аул возили Бибо и его гостя. Родичей — близких и далеких — оказалось тьма, и все они друг перед другом старались оказать уважение чудом уцелевшему потомку уважаемой тут, в горах, семьи.
— Я не сказал им правду, — признался Бибо Алексе. — Раз погиб Бекбулат, зачем его поносить? Я сказал, что упал в пропасть и разбился, а спасли меня купцы и силой, бесчувственного, вывезли отсюда…
В горах лежала зима, когда Алекса выбирался из гостеприимного аула. Трещал снег под бурками, голубые тени прыгали на ослепительно белой дороге, зеленоватые шапки гор неподвижно и величественно возвышались вокруг. Бибо сдержал слово — подарил другу гнедого, в белых яблоках и с белой звездочкой на лбу скакуна.
Тяжелые переметные сумы висели на его боках. Лежал там длинный и плоский хлеб, который пекут в здешних очагах, твердые как камень сыры, кожаные сапоги и подстилка из шерсти.
— А может, останешься тут? Красавиц и у нас хватает, Пилигрим Любви! — в последний раз проговорил Бибо.
И, как всегда на эти слова, отрицательно покачал головой Алекса.
Он повез с собой пластинку из халцедона, на которой был вырезан гриф — как знак рода Бибо, чтобы тут, в горах, оберегали его законы гостеприимства.
Бибо дал ему провожатого — парня-подростка, который должен был провести не привыкшего к горам полочанина мимо скрытых в снегу пропастей, ледяных трещин, уберечь его от камней, которые могли в любую минуту скатиться на дорогу. Нет, скорее это была тропинка, протоптанная в снегу лошадьми и людьми, и сколько дней нужно было ехать по ней, пока она выведет вниз, к теплой и зимой долине, где вечнозеленые деревья полощут в синем тумане листву? Об этой ласковой, могуче плодородной земле Бибо рассказывал с увлеченностью юноши, когда тот говорит о возлюбленной. Сам он там, внизу, не бывал — оттуда приходили отважные купцы за золотом, которое здесь, в горах, ловили на косматые шкуры баранов, опуская их в быстротечные прозрачные речки, богатые золотыми россыпями. В потайном узелке в хурджине лежала почти пригоршня тусклых желтых дробинок — еще один подарок щедрого алана Бибо.
Тут, в горах, новости передавались с непостижимой, необычной быстротой. Пилигрима Любви, как прозвал его Бибо, встречали гостеприимно, как близкого человека, а в одной их харчевен молодой поэт, подыгрывая себе на барабане, пел песню о любви, которая позвала на край света и за которой идет, как на смерть, русый юноша с голубыми глазами.
Парень-провожатый перевел его слова, и Алекса удивленно подумал, что человеческое воображение шире, чем простая, обычная жизнь. Может, Береза показалась бы тут, меж смуглых темноволосых женщин с горячими черными глазами, чересчур холодной, бледнолицей, но фантазия певца и поэта сделала ее ослепительной красавицей, чьи глаза заставляют гаснуть на небе звезды… Неправда это, звезды холодные и ледяные, как и горы вокруг, и нет им дела ни до человеческой жизни, ни до хлопот людских! И он, Алекса, никакой не славный витязь и не герой. Однако… Он уйдет, а песня останется. Останется тут, в этих горах, среди людей, — как частица его жизни, его души…
В тот вечер вроде другими глазами посмотрел окрест. И белое, со множеством багряных, розовых, синих оттенков ущелье стало ближе, а звуки, что слышались то справа, то слева — тоже ранее чужие, враждебные, — приобрели таинственный смысл. Это разговаривали горы. О чем говорили меж собой могучие, острые, как сабли, вершины? Что они знают о людях, о вечности? Он этого никогда не узнает. Но зато знают — они. Знают и о нем, о его судьбе, его дороге…
Однажды, после того как минули перевал, провожатый распрощался с Алексой. Далеко внизу лежала долина. Казалось, горы наконец разомкнули свою каменную пасть, насобирав серых неприветливых камней.
Долина внизу лежала синевато-серая, очертания ее размывались вдали. Влажным, пахучим теплом дышало оттуда.
— Вот она, — коротко сказал провожатый и, не оглядываясь, поскакал назад, в белый туман, который стлался над тропой.
Зима была и в долине — кое-где на полях под утро выпадал снег и замерзали лужи, но ближе к полудню все таяло и звонкие ручьи размывали дорогу так, что приходилось собирать сучья, гатить, чтобы перебраться вместе с конем.
Алекса заплатил надлежащую порубежную пошлину и ехал спокойно — дорога была оживленной, множество народа сновало туда-сюда. Часто проезжала дорожная охрана, проверяла, имеет ли путник кожаную отметку об уплате пошлины, не случилось ли какой беды.
Теплый дождь омывал зелень — ее в самом деле было тут в избытке, ограды так и ломились от кустарников с гладкими, блестящими листьями, от молодых темно-зеленых деревцев, где еще висели — на самой вершине — забытые оранжевые плоды. Все вокруг будто только и жило ожиданием тепла, чтобы потянуться навстречу солнцу, налиться сладким соком… Алекса впервые попробовал лимон, слышал, что сок его, разбавленный водой, успокаивает лихорадку, заживляет раны, поел каких-то сладких ягод с косточками — они остры и пряно пахли мятой, — никак не мог запомнить, как их называли тут. Удивлялся, что ягоды пережили зиму, а потом вспомнил бруснику, которая в бочке с водой стоит аж до березозола — марта, и улыбнулся: чудеса есть повсюду, только вот на привычное не обращают внимания.
Он ехал, и весна все больше заявляла о себе: тонкая, пушистая, выползала на обочинах трава, желтели первые робкие цветы, вились над ними труженицы пчелы. Уже степь лежала перед ним, гулкая, как бубен, степь, желавшая, как все живое, красоваться под огромным небом, радоваться свету и солнцу.
Все суше и суше становилось, и нужно было запасаться водой в кожаный мешок, где раньше плескалось вино, и, уходя от дороги на ночлег, класть рядом кинжал. Все более цепкими становились взгляды встречных молодцев — не то воинов, не то воинственных кочевников.
Дыхание пустыни, еще далекой, чувствовалось во всем — реже встречались селения и города, редели купы деревьев на горизонте, желтая, глинистая земля кое-где чернела пустотой, трещины разбегались в разные стороны, будто по глиняной чаше после удара камнем. А главное — ветер. Сухой, колючий, он налетал исподтишка, вырывал из-под коня горсть вялой травы, высоко вскидывал хурджины, залепливал глаза пылью, а волосы делал жесткими, будто вымоченными в глине.
Алекса ехал в Бакунэ[48], город назвали так из-за ветров — город ветров, оттуда отправляются корабли через Хвалынское море.
Там, за морем, начинались города, о которых уже тут, в горах, говорили с уважением, — Мерв, Ургенч, Нишапур, Газна. Там лежала и Бухара. Бухара священная, а в ней, если добрался живым, жил купец Абдурахманбек, и среди многих его жен и наложниц была пленницей — она… Здесь, среди этих степей, взгляд давно не встречал родной березы. Сможет ли она, тихая, задумчивая красавица, прижиться там, на жаркой и неласковой чужой земле?
Конь — Алекса назвал его Болотом — тоже будто слабел в этом непривычном суховее, что частенько задувал и ночью и днем. Теперь, проскакав полдня, он, уставший, с потными лоснящимися боками, долго не дотрагивался до еды, лежал, настороженно глядя на хозяина умными лиловыми глазами. Большой караванный путь давно отклонился на север, потому харчевни у дороги встречались не часто: в ханстве было неспокойно.
Чаще всего ночь настигала Алексу внезапно, он никак не мог привыкнуть к тому, что солнце, едва зайдя за какой-то далекий холм, проваливалось куда-то в подземелье и мгновенно на темном, будто бархатном небе высыпали крупные, искристые звезды. Сразу же и холодало.
И, задыхаясь днем от пыли и жары, Алекса ночью плотнее кутался в овчину и жался к костру, который старался разложить в ложбине, чтобы не заметил пламя какой-нибудь лихой глаз.
Однажды, когда черная, гулкая тишина казалась ему арканом, затянувшим горло, он услышал крик. Что-то непонятное происходило на дороге, откуда он недавно сошел. Прихватив лук и стрелы, Алекса незаметно прокрался на шум и возню, которые не утихали, а, наоборот, усиливались. Крики, стоны, глухие удары… Постепенно, напрягая зрение, он разглядел — два человека били изо всех сил третьего, тот катался по земле, беспомощно вскидываясь и снова заваливаясь назад, потому что был, вероятно, связан. Еще одна неподвижная фигура стояла, понурившись, возле двух коней.
Алекса хотел бесшумно отойти, но тут снова послышался стон, — нет, это был уже хрип, предсмертный, отчаянный. И он не выдержал — быстро нащупал стрелу, сильно откинулся, выбирая устойчивое положение.
Стрела коротко запела, потом послышался вскрик. Один из нападавших взревел и, согнувшись, начал выдирать стрелу из груди, это ему не удалось, и он тяжело рухнул на дорогу. Второй нападавший испуганно отскочил, бросился к лошади.
Еще одна стрела с коротким присвистом вырвалась из лука. На этот раз Алекса промахнулся, всадник стремительно помчался прочь, и, внезапно ударившись о дорогу, с пронзительным криком потащился за ним, привязанный, видимо, толстой веревкой, еще один пленник. Так и исчезли они в ночи, неизвестный всадник и человек, которому не суждено дожить свой век спокойно и суждено ли вообще дожить до утра. Вторая лошадь испуганно кинулась по пустынной дороге и быстро исчезла в темноте.
Алекса прислушался, потом торопливо подошел к человеку, который лихорадочно рвал путы на ногах, пробуя освободиться. Второй, раненный стрелой, лежал неподвижно.
Так Алекса познакомился с молодым самаркандцем Нигматом, которого вместе с другими резчиками и каменщиками нанял для украшения джума-мечети один из ширванских ханов. Два года работал в Бакунэ резчик, а когда завершена была мечеть, выпросил двух резчиков родич хана, чтобы украсили они и мавзолей отца. Однако Нигмат сбежал — по договору он должен был вернуться полгода назад.
После первого побега его поймали и не сильно наказали. Но это был уже третий побег, и разъяренный хан отправил за ним стражу с наказом — убить непокорного!
— Жизнь мою хан хотел забрать себе и утолить ненависть, — однажды, уже много дней спустя, признался Нигмат. — А ты вернул ее мне, брат!
Круглолицый, черноволосый, подвижный, как солнечный зайчик на воде, Нигмат с первого же дня взял на себя приготовление еды и нехитрые хозяйские хлопоты. Они, плохо понимая друг друга, все же договорились до Хорезма идти вместе, так более надежно и спокойно.
В Бакунэ Алекса впервые увидел море. Серо-зеленые волны набегали и набегали на каменистый, скользкий от лохматых растений берег; продолжительный, нескончаемый ветер, солонивший губы, дул с необъятных пространств, и белые гребешки пены постоянно вздымались на изменчивой, слепящей от солнца воде.
Целых три недели выжидали они, пока какой-либо корабль пойдет на Красный берег — оттуда шла дорога на Хорезм и Бухару. Нигмат хотел отправиться вдоль моря на север, потому что, как обронил он, ни единой монеты не звенит у него в хурджине, да и хурджина тоже нет.
— Я не хочу висеть камнем на твоей шее, пусть поможет тебе Аллах, великий, милосердный! — сказал он, собираясь распрощаться.
Однако Алекса настоял, чтобы ехали они вместе. Коня пришлось продать, и денег на проезд хватало.
— Моя жизнь — твоя жизнь! — сказал растроганный Нигмат. — Может, приведется отблагодарить и тебя как положено!
Он не знал, а может, забыл, что слово владеет таинственной силой — бывает минута или мгновение, когда оно, брошенное в свет, как камешек, вызывает обвал — невидимый, неслышный, и продолжается он годы…
И было море, и были дни и недели отчаяния, когда, казалось, нет спасения, когда черные валы бросались на ладью и пробовали утопить ее в страшной бездне, над которой то летело, то затихало в безветренные дни слабое творение рук человеческих. И кончились припасы еды и питья, и не осталось у Алексы ни единой золотой дробинки, что дал ему Бибо. И когда, казалось, оставалось только лечь и умереть, увидели они долгожданный берег.
Однако и на этом путь не кончался. Наоборот: самое страшное лежало перед ними — пустыня.
Впервые Алекса видел пустыню. Она действительно ошеломляла не привыкшего к ней человека. Огромное пространство. Под ногами — серая, расколотая трещинами, белесая площадка, что блестит под солнцем, будто отполированная. И так — намного верст вперед.
— Это такыр, — показывая вокруг, объяснил Нигмат. — А это барханы. — Он еще раз показал на огромные и немного поменьше кучи песка, разбросанные аж до самого края пустыни, лежащей перед ними.
— Сохрани меня Перун, это — как блин. Что же тут — ни возвышенности, ни долины, только вот это под ногами? — показал вниз Алекса.
— Да, сколько будем идти — сплошь пустыня. И чем дальше, тем страшнее она. Хорошо, что начали мы свой путь теперь, ранней весной, когда нет страшной жары. Видишь, вон саксаулы — они нам дадут топливо для костра, и мы обогреемся. Человек живет и тут. Он, человек, повсюду живет, — философски заключил Нигмат.
За ними оставалось море — оно было неприветливым, на синих волнах пенились гребешки, белые и зеленоватые. Глухо шумело вокруг, терся песок о глиняную площадку, и Алекса понял, почему здешняя земля такая отполированная. Кое-где блестели круглые ямки — в них также стояла вода. Может, и она была такой же горькой и непригодной для питья, как и вода этого неприветливого моря, — Алексе всё время мерещилось, что вот сейчас оно нагонит их и с ревом обрушится, поглотит навеки. Однако они с Нигматом шли и шли по пустынной земле, по которой скользили ноги, а море оставалось в берегах, только шум его становился все тише, и уже не угроза слышалась в нем, а какая-то жалоба, будто у зверя, которого заключили в огромную клетку…
Все с большим интересом Алекса смотрел вокруг.
Необычайно прозрачным, как бы светоносным был воздух, и от этого все будто бы тихо светилось — и земля, и растения. Вот в сторонке показалось здание — четыре колонны одиноко окружали провалившийся купол. На стене ослепительно заблестели разноцветные плитки. Когда подошли ближе, Алекса увидел — это узоры. Витиеватые, они будто парили в воздухе. Было особенно печально, что эта красота живет только для ящериц и змей, которые, шурша, поползли прочь, когда они зашли в развалины, чтобы немного отдохнуть.
— Это мазар — кладбище, здесь когда-то был похоронен знатный человек, может, даже хан, — объяснил Нигмат. — Хан — это как ваш каган, ваш князь.
— А что с ним случилось? — поинтересовался Алекса, тяжело снимая полотняный мешок с сушеными фруктами и лепешками, которые они заработали, три дня замешивая глину и навоз для кирпичей в одном из глухих селений.
— Кто знает. Тут многое случалось, — задумчиво ответил Нигмат, собирая тонкие былинки для костра и огнивом высекая искру. — Вот попьем чаю, пойдем дальше.
Стена отбрасывала на песок косой треугольник тени, и они сели под ней. Высоко-высоко, в прозрачном небе, проплыли клином журавли.
— Первые птицы. Вскорости оживет пустыня, посмотришь тогда, как тут все расцветет, — сказал Нигмат, бережно бросая в черный, закопченный кумган щепотку черного чаю.
Алекса долго провожал взглядом журавлей. Так вот где кружат они, прежде чем прилететь на Двину, в их Полотчину. Вот что лежит под их крыльями — бесконечный блин пустыни, старые, заброшенные крепости и кладбища былых владык! Попив чаю, он не выдержал, пошел внутрь, за стены. Там кроме мавзолея высились остатки бывшего дворца — высокая когда-то башня, к ней примыкали длинные коридоры. Бойницы, ступени лестниц, арки — все сделано из сырцового кирпича, уже выщербленного временем. В нише у высокого разрушенного окна — фигурки из кирпича. Он подошел, потрогал — женщина кормит ребенка, лицо у нее едва намечено, но формы тела покатые, будто налитые силой. Дальше, во мраке галереи, видны разбитые сосуды.
В таких привозили вино в Полоцк чужеземные купцы. Были видны кости животных, кучи пепла. Он отправился дальше.
— Куда ты? Такие места любят злые духи — джинны! — закричал снизу Нигмат.
Алекса, разглядывая следы далекой, непривычной жизни, незаметно поднимался вверх. И теперь он стоял меж стен, у которых не было крыши, стен, от которых сохранились только развалины.
Среди черного запустения сияли неожиданно яркими, живыми красками росписи на стенах. Древние люди в необычных одеждах, плащах ехали на удивительных зверях, натягивали луки, танцевали. Лица мужчин и женщин, сильно потертые ветрами и солнцем, временами были удивительно выразительны, и Алекса жадно смотрел вокруг, будто хотел навеки сохранить в сознании увиденное. Только в церкви видел он раньше такие рисунки, но в церкви были иные святые, а людей с луками и стрелами, танцовщиц там не было никогда. В углу лежали кожаные свитки — это, видимо, были какие-то записи, однако они уже почти истлели. Что остановило тут жизнь — болезнь, война или гнев богов неожиданно обрушился на тех, кто некогда жил в этих стенах, ел, пил и смеялся?
Послышались шаги. Это, испуганно озираясь по сторонам, спешил наверх Нигмат. Он и вправду ждал, что увидит тут джинна, или одного из нечистиков-ифритов, или мертвого уже путника, потому что лицо его, когда он увидел Алексу, засветилось радостной улыбкой.
— Почему ты не откликаешься? — с упреком сказал он.
— Посмотри. — Алекса вместо ответа повел рукой вокруг.
— Вай-вай, какое это чудо! — восторженно поцокал языком Нигмат. — Я слышал, что в давнее время здесь, возле караванного пути, был город. Может, это он и есть?
Алекса увидел неподалеку вылепленную из какого-то белого, не известного ему материала голову танцора: узколицый, тонконосый человек с черной кудрявой бородой в шапочке. А над шапочкой — козлиные уши. Алексе только теперь стало жутко — как раз таким изображали полоцкие иконописцы черта, который приходит за душой человека, много нагрешившего.
— Пойдем отсюда. — Он потащил за собой Нигмата, и они быстро вышли из дворца.
На возвышении, возле их погасшего костра лежала змея, она лениво подняла голову и неохотно поползла в недалекую лазейку возле большого куска бирюзовой глазури, — видимо, ветром сюда занесло одну из плит дворца.
Они молча проводили ее взглядами и начали собираться. Собственно, сборы были недолгими — затолкали в мешок остатки лепешки, бережно завернули в несколько слоев плетенку с чаем, положили наверх кумган, — и снова в дорогу.
Ночью Алекса вскочил. Какой-то непонятный гул пронесся над пустыней, и он все усиливался, нес тревогу, вроде бы где-то рождался смерч. Вокруг безлюдно, только огромные звезды низко висели над землей, а теплый песок под ними мягко светился в своем сонном, недвижимом царствии.
— Это бархан поет, — сонно сказал Нигмат.
— Что? — не понял Алекса.
— Песок поет. Ветер поднялся, а когда поднимается ветер, бархан — есть тут такой в Каракумах — начинает петь. Я слышал его раньше. Спи.
Нигмат повернулся на другой бок и сразу заснул. Правда, легли они не так давно, сильно устали.
Ночью идти было легче, воздух не стал прохладнее, нет, он только утратил свою невыносимую жгучую жару, и караванный путь твердо ложился под ноги. Они свернули, когда услышали колокольчики, — это значит впереди шел караван. Они боялись караванов, хотя идти вместе было бы легче. Однако человека здесь следовало бояться больше, нежели смертельной жары или неслышимой в песке змеи, что скользит стремительно и напоена ядом смертельной силы, более страшным, чем у гадюк в полоцких лесах, — Алекса теперь знал это хорошо.
Они шли не так долго, но вокруг все изменилось до неузнаваемости. В пустыню пришла весна, зацвело все, в чем хотя бы немного теплилась жизнь: цвели колючки, корявые саксаулы — деревца, искривленные постоянной непогодой, цвели акации возле юрт кочевников, куда они сворачивали с дороги.
Нигмат учил Алексу языку фарси — удивительно легко давались полочанину слова чужого языка, и он учил их яростно, будто это обещало какое-то спасение в будущем. А Нигмат был рад этому и много говорил о родных местах, о славных городах Бухаре и Самарканде. Рассказывал про обычаи народов, населявших древний Согд и Бактрию, про то, что персы в его родных местах когда-то поклонялись Огню и богом их был Зардуштр. Однако вот уже несколько поколений как захватили земли персов кочевники — бедуины, и они принесли лучшего бога — Аллаха и его наместника на земле — Магомета.
Сам Нигмат, как праведный мусульманин, старательно исполнял обряды. Несмотря на далекий путь, нес он в мешке маленький, только поставить колени, коврик, сплетенный из тростника, и старательно молился по нескольку раз в день. Так же тщательно совершал он обряд омывания, стараясь отойти в это время от Алексы и побыть одному. Однажды это чуть не привело к большой беде. Едва отошел Нигмат за невысокий бархан, держа в руке малюсенький кумганчик, как подул — сначала не очень сильно, но с каждым мгновением все сильнее — сухой, скрипучий ветер. Прямо на глазах у Алексы все вокруг заволокло клубами пыли, песка, покрылось мглой, поплыло… Он бросился на землю, сдернул с себя овчину, чтобы как-то спрятать глаза от жгучей, резкой, как битое стекло, песчаной смеси, накрыл голову, упав на колени. Стоило ему хоть на мгновение высунуть голову, как нос и рот забивало сухой, колючей пылью, и он сжимался, стараясь закрыться от этого неожиданного смертельного ветра. По телу его, сдирая до крови, нёсся песок, но голова была закрытой, страдание, которое нес ветер, было нестерпимым — рот и глаза были забиты пылью. Время не двигалось, нет, оно просто остановилось из-за этой песчаной бури, и казалось, все это будет длиться вечно, всегда. Всегда он будет лежать вот так, задыхаясь, всегда, до Страшного суда, будет вот так не хватать воздуха, и даже слеза не в состоянии пробиться сквозь этот страшный шквал… А может, это и есть Страшный суд, может, за все его прегрешения занесло его на край света и вот так беспощадно теперь молотит и уничтожает? Он вспомнил: говорил Нигмат, что в пустыне бывают смерчи и в каждом из них поселяется джинн. Может, правда эти джинны, эти нечистики обрушились на него, но он все еще живой, все еще колотится, бешено стучит сердце…
Наконец вокруг вроде начало утихать. Он сел, протирая кулаками глаза и пальцами доставая изо рта песок и пыль. Язык распух, трудно было сказать хотя бы слово, он начал озираться, но нигде не видел Нигмата, и страх овладел им, страх остаться одному в этой бескрайней пустыне, в песках, где блеклое небо во время таких песчаных бурь сливается с землей… И он попробовал закричать:
— Нигмат!
Крик был почти беззвучным, он затерялся тут же, возле Алексы. Немного прочистив горло, закричал вновь. На этот раз что-то испуганно метнулось прочь. Может быть, какая-то ящерица тоже пряталась во время бури рядом? Но никто не откликнулся. Тогда он вновь закричал — безнадежно и долго. И никто не отозвался в ответ…
Надвинулась ночь. Он недвижимо сидел, боясь отойти от дороги — как бы не потерять ее. Барханы повсюду одинаковы. Пойти вперед — значит заблудиться в них и никогда не возвратиться назад. К тому же он надеялся — Нигмату легче будет искать. Ему привычнее здешние места, он как-то различает эти барханы, такие одинаковые для Алексы, по звону колокольцев слышит, какой идет караван. Хороший помощник ему этот сероглазый парень, всегда веселый и услужливый!
Мгновенно опустилась на землю ночь, крупные звезды высыпали на небосклоне. Алекса неохотно разжег костер, сломав для этого узловатое, почти распластанное по земле деревце, что росло невдалеке. Кремень высекал искру за искрой, но костёр не хотел загораться, будто без Нигмата он потерял силу. Однако наконец огонек затеплился. Алекса вскипятил воду, чутко слушая ночь, и положил возле себя кинжал. Огонь был ныне врагом — виден издалека, и кто знает, кому он приглянется! Но огонь мог заметить и Нигмат, и ради него рисковал Алекса, потому что не хотел верить, что пустыня поглотила спутника, к которому он действительно привязался, как к родному.
Ночь шла, а Алекса все жег костер, и, может, уже весь сушняк вокруг был сожжен, а искать чернобыльник ночью становилось все труднее. И только когда немного зарозовелось небо на востоке, до Айексы донесся слабый крик:
— Эй-вай!
Показалось или в самом деле кто-то кричал? Алекса вскочил, закричал что было сил. Крик через некоторое время возвратился, а потом приблизился. Из-за бархана выступила чья-то фигура, и это был Нигмат, голос его был радостным и одновременно усталым:
— Э-гей-а-а!
Алекса, забыв обо всем, бросился навстречу другу:
— Братец, братец ты мой!
Он обнял Нигмата за плечи, тряс его изо всех сил, и слезы катились по лицу, падали на грудь, на плечи Нигмата.
— Нашелся!
Он говорил на своем языке, однако Нигмат понимал его, и он в свою очередь обхватил Алексу за плечи и сказал со своей всегдашней улыбкой:
— Пить дай, а то пропал совсем Нигмат!
Они подошли к костру, и Нигмат первым делом погасил слабенький огонек, пощупал кумган.
— Горячий!
Он хлебал чай жадными, большими глотками, потом остановился:
— Колодец не скоро, беречь нужно!
Бережно заткнул деревянной пробкой корчагу, в которой они хранили воду, поднял на плечи мешок.
— Айда, пока не поздно. Саратан начинается, слышишь, саратан! Нужно подойти к ближайшему селению, там поживем до осени.
— Саратан?
Алекса жадно ловил незнакомое слово.
— Пошли, в дороге расскажу.
Небо стремительно светлело, наваливалась жара, ей будет полон весь день. Идти становилось все труднее, и, видимо, близок был он, этот саратан, что сжигает растения и деревья, огненным океаном обрушивается на землю. Горе человеку, который не может напоить свой урожай! Солнце расплавит все живое, что не оберегает вода, ибо так дорого стоит она в этих местах. Солнце коварное, оно выжигает и воду, оставляя соль, земля просаливается, становится белой, и жизнь покидает ее. Чтобы вернуть такую землю к жизни, нужна вода — ею промывают засоленный участок, он снова набирает силу и может рождать растения. Здесь же, в пустыне, где нет воды, нет и настоящей жизни. Правда, когда-то вода была здесь, об этом свидетельствуют древние крепости и города. Вода приходила к ним по каналам, которые питала река. Однако река капризная, она меняет русло, и приходится прокладывать каналы снова и снова…
Еще рассказал Нигмат, как, застигнутый песчаной бурей, он потерял дорогу и, надеясь добежать до Алексы, пошел в другом направлении, но, поняв, что заблудился, скоро остановился и ждал, пока можно будет искать дорогу.
Еще две ночи шли они, а днем искали хоть небольшой тени и ложились спать, разгоняя на месте ночлега ядовитых скорпионов и змей, копая под чахлым деревцем яму и затеняя ее всем, что было у них — ковриком, четырехугольниками мешков, обвешиваясь со всех сторон и палками закрепляя свои нехитрые пожитки, чтобы не сорвал их нежданный вихрь. Ложились спать просто на землю, в теплый еще с ночи песок, а вокруг Нигмат непременно стелил волосяной аркан, сплетенный им по дороге из остатков верблюжьих и конских волос, которые время от времени, зацепившись за чернобыльник, попадались на обочине.
— Простую веревку змея или скорпион переползет, — объяснял он, — а волос жесткий, она начнет ползти, наколется и — назад!
С каждым днем все больше выгорала пустыня, и однажды, когда они, закрывшись от солнца, молча сидели в ложбине, Нигмат показал рукой:
— Каракурт!
Алекса глянул на землю, однако не увидел ничего.
— Вот же! Паутина!
И правда, в затененной мышиной норке едва слышно вздрагивала тонкая паутина. Пестрая муха, пролетая мимо, зацепила нить паутины. Мгновенно из глубины норки выкатился черный бархатный шарик. Паук дернул за паутину — муха забилась в ней, рванула крыльями, но в этот момент ее облепила капелька прозрачной липкой жидкости. Паук, обрывая одни нити и подтягивая другие, быстро затащил муху в глубину логова.
— Берегись! — показал Нигмат. — Укусит, и твой Перун не спасет тебя от смерти!
— Может, твой Магомет спасет тебя?
Нигмат вскочил, ноздри его раздулись, дыхание стало быстрым и тяжелым.
— Если скажешь еще слово о пророке — зарежу!
И Алекса вскочил, глаза его налились гневом.
— Ты первый начал!
Некоторое время стояли они друг перед другом, сжимая кулаки. Солнце жгло их головы.
Наконец Нигмат обмяк, опустился на землю, накрылся ковриком. Алекса вытер ладонью вспотевшее, взмокшее лицо. Хотел глотнуть воды, но подумал: «Нехорошо, мало ее» — и тяжело мучился жаждой до самого вечера.
Потом они примирились и отправились дальше.
Однажды под утро, устало отыскивая, где бы устроиться на отдых, они заметили стены. Собственно, увидел их своим острым глазом Нигмат и обрадованно воскликнул:
— Люди! Юрты!
Им и правда нужно было искать пристанище: в последний день они так и не смогли уснуть, от жары, а колодец, до которого добрели, оказался соленым, около него лежали два скелета, а неподалеку разбросаны были кости верблюда — бо́льшую часть их растащили дикие звери. Нигмат обошел скелеты, высматривая, не найдется ли возле них что-нибудь полезное, но такового не нашел и, повозившись немного у колодца, попробовал воду, со злостью плюнул и скомандовал идти дальше. Они побрели, им обоим не давала покоя мысль — вода кончалась, а что, если и следующий колодец окажется негодным? Алекса когда-то пробовал пить неимоверно соленую воду, но и умирая от жажды, ее нельзя было брать в рот, потому что после нее нестерпимо хотелось пить. Они берегли каждую каплю воды, даже Нигмат теперь во время молитв умывался песком, а не водой. По-видимому, хотел убедить Аллаха, что он, как и прежде, исполняет все его заветы.
Завидев стены, они прибавили скорость, но жилье как бы постоянно удалялось, а солнце, поднимаясь выше, немилосердно жгло. Шли и шли, обливаясь потом, а с ним, казалось Алексе, таяли силы, да и желание двигаться дальше.
Возле дувалов — глиняных оград селения — огненная лавина скосила-таки их. Алекса упал, теряя сознание. Последним, что промелькнуло в голове, — мысль об овцах, которые, лежа возле глиняных хижин, испуганно блеяли, глядя на пришельцев, и надежда на то, что Нигмат, может, окажется сильнее и доползет до селения, которое дразнило вот уже полдня и теперь погружается во тьму…
Когда он открыл глаза и немного пришел в себя, увидел, что лежит на шкуре и в рот ему потихоньку льется что-то кислое и терпкое. Не знал, что дают ему пить, но жадно ловил распухшим ртом эту белую жидкость, пока смуглая рука, держащая чашу, не отняла ее. Тогда он увидел молодую женщину в круглой, черной, вышитой шелком шапочке, на которой кое-где были белые перышки. Ниже, на тонкой смуглой шее, бренчали монеты и ожерелье, но платье на ней было почти до прозрачности истерто временем и, видимо, не снималось уже много месяцев. В юрте кроме молодой женщины была еще старая женщина с морщинистым, будто потрескавшимся лицом, в таком же заскорузлом платье, но с головой, обвернутой огромным тюрбаном. Она бренчала посудой, и вкусный запах жареного мяса плыл снаружи.
Алекса оглянулся — Нигмата нигде не было. Он попробовал подняться, молодая женщина о чем-то строго заговорила, он понял одно слово — «там», сказала, видимо, она о Нигмате, показывая куда-то в сторону. Снова показала рукой — мол, ложись, но он ослушался, поднялся, вышел из хижины.
Нигмат налетел на него сразу. Он схватил Алексу за руку, закричал испуганно:
— Идем, идем отсюда!
Алекса оглянулся. Неподалеку от них горел небольшой костер. Мужчины сидели кучкой. Их было немного, но никто из них не пошевелился, только смотрели они на чужих, сидя с расставленными ногами на куске полосатой ткани в тени от растрескавшейся хижины. Чем же так встревожен Нигмат? Он повторил:
— Пойдем! Быстрее! — и прибавил непонятное: — Махау-хана!
Что такое «хана», Алекса уже знал, — это помещение, дом, хижина. «Мехмонхана» — место, где едят. Так говорили еще за морем. Но «махау»? Нигмат дернул его за руку:
— Смотри!
В ослепительном свете Алекса прищурился, пристальнее посмотрел туда, куда указывала рука Нигмата, и ужаснулся — мужчины были вроде бы объедены чем-то. Багровые, в сплошных ранах лица, тела в страшных буграх, у некоторых не было рук или ног.
— Махау! — повторил Нигмат, тянучи его прочь. Он с ужасом показал на себя, на Алексу, потом на мужчин возле хижины.
Алекса никогда раньше не видел прокаженных, но потом, уже в южных краях, встречал их немало на базарах и дорогах. И всегда они вызывали в нем такой же ужас, который охватил его в первый раз. Он побежал было за Нигматом, но вспомнил — мешок остался в хижине, а там нехитрые пожитки, без которых так трудно путнику. Он вернулся, подал знак Нигмату, забежал в хижину. Старая женщина повернулась к нему, и он увидел на ее лице следы той же страшной болезни. Схватив мешок, спиной, не сводя глаз с женщин, будто боясь, что кто-нибудь дотронется до него, выскочил из хижины. Огненное солнце стояло над их головами, но они шли вперед, пока не свалились в какую-то яму и не прилегли там, как всегда, тесно прижавшись друг к другу.
Еще через день, завидев вновь вдали жилье, они пошли к нему и набрели на небольшой караван-сарай. Лепешек в мешке уже не было, не было и воды. Оставалось или медленно умереть с голоду, или попробовать набрать хотя бы воды. Вода в караван-сарае тоже стоила денег, но что было делать? Будет день — будет хлеб…
Над высоким узким входом в караван-сарай, выложенным из желтоватого камня, высечены фигуры львов — Алекса уже не однажды видел этих зверей на монетах и фресках старых башен. Они вошли во двор, чистый, опрятный. Бородатый мужчина в косматой шапке и халате, подпоясанном красным платком, поспешно вылетел навстречу, но, разглядев их, замедлил шаг и недовольно нахмурился. Возможно, он ждал богатых гостей, а эти двое молодых оборванцев навели его на мысль, что пришли они просить воды и еды, а тут, в пустыне, и то и другое стоит немало. Но не подать нищему хотя бы кусок лепешки — будешь опозорен по всей караванной дороге и имя твое все начнут поминать не с добром.
Маленькая потертая монетка на ладони Нигмата несколько успокоила хозяина. Он взял ее, подбросил на ладони, что-то крикнул гортанным голосом, и сразу же в двери появился худенький мальчик.
— Он даст нам пить? — шепотом спросил Алекса.
Нигмат кивнул, и они следом за мальчиком направились в угол караван-сарая. Там, за забором-дувалом, стояли верблюды и было даже две лошади, вкусно хрустевшие овсом. Мальчик подвел их к большой, сделанной из обожженной глины яме, накрытой тяжелой глиняной плитой. В яму с другой стороны входил тонкий желоб из глины, идущий откуда-то сверху. Мальчик по ступенькам полез в яму, достал оттуда большую глиняную флягу воды, подал путникам. Потом взял у них кумган и сосуды, тоже наполнил все это водой. Нигмат и Алекса жадно выпили воды, потом Нигмат что-то сказал мальчику, тот оглянулся по сторонам, сначала отрицательно покачал головой, а потом снова полез в яму и наполнил их пустые уже фляги.
— Я сказал, что у нас больше нет денег. Но я предскажу его судьбу, если он даст нам немного воды, — объяснил Нигмат.
Почти в тот же момент появился хозяин, он подозрительно посмотрел на них и придирчиво начал наблюдать, как закрывает мальчик тяжелой крышкой драгоценную емкость. В руках хозяина было две лепешки. Свежие, белые, слегка покрытые маком, они показались Алексе спасением. Ему захотелось выхватить их из рук хозяина, впиться в теплую белую мякоть зубами и есть, есть… Но он сдержался, осторожно принял лепешки и вслед за мальчиком пошел в маленькую комнатку — худжар.
Они хорошо выспались на тонкой стеганой подстилке. Когда Алекса проснулся, Нигмата не было. Не было его и во дворе. Алекса подошел к желобку, который заинтересовал его раньше, и внимательно разглядел, откуда же течет вода. Желобок вел к большой ровной глиняной площадке, где, видимо, собиралась дождевая вода или роса, которая потом стекала в емкости внизу. «Просто и разумно», — подумал он. Интересно, что человеческий разум всегда приспособится к своим нуждам. Сверху, с лестницы, он увидел неожиданную картину: на деревянном возвышении — ступе, поджав ноги, сидел Нигмат, вокруг него стояли чашки, кумганы, блюда. Спустившись, он застал друга озабоченным: Нигмат осторожно держал чашу из тонкой белой глины с красной глазурью, рассматривая ее.
Оказалось, Нигмат успел склеить почти незаметно для постороннего глаза любимую чашу хозяина. Чаша стоила больших денег и принадлежала еще деду, а потому благодарный хозяин предложил Нигмату остаться тут, пока жара задерживает путников, чтобы заодно починить всю посуду, потому что посуда эта — дорогая, из нее пили только богатые гости. У чаши была оторвана ручка. Нигмат смотрел на нее.
— И ты это сделаешь? — удивленно спросил Алекса. — Но как?
— При помощи Аллаха и еще вот этого. — Нигмат показал на узелок. — Я всегда ношу его на груди как талисман-хранитель, ибо порошок этот — секрет нашей семьи. Может, им владеют мастера Чина, заоблачной страны, но в наших землях я нигде не встречал человека, который умел бы так обновить древнюю и очень дорогую посуду.
— А если бы кто-нибудь выкрал этот порошок?
— Не страшно, — весело рассмеялся Нигмат. — Нужно еще знать секрет, как им пользоваться. И скажу тебе еще как брату — надо достать горячее молоко верблюдицы, а если нет верблюдицы, просто горячее молоко. Когда-нибудь я покажу тебе секрет, но теперь будем зарабатывать деньги на дорогу. Я ведь твой должник!
— А я ничего не умею, кроме что владею мечом или ножом. Еще умею управляться с лошадьми, могу, если нужно, работать помощником кузнеца, но только помощником, потому что секретов его тоже не знаю… — вздохнул Алекса.
— Ничего, брат. Я вот не умею держать меч, потому что я всего только ремесленник. Если бы был купцом, то, наверное, научился бы драться, ибо купцы — люди рисковые, им нужно защищать свое добро. А что мне защищать? На мои инструменты никто не позарится, всем нужны мои руки и моя голова.
— А их что, не нужно защищать?
— А зачем тогда воины? Короток человеческий век, всего не познаешь. Учился бы я играть с мечом, не научился бы другому. А тебя возьму как подручного, будешь потихоньку носить мне воду да размешивать порошок или просто делать вид, что помогаешь. Наш хозяин, он за так ничего не дает. Ну, так за дело, брат! Нам еще нужно заработать немного денег до Бухары. А там у меня родичи — думаю, помогут. А потом, когда ты найдешь свою красавицу, я вернусь в Самарканд!
Закончился саратан, и у них в самом деле были деньги, чтобы купить место в караване и сесть на верблюдов. Все же ехать лучше, нежели тянуться пешком; минули недели — и они добрались до Бухары.
Брели по городу, наполненному криками торговцев и призывами водоносов. Алекса оглядывался по сторонам и потому часто спотыкался. Глаза его жадно впитывали окружающее, но зрение от множества впечатлений уставало. Мелькали глиняные заборы с резными дверями, высокие, на тонких деревянных колоннах торговые дворы, рынки, где краснели, синели, пестрели невиданные овощи и фрукты.
— Мавзолей Самани, — с гордостью показал Нигмат на четырехугольное здание, богато украшенное голубыми плитками и золотыми расписными узорами.
Мавзолей сиял в лучах утреннего солнца, как сказочное видение. Алекса невольно зажмурил глаза.
— Мавзолей — это что? — спросил он.
— В этом мавзолее захоронены хан и его близкие, — объяснил Нигмат.
— Захоронены? Тут, во дворце? — удивился Алекса. Остановился, посмотрел еще раз на огромное здание, вздохнул. — Тяжело ему тут лежать. Камни небось на грудь легли. У нас волотовки, курганы. Там покойному легко дышится. А то бывает, у нас сжигают мертвого, но уже реже. В последнее время больше хоронят в земле.
— У нас тоже сжигают. Те, кто поклоняется Огню, но они — неверные, такие же, как и ты, — сказал Нигмат. — Я думаю, ты еще увидишь силу Аллаха и поймешь, что твоя вера неправильная. Но ты мой побратим, и силой не буду тебя заставлять, хотя тут, — посмотрел по сторонам, — тут мне это было бы сделать легче, чем там. — Он кивнул головой назад.
— Так ты что… угрожаешь мне? — Алекса ощетинился, рука его сжалась в кулак.
— Ты мой гость, — уклонился от ответа Нигмат. — Я же не Айшма, не злодей, который обижает путников. Не бойся.
— Я и не боюсь. — Алекса разжал кулаки, двинулся дальше.
Вскоре они свернули в тихую улочку, где сильно пахло цветами, в особенности — розой. Они шли к бухарскому умельцу, который когда-то дружил с отцом Нигмата и вместе работал с ним.
Зелень пробивалась на деревцах, выглядывающих из-за дворика, около небольшой глиняной стенки цвели розовые цветы. Нигмат постучал в дверь.
Она открылась не сразу — кто-то посмотрел в щель, потом долго шептались, и тогда Нигмат громко воскликнул:
— Во имя Аллаха, есть ли тут хозяин?
Тогда дверь мгновенно открылась, и высокий седой мужчина в полосатом теплом халате и плоской вышитой шапочке на голове показался в проеме.
— Я подумал, что это злой демон Аждарха превратился в сына моего друга и стоит на пороге. Во имя Аллаха великого, милосердного, скажи — это ты, Нигмат?
— Клянусь светлым Аллахом и пророком его Магометом, уважаемый Атаджан, что я не Аждарха, и не другой демон, и не дух азаткы, который сбивает с пути путников. Длинная и необычная история приключилась со мной, и она правда может служить притчей, которую записывают для сыновей и внуков! — сложив руки на груди, заговорил Нигмат. — Мы с другом идем с большой и трудной дороги, на которой пока помогает судьба. Помогите и вы, отец, иначе самые последние шаги к дому станут и самыми трудными.
— Входите! — сказал хозяин, и гости вошли в маленький дворик, густо усаженный цветами.
Небольшая терраса была вся, до последнего кусочка красноватого дерева, украшена резьбой и росписью. Алекса загляделся на ближайшую колонну: причудливые цветы будто обвивали ее, а красная краска внутри цветов делала их живыми.
Хозяин заметил его восхищение, но ничего не сказал, повел их дальше, в комнату.
Молодой парень с тазиком в руках и длинногорлым сосудом с водой возник на пороге почти мгновенно.
В комнате та же замысловатая резьба — на двери, на невысоком столике, на ширме, закрывающей вход в другое помещение.
На стенах висели яркие вышитые полотна, и солнце по-особенному празднично ласкало узоры и переливы нитей. Много терпения, много дней и ночей стоила кому-то эта работа, и Алекса подумал о девушках — тоненьких и пугливых, чьи слабые руки творили чудеса: будто увидел среди них и ту, за которой пошел в этот далекий, залитый огненным жгучим солнцем край. Как ей тут дышится, как живется, не исколола ли она свои почти прозрачные, тонкие пальцы этой работой, вышивая своему чернобородому владыке такие же полотна?
— Чойшаб, — показал хозяин на одно из покрывал, занавешивающих вход, приподнял его.
Во второй комнате горой лежали у стен подушки, на длинном, огромном ковре стоял маленький столик. Алекса засмущался: видимо, задумался, поглядывая на замысловатую женскую работу, проявил излишнее любопытство. Нигмат, заметив его смущение, потрепал по плечу, уступил место у таза. Смуглый парень сразу же начал поливать на руки. Алекса невольно сжал ладони: руки были поцарапанные, с черными шрамами. Да, не очень почетного гостя принимал хозяин Атаджан! Однако недолго задержатся они здесь. Но, тут же кольнула мысль, могут остаться и навсегда. Опасное и неправедное, по соображениям людей этой земли, его дело! Может, потому и Нигмат ничего не говорит хозяину про их намерения, может, Алекса сам, без никого, сделает то, для чего добирался сюда? Если даже это будет последним в жизни! Потом опомнился. Нельзя решать с разгону как хочется, как жаждет сердце. Нет, нужно терпение и еще раз терпение!
Хозяин пригласил их в соседнюю комнату, и Алекса снова удивился: на скатерти, постеленной на низкий столик, лежали мягкие лепешки, на медных подносах краснели уже знакомые плоды, сок которых, кисловатый и вязкий, утоляет жажду и заставляет кровь быстрее бежать по жилам, а также лечит при внутреннем ослаблении. Казалось, что и плоды эти, и орехи, и белые, будто кусочки высохшей муки, сладости, и куски мяса возникли здесь по воле волшебника, потому что не слышно было ни шагов, ни движений — ничего, что выдавало бы присутствие кого-то другого.
Они сели за стол, и до самого вечера Нигмат рассказывал хозяину и двоим его верным друзьям, за которыми было послано, о своем путешествии. Те пили сладкое, густое, вязкое вино, со смаком ели и с таким же смаком слушали, время от времени вздымая вверх руки и цокая языком в знак удивления. Алекса заметил — дверь из соседней комнаты была приоткрыта и что-то цветное мелькало там. Однажды он даже увидел черные, веселые и немного удивленные девичьи глаза и морщинистую руку, которая оттягивала виновную подальше от чужих мужских взглядов. Безусловно, женщины, живущие в этом доме, тоже слушали о приключениях Нигмата и Алексы, потому что один раз, когда парень рассказывал, как убегали от прокаженных, оттуда донеслось выразительное: «Вай-вай!» Хозяин повернул голову в сторону вскрика, лицо его нахмурилось, и все сразу стихло.
Слушать здесь любили — давно солнце утратило свою силу и садилось за огромное дерево во дворе, а присутствующие все сидели и слушали… А разве полоцкий князь, подумалось Алексе, не любил бесед с приезжими людьми, не интересовался, как и что происходит в далеких краях, не удивлялся незнакомым обычаям и порядкам?
Алекса слушал о своих приключениях, но то единственное, ради чего он добрался сюда, рискуя жизнью, подступало к горлу, требуя немедленных действий. Что с Березой, где она? А может, перевез ее купец в другое место, может, и в живых нет ее уже, как и самого Абдурахманбека?!
Нигмат не сказал одного — что привело сюда Алексу. И никто не спрашивал об этом. Захочет гость — скажет. Нет — таково его желание. И так много интересного рассказывает молодой мастер Нигмат!
Гости расходились за полночь, раскрасневшись от вина и веселья. Парней же отвели в комнату, и там, на толстых одеялах, разостланных вдоль стены, Алекса заснул почти уже на рассвете, хотя утомленное тело просило сна. Лежал, глядя на окно, где медленно двигались звезды, откуда дул теплый ветерок. Может, этот ветер колышет и над Березой тяжелые, вышитые шелковыми и золотыми нитями полотна, притрагивается к ее губам, шевелит мягкие волосы. Он едва сдерживался, чтобы не подняться, не выйти на сонные улицы этого большого незнакомого города с голубым мавзолеем и глиняными заборами, с розовыми цветами в двориках и несмолкаемыми речками вдоль дорог и не пойти искать двор купца — искать по биению сердца, по той неведомой силе, которая толкает и зовет человека туда, куда рвется его душа. Он был уверен, что нашел бы тот дом. Но разум возражал, и Алекса думал, что действительно нельзя рисковать собой и Нигматом сейчас, когда так близка цель. Может, и правда лучше идти одному? Но Нигмат не отпускал его. Теперь он спал крепко, иногда бормотал во сне. Что-то теплое поднялось в душе Алексы — этот парень тоже хотел домой, он же дышал родной землей, воздухом! И все же не пошел сразу к семье, к братьям и матери, а помогает Алексе — помогает вопреки всему, к чему привык с детства…
Он наконец заснул, и Нигмат растолкал его с трудом.
— Хватит спать! — сказал весело, и черные глаза его смеялись. — Если бы шах влюбленных Меджнун спал так, как ты, о нем никогда бы не сложили столько песен! Могу обрадовать тебя: уважаемый Абдурахман здесь, в городе, и его любимая жена Бадия тоже.
— Бадия? — неуверенно переспросил Алекса.
— Ну да, она, твоя белокурая красавица! О которой стоило бы написать чудесную газель! Но падишах поэтов Рудаки давно умер, да и мы, невольники аллаха, далеко стоим от знаменитых людей, и не о нас пишут бейты и рубаи!
— Разве ты видел Березу? — недоверчиво спросил Алекса, исподлобья взглянув на Нигмата.
— О нет! Чужая жена — заветный сад, куда другим вход запрещен! Это гурия, к которой может подобраться только избранник!
— Когда мы пойдем туда? — глухо сказал Алекса, и Нигмат, став серьезным, ответил коротко:
— Завтра на рассвете. Бадия любит гулять по саду рано, когда домашние еще спят. Увидеть ее можно только там, в саду. Дом купца хорошо охраняют, и недаром, склад у него здесь же, за домом, и говорят, что он переполнен товарами!
Алексе показалось, что Нигмат чего-то недоговаривает, однако не стал спрашивать ни о чем, если нужно, скажет, ежели ж не говорит, зачем вытягивать душу?
После обеда — вкусной каши из белых прозрачных зернышек, будто напоенных душистым жиром, хозяин заговорил с Алексой:
— У тебя сердце, чуткое к красоте, — сказал он. — Я понял это, когда ты смотрел на резьбу на стенах, когда осматривал сабаяк[49] и сюзане[50]. Может, ты румиец, византиец, а не мусульманин — что с того? Если надумаешь остаться и будешь искать занятие, приходи ко мне. Я научу тебя ажурной резьбе ограды — панджара, покажу, как делать резьбу багдади, ислими и поргори — каждая из них имеет свой ритм, рисунок и особенности. Сам я больше всего люблю ислими — ты видишь, сколько в этой резьбе цветов и растений. Но если тебе больше нравится суровость и строгость линии, ты быстро овладеешь резьбой поргори.
— Я воин, а не ремесленник! — горячо воскликнул Алекса и замолчал — не хотелось обидеть хозяина, а пришлось.
Но тот улыбался.
— Кто знает, какие мы? Что дремлет там? — Он показал на грудь. Помолчал, потом заговорил: — Бывает, что человек всю жизнь ищет себя, а находит только к старости или же совсем не находит. И тогда душа его неприкаянно скитается по свету, и всюду ей плохо, и всюду что-то сгоняет ее с места, или если принадлежит она рабу, то рушатся в ней все оковы, и тогда человек сходит с ума, злой дух овладевает им полностью и затмевает свет разума. Ты можешь считать себя кем хочешь, но у тебя душа чуткая к красоте, и ты — не воин, поверь мне, хотя я всего только простой резчик, который зарабатывает хлеб своим инструментом и немного душой.
— Я не воин?! — Алекса прямо вскочил. — Да я убил столько врагов, сколько не вырезал ты цветов на своих столбах и стенах!
Нигмат тревожно дернул его за рукав, шепнул:
— Молчи! — Сказал почтительно и твердо, как глупому: — Лучшего мастера, чем Атаджан, нет в славном городе Бухаре! Но завистники хулят его работу, потому что мастер не гнет спину перед сильными, как того хотелось бы прилипалам.
— Ибо человек — не лисица, которая стелется по земле, пачкаясь в глине, лишь бы насытить свою утробу, — тихо прибавил Атаджан.
— Простите его, мауляна[51], может, он и правда только воин, — прибавил Нигмат. Он встревожился, время от времени дергал Алексу.
Но тот не мог успокоиться:
— Конечно, я воин, и сам князь хвалил меня и говорил, что сердце его радуется, когда видит, как я лечу в бой, обгоняя отменных воинов, и как сияет мой меч на солнце!
— Однако не меч привел тебя сюда, — тихо сказал хозяин, и Алекса встрепенулся, настороженно посмотрел на обоих.
— Почему вы так думаете?
— Потому что я — художник, многое чувствую сердцем, а не разумом. Но у гостя никогда не спрашивают, что у него на душе. Не хочется говорить, что мучает и угнетает, — твоя воля. Вижу — что-то гнетет вас обоих.
— О домула[52], я скажу, и пусть собственная голова послужит залогом моей правдивости! — воскликнул Нигмат. — Я расскажу, почему стал помогать чужеземцу, гяуру — неверному! Может, это великий грех перед Аллахом, однако неужели я должен был поступить иначе?!
И он поведал мастеру Атаджану о том, что привело в эту землю чужеземца-полочанина.
Атаджан долго молчал — так долго, что у обоих парней похолодели сердца и тревожно застучала в висках кровь.
— Коран говорит, что женщина создана ради того, чтобы облегчить суровый путь мужчины, и не более того.
Алекса молчал. Молчание угрожающе повисло и в комнате.
— Ну что же, я пойду, — сказал наконец Алекса. — Спасибо хозяину за доброту. Я пойду.
Он поднялся и пошел к выходу.
— Постой! — окликнул его хозяин. — Сядь! — приказал он парню, и тот послушно вернулся, сел.
— Я помогу тебе, ибо ты — мой гость. А главное — я сам пережил нечто подобное. Когда мою Зулейху отдали богачу, она умерла для меня. Умерло и мое сердце. Осталась душа. Душа подсказывает мне тот или иной узор, и в этом жизнь моя.
Могу я помочь тебе. Помогу лошадьми, чтобы ты смог вместе с твоей женщиной ускакать в пустыню, где затеряются ваши следы. Помогу припасами и водой. И не погибнешь ты на обратном пути вместе с ней. Пустыня, однако, не для женщин.
— С ней я не пропаду. Наши девушки и женщины выдублены суровыми северными ветрами, о которых вы не имеете представления, их кровь горит на таком морозе, от которого перехватывает дыхание у самого крепкого мужчины! — с горячностью воскликнул Алекса.
— Путь, которым ты хочешь пройти, напоминает мне путь ас-сират-аль-мустаким, которым идет каждый мусульманин в день Страшного суда, когда ангел смерти Исрафил зовет его. Шириной с лезвие меча тот путь, и удержаться на нем может только праведник. Однако считай, что половину ты уже прошел, добравшись сюда. Пусть поможет тебе Джирджис.
— А вам и жене вашей — святой Дауд и биби-Фатима, наши помощники! — поклонился ему, сложив руки на груди, Нигмат.
Поклонился хозяину и Алекса — низко, до земли, дотронувшись рукой до теплого глиняного пола. И тоже сказал:
— Пусть нам всем помогут боги, которые отвращают от людей несчастья, как бы тех богов ни называли…
Солнце еще не вставало, но восход был будто опоясан розовой лентой зари, и тонко пахло в воздухе влажной травой, напоминающей запах чебреца.
Они втроем лежали в густых зарослях под самой глиняной оградой, за которой начинался сад купца Абдурахмана. Третьим был чернокожий невольник, которого звали Юсуф и который жил в доме Атаджана. Он лежал спокойно, только четырехугольные челюсти его все время шевелились — он сосал насвой, смесь гашиша и пепла, иногда вынимая его из табакерки — насковок, маленькой круглой тыквы, окрашенной в красные цвета.
Алекса уже знал, что такое насвой — одна щепотка заставила его пошатнуться, лечь на теплую тропинку и минуту-другую лежать, чувствуя, как отчаянно кружится голова. Но люди вокруг, видимо, привыкли к насвою, его сосали и клали под язык седые старцы и даже женщины — видел он в доме Атаджана женщину, напоминающую сморщенное яблоко. От старости она уже не носила на голове темное покрывало и потому ходила по дому свободно, убирая в комнатах и держась с особенной гордостью, потому что когда-то нянчила отца Атаджана, а потом и самого хозяина. Она жевала насвой и предложила свой насковок Алексе, но тот испуганно отказался. Теперь, утром, лежа на прохладной еще земле и чувствуя, как морозом по коже царапается волнение, он думал, что сегодня никакой насвой не закружил бы ему голову, а может, даже несколько успокоил бы.
Небольшие шустрые птички с черными крылышками распевали свои веселые песни, прыгая по ограде, и парень позавидовал им — вскочить бы, глянуть, что там, в саду! Но глиняный дувал стоял неприступно, а единственный выход был через двор, где сидел кто-то из невольников купца. Пройти там было невозможно — на ночь дверь, подбитая железом, закрывалась и по бокам горело множество светильников.
Даже если пробраться в покои, где там искать Березу? Нигмат, видимо, был прав — только тут, в саду, она будет под присмотром одной-двух служанок, а с ними, женщинами, они справятся.
Стукнула дверь, и в саду послышались негромкие женские голоса. Нигмат, пригнувшись, пополз к дувалу, как кошка, ловко вскарабкался на него в том единственном месте, где молодой, уже зеленый клен мог прикрыть неожиданного гостя ветвями. Алекса наблюдал за ним с удивлением: гибкая фигура молодого мусульманина промелькнула в листве и исчезла, будто растворилась в ней, лишь вздрогнули ветви, но тут же все стало таким, как минуту назад. Только теперь он вспомнил, что на друге была светло-зеленая рубашка — такая же, как листья клена. Нигмат, видимо, лежал на дувале и наблюдал. Вновь послышался женский смех — и из листвы высунулась рука Нигмата, позвала их, жест был предостерегающий, и вдвоем с чернокожим невольником они медленно поползли к стене и в единочасье ловко вскарабкались на нее. Два конца веревки уже были спущены вниз, и Алекса снова удивился — не заметил он никакой веревки у Нигмата, ничего, казалось, не имел тот, кроме острого ножа с тонким лезвием в кожаном футлярчике, украшенном вышивкой и росписью — самаркандец любил носить его повсюду с собой, да меча в ножнах на боку. Такой же меч был и у него, вместе покупали в лавке возле мечети.
Вскарабкавшись на дувал, он увидел двух женщин. Одна из них, толстая, коренастая, накрывала небольшой столик красно-коричневой скатертью, вторая, в длинном зеленом платье и красной бархатной безрукавке, в шапочке с белым пучком перьев, стояла к ним спиной. Нигмат что-то прошептал Юсуфу, тот соскользнул с дувала и начал подкрадываться к служанке; толстощекое лицо ее с насурьмленными черными бровями было заспанным, она зевала, широко открывая рот. Нигмат в это время бесшумно подходил к изящной женщине, и у Алексы будто оборвалось сердце — неужели это его Береза?
Чернокожий невольник, видимо, прекрасно знал, что делать: служанка не успела ойкнуть, как рот ее был плотно забит кляпом. Женщина в зеленом также не успела крикнуть: Нигмат угрожающе шепнул несколько слов, и она застыла на месте, повернувшись к дувалу.
То короткое мгновение, когда Алекса приближался к Березе, он пережил как в страшном сне: незнакомое лицо, с ненатуральными черными бровями, под красной плоской шапочкой дико смотрело на него широко открытыми глазами, которые тоже показались ему черными. Он уже стоял, вглядываясь в нее, как вдруг лицо это изменилось, и знакомые, просветлевшие сразу от невыразимого удивления глаза засветились.
— Это… ты?!
Крик вырвался из ее груди неожиданно, и голос окончательно вернул знакомый облик: черные, нарисованные до переносицы брови, начерненные ресницы уже не мешали ему. И он сказал просто, хоть крик тоже рвался из его груди:
— Это я. За тобой.
Она сначала будто бы не расслышала: глаза жадно бегали по его лицу, фигуре, впивались в его глаза, а руки невольно тянулись вперед, и он заметил, глядя на ее ладони, что они, как и у здешних женщин, буро-коричневатые, окрашенные какой-то растительной краской, от которой — он также бессознательно заметил это и потом восстановил в памяти более отчетливо — порыжели и ее белокурые волосы, заплетенные в тонкие косички, струящиеся по бархатному корсету.
— Нет времени, — коротко и хрипло сказал Нигмат. — Бежим!
Она перевела глаза на Нигмата, потом снова на него, Алексу, и он повторил, будто перевел:
— Я за тобой. Бежим. Домой. Домой!
Тогда она протяжно переспросила:
— Домой?
— Ну да, домой, в Полоцк! К матери! — Он говорил и видел, что глаза ее как бы тускнели, нечто незнакомое просыпалось в них — не то удивление, не то отчаяние.
Алекса схватил ее за руку, повлек за собой, к ограде, где висела веревка, а чернокожий невольник уже успел обвязать и, как неподвижную куклу, поставить у дувала толстую служанку, глаза у которой вращались, будто у пойманного зверя.
Но тут оцепенение сразу покинуло Березу. Она остановилась:
— Мансур!
Он не понял, и тогда она повторила громко, а Нигмат сразу спросил:
— Сын?
Она кивнула головой, и в короткое мгновение Алекса почему-то отметил, что она и Нигмат лучше понимают друг друга.
Она остановилась, вырвала руку, глаза ее расширились, заискрились гневом.
— Нет! Мой дом тут!
— Тут? Твой дом? — ошарашенно переспросил Алекса. — Что ты говоришь? Тут?!
Он с горечью резко крутнул головой. Какой злой дух заколдовал ее, что она говорит?! Однако женщина овладела собой и, хоть руки ее мелко дрожали, ответила ему также гневно:
— Он любит меня! И сына!
— Быстрее! Быстрее! — воскликнул Нигмат. — Оставь ее, она…
Он не успел договорить: прямо в смуглое, тонкое его горло впилась широкая черная стрела с раздвоенным деревянным концом. И, обернувшись в сторону садовой дверцы, Алекса увидел, что по дорожке бегут люди. Еще одна стрела просвистела рядом, он пригнулся и подскочил к Нигмату, краем глаза успев заметить, какими огромными прыжками приближается к дувалу Юсуф.
Алекса подхватил уже безвольное, тяжелое тело друга, бросился тоже к ограде, но не успел добежать до нее и понял, что остается только одно — достойно принять смерть. Нигмат был уже мертв — кровь залила его горло, и Алекса знал, что от такой раны нет спасения. Он опустил тело на зеленую щетку травы, выхватил меч. Знакомое бешенство овладело им, и, ничего не видя вокруг — ни того, как слуги подхватили бесчувственную Березу-Бадию и понесли ее в дом, ни рассеченного надвое Юсуфа, Алекса сражался, наметанным глазом воина замечая близкое лезвие меча, и успевал неуловимым и четким движением выбить из чужих рук тонкий нож, который подбирался к его сердцу. Он знал — недолгой будет эта битва, ему не дадут убежать, — но хотелось смерти достойной, смерти настоящего воина, и он дрался, окровавленный и страшный, пока с глиняного дувала не просвистела тонкая волосяная веревка и не захлестнула горло, сразу оборвав и свет, и мертвое лицо Нигмата с широко открытыми, укоризненными глазами, и красный, уже исчезнувший бархат женского корсета…
Он очнулся в темном подземелье ночи, простонал, попробовал повернуться и сразу же потерял сознание.
Во второй раз, когда снова открыл глаза, ярко билось в зарешеченное окно солнце, блестела железная пряжка на кожаном поясе стражника, что сидел неподалеку с другим воем, и были заняты они какой-то игрой. Не без усилия Алекса вспомнил, что с ним, только не мог понять, где он. Ныло и дергало левое плечо — оно было туго перевязано чем-то белым. Белым была обернута и грудь.
Один из воев, голый, в цветных шароварах, в сапогах из сыромятной кожи, повернул голову и увидел, что Алекса пришел в себя. Он коротко чмокнул. Стражники вскочили, с интересом разглядывая пленного.
Потом один из них выбежал из комнаты и почти сразу же вернулся с чернобородым мужчиной в парчовом халате, перевязанном шелковым платком. Голова у мужчины была гладко выбритой, мясистый подбородок лоснился, на коротких, кургузых пальцах сияли и переливались перстни с красными, голубыми и зелеными камешками. Мужчина остановился перед лежащим, встал, широко расставив ноги в сапогах из тонкого разноцветного сафьяна, и Алекса мгновенно, даже не сознанием, а лишь памятью, узнал его. И мужчина улыбнулся, поняв, что его узнали. Улыбка не была похожа на ту, что запомнилась Алексе, — нет, не была она угодливой, а была спокойной и жестокой, и, пока так стоял он и разглядывал своего пленника, по лицу Абдурахманбека разливалось еще и удовлетворение. Потом он достал монисто, которое было на Алексе, кинул под ноги.
Алекса почувствовал ярость и дернулся, чтобы встать, но плечо пронзила острая, никогда еще не испытанная им боль, и он невольно застонал сквозь сжатые зубы. Увидел, что удовольствие на лице купца стало более заметным, и сразу затих. Тот что-то сквозь зубы сказал одному из невольников, что были в длинных синих рубашках, и один из них привел в комнату женщину. Лица ее не было видно — на голове женщины начиналась и, закрывая лицо и фигуру почти до пола, тянулась черная, похожая на сетку или на мешок ткань. Тогда Алекса, превозмогая боль, сел.
— Если ты умолчишь хотя бы одно его слово, я брошу тебя вместе с сыном в зиндан[53],— сказал ей Абдурахманбек, и Алекса понял: Березу привели, чтобы допрашивать его. Хозяин, видимо, покупал толмача где-то близко от страны русов, и теперь некому было помочь ему, кроме жены.
— Я… сам отвечу… скажу тебе, что нужно, — слабо ответил он на фарси, и глаза купца удивленно расширились.
— Ты… ты знаешь наш язык? — скорее утвердительно, чем вопросительно сказал он. — Тогда ответь мне, сколько времени ты провел с ней, — он показал на Березу, — наедине?
— Мало, — Алекса не без напряжения подбирал слова, с трудом выговаривая их, — совсем мало. Но достаточно, чтобы она сказала, что любит тебя и сына и не хочет, не хочет… ехать со мною…
— Ехать? В Полоцкое княжество? — Абудрахманбек переспросил это, сузив глаза. Брови его сошлись в одну широкую полосу. — Ты хотел забрать ее? После того, как она была женой другого? Родила сына?
— Хотел. Но про сына я не знал.
Купец прошелся по комнате, сел на мягкие, огромные подушки, услужливо принесенные вслед за ним. Перед ним сразу же поставили резной столик, положили на него поднос с очищенным миндалем и сосуд с питьем.
— Как ты попал в мой сад? — спросил он.
— Она об этом не знала, нет!.. — снова, напрягая все силы, прошептал Алекса. — Я просил ее бежать со мной, но… Но она не захотела…
Мгновение они смотрели прямо в глаза друг другу — и затуманенный болью, мукой взгляд полочанина был тверд. Одно оставалось ему — умереть, и он хотел умереть достойно, но и смертью своей спасти ее… пусть уже чужую. Чужую…
Лицо Абдурахманбека стало мягче, мужское самоудовлетворение отразилось на нем.
— Она правда не захотела тебя? — Он показал на закутанную фигуру, которая по-прежнему молча стояла около двери, не выражая ни боли, ни волнения.
— Нет.
Хотя Алекса хотел сказать это равнодушным голосом, но что-то в нем содрогнулось, и голос на мгновение будто переломился, зазвенел горечью. И это, видимо, действительно убедило Абдурахманбека.
— Что же, если она невиновна, то… иди! — сказал он жене, и та так же молча проскользнула в дверь и исчезла.
Купец прищелкнул пальцами, и один из стражников тут же налил в тонкую белую чашку коричневого питья, которое купец жадно выпил.
— Кто тебе помогал?
— Этого не скажу!
— Скажешь!
— Нет, купец, не скажу. И ты это знаешь.
— Отсюда… добираться вдвоем до Полоцка… Без денег, без каравана… Ты — безумец!
Алекса не понял этого по-арабски сказанного слова. Купец повторил его на языке русов.
— Ваши Меджнун и Лейла — из того же племени, из племени безумцев, — с трудом выговорил он непривычные имена.
— Нет, ты… О, ты родился под звездой Бахрам[54]! Я вижу, ты многое успел за то время, пока ехал сюда за Бадией. Мне жаль тебя. Я приказал убить служанку, которая не уследила за моей женой. Тебя же я оставил, чтобы узнать, что было между вами. Кто помог, кто в этом городе мои враги? Однако ты и впрямь умрешь, но не скажешь. Ну что ж. Пока — живи.
Он выпил еще чашу и поднялся, что-то тихо сказал стражникам и вышел, а Алекса обессиленно повалился на жесткий выцветший коврик, на котором лежал, и в глазах его поплыли багровые пятна, замелькали бешено и резко — мертвое лицо Нигмата, красный жилет и синяя рубашка одного из стражников, который стоял к нему ближе всех…
А ночью его разбудили мягкие, пахучие женские ладони, прикрывшие ему рот, и голос Березы-Бадии прошептал:
— Беги! Сейчас же. Стражники одурманены питьем, они спят. Завтра их поставят на коврик крови[55], но пусть это будет жертвой Перуну, который доведет тебя до отечества, Алекса! Беги, ибо завтра приедет брат мужа, и ты станешь евнухом в его гареме.
— Евнухом?
Алекса знал, что это такое. Нигмат говорил ему о евнухе, который есть и в доме Абдурахманбека. Именно евнух должен был идти за Березой в сад, но он заболел. Может, это как раз и спасло ему жизнь. Но ему… Алексе… Так вот что уготовил ему купец, вот на каких условиях дарует жизнь! Жизнь, которая страшнее смерти, ибо умереть нужно один раз, а ему придется умирать много раз, борясь за жизнь подлую, рабскую, унизительную!
— Тебя убьют, — прошептал он, но не поднял рук, чтобы дотронуться до нее. Чужой была уже она, и чужим, хоть и сладостно-пахучим, было тело, такое близкое. Чужая ткань была на ней, и другим было круглое лицо с этими наведенными черными бровями. Та Береза вроде умерла для него, а эта… будто ее сестра стояла перед ним, родственница, и было у него чувство признательности и благодарности, но душа… душа… будто перегорела. И не душа, а разум или это чувство благодарности вынудили его сказать:
— Тебя же убьют. И зачем тебе было помогать мне?
— Тихо! — Она закрыла ему рот, но тут же быстро отняла руки. — Вот… Возьми.
Она что-то втиснула ему в руку, он почувствовал в пальцах вышитый мешочек, еле слышно звякнули монеты.
— Подкупи стражу… Иди прочь из города… Уже ищут родственников убитых, и кади — судья найдет их. А я… Я сейчас вернусь в ложницу. Он спит…
И произносила слова она, хоть говорила на родном языке и называла спальню по-своему — ложницей, будто с какой-то чужой гортанностью, уже вроде бы и язык стал труден для нее…
— И хозяину дала дурмана? — Он приподнимался, но боль мешала, волнами била в голову, и хотелось говорить дерзости, хотелось делать ей больно. Зачем? Он не мог бы ответить себе на это, но в душе была пустота, и никто в целом свете не смог бы понять и успокоить его…
Женщина помогла Алексе подняться, но он оттолкнул ее, шатаясь, вышел из комнаты.
Чернокожий невольник, почти такой же, как Юсуф, держал под плащом светильник, чтобы освещать ступеньки глиняного дворика. Шаткие тени прыгали по дворику, богатому, украшенному блестящей голубой глазурью.
Около маленькой дверцы она остановилась.
— Пусть сбережет тебя Велес и Мокаш, пусть хранит от всего злого Амбар, она — богиня здешних очагов! Поклонись родной земле и не покидай мою мать в беде! Если выживешь…
В последний раз в неверном свете, слабым светлячком, выглядывающим из-под одежды невольника, промелькнуло ее бледное лицо, черная волосяная накидка, прикрепленная к тяжелым белокурым косам золотой пряжкой. Накидка прозрачными тяжелыми складками падала ей на плечи, ложилась вокруг головы. Тускло блестела богатая вышивка на темно-синем длинном платье с красными рукавами. Свет погас.
— Дальше идите сами, — шепнула она.
Бесшумно открылась дверь, они вышли на широкий двор с чуть заметными в темноте колоннами, направились вдоль террасы.
Стражники у входа тоже крепко спали, положив головы друг на друга. Невольник осторожно открыл тяжелый металлический засов.
Собака подбежала к ним, зарычала, но раб, видимо, сунул ей кусок мяса, и собака замолотила хвостом, пропуская их.
— Держи меня! — шепнул невольник, и не успел Алекса опомниться, как тот ловко вскочил на ограду и свесился с нее вниз, стараясь изнутри снова закрыть засов. Алекса понял, что он хочет сделать, с большим усилием заставил себя удержать невольника за голую толстую ногу.
Но когда выпустил ее, почувствовал, как что-то теплое и липкое поплыло по нему, и, проведя рукой по плечу, понял, что это кровь. Невольник, соскочив с ограды, быстро пошел по улице, почти сливаясь с темнотой, время от времени возвращаясь и дергая за руку Алексу, который плелся за ним как в тумане, стараясь, чтобы, подступающая к сердцу дурнота не затуманила голову, не заставила свалиться вот здесь, на этой улице, невдалеке от дома купца.
Впереди послышались голоса, невольник едва успел дернуть за рукав Алексу, и они упали прямо в заросли тутовника, росшего около арыка, что весело струился вдоль улицы. Это шла городская стража, и молодой воин в кожаном нагруднике нес в обеих руках глиняные светильники, огромные, как дубины. Остальные шли и весело смеялись, толкая друг друга. Ножны, откуда выглядывали рукоятки мечей, мотались на поясах, Алекса с завистью смотрел на оружие.
Стражники прошли мимо, невольник поднялся, остановился, пытаясь рассмотреть руку, запачканную кровью Алексы. Из его окровавленного плеча лилась кровь, намочив спутнику руку. Тот минуту раздумывал, потом решительно подтащил парня к арыку и начал в темноте обмывать его. Снял с себя поясной платок — белбог, туго перевязал плечо, потом, немного поколебавшись, снял темный плащ, оставшись в рубашке и шароварах. Алекса тихо сказал «спасибо», хотя во всех движениях невольника чувствовалась не душевная забота, а, скорее, чувство долга. Казалось, невольнику не терпится быстрее отделаться от Алексы, но сделать это он мог, видимо, только выйдя за пределы города и выведя туда недавнего пленника.
Около больших ворот, которые были закрыты на толстый, с человеческую руку, засов, одиноко сидели два стражника с пиками наперевес.
Был тот час, когда особенно клонит ко сну, и с башни, куда вела тонкая металлическая дверца, слышался могучий храп — остальные стражники, видимо, крепко спали.
Завидев фигуры двух мужчин, охранники встали, один из них хрипло проговорил:
— Кто и по какому делу?
Чернокожий невольник шепнул Алексе:
— Держись за мной, чтобы свет не падал на тебя!
Он уверенно подошел к страже, достал мешочек с монетами и, протягивая горсть фельсов[56] старшему из стражников, тихо прошептал:
— Купец Абдурахманбек хочет продать этого невольника в другой город, но чтобы того не знала любимая жена Бадия, потому что этот юноша вырос на ее родине и она жалеет его. Потому мы делаем это тайно. Я — раб купца. Вот тавро Абдурахманбека. — Он распахнул одежду, чтобы можно было рассмотреть запаянный ошейник с меткой купца, и стражники наклонились, чтобы рассмотреть тавро. — А вот это вам. — Он сунул деньги в руку одного и, тихо звякнув монетами в мешочке, дал такую же горсть другому.
— Может, нужно было бы сказать помощнику вали[57], он как раз здесь, — пробормотал один из мужчин, густо, чуть не до самых глаз, обросший бородой, — мы же, как тебе известно, не имеем права никого выпускать из города до восхода солнца.
— Ну что же, зовите помощника вали, — спокойно сказал невольник, — но тогда вам придется делить фельсы между стражниками. Я и так дал вам немало. А чем меньше людей знают о чем-то, тем большей будет печать молчания на устах остальных.
Стражники призадумались. Наконец, с опаской посмотрев в сторону башни, откуда по-прежнему раздавался могучий храп, один из них сказал:
— Идите, только пусть и вам замкнет Аллах уста на сто замков!
Вдвоем они поспешно отодвинули могучий засов, и невольник, незаметно прикрывая собой Алексу, чтобы не было видно ран, выскользнул вместе с ним за ворота, в темноту, пахнущую молодой травой, цветущим миндалем и горечью ночного костра, который горел и трепетал на горизонте, как алый платок.
Больше ничего не было видно вокруг. Темнота приняла их и готова была растворить в своих необозримых просторах. А может, так только показалось Алексе? Ночь здесь короткая, а беспощадный день покажет, что чересчур тесны для беглеца эти просторы с их старательно обработанными и огромным трудом поднятыми полями. И куда, в какие ворота великой Бухары они вышли?
Он почувствовал, что кровь снова намочила повязку. Слабость все более овладевала им, слабость и равнодушие ко всему на свете. Ноги спотыкались в теплой пыли, однажды он чуть не упал, зацепившись о камень. Он уже не шел, а тянулся за невольником, а тот прибавлял ходу, будто и сам стремился убежать прочь от города, его сторожевых башен, будто боялся, что вот-вот раздастся крик и их снова возвратят хозяину.
Они шли долго. Но когда свернули в сторону, Алекса обессиленно опустился у дороги. Тогда невольник вернулся. Минуту постоял над Алексой, а потом неожиданным резким движением сорвал с него плащ, жестокие, ловкие руки обыскали спутника, нашли на нем мешочек с деньгами, данными Бадией. Невольник рванул мешочек, Алекса ответил придушенным звериным стоном боли и потерял сознание. Он уже не чувствовал, как невольник деловито снял с него сапоги, подумал мгновение, потом столкнул его безразличное ко всему тело с обочины в придорожную канаву и торопливо пошел по дороге вперед, время от времени с нетерпением дотрагиваясь до невольничьего обруча на шее и любовно гладя на боку два вышитых мешочка, где еле слышно звенели серебро и медь. Но еще более любовно гладил он сверток пергамента с отпускной: она делала его свободным, и за нее он согласился помочь жене купца в опасном деле!
…Ночь набрасывалась на Алексу горячей раскрытой пастью огромного полосатого зверя с могучей шеей и шелковой шерстью, которого они когда-то видели в пустыне, охватывала его пламенем костра, который раздувал бесконечный мертвый ветер, уже отнесший в неведомую, черную бездну лица Нигмата, Березы, Юсуфа, дни и ночи, испепеленные пустыней, синий поток Двины… Алекса знал — ветер, наславший на него помрачение, хочет, чтобы он стал черной горсточкой пепла, которую так легко рассыпать над твердой сухой землей… И он не ужасался, не рвался прочь — он подставлял свое тело злой, горячей силе дьявольского костра, смутно жаждал забытья и забвения…
В то мгновение, когда и вправду подхватила и понесла его темная прорва большого пути, в самом конце которого — он почему-то знал это — ждет легкость и свобода, что-то холодное обрушилось на него, целебное, земное. Однако он рвался туда, по дороге небытия, и сила, которая потащила его назад, была такой мучительной и ненужной, что он застонал и забился, стремясь убежать — туда, где избавление! Но кто-то тормошил его, кричал на ухо непонятные слова — и Алекса раскрыл глаза.
Свет ослепил его, ударил, он успел только выхватить взглядом седобородое лицо, незнакомые пытливые глаза, слабо забился в беспомощном плаче:
— Оставьте меня, мне было так хорошо! Что вам нужно? Что, кому на этой земле от меня нужно? Я никому не должен, никому, слышите?
Казалось — он кричит эти слова на весь мир.
А тот, кто стоял над ним, видел только, как дергается беспомощное тело и слабо, будто из-под земли, шепчет непонятные слова молодой, страшно исхудавший, с лицом белым, как рисовая мука, чужеземец, залитый кровью и запачканный глиной.
Опытным глазом старый человек видел, что жизни в том исхудавшем теле осталось совсем немного, но лицо чужеземца понравилось ему — на нем был выразительный отпечаток муки и отрешенности, чем-то напоминал он пророка Ису, которого старик видел однажды на древней фреске в разрушенном храме, куда обычно не заглядывал глаз мусульманина, а только, видимо, ночевали джинны. Он много сражался со смертью, старый лекарь из далекой горной местности, но, пожалуй, никогда не жалел кого-нибудь так, как юношу-чужеземца, лежащего перед ним, упорно старающегося перетянуть весы жизни и уйти из этого света. А что парню не хочется жить, лекарь почувствовал так же безошибочно, как и то, что, когда он проедет мимо на своем маленьком ослике, душа чужеземца еще успеет увидеть его с высоты, стремясь ко всевышнему.