II

Сперва я вовсе не собирался в Бурж, потому что мне сказали, что это бедный город, в котором живут одни только земледельцы и пастухи, и мое первое впечатление от него это подтверждало.

А.: Но, учитель, ведь вы въехали в город ночью?

Именно так. Вдоль главной улицы стояли лачуги, убогие строения, построенные лишь для того, чтобы у людей над головой была крыша.

Идеальному городу подобает состоять из красивых, подлинно архитектурных построек, в том числе и для бедняков.

В.: Но в таком случае кто будет за них платить?

С.: Правитель, если он не хочет, чтобы его считали нищим. В идеальном городе должен быть очень богатый правитель.

К слову, я рассчитываю получить завтра от твоего отца пять скудо за прошлый месяц. Мне нужно расплатиться с моими поставщиками. Сами знаете этих торговцев: что ни день — они все заносчивей и претензий у них все больше. Однако оставим это. Покажи мне, как ты переделал эту голову.

Она изящная, но ненастоящая. Это подделка: нет ни черепа, ни мышц. Ты налепил толстый слой краски, но в нем нет и намека на то, что определяет форму. Рано или поздно я все-таки заставлю вас усвоить основы анатомии. Но вернемся в Бурж. Мне также рассказали, что там есть одно значительное сооружение — собор в северном стиле, богато украшенный витражами. Всем известно, что священники хорошо устраиваются не только на небесах, но и в этом мире, хотя и презирают его. Я решил, что пойду посмотреть собор на следующий день, когда можно будет хоть что-то разглядеть.

Я ехал и размышлял о том, что земля и камни в этой местности не годятся для строительства. Я представлял, как изменился бы облик города, если бы в этих краях стали применять технику наших флорентийских каменщиков. Фирмино прервал мои мысли, вопросом:

Как у тебя с деньгами?

Он попал в точку. После покупки осла у меня оставалось средств ровно на обратный путь во Флоренцию. У меня были благородные намерения вернуть долг, который позволил мне совершить это путешествие. Я даже придумал уже, как раздобуду нужную сумму, хотя знал, что в конечном счете, как это не раз бывало, долг заплатит мой отчим, у которого денег всегда хватает. Вам тоже стоит воспитать так своих родителей — и вы не будете знать горя.

Мы пробирались через сеть узких и темных переулков, в которых дюжина копыт наших ослов гремела, как если бы шел целый полк.

Синьор Франсуа Вийон, лицо которого мне пока не представилось возможности увидеть (я с нетерпением ждал, когда мне выпадет такой случай), с большим трудом держался в седле, его раскачивало из стороны в сторону, он каждую секунду мог упасть. Но к счастью, его осел шел хотя и быстро, но ровно.

Фирмино глаз с него не спускал. Он ехал уверенно и к тому же, судя по всему, ориентировался в этом городе.

Так мы добрались до места, которое напоминало перевалочный пункт для путников. Это была грязная площадь, которую мне удалось разглядеть благодаря свету, падавшему из окон строения, стоящего в глубине; она вся была покрыта бороздами от колес проезжавших телег, бо́льшая часть этих следов вела к сараям, окружавшим ее со всех сторон. Одни из них предназначались для лошадей, другие — для людей.

Приглушенное мычание и лай сопровождали нашу жалкую процессию. «Что это?» — спросил я.

С.: Мне нужно сходить облегчиться, но я боюсь пропустить что-нибудь интересное.

Можешь помочиться в тот ушат.

В.: Эй, отвернись, нам неохота смотреть на твое «мужское достоинство».

С.: Ну, что стоишь как истукан?

Хватит, похабники, я и так слишком терпелив с вами.

А.: Учитель, а вы никогда не пробовали разводить краски мочой?

Синьор Франсуа остался на улице под старым навесом, а мы с Фирмино вошли в единственный дом, в котором ярко светились окна. Это был постоялый двор «У льва», как гласила уродливая вывеска.

Гнилой пар, идущий от сырого дерева, запах прокисшего вина, вонь грязных тканей, преющего тела, обгоревших овечьих шкур, коровьих лепешек, шум голосов и рожи завсегдатаев — вот что предстало перед нами.

В.: А каким при свете оказался Фирмино?

Я обнаружил, что, в сущности, он еще молод, лет двадцати пяти, у него была красноватая кожа, но тонкие черты лица, которые портил массивный нос, о нем я уже упоминал.

Фирмино поговорил с хозяином, стариком, все время поглядывавшим одним глазом на то, что происходило в заведении.

Мы получили комнату в соседнем строении; она располагалась рядом с лошадиными стойлами.

Фирмино заплатил, и на это у него ушло немало времени, потому что вначале он искал деньги, затем долго не мог вытащить их из кошелька, а кошелек из плаща, потому что он хорошо их припрятал, так как боялся потерять. Я сказал Фирмино, что потом верну ему свою треть. Но не сбивайте меня этими мелкими подробностями, которые только замедляют рассказ.

А.: Учитель, я всегда слушаю вас с большим удовольствием.

Служанка Бланш, глухонемая — что обидно, так как у нее было премилое личико, — вышла с фонарем, чтобы проводить нас.

В конюшне наверху располагалось множество комнат, выходивших на деревянную галерею, которая, казалось, в любой момент могла обрушиться. В одной из этих комнат мы и разместились.

Из мебели в ней были грубый стол, несколько табуреток и две грязные кровати. Однако там имелся большой камин, который Бланш поторопилась растопить.

Фирмино очень бережно помог синьору Франсуа подняться по лестнице.

С.: И каков он был? Каков он был из себя?

Да подождите вы! Имейте терпение! Он сразу же растянулся на одной из кроватей. Хворост в камине запылал, и комната озарилась светом. Я был рад, что стало достаточно светло, и мои жадные до впечатлений глаза снова могли хорошо видеть. Бланш попрощалась, Фирмино пошел снимать поклажу с ослов, а я наконец смог рассмотреть этого Франсуа, профессора Сорбонны, находящегося, на мой взгляд, в весьма плачевном состоянии.

Перестаньте, это не смешно.

Господи Боже! У него был нищенский вид, страдание искривляло его лицо, бледное от боли, но это было не лицо обыкновенного смертного, а поистине божественный лик.

Сейчас я думаю: наверно, ты преувеличиваешь, Леонардо, и эти сорванцы видят, что у тебя хитроватый вид, но у него и вправду были такие мужественные черты, в них сочетались одновременно сила и изящество, от них исходил свет, и длинные волосы с бородой походили на золотые и серебряные нити.

Сколько ему лет было, трудно определить, но, вероятно, не больше сорока. Он был так высок ростом, что его ноги свешивались с кровати.

Я никогда не забуду его, этот образ запечатлен в моей памяти, но мне никак не удается перенести его на бумагу, хотя я не раз пробовал это сделать.

Э-э-э, вы что, побледнели? А ты почему дрожишь?

А.: Учитель, рассказывают, что иногда дьяволы бывают так красивы, что память тех, кто их видел, из ревности отказывается водить рукой по бумаге.

С.: Тот синьор, Франсуа, был человеком как все, из мяса и костей?

Он прижимал ладони к животу, и от моего внимания не ускользнуло, что его пальцы запачканы кровью. Хотя, по правде сказать, казалось, что эти пальцы не принадлежат его телу.

Я тихо встал на колени, чтобы он не сразу меня заметил, и любовался, подглядывая за ним. Я не помню ни одной картины, ни религиозной, ни светской, которая могла бы сравниться с этим, хотя к тому времени у меня была уже большая коллекция человеческих лиц.

Я знал, что мне стоит остерегаться, потому что я очень чувствителен к мужской красоте.

Но лицо Франсуа было бесподобным.

И вдруг он зашевелился, глубоко вздохнув, открыл глаза и посмотрел на меня. Ему, кажется, стало немного легче, — может быть, боль дала ему передышку.

Он смотрел на меня особенными глазами: правду говорят, что в глазах — свет души и что в них видна глубина ума.

Франсуа смотрел на меня, а я молился о том, чтобы понравиться ему, и как будто оглох. У меня закружилась голова, я почувствовал, будто погружаюсь в теплую бездну.

Не знаю, сколько восхитительных минут протекло, пока я не решился заговорить:

Синьор, если вы ранены, я могу, я бы хотел помочь вам.

В ответ он медленно покачал головой, не сводя с меня глаз.

Ты молод, ты еще подросток, — сказал он.

У него был неприятный голос, он звучал мрачно и глухо, как деревянный колокол, хотя Франсуа, конечно, хотелось, чтобы он был другим, звучным и мелодичным.

В.: Какая жалость! Значит, он был несовершенен.

С.: Но почему судьба так посмеялась над ним?

В.: Потому что с этим изъяном он лучше подходил для нашего мира. У природы не бывает совершенных творений.

А.: А я бы предпочел, чтобы он обладал божественным голосом. Что вам стоило приврать, учитель?

Вы же знаете, что я не люблю давать волю фантазии. Моя судьба — смотреть, изучать, раскладывать на составляющие, а при таком отношении к миру совершенства не существует. Наверно, я сам сочинил образ идеального Франсуа, взяв за основу его лицо, и мне превосходно это удалось. Но знайте, что я взял лучшее от многих людей, встречавшихся на моем пути, а потом сложил все это вместе, чтобы получить одного такого.

Он спросил, как меня зовут, а потом, будто устав, перевел взгляд с меня на стену за моей спиной.

Огня, огня же наконец! Где Фирмино? — спросил он.

Он скоро придет, но вы можете давать поручения мне, — сказал я.

Вы знаете, какой у меня гордый нрав; я высокомерен, но я умею склонить голову, быть почтительным, когда служу красоте.

Франсуа поднес руку к глазам. Он шевелил костлявыми, в черных пятнах засохшей крови пальцами и разглядывал их. Пятна были сухие; я сказал, что рана, должно быть, затянулась и больше не кровоточит.

Сквозь бороду проглянула едва заметная улыбка, и он пробормотал: «Я хочу пить». В комнате стояло ведро с водой, в котором плавал деревянный ковш. Франсуа догадался о моих намерениях и сказал с саркастической улыбкой: «Я не пью воду, Леонардо».

Я был счастлив, оттого что он назвал меня по имени. Это было острое удовольствие, подобное тому, которое я испытывал в детстве, когда мать ласкала меня, тихо повторяя мое имя, как будто этим убеждала себя, что я принадлежу ей, потому что она владеет моим именем.

Не так же ли действует поэзия?

А.: Но, учитель, вы ведь всегда насмехались над ней и высмеивали поэтов.

С.: И верно поступали.

Да, конечно, но я допускаю, что бывает и хорошая поэзия, точнее, что существует некий абсолютный дух поэзии. Произносить определенным образом имена вещей, людей, возможно, означает создавать их вновь, оживлять их, множить жизнь.

В.: Но ведь для этого есть живопись.

Да, но я не знаю, как иначе объяснить то волнение, которое я испытывал. Леонардо, — повторил Франсуа, а Леонардо — это был я, тогда, в ту секунду, мое тело и душа в нем, без прошлого и будущего, я был жив звуком, стучавшим мне в виски.

Я сказал, что до этого никогда не видел поэтов.

Фирмино мне сказал, что вы поэт, синьор.

Впредь можешь называть меня просто Франсуа, если хочешь.

Он хотел добавить что-то еще, но я перебил его:

Ваше одеяние не соответствует вашему роду занятий, и вы, конечно, носите его, чтобы оставаться инкогнито. Но ваш… — …голос — чуть не сказал я, но вовремя спохватился: — …но весь ваш облик является воплощением самой поэзии.

В.: Не покривили ли вы душой, сказав ему это?

Думаю, я был искренен. Но слушайте дальше. Улыбнувшись, он ответил:

Если стихи — это признания святых душ, панегирики королям и государям, а также вздохи любви, то я не поэт. Но не путай поэта с поэзией. Поэзия — шлюха.

С.: Шлюха?

Да-да, шлюха, алчная и задорная, но, поверь мне, неревнивая. А поэт — человек не лучше других, а подчас и хуже многих. Смотри-ка, я истекаю кровью, как зарезанный теленок, хотя, в отличие от него, во мне больше вина, чем крови.

Я слегка коснулся его своей чистой рукой. Я погладил его по лбу и щеке. В розовом свете огня контуры его лица казались мне менее четкими, чем прежде.

Я посмотрел в камин, и меня заворожили языки пламени, которые тянулись вверх и разбивались о темноту. Я не знаю, о чем задумался Франсуа, но из его глаз потекли слезы.

Чтобы не расплакаться самому, я стал искать себе занятие. Нашел таз, наполнил его водой и вымыл руки Франсуа, который не сопротивлялся мне, оставаясь по-прежнему задумчивым. Его живот был опоясан тряпкой, слипшейся и насквозь пропитанной кровью. Я хотел снять ее, чтобы промыть рану, но Франсуа знаком дал мне понять, что запрещает делать это.

Я подошел к окну — которое, должно быть, давно не открывали, — чтобы выплеснуть воду, и, пока я смотрел, как тяжело и монотонно текут с небес струи дождя, до моего уха донесся шепот, похожий на молитву. И вскоре я расслышал слова.

Рожден я не от серафима

В венце из звезд, слепящем взоры.

Мертв мой родитель досточтимый,

И прах его истлеет скоро.

А мать уже настолько хвора,

Что не протянет даже год,

Да я и сам, ее опора,

С сей жизнью распрощусь вот-вот.

Я знаю: нищих и богатых,

Сановников и мужиков,

Скупцов и мотов тороватых,

Прелатов и еретиков,

Философов и дураков,

Дам знатных, чей красив наряд,

И жалких шлюх из кабаков —

Смерть скашивает всех подряд.

Я стоял, закрыв глаза, и слушал. Последние строки проговорили два голоса.

Это вернулся Фирмино. Он поставил на пол две сумки и бурдюк с вином. За ним вошла глухонемая Бланш. Она несла кастрюлю, от которой шел пар, тарелки и буханки хлеба. Ее блуждающий, беспокойный взгляд остановился на Франсуа, на окровавленной повязке у него на животе. Он подозвал ее к себе и протянул ей монету.

Стоило видеть ее в эту минуту: она много раз поклонилась, мыча в знак благодарности; мне это было отвратительно. Затем она повернулась ко мне и к Фирмино, ожидая приказаний.

А Фирмино стал насмехаться над ней. Он сложил пальцы ножницами и высунул язык, как будто собирается его отрезать. А глупая Бланш кивала и глухо смеялась, почти икала. Наконец она ушла, дав понять, что скоро вернется, чтобы приготовить третью постель.

Друзья, прошу я пожалеть того,

Кто страждет больше, чем из вас любой,

Затем что уж давно гноят его

В тюрьме холодной, грязной и сырой,

Куда упрятан он судьбиной злой.

Девчонки, парни, коим черт не брат,

Все, кто плясать, и петь, и прыгать рад,

В ком смелость, живость и проворство есть,

Чьи голоса, как бубенцы, звенят,

Ужель Вийона бросите вы здесь?

Я храню в кухне свои старые картины, те, которые когда-то убедили меня, что мое призвание — живопись. Там друг напротив друга висят два полотна, на которых Бьянка изображена обнаженной. Но ей принадлежит только тело, лицо я списал с какой-то женщины на открытке. Я написал Бьянку с немного приподнятой, как у Олимпии Манэ,[15] грудью. Жест ее руки одновременно и стыдливый, и завлекающий. Она держит ладонь на лобке. Я помню, что ее маленькая ручка едва его прикрывала, и Бьянка попросила меня закрасить часть густых волос, торчавших вокруг. На другом холсте она написана со спины, и тем не менее ее поза выражает готовность принести себя в жертву. На этой картине она напоминает островитянок Гогена.[16] Мне так нравилась ее темная, обгоревшая на солнце кожа, ее полные гладкие ягодицы, чуть-чуть поблескивающие на солнце. Там развешено еще много других картин, так что обои видны лишь кое-где: портреты женщин, туманные пейзажи, портреты партиза-нов и пропавших друзей.

Все, кто остроты, шутки, озорство

Пускает в ход с охотою большой,

Хотя и нет в карманах ничего,

Спешите, или вздох последний свой

Испустит он в лохмотьях и босой.

Вам, кто рондо, мотеты, лэ строчат,

Ужели, как и раньше, невдогад,

Что вами друг спасен быть должен днесь,

Не то его скует могильный хлад?

Ужель Вийона бросите вы здесь?

Я готовлю себе еду и слушаю радио. Между песнями, длинными тирадами дрессированных ведущих и заготовленными оскорблениями и ругательствами (хороший способ тренировки дикции) передают мои воспоминания о партизанском движении. Я надиктовал их, предвидя, что вскоре вообще перестану разговаривать или буду открывать рот, только чтобы произносить абсолютные банальности, основополагающие и простые, как молекула кислорода или воды, очевидные и в то же время драгоценные, потому что они точно выражают то, что я имею в виду. Мой голос говорит:

мне тогда не было еще восемнадцати, я поступил в институт, но занятия еще не начались, и я слонялся без дела

мои политические взгляды начали складываться под влиянием атмосферы в моем доме

мой отец решил, что я уже достаточно взрослый, чтобы выслушивать его обвинительные речи в адрес правящего тоталитарного режима, он вел войну, в которой, на мой взгляд, не было ничего геройского, потому что она шла только в его душе, наши разговоры с отцом не выходили за пределы семьи

мой отец был одной из клеток иммунной системы организма нашей страны, от других клеток с теми же функциями он отличался тем, что ему удалось выжить, может быть, так случилось потому, что он был не вполне нормальной клеткой, что в нем была какая-то мутация, наверное, я был таким же, как он. влияние отца указывало вектор для моего взросления и формирования моей гражданской позиции, и в результате я тоже решил сражаться против больного тела

в моих генах зашифрованы жизни моих предков, страшная эксплуатация, работа на износ, миллионы здоровых людей-клеток, принесенные в жертву, по требованию зараженного бешенством и безумием государства-тела, жаждущего подавления, захвата соседних стран-организмов

моя молодость выпала на время, когда режим достиг определенной стабильности и его единственной целью было сохранить абсолютную власть, из его головы шли импульсы к органам системы, которые всеми способами осуществляли невыносимую диктатуру

я питался запрещенной информацией и стал сопротивляться

я помню, что, хотя и держал рот на замке и не демонстрировал своих взглядов, я не делал из них тайны перед моими знакомыми, которые, несмотря на то что разделяли их, равнодушно относились к осуществлявшемуся над ними террору

я проповедовал им восстание, цитировал людей почти легендарных, способных взяться за оружие, это были лучшие и самые сильные личности среди нас. их имена не разрешалось произносить

как-то раз, не помню, когда точно, один мой знакомый спокойно спросил меня, действительно ли я хочу и готов принять участие в партизанской войне, несмотря на мое слабое здоровье

я согласился

в этот момент я почувствовал, что примкнул к сосуду с лимфой, я влился в поток иммунных клеток, в эту разветвленную водную систему, которая излечит тело моей страны от иссушающей болезни

когда я обдумывал то, что произошло, случившееся казалось мне слишком простым и невозможным

моего приятеля вскоре уничтожили, но перед тем, как это произошло, он успел представить меня одному из тех людей, которые сами по себе являли своего рода очаг сопротивления, это был первый такой человек среди моих знакомых, с виду он ничем не отличался от других, но я знал, что он стоял у истоков партизанского движения

меня назначили ответственным по снабжению новообращенных духовной пищей, новобранцы вербовались отдельным засекреченным подразделением

я же рвался в бой сразу, я знал, что это принесет мне гибель, но хотел как герой внести свой вклад в борьбу с чудищем и ради этого готов был пожертвовать собой

но один из партизанов спокойно объяснил мне, что мои обязанности являются очень важной частью общей борьбы, потому что увеличение численности нашей армии позволит развернуть фронт в каждой больной точке тела нашей родины

вот так я без всяких церемоний стал партизаном

и как вы понимаете, наше войско было единственным, которое не носило форму и у которого не было казарм, и у нас не было солдат, к которым мы относились бы как к пушечному мясу, но значительность нашего вклада в борьбу определялась тем, с каким остервенением санитары и стражи режима преследовали нас, у них поджилки тряслись от страха, но нам был дан приказ не атаковать первыми

только через несколько месяцев я узнал, что принадлежу к формированию, вдохновителем которого является один большой патриот, но я отнесся к этой новости с безразличием, она не помогла мне избавиться от отвратительного, мерзкого чувства, что я один, что я, как некогда мой отец, веду свою личную войну, но секретная работа, которую мне поручили и за которую я сразу же принялся, свела меня с несколькими молодыми партизанами, которые занимались тем же, что и я

мои сомнения были окончательно развеяны, когда однажды один из наших руководителей, которого я раньше никогда не встречал (я не знал о нем ничего, кроме того, что он занимается наукой), спросил меня, согласен ли я вступить в партию, которая была главным оплотом наших идеалов и нашей борьбы, я взволнованно согласился и с того момента стал братом и товарищем людей, которые будто бы читали мои собственные мысли, хотя и выражали их немного другими словами

мои обязанности отнимали у меня много времени

я ходил в подпольную типографию, которая была организована в подвале текстильной фабрики, чтобы прядильные машины заглушали шум печатных станков, и выносил оттуда большие свертки с агитационными газетами, брошюрами, листовками

поначалу, выйдя оттуда, я шел не маленькими улочками, как следовало бы делать, а выбирал крупные артерии города, в которых наверняка можно было встретить тех, против кого мы боролись, мне нравился вкус риска, и я остро ощущал его, проходя мимо них со своими свертками, но потом я умерил свои бравурные порывы, потому что знал, что если меня выследят и остановят, то суд будет совершен прямо на месте

я выходил из дому вечером, когда начинался комендантский час, чтобы расклеивать листовки с пропагандой и призывами к бунту, я расклеивал их на улицах, по которым с большей вероятностью могли утром пройти люди, умеющие читать, и в этих ночных вылазках я тоже чувствовал привкус дерзости и развлечения: намазав вместе с напарником (мы обычно ходили по двое) стену мучным клеем, мы имели обыкновение зажигать фонарь, чтобы случайно не приклеить листок вверх ногами, так как не хотели давать повод нашим врагам думать, что мы работаем вслепую, в состоянии паники и страха

ночью город казался мертвым, стояла глубокая тишина, и если что, то можно было услышать чье-то покашливание на огромном расстоянии, поэтому мы не боялись быть застигнутыми врасплох

я чувствовал, как мною движет поток теплой крови, наполняющей мои сосуды, и к концу этих путешествий по городу с удовольствием ощущал легкую дрожь от ночного холода, которая как будто возвращала мне мирную жизнь

несмотря на постоянные репрессии, число наших сторонников увеличивалось, они проникали в самые отдаленные районы, так что я ждал, что, когда наши силы окрепнут, мы дадим открытый бой, и все тело хищника будет охвачено тревогой, и жестокая реакция, которая за этим последует, уже все равно его не спасет, это будет только симптом приближающейся агонии, мы — сумасшедшие клетки, мы разрушаем этот организм, а значит, он погибнет

я продолжал с безразличным видом делать свою работу, хотя знал, что чудовищу уже не спасти себя

и еще я твердил про себя стихи любимого Вийона

Так навестите ж друга своего

Вы, вольный люд, который над собой

Власть признает лишь Бога одного.

Так сильно узник изнурен нуждой

И пост день изо дня блюдет такой,

Что из нутра стал источать он смрад,

И не вином — водой его поят

И принуждают хлеб столь черствый есть,

Какого даже крысы не хотят…

Ужель Вийона бросите вы здесь?

Вас, принцы, почитая за ребят,

Со мной друживших много лет подряд,

Меня отсюда я прошу увесть.

Пример берите в этом с поросят:

Один захрюкал — прочие примчат.

Ужель Вийона бросите вы здесь?

В мастерской стоит несколько моих последних работ. Я соорудил их из строительного материала, из клеток зданий — кирпичей, прямоугольных, треугольных, и сложной формы кусков старого и нового кирпича.

Альбом старинных анатомических гравюр. Профессор ведет занятие для студентов и вытянутым пальцем указывает на эпигастрий больного. Этот медик напоминает мне Квадри, брошюру которого я листаю.

«Я, главный хирург и предтеча всех хирургов господин Квадри да Витербо, хочу осведомить вас, что поражения желудка являются самыми распространенным среди поражений любого происхождения». Я воображаю, как он произносит это с кафедры. Он продолжает: «Так вот, все наше трудолюбие мы отдаем ныне борьбе с устрашающей болезнью, которая, без сомнения, является одной из самых ужасных хворей, изобретенных Создателем в назидание нам, как по числу страдающих ею, так и по силе, с которой мы по сю пору едва ли можем тягаться, так как Провидение еще не вложило в наши недостойные руки панацеи против нее.

Впрочем, число излеченных нами весьма внушительно: всего 712 человек, взрослое население большой деревни, и мы свидетельствуем, что в это число входят только случаи этой болезни и никакой иной, основываясь в этом утверждении на нашем ученом знании и разумении.

Мужчин среди этих несчастных больше, чем женщин (469 супротив 243), и такова была воля и Всевышнего, ибо Промысел Всевышнего оберегает продолжательниц рода человеческого.

Что до возраста, то большинство было сражено недугом на шестом десятке, то есть в то время, когда львиная доля жизни уже миновала. Впрочем, восьми несчастливцам было не более тридцати годов, а тридцать два, напротив, успели дожить до восьмого десятка.

Прихотлива оказалась болезнь, разборчива в выборе места, куда нанести удар. Уязвимей всех прочих стала часть желудка, называемая передней стенкой (45 %), за ней следует малая кривизна (18,7 %), привратник (16,1 %), дно и кардиа (10,2 %), большая кривизна (0,8 %). Опухоли, пожравшие со временем весь желудок, составили по отношению ко всем прочим случаям 10,3 %. Все вышесказанное подлинно, ибо установлено и записано одним монахом-затворником, главным хронистом, превосходнейше ведущим учетные книги.

Признаки недуга и главные симптомы таковы: боль (40,9 %), чувство тяжести в эпи-гастрии (21,5 %), рвота (23,8 %), потеря веса (63,1 %), болезненность при пальпации (37 %). Совокупность признаков, указывающих на болезнь, семиотика, как теперь принято говорить у лекарей, которые более пекутся о терминологии, чем о фактах, совершенно определенно зависит от стадии болезни и величины опухоли.

Теперь позвольте мне сказать несколько слов против одного британского лжеученого, одного атеиста и еретика, который опубликовал исследование о случаях самоубийства по причине этой болезни в пору до и после операции.

Отчасти потому, что правдивую статистику тут никогда нельзя будет навести, так как нет возможности выяснить, какие из случаев произошли по вине нездоровья, а какие по вине других причин, а во-вторых, потому, что Церковь запрещает самоубийство, ибо это большой грех, а хирургия своими чудесами (также и ложными) вызывает большой интерес и настолько привлекательна, что многие, будучи совершенно здоровы, обращаются к эскулапам, чтобы они сделали им операцию, удалили им какую-нибудь часть тела. Великая болезнь, о которой я сейчас толкую, воспринимается людьми не как бич Небес, а как простая хворь, которая, как и другие, умерщвляет плоть. И это английское изыскание развивает порочную склонность к фамильярности по отношению к недугам.

Период между появлением у страждущего первых симптомов и нашим приносящим облегчение вмешательством в абсолютном большинстве случаев (75,5 %) был не более двенадцати месяцев; и, более того, у значительной части терзающихся муки возрастали так быстро, что уже через шесть месяцев они оказывались на операционном столе.

В 24,5 % случаев болезнь переходила в острую стадию по истечении двух или более (до 10) лет.

Теперь рассмотрим, как скорость развития болезни до операции повлияла на длину жизни больного после оной. Не удалось установить никакой зависимости между фигурой и консистенцией опухолей и продолжительностью жизни больных.

Чаще всего недуг поражает человека в виде мягкого сгустка, хорошо укорененного в том месте, где он поселился. Нередко нам приходилось наблюдать близко к нему язву, которая, по всем вероятиям, была вызвана прожорливостью этого паразита. Иной раз мы обнаруживали, что болезнь кольцом сжала желудок несчастного. Смерть приходит за людьми в разных обличьях, и никому от нее не уйти.

С Божьей помощью мы вырезали опухоль 413 страждущим. Одним пришлось вырезать весь желудок, другим мы удалили только его часть. 159 хворых мы, осенив крестом себя и их, разрезали и, увидев, что творилось у них внутри, зашили обратно, потому что им уже было ничем помочь нельзя.

Вот чего мы достигли: из тех, в отношении кого мы были вынуждены принять только полумеры (ибо не может ни один смертный жить вообще без пищеварительных органов!), 4,3 % прожили больше трех лет. И какую великую пользу приносит молитва над грешником: 3,7 % из тех, для кого наше врачебное мастерство ничего не могло сделать, легли в могилу в тот же год, что и те, о которых я только что сказал.

Но более всего вселяют в нас надежду те, кому мы полностью удалили больные части тела.

Удаление желудка, на которое немногие из наших братьев по цеху решаются, так как оно опасно тем, что оперируемый может умереть прямо под скальпелем хирурга, даже не получив отпущения грехов, приносит свои плоды. К нему прибегают в случае, когда болезнь распространилась на весь орган или же целиком захватила его верхнюю или нижнюю часть.

9,9 % наших подопечных больше 5 лет прожили без появления рецидивов. Пусть невежды, которые считают, что расставшийся со своим желудком теряет способность испытывать страсти, к стыду своему узнают, что удаление желудка способствует внушительному улучшению общего состояния организма, а стало быть, и самочувствия. Человек вполне может поддерживать питанием свой нормальный вес, а по временам и немного работать. Что касается страстей, то не так уж дурно быть от них избавленным.

Но действеннее всего оказалось частичное удаление желудка, в чем всякий может убедиться. Этот вид операций составляет 45,9 % от общего их количества. Так что мы уже изрядно поднаторели на этом поприще.

100 пациентов (30,7 %) прожили после частичного удаления желудка три года без всяких рецидивов и чувствовали себя хорошо. Чуть меньше было тех, кто прожил более пяти лет (28,6 %).

Иными словами, мы не без гордости можем сообщить, что из трех больных по крайней мере одному мы продлили жизнь на внушительный срок, за который грешник может стать праведником. Здесь мы не делаем различий между бедняками и состоятельными людьми, ибо наша сердобольность не позволяет нам отказывать в лечении неимущим; к тому же нужно же юным эскулапам на чем-то учиться.

Вкупе для 121 смертного час расставания с жизнью был отложен на несколько лет. И в благодарность спасенные нами поспоспешествовали строительству при нашем госпитале отдельного павильона, в котором врачи будут заниматься только хирургией.

Наши успехи еще раз свидетельствуют об истинности золотого правила хирургии: чем раньше поставлен диагноз и начато врачевание, тем большие надежды мы можем возлагать на страждущее тело и душу больного. Болезнь может долгое время скрываться. Возможно, что в таких случаях мы имеем дело с феноменом сопротивления организма, о котором поныне науке известно весьма мало. Итак, выходит, что если болезнь развивается быстро, то только один из 6,7 больных, для которых мы предвидели благополучный исход, действительно спокойно доживает отпущенные ему Господом несколько лет жизни, тогда как, если опухоль созревала медленно, при таких же обстоятельствах удача улыбнется одному из 4 несчастных. Разница, как видно, существенная.

Нам бы хотелось узнать, чего достигли люди науки, изучающие эту болезнь в других странах. К сожалению, еще очень много предрассудков и суеверий, связанных с этим вопросом, нужно развеять. Знание не болезнь, оно не порочит веру. Аминь».

Загрузка...