Современное общество предлагает взгляд на историю, отличающийся ярко выраженной прогрессивностью и эволюционистичностью. Достижения в сфере науки и технологии сделали возможным стабильное повышение качества жизни, о котором даже не могли мечтать люди всего сто лет назад. Прогрессистское представление об истории также присутствует в наших культурных и интеллектуальных институтах. Дарвиновская теория эволюции усвоена рядом научных дисциплин — от медицины до геологии и экономики. Прогрессистский взгляд на человеческое развитие прослеживается и в традициях иудео-христианской культуры: Библия демонстрирует представление об истории человечества как о процессе изменений, проистекающих и накапливающихся во времени.
Подобная эволюционная концепция истории является снованием для более или менее оптимистичной оценки современного положения в мире. Этот оптимизм позволяет Фрэнсису Фукуяме утверждать, что история всегда движется к хэппи-энду, а также, что демократия и глобализация ведут людей к протяженной во времени эпохе мирного сосуществования. После нескольких веков громадных усилий, предпринимавшихся ради будущего благоденствия, человечество наконец-то достигнет своих целей. Рынок сможет удовлетворить материальные потребности людей, а демократия — потребности психические, душевные. История заканчивает свой бег.
В этой книге рассматривается прямо противоположный подход к истории, предполагающий, что историческое развитие обладает как циклическим, так и эволюционным характером. Едва новые открытия распахивают перед человечеством новые горизонты, прогресс наделяет привилегиями определенные типы общественно-политических формаций — чтобы счесть их устаревшими по мере дальнейшего развития способов производства и производственных отношений. Результатом оказывается цикл спадов и подъемов в конкретный исторический период, хотя сама история при этом продолжает поступательное движение.
Кочевое общество уступило оседлому сельскому хозяйству после того, как выяснилось, что плуг и система ирригации значительно эффективнее для добывания пищи, чем копье и охота. Кочевники приняли оседлый образ жизни, образовали небольшие поселения и ввели систему землевладения. Анимизм сменился организованной религией. Сельскохозяйственное общество затем уступило промышленному обществу: фабрики и фактории оказались эффективнее крестьянских хозяйств для повышения благосостояния. Деревни оказались в тени урбанистических центров, монархия и империя отступили перед демократической республикой. Организованная религия, сохранив значимость в частной жизни, уступила национализму роль основного фактора формирования общественной идентичности. Изменения способа производства вели к глубоким политическим и социальным последствиям, осуществляя описанные выше циклические трансформации: от кочевого общества к сельскохозяйственной, и далее, к индустриальной эре.
В настоящее время на пороге новая эпоха — цифровая эра. Технологическим открытием, которое привело к столь значительным историческим изменениям, стало изобретение микрочипа, способного хранить и передавать невероятное по прежним меркам количество информации, а также внедрение коммуникационной инфраструктуры (кабели, ретрансляторы, спутники), обеспечивающей круглосуточную дешевую связь по всему земному шару. Внедрение цифровых технологий радикально изменило сами средства коммуникации, но не способ производства. Однако эти перемены, равно как и новые методы обработки информации, реализуемые в цифровую эпоху, представляют собой трансформацию, как количественно, так и качественно изменяющую и способ производства.
Индустриальное общество разрушается все очевиднее по мере того, как происходит внедрение цифровых технологий, а «информационные» предприятия вытесняют фабричные конвейеры. «Рассвет» эры цифровых технологий и закат индустриальной эпохи оказывают значительное воздействие на основные политические и социальные институты, явившиеся плодом индустриализации, а именно на республиканскую демократию и национальное самосознание. В самом деле, закат индустриальной эпохи и переход к цифровой экономике способны серьезно пошатнуть основы демократической государственности. Один цикл истории уже завершился, а другой лишь восходит на горизонте.
С этой точки зрения закат эпохи американского величия не только подразумевает ликвидацию американского господства и возвращение к мультиполярному миру, но и знаменует собой окончание эры, которую Америка столь ревностно формировала, — эры индустриального капитализма, республиканской демократии и национальной государственности. Фукуяма ошибся, приняв окончание одного из исторических циклов за конец истории в целом. Именно поэтому он рассматривает торжество либеральной демократии как отражение стабильного и спокойного исторического финала, а не как «параметр» конкретного исторического этапа, который вскоре сменится под влиянием меняющегося способа производства. Переход от эпохи к эпохе, как правило, сопровождается «смутными временами», из чего следует, что завершение нынешнего исторического цикла ознаменуется не столько демократическим миром и глобальным консенсусом, сколько грандиозными переменами в политической и геополитической жизни.
Прежде чем подтвердить это положение и подробно рассмотреть возможные последствия перехода от индустриальной эры к цифровой, следует ненадолго вернуться в прошлое, дабы выявить истинную степень взаимозависимости способов производства и социально-политических институтов. Америка на заре своего существования, споры отцов-основателей относительно типа внутренней экономики, способной в наибольшей степени служить республиканским идеалам, — таков будет наш краткий экскурс.
Длительное соперничество между Томасом Джефферсоном и Александром Гамильтоном, оказывавшее непосредственное влияние на внешнюю политику Америки, коренилось в несовпадении их взглядов на то, каким образом американская экономика может воздействовать на политические институты страны. Разногласия по вопросам влияния экономической жизни на американскую демократию привели к многочисленным жарким дебатам. Как писал Майкл Сэндел в своей книге «Неудовлетворенность демократией», споры относительно «политической экономии гражданства» оставались средоточием американской политики вплоть до двадцатого столетия.
Джефферсон и Джеймс Мэдисон возглавляли борьбу за построение преимущественно аграрного общества. Оба верили, что работа на земле привьет американцам качества характера — личную ответственность, честность и гражданское достоинство, — необходимые для эффективного функционирования республиканского правительства. Джефферсон писал: «Те, кто работают на земле, — Богом избранные люди, если Он в самом деле избрал кого-либо среди людей; в чьи сердца Он вложил неистребимую склонность и любовь к добродетели».[427] Мэдисон, соглашаясь с коллегой, настаивал: «Тот класс людей, который способен самостоятельно производить пищу и одежду, может рассматриваться как действительно независимый и счастливый. Более того, это единственная основа общественной свободы, а также крепчайший оплот общественной безопасности. Отсюда следует, что чем больше таких людей будет в нашем обществе, тем более свободным, независимым и счастливым окажется в итоге государство».[428]
Джефферсон, Мэдисон и республиканская партия, которая поддерживала их точку зрения, вовсе не противились развитию производства. Они считали, что Америка должна сконцентрироваться на мелкомасштабном ремесленном производстве домашней утвари и тому подобных предметов. Образ жизни ремесленников и мастеров, равно как и фермеров, должен обеспечивать уверенность в собственных силах и достоинство — важнейшие качества республиканского общества. В противоположность этому развитие промышленности и урбанизация будут ослаблять гражданскую добродетель, лишать рабочих самоуважения, приведут к коррупции и безнравственности. Как многозначительно отметил Джордж Мейсон: «Если добродетель является основополагающим принципом республики и если она не может существовать сколько-нибудь долго без бережливости, неподкупности и суровой морали, — неужели перенаселенные города воспримут наши принципы управления? Неужели порок, безнравственность назиданий, продажность и разврат, процветающие в больших городах, приведут к расколу общества?».[429] Страх перед политическими и социальными сложностями жизни в больших городах, равно как и убежденность в неразрывной связи гражданской добродетели и аграрного общества, заставляли республиканцев стремиться к экономической политике, основанной на освоении новых земель и открытии международных рынков для американской сельхозпродукции.
Гамильтон соглашался с Джефферсоном в том, что характер американской экономики будет оказывать значительное влияние на политические и социальные институты страны, однако он имел свой взгляд на экономическую основу молодого государства. Гамильтон полагал, что сельская жизнь создает «государство, наиболее благосклонное по отношению к свободе и независимости человеческого разума».[430] Тем не менее, считал он, демократическим государством должна править образованная и професси ональная элита, а не фермеры с ремесленниками, сколько угодно добродетельные. Америка представлялась Гамильтону мощной державой, а этого статуса невозможно было достичь без индустриализации, урбанизации и постепенного снижения зависимости внутреннего рынка от импорта. Несмотря на то что Джорджа Вашингтона весьма беспокоили «пышность, изнеженность и коррупция», вечные признаки коммерческого государства, он соглашался с Гамильтоном относительно того, что «дух коммерции, заполняющий наше государство, ни в коей мере не следует обуздывать».[431]
Возглавляемые Гамильтоном федералисты призывали к повышению импортных тарифов и государственным субсидиям как мерам, необходимым для ускорения индустриализации. Гамильтон хотел учредить федеральную банковскую систему, надеялся создать класс богатых инвесторов, активно оперирующих общественными финансами, и накопить средства для капиталовложений. Республиканцы опасались, что федеральный банк породит коррупцию и сосредоточит капиталы в руках элиты. Гамильтон возражал, указывая, что банковская система поможет обрести национальное единство, поскольку будет контролировать действия как отдельных штатов, так и частных кредиторов. Федералисты также противились дальнейшему движению на Запад, опасаясь, что это движение помешает индустриализации и ослабит как мощные государственные институты, так и национальное единство, которого добивался Гамильтон.
Спор Гамильтона с Джефферсоном разрешился в большей степени благодаря прошествию достаточного количества времени, нежели нахождению компромисса. Индустриализация и коммерциализация Соединенных Штатов вскоре превратили джефферсоновскую идею аграрной Америки в анахронизм. Впрочем, «взросление» американской экономики не привело к прекращению дебатов о степени влияния экономики на политическую жизнь страны.
Подхватив идеи Джефферсона, демократы времен Джексона в 1830—1840-е годы обеспокоились растущей концентрацией могущества и влияния в руках коммерсантов, промышленников и банкиров. Неуклонно сокращая политическую значимость рабочих, ремесленников и фермеров, политическая и финансовая элиты угрожали жизнеспособности американской демократии. Федералисты же, которые к тому времени стали называть себя вигами, утверждали, что крупномасштабные инвестиции в дороги, железнодорожный транспорт и систему государственного образования должны ускорить экономическое развитие страны и рост национального единства. Как писала одна газета: «Железные дороги суть истинные узы единения, как социального, так и национального».[432]
К середине 1800-х годов центральной темой дебатов об экономической политике страны стала проблема рабства, возродившая давний спор о взаимосвязи республиканской формы правления и экономического производства. Южане пытались сохранить рабство, дабы защитить свой достаток и аграрный жизненный уклад, и провозглашали, что рабство — зло гораздо меньшее по сравнению со складывающейся на Севере системой наемного труда. Сенатор Джеймс Генри Хэммонд из Южной Каролины заявлял, что рабочие-северяне становятся рабами индустриального капитала: «Разница между нами состоит в том, что мы нанимаем рабов пожизненно и обеспечиваем их всем необходимым; у нас нет ни голода, ни нищеты… А вы нанимаете своих на сутки, не заботитесь о них и не обеспечиваете им достойной жизни».[433]
Северные аболиционисты отвечали, что рабство аморально и в корне противоречит основам политического строя Америки. Однако большая часть се-верян противилась рабству по гораздо более прозаичной, прагматической причине: распространение рабства лишало наемных работников стимула к движению на Запад и обретению самостоятельности. Хотя многие северяне приняли наемный труд, они рассматривали этот феномен как этап на дороге к самостоятельной занятости и экономической независимости. Как объяснял представитель республиканской партии: «Молодой человек поступает на службу — или, если угодно, нанимается на службу — за соответствующую плату и служит, пока не накопит достаточно средств, чтобы приобрести собственную ферму… Вскоре он из наемника становится нанимателем».[434] Новые сельскохозяйственные угодья предлагали тем, кто решил двинуться на Запад, возможность создать собственное аграрное хозяйство, а тем, кто оставался на индустриализирующемся Востоке, сулили повышение доходов и улучшение условий труда.[435] Поэтому отмена рабства являлась ключевой для сохранения экономической базы независимого труда, гражданского достоинства и республиканских идеалов.
В десятилетия после окончания Гражданской войны, когда происходила бурная индустриализация страны, дебаты относительно гражданских прав класса независимых производителей сменились дискуссиями о защите фабричных рабочих и дурном влиянии индустриализации на республиканскую форму правления. Лидеры профсоюзов предложили закон, ограничивавший продолжительность рабочего дня восемью часами. Это объяснялось стремлением сохранить чувство собственного достоинства наемных работников и обеспечить им свободное время для исполнения гражданских обязанностей. Конгресс и суды приступили к рассмотрению антитрестовского законодательства, в надежде остановить крупные монополии, набиравшие власть за счет ущемления интересов рабочей Америки.
Президентские выборы 1912 года показали, каким образом можно лавировать среди политических и социальных последствий индустриализации и требований республиканского правительства. Основные дискуссии во время этой кампании напомнили дебаты Джефферсона и Гамильтона. Вудро Вильсон, кандидат от демократов, выступал в поддержку экономической децентрализации, в защиту малых предприятий и независимых работников и за сохранение «коммунального» образа жизни. Если будущие поколения «откроют глаза в Америке, где им придется выбирать между наемным трудом и ничем, — говорил Вильсон, — они окажутся в Америке, которую наверняка оплакали бы отцы-основатели».[436] Теодор Рузвельт, кандидат «прогрессистов», возражал: влияние корпораций на экономику стало реальностью; единственный способ ослабить его — наличие сильного правительства и федеральных законов. Вместо того чтобы сопротивляться «централизующим» эффектам индустриализации, правительство должно «приручить» эти эффекты во имя укрепления национального единства и социальной сплоченности. По Рузвельту, именно «могучий дух амбициозного национализма», а не гражданские добродетели самостоятельного работника послужит основой республиканской формы правлении.[437]
Несмотря на то что на выборах победил Вильсон, обошедший как Рузвельта, так и Уильяма Говарда Тафта, действующего президента и кандидата от республиканской партии, рузвельтовское представление об американской экономической политике, как выяснилось впоследствии, более соответствовало реальности. Две мировые войны не только ускорили развитие индустриального общества в США, но и привели к возникновению нового американского национализма, основанного на общественном долге, гражданских обязанностях и социальной сплоченности. Эра индустриального капитализма, республиканской демократии и национализма — эпоха величия Соединенных Штатов Америки — вступила в пору расцвета.
Принципиальное влияние экономической деятельности на политическую жизнь страны просматривалось не только в Соединенных Штатах Америки. Движитель исторического прогресса — развитие доминирующего способа производства товаров и его воздействие на институты управления и общественной идентичности. Даже при условии что экономические трансформации в подавляющем большинстве случаев способствуют прогрессу общества, исторические изменения носят одновременно эволюционный и циклический характер. Конкретный способ производства приводит к возникновению конкретной формы управления и конкретной формы общественной идентичности; эти три фактора определяют ту или иную эпоху в истории человечества. При этом развитие способа производства постепенно приводит к деле-гитимизации порожденных им политических и социальных институтов, завершая тем самым одну эру и начиная следующую. Как писал Стивен Джей Гулд в своей книге о геологической эволюции: «История циклична, но неумолимо движется вперед».[438]
В таблице представлены основные исторические эры и указаны присущие каждой из них экономические, политические и социальные характеристики. Логика исторического процесса, исторической эволюции неумолима:[439] способ производства определяет историю, поскольку порождает фундаментальный механизм удовлетворения основных человеческих потребностей и желаний. Образ, каким люди удовлетворяют свои потребности, порождает соответствующие формы управления и общественные идентичности. В кочевую эпоху охотники объединялись в небольшие группы, управление которыми зиждилось на принципе неформального большинства. Общественную идентичность обеспечивали родственные связи и примитивный анимизм.
В аграрную эпоху оседлые поселения, увеличиваясь в размерах, порождали правящий класс, который управлял остальными членами сообществ, и общепринятую религию, которая обеспечивала общественную идентичность и социальную сплоченность. В индустриальную эпоху экономическая и политическая активность масс содействовала возникновению республиканской демократии, каковое логично сопровождалось укреплением национализма — источника общественной идентичности и социальной сплоченности, необходимых для легитимизации демократического государства.
Циклически-эволюционный характер истории обусловлен обратной связью между способом производства и политическими и социальными институтами. К примеру, прогресс в сфере культивации и орошения земель привел к оседлой общественной жизни и связанной с ней социальной дифференциации. Появление духовенства, государственной бюрократии, а также купеческого сословия способствовало распространению грамотности и зарождению интеллектуальной и коммерческой элиты. Научные и технологические достижения, осуществленные последней, вкупе с ростом политического влияния купечества, постепенно трансформировали аграрное общество и открыли дорогу к обществу индустриальному. Все эти циклы способствуют кумулятивному историческому прогрессу путем естественного отбора. По мере развития способа производства и «аккомпанирующего» ему развития политических и социальных институтов общества приобретают все больше возможностей поддерживать свое существование и защищать себя, что и позволяет им сменять предшествующие общества.
На рис. 3 показана историческая эволюция, обусловленная изменением способа производства и последующйм развитием и упадком политических и социальных институтов.
Ниже приводится упрощенное в целях наглядности и наилучшего понимания описание процесса с точки зрения теории исторических изменений.[440]
В кочевую эпоху люди жили группами в двадцать — двадцать пять человек.[441] Мужчины охотились на диких животных, женщины собирали съедобные растения. Группы были равноправны и не имели формальных политических институтов, хотя наиболее умелые охотники часто выступали как фактические лидеры. Общественная идентичность возникала из тесных внутригрупповых контактов и примитивных ритуалов, основанных на поклонении растительным и животным духам.
Переход к раннему аграрному обществу был обусловлен как потребностями в появлении более стабильного источника пропитания, так и развитием огородничества и одомашниванием диких животных. Археологи обнаружили в Юго-Западной Азии и на Ближнем Востоке поселения земледельцев, которые датируются приблизительно 8000 годом до н э. Хотя большая часть продуктов питания добывалась с помощью охоты на диких животных и собирательства, ранние сообщества выращивали пшеницу и ячмень, а также разводили домашних животных — овец и коз. Ранние поселения в Китае (около 6000 до н э.) наряду с выращиванием проса и риса содержали собак и свиней.
Переход от охоты и собирательства к огородничеству произвел значительные перемены в социальной и политической сфере. Оседлые поселения требовали большего управления, нежели было принято у кочевников; возникла необходимость в решениях о том, где селиться, что и когда сажать, кто обязан заниматься охотой, а кто — вести хозяйство. В результате сформировалась примитивная политическая иерархия, как правило, подразумевавшая избрание племенного вождя. Институт племенных вождей несколько более сложен, чем племенное общество, в котором он сложился; этот институт нередко означал выраженную социальную стратификацию и преемственность власти. Сообщества оставались сравнительно небольшими, поэтому прямой контакт был основным источником социальной сплоченности. Духовные практики стали чаще включать в себя ритуалы, обращенные к солнцу, луну, земле, ветру, что свидетельствовало о возросшей роли земледелия в повседневной жизни.
Наступление аграрной эпохи, опять-таки, обусловлено комбинацией потребностей и «предложений природы. Рост населения и сокращение поголовья диких животных привели к мысли о земледелии и выращивании пищи. Такие нововведения, как плуг, запряженный быками, ирригация и севооборот, позволили создать сообщества, живущие почти исключительно за счет сельского хозяйства. После 3000 года до н э. аграрное общество практически одновременно укоренилось в Азии, Европе, Америке и Африке.
Сельское хозяйство в качестве основного способа производства трансформировало прежние формы управления и общественной идентичности. «Многозадачность» — ирригация, сев, сохранение припасов, управление сообществом — привела к социальной дифференциации. Вдобавок общество разделилось на тех, кто владел землей, и тех, кто ее обрабатывал. Потребность в более обширном управлении и порожденная аграрным обществом социальная стратификация привели к возникновению новых управленческих структур — правящего класса и административной бюрократии. Когда соседствующие аграрные общества стали соперничать друг с другом за земли и рабочие руки, бремя военных действий обусловило укрепление государственных институтов. Короли и королевские суды мало-помалу взяли на себя руководство обществом не только в военное, но и в мирное время. Из большинства аграрных сообществ впоследствии выкристаллизовались империи, феодальные государства или комбинации того и другого.
Аграрный способ производства способствовал утверждению организованной религии в качестве источника общественной идентичности. Культивация земель увеличивала число тех, кто жил с конкретного участка пахотной земли, создавая предпосылки образования больших поселений, этих ранних прототипов городов. Крестьяне выращивали больше, чем могли потребить, что вело к строительству общественных хранилищ, возникновению рынков и развитию торговых путей. Политические образования расширялись, охватывая сообщества, которые до того практически не имели контактов друг с другом. Эти перемены обезличили политическую жизнь; отныне социальная сплоченность уже не могла опираться исключительно на родственные связи и общую локальную культуру. Аграрное общество тем самым потребовало образования «официальной» ре— лигии и формирования новой общественной идентичности.
Избыток съестных припасов, возникший вследствие внедрения культурного земледелия, также способствовал возникновению новой религии, поскольку содействовал распространению духовенства, освобожденного от обязанности обрабатывать землю. Десятина и другие формы общественного оброка позволяли духовенству сосредоточиться на сфере интеллектуального и на внедрении в общество теологических и ритуалистических основ организованной религии. Духовенство также стремилось к укреплению своего влияния в социуме, а потому прилагало значительные усилия по искоренению прежних верований, стремилось развеять прежние представления о боге. Вдобавок благодаря своей образованности и талантам священники часто привлекались к управлению государствами, начали занимать государственные административные посты. Коаним и левиты раннего Израиля, средневековое духовенство католической церкви, исламские улемы, брахманы в индуизме и конфуцианцы-летописцы в Китае — все эти религиозные «единицы» выполняли политические и административные функции.
Политическая элита имела собственные причины для поддержки распространения организованной религии. Правители регулярно обращались к религии для легитимизации своей власти и богатства, причем короли и императоры нередко возводили свой род к богам. Кроме того, правители-миряне искали в религии средства добиться верности подданных и обеспечить единство страны. Так, например, в IV веке нашей эры правители Рима признали христианство в качестве официальной религии империи, дабы обеспечить политическую сплоченность подданных.[442]
Аграрное общество уделяло значительное внимание отслеживанию хода времени и сезонных изменений, что также способствовало развитию организованной религии. Решения относительно того, когда сажать, орошать, собирать урожай, были жизненно важными для аграрных сообществ, а потому укрепляли осознание этими обществами прошлого и будущего и представление о времени и способах его измерения. Наступление «пустого, однородного времени» порождало психическую потребность в беседе с предками и концепцию загробной жизни — организованная же религия вполне могла утолить эту потребность.[443] То, что духовенство обычно следило за сменой времен года, объявляло о рождении новой луны и выполняло другие «хронографические» действия, укрепляло веру аграрного общества.
Иудейское Пятикнижие во многих отношениях — историческая хроника перехода от кочевого общества к аграрному. Иудеи поначалу были кочевым племенем, разрывавшимся между поклонением анимистическому золотому тельцу и монотеистическим учением Моисея. Оседлый образ жизни на израильских землях привел к возникновению жречества, чему способствовали также практика обязательных общественных взносов, институт царя-воина и развитие религиозного учения и культа. Светские и религиозные власти совместно создавали иудейскую государственность. Иудаизм обеспечивал нерушимые социальные связи, которые приобрели особую значимость после того, как «колена Израиля» были рассеяны чужеземными захватчиками. Иудейские праздники, в большинстве своем соотнесенные с аграрным циклом, равно как и иудейские религиозные практики, связывавшие повседневную жизнь с прошлым и будущим, в полной мере удовлетворяли социально-психические потребности аграрного общества.
Подобно своим предшественникам, кочевым племенам, аграрное общество изменило текущий способ производства, что и стало причиной последующей гибели этого общества. Два обстоятельства спровоцировали экономические перемены и последующее разрушение политических и социальных институтов аграрного общества. Первое обстоятельство — возникновение купеческого сословия, интерес которого к свободной торговле и накоплению капитала противоречил идее абсолютистского, централизованного государства. Опираясь на свое богатство и растущую автономность, сословие коммерсантов постепенно подрывало исключительность притязаний родовой аристократии и земельного дворянства на политическую власть. Купцы вкладывали средства в разработку новых технологий, открывали новые торговые пути, помогали развивать ранние финансовые инструменты. Иными словами, они готовили почву для политической и экономической либерализации.
Второе обстоятельство, приведшее к гибели аграрного общества, — распространение грамотности и образования в целом. После изобретения книгопечатания (1500-е годы) духовенство утратило монополию на образованность и науку. В итоге наука с присущим ей рационализмом бросила вызов доминирующей в обществе религии и «запустила» процесс отделения церкви от государства. Предприниматели и ремесленники, опираясь на достижения технического прогресса, набравшего к 1800-м годам стремительный ход, представили обществу ткацкий станок, паровой двигатель, железную дорогу и прочие инновации, ключевые для развития современной промышленности. Именно научные достижения обусловили тот факт, что аграрному обществу наследовал не просто коммерческий, но промышленный капитализм.
Коммерческий капитализм сложился на протяжении XVI–XVII веков, прежде всего в Европе и в Японии, где децентрализованные федеральные государства оказались наиболее восприимчивы к возникновению купеческого сословия.[444] Вторая половина XVIII века ознаменовалась индустриализацией Великобритании, а XIX век — индустриализацией континентальной Европы, Северной Америки и Японии. В 1789 году сельское хозяйство давало 40 % национального продукта Великобритании; 21 % приходился на промышленность. К 1900 году доля сельского хозяйства составляла всего 7 % валового национального продукта, тогда как промышленность обеспечивала 43 % ВНП. К середине 1800-х годов три четверти взрослого мужского населения Великобритании было занято вне сферы сельского хозяйства.[445] Промышленное производство быстрыми темпами вытесняло аграрное в качестве основного способа производства.
Индустриальная эра принесла с собой новую форму правления — республиканскую демократию.[446] Индустриализация способствовала формированию «политики консенсуса»; тому были три основные причины. Во-первых, возник влиятельный «конгломерат» промышленников, финансистов, купцов и ла вочников, заинтересованных в приобретении влияния на экономическую и политическую жизнь. Укрепление экономического статуса среднего класса повлекло за собой усиление его политической активности, подкрепленной возможностью управлять необходимыми ресурсами. Именно растущий средний класс выступил в авангарде Французской революции и возглавил борьбу за республиканскую демократию в Западной Европе.
Во-вторых, индустриальная экономика требовала образованной и мобильной рабочей силы, которая, в свою очередь, нуждалась в системе массового образования. Впрочем, массовое образование выводило рабочую силу на политическую арену и угрожало господству индустриальной и земельной элиты. Вдобавок «отрыв» земельных работников от земли и переселение в города способствовали созданию классовых альянсов, которые нивелировали культурные, языковые, этнические и религиозные различия. Появление образованного и организованного рабочего класса тем самым ускоряло переход к республиканской форме управления и всеобщему свободному волеизъявлению.
В-третьих, капитализм и индустриальный способ производства основывались на комплексе идей, логическим следствием реализации которых было возникновение демократического правительства. Приоритет индивидуальной экономической конкуренции и постоянного развития, свободный рынок, либерализация торговли — все эти идеи шли «рука об руку» с идеей политической свободы. Представление о том, что государство должно служить интересам граждан и стремиться к максимизации их благосостояния, также совпадало с порожденным научной революцией стремлением к рационализму и эффективности.
Индустриальная эра вдобавок радикальным образом изменила институт общественной идентичности — прежние институты уступили место национализму. Последний стал логическим следствием возникновения индустриального общества и формирования «политики консенсуса». Религия утратила доминирующее положение в социуме вследствие научных достижений и отделения церкви от государства. Требовался новый «социальный клей», дабы привлечь гражданина к светскому государству; с этой задачей отлично справился национализм, создавший новую общую цель и новую общественную идентичность. Благодаря национальной идее безликое административное государство преобразилось в нацию — эмоционально притягательное политическое сообщество, заслуживающее лояльности, общности и даже самопожертвования. Комбинация последствий индустриализации и внедрения массового образования усугубила «контакт» государства и нации, создав, как выразился Эрнст Геллнер, «резервуар единства».[447] Высшая школа, газеты, конвейер, железная дорога, всеобщая воинская повинность — все это «объединяющие» институты индустриального общества, одновременно порождавшие национализм как новую форму общественной идентичности и содействовавшие его быстрому распространению.
Сегодня индустриальная эпоха готова уступить место цифровой. Научно-технический прогресс привел к тому, что промышленное производство утратило свое значение доминирующего способа производства. В 1950 году промышленный сектор охватывал 34 % американской рабочей силы вне сельского хозяйства и производил 29 % валового национального продукта. К концу 1990-х эти показатели составляли 15 и 16 % соответственно.[448] В то же время был зафиксирован подъем в информационном и финансовом секторах и в секторе услуг. При этом сельскохозяйственный и промышленный секторы экономики трансформировались вследствие внедрения таких изобретений, как генетически модифицированные семена, автоматизированные производственные линии и прочие инновации, которые стали возможны благодаря цифровым технологиям.
Переход к цифровой эре едва успел начаться. По мере его углубления современные политические и социальные институты неминуемо претерпят серьезные изменения, как происходило в предыдущие эпохи. Америка — пионер новой эры, она активно внедряет цифровые технологии в общество, экономику, армию. Более того, она приняла для себя некий «свод правил грядущего поколения», связанных с потоками капитала, информационными технологиями и глобализацией; эти правила помогают Америке выступать в авангарде цифровой революции. Однако, как ни парадоксально, цифровая эра вполне способна уничтожить ключевые политические и социальные институты, верой и правдой служившие Америке на пути к вершинам мирового господства.
Определить, где заканчивается одна эпоха и начинается следующая, возможно лишь при ретроспективном анализе. Технический прогресс происходит постоянно, однако инновации имеют в большей степени количественное, нежели качественное влияние на способ производства. Изобретение телефона, к примеру, явилось грандиозным прорывом в сфере средств коммуникации. Это открытие, безусловно, повысило эффективность производства, обеспечив непрерывную связь между заказчиками и исполнителями, поставщиками и изготовителями. Однако телефон не изменил базовых принципов промышленного производства и потому не стимулировал значимых перемен в политических и социальных институтах.
Сейчас слишком рано с уверенностью утверждать, что цифровые технологии знаменуют собой смену способа производства и, следовательно, наступление новой эры. Однако финансовый сектор и рынок услуг уже производят от 40 до 70 % (в зависимости от отраслей, включаемых при оценке в эти секторы) валового национального продукта Соединенных Штатов.[449] Ниже приводятся характеристики цифровых технологий, способные наделить последние «трансформационным потенциалом», достаточным для осуществления исторического прорыва.
• В отличие от ткацкого станка и телефона, представлявших собой весьма скромные по масштабам инновации, цифровые технологии суть операционная система, которая оказывает воздействие практически на все сферы экономической деятельности. Они одновременно автоматизируют заводские конвейеры, позволяют использовать методы генной инженерии в сельском хозяйстве и животноводстве, изменяют финансовые потоки и инструменты управления ими. С этой точки зрения цифровые технологии — «родовая инновация», родственная изобретению парового двигателя с его способностью преобразовывать тепло в энергию — изобретение, трансформировавшее и сельское хозяйство, и производство, и транспорт.
• Цифровые технологии повышают производительность труда и снижают затраты на производство в размерах, сопоставимых с выгодами от внедрения парового двигателя или электричества. В период с 1990 по 1997 год производители товаров широко внедряли информационные технологии, добиваясь почти двукратного прироста производительности труда по сравнению с теми компаниями, которые оставались верны традиционным технологиям. В 1980-е годы американские автомобильные концерны тратили от 4 до 6 лет на разработки промышленных образцов новых моделей; цифровые технологии снизили данный показатель до двух лет. Заказ авиабилетов через туристическое агентство стоит 8 долларов, а та же операция через Интернет обходится всего в 1 доллар. В пределах сектора высоких технологий производительность труда повысилась в двадцать раз по сравнению с другими секторами экономики.[450] Вдобавок цифровые технологии «проникают» в экономику намного быстрее, чем предыдущие инновации. Электричеству понадобилось 46 лет, чтобы проложить дорогу в 30 % американских домов, телефону — 38 лет, телевидению — 17 лет. Что касается Интернета, он охватил 30 % американских семей всего за 7 лет.[451]
Цифровые технологии одновременно увеличивают и сокращают масштабы экономик. Скорость, охват и интегрированная природа глобальной экономики способствую развитию крупных предприятий, «перекрывающих» национальные границы в своем местоположении, рабочей силе и финансовых потоках. В то время малые биотехнологические фирмы и интернет-проекты могут оказаться ключевыми «узлами инноваций» экономики, в которой знания являются необходимым условием роста. Централизованное государство индустриальной эры тем самым испытывает давление как сверху, так и снизу.
• Цифровые технологии ослабляют связь между географическим местонахождением предприятия и его деятельностью. Производство, основанное на информационных технологиях, оказывается в меньшей зависимости от близости к источникам сырья и структуры транспортной сети. Все большее количество работников меняют места работы не вследствие необходимости, а по своему выбору. В результате происходит упадок индустриальных городов, городское население «растекается» по стране и формируется более «атомизированный» и индивидуализированный способ производства.
Сегодня еще рано проводить четкие параллели между началом цифровой эры и признаками «усталости» американской демократии. Тем не менее уже можно с высокой долей вероятности предположить, что государство приближается к историческому «поворотному пункту» — никто не станет отрицать, что постепенное изменение способа производства в значительной степени влияет на политические и социальные институты. Действие прочих сил — упадок традиционной американской семьи, экономическое неравенство и экономическая уязвимость, дополнительные часы, которые американцы вынуждены проводить на работе, — несомненно, причастно к «ковыляющей походке» политической системы США. Однако отчуждение населения от исполнения гражданского долга и ослабление национального государства — тренды, описываемые ниже, — подтверждают предположение о том, что американские институты становятся все более хрупкими и невосприимчивыми перед лицом политических и социальных перемен, сопровождающих переход от индустриальной экономики к цифровой. Как и в предыдущие исторические циклы, смена способа производства, судя по всему, ведет к делегитимизации и упадку доминирующих в обществе политических и социальных институтов.
Отцы-основатели американского государства горячо спорили о том, каким образом повседневная жизнь может и должна влиять на функционирование политических институтов страны. Джефферсон и Гамильтон расходились во взглядах относительно того, какая экономика более отвечает интересам нации — аграрная или индустриальная; однако они соглашались с тем, что для республиканской формы правления принципиально важны гражданская позиция и политическая активность населения. Алексис де Токвиль, один из самых прозорливых аналитиков ранней Америки, писал: «Городские митинги столь же полезны для развития свободы, как школьное обучение — для повышения грамотности населения; они приносят свободу в каждый дом, учат людей пользоваться свободой и наслаждаться ею. Нация может создать свободное правительство, однако без муниципальных институтов она не обретет духа свободы».[452] На протяжении большей части своей истории Америка извлекала выгоду из сравнительно высокой гражданской и политической активности населения страны. Вопреки тревогам Джефферсона и многих его последователей относительно потенциальных опасностей индустриального общества, индустриальная эра и сопровождавший ее процесс формирования национального государства поддерживали в социуме высокий уровень гражданской «вовлеченности».
В последние десятилетия, впрочем, американская демократия начала «сбоить» и выказывать явные признаки «утраты темпа». Шестидесятые годы XX века ознаменовали собой рубеж, после которого активное участие граждан в политической жизни страны резко пошло на убыль. Профессор Гарвардского университета Роберт Патнем провел исследование по измерению гражданской вовлеченности населения по нескольким параметрам и сделал следующие выводы: «Американцы стали на 10–15 % менее активными в выражении своего отношения к происходящему в стране, будь то участие в выборах или написание писем в Конгресс или местные газеты; на 15–20 % — менее заинтересованными в общественно-политической жизни страны; приблизительно на 25 % снизилась избирательная активность, и приблизительно на 35 % — готовность посещать публичные мероприятия, как партийные, так и внепартийные; приблизительно на 40 % сократилось участие американцев в партийной деятельности и в целом в политических и гражданских организациях. В итоге, — заключает Патнем, — между серединой семидесятых и девяностых годов XX века более трети гражданской инфраструктуры США просто испарилось».[453] Патнем полагает, что информационные технологии и современные средства массовой информации суть «преступники» и что существует тесная связь между «просмотром телевизора и уменьшением гражданской активности».[454] Чем больше времени человек проводит перед телевизором, тем меньше у него остается времени на гражданскую деятельность.
На первый взгляд, по крайней мере, цифровая эра и порожденная ею информационная революция должны обладать потенциалом по укреплению социальной сплоченности, что, в свою очередь, может обратить вспять процесс «дегражданизации» американского общества. В конце концов, Интернет делает коммуникацию быстрой, легкой и дешевой. Некоторые организации используют коммуникативные возможности Интернета с максимальной для себя эффективностью. Международная кампания по запрещению противопехотных мин мобилизовывала своих сторонников посредством электронной почты — равно как и (весьма парадоксально) движение антиглобалистов. Организации и политические группы обращаются к «всемирной паутине» и электронной почте как к основному источнику распространения информации. Некоторые критики Патнема утверждают, что он преувеличивает упадок гражданской активности населения, поскольку оценивает только традиционные способы коммуникации и не учитывает новых типов «вовлеченности».[455]
Информационная эпоха влияет также не только на количество времени, «отводимого» на гражданскую деятельность, но и на качество и характер социальной активности населения. Американцы используют Интернет для фильтрации информации, посещая только те сайты и прочитывая только ту электронную почту, которые представляют для них интерес. Чем больше времени люди проводят в Сети, тем меньше внимания они уделяют традиционным средствам массовой информации.[456] Уменьшение «информационного охвата» угрожает возникновением более поляризованного и менее единодушного во мнениях электората.[457]
«Политика через Интернет» укрепляется за счет личных контактов, превращая фрагментацию и атомизацию политической жизни в насущную проблему. Написать электронное письмо кандидату или в офис Конгресса совсем не то же самое, что посещать публичные мероприятия и обмениваться идеями с коллегами. Электронное письмо вполне способно передать идею, но не может выразить эмоции, язык тела и жесты, то есть все то, что оживляет политические дискуссии. Как отмечает Джоэл Коткин из университета Пеппердайн, «устраняя необходимость в личном контакте, Интернет усиливает одиночество и социальную изоляцию, поскольку расширяет виртуальную сеть, лишенную интимности взаимоотношений, порожденную физической близостью».[458] Патнем обеспокоен тем, что он называет «прокси-гражданством»; по его словам, «анонимность становится анафемой единодушию».[459]
Цифровая эра также привела к замещению гражданского образа мыслей духом индивидуализма и поглощенностью собственными идеями. Повседневная жизнь стала прагматичной. Сотовая связь позволяет находиться в постоянном контакте, при этом лишая человека «гражданского времени». Возможность заказать через Интернет что угодно, от бакалеи до книг и медицинской помощи, безусловно удобна, однако она порождает материализм, потребность в немедленном исполнении желаний и этику потребления (взамен этики ответственности). Как замечает Дэвид Брукс: «Мы опасаемся, что Америка погибнет вовсе не из-за перенапряженности, а по причине расслабленности, поскольку все больше американцев решают, что удовольствия громадной кухни куда более привлекательны, нежели конфликты и вызовы патриотизма».[460] Даже Томас Фридман, который в своих статьях обычно прославляет цифровую эру, позволил себе обратить внимание на ее «темную сторону». В статье «Кибернетическое крепостное право» он предупреждает, что нарастает «негативная реакция на распространение технических новинок… Сегодня вы вовлечены в поток взаимодействий, каждому из которых возможно уделить лишь толику внимания… Вы всегда „включены“. Вы настолько привыкли к этому, что не представляете себе иной жизни. А будучи постоянно включенным, на что вы больше всего похожи? Вот именно, на сервер. И это ведет к духовному опустошению».[461]
Вокруг нас изобилие признаков расцвета этики потребления. Спортивные автомобили заполонили американские шоссе и городские улицы. К 2000 году каждая вторая машина представляла собой спортивный автомобиль, минивэн или легкий грузовик. Да, спортивные автомобили обеспечивают комфорт и мощь. Но средний расход топлива у них составляет 1 галлон на 13 миль — сравним с 1 галлоном на более чем 30 миль у малолитражек, — посему они «подстегивают» энергопотребление и провоцируют глобальное потепление. Население США составляет всего 4 % мирового населения, однако оно потребляет около 25 % добываемой в мире энергии; поэтому американцам не следует покупать «прожорливые» автомобили, дабы не усугублять ситуацию. Тем не менее, поддавшись давлению автомобильной и энергетической промышленности, в августе 2001 года Палата представителей заблокировала проект по повышению «энергетической эффективности» спортивных автомобилей.[462]
Вооруженные силы Соединенных Штатов Америки представляют собой, пожалуй, основной общественный институт страны. В 2001 году ВС провозгласили своим девизом фразу: «Армия одного». Трудно вообразить более показательный пример изменения социальных норм и растущего стремления к индивидуализму. Компания «AmtrakMetroliner» (рейсы Нью-Йорк — Вашингтон) пользовалась заслуженной славой, поскольку предоставляла отдых от городской суеты, время для неторопливых размышлений или для беседы с попутчиками. Сегодня в вагонах «Amtrak» царит какофония — все, не понижая голоса, разговаривают по мобильным телефонам. По требованию пассажиров компания ввела «тихие вагоны», в которых пользоваться мобильными телефонами запрещено.
Положение не улучшается, но ухудшается. Молодые американцы проводят значительно больше времени за телевизором и в Интернете, нежели представители других возрастных категорий. Они также менее активны политически; для них значительно важнее материальное благополучие и комфорт. По мере взросления этого поколения и ухода из жизни более старших уровень гражданской активности населения рискует упасть намного ниже текущего. Как заметил Патнем, «наибольшая социальная деградация ожидает впереди».[463]
Сокращение «социально-политического капитала» США объясняется влиянием цифровых технологий не только на гражданскую активность населения, но и на качество управления. Американцы проявляют меньше интереса к общественной деятельности потому, что у них есть другие занятия, и потому, что они теряют веру в общественные институты и ощущают нарастающую нестабильность политической системы. В 1960-х годах трое из каждых четверых американцев доверяли своему правительству и считали, что оно в целом действует в интересах населения. К 1990-м годам сложилась ситуация, полностью противоположная описанной выше: трое из каждых четверых американцев не доверяли правительству.[464] Дэвид Брукс так сформулировал беды американской политики: «Сегодня большинство из нас не желает вмешиваться в политику, поскольку она представляется нам „отвратительными партийными штучками“. В результате большая часть населения отстранилась от общественной жизни и научилась взирать на все, что не касается их непосредственно, с безразличием, если не с презрением. Мы допустили, чтобы наши политические воззрения исказил псевдоцинизм, утверждающий, что все политики — лжецы, а общественная деятельность — сплошная симуляция. Опросы общественного мнения демонстрируют, что мы утратили веру в общественные институты и во многие частные организации».[465]
Несмотря на некоторые преувеличения, картина, нарисованная Бруксом, подтверждает опасения многих американцев. И здесь, как и в других случаях, в немалой степени сказывается влияние информационной революции.
Средства массовой информации, в особенности — телевидение, подменили собой муниципальные советы в качестве арбитров американской политики. Доступ к общественным учреждениям требует доступа к радиоэлектронным волнам, каковые, в свою очередь, требуют значительных средств. Цифровая эра усилила эти тенденции, породив множество новых каналов, большинство которых вещает истерически и круглосуточно. Медиа-консультанты и руководители PR-отделов незаменимы для создания видеоряда и текста, причем оплата их деятельности также включается в цену борьбы за тот или иной выборный пост. Таким образом, «обхаживание» корпоративных доноров и организация пропагандистских кампаний стали сегодня ключевыми элементами — возможно даже, единственными — успеха в сражениях за выборные посты и залогом победы в политическом соперничестве. Во время президентских выборов 2000 года Буш и Гор потратили на предвыборную кампанию 187 миллионов и 120 миллионов долларов соответственно. Наибольший процент этих средств был истрачен на телевизионную рекламу. Майкл Блумберг израсходовал 69 миллионов долларов личных средств на успешную кампанию по выборам мэра Нью-Йорка в 2001 году. Вдобавок расходы на пропаганду постоянно растут. По оценкам экспертов, общий расход средств в предвыборных кампаниях 2000 года (президентские выборы и выборы в Конгресс) составил 3 миллиарда долларов; в 1996 году было израсходовано 2,2 миллиарда, а в 1992 году — 1,8 миллиарда долларов.[466]
Роль денег в политике превращает «состязание в идеях и характерах», как выражались отцы-основатели, в деловое соперничество. Успех кампании зависит не столько от выработки политической платформы и умения прислушиваться к советам избирателей, сколько от нахождения средств — или использования личного капитала — и найма профессиональных политтехнологов и медиа-консультантов. Связь между корпоративным капитализмом и цифровыми технологиями обеспечивает последующее лоббирование корпоративных интересов, подвергая опасности принцип «один человек — один голос» и уменьшая желание электората идти на избирательные участки. Рассмотрим, к примеру, крах компании «Enron» (2001–2002 гг.). Трудно сохранять веру в корпоративную Америку, когда выясняется, что руководство «Enron» — или той же «WorldCom» — столь откровенно обманывало своих работников и акционеров. Трудно сохранять веру в правительство, когда выясняется, что 218 из 248 сенаторов и членов Палаты представителей, которые работали в комиссиях по изучению деятельности «Enron», получали на выборах солидную финансо вую поддержку со стороны как самой компании, так и ее аудиторской фирмы «Arthur Andersen».[467]
Проникновение в политику корпоративных средств воодушевляет и даже вознаграждает тех людей, которые профессионально манипулируют этой системой, а также разочаровывает тех, кто придерживается традиционалистских воззрений на республиканскую форму правления и гражданскую ответственность. Отнюдь не случайно американские политики часто оказываются замешанными в громких скандалах — ведь они-то как раз и извлекают выгоду из нынешней политической ситуации. Также не случайно нынешние подобия Ли Гамильтона, Сэма Нанна, Нэнси Кассбаум и Дейла Бамперса добровольно уходят из политики — эти люди принципиально не желают идти на компромиссы с собственной совестью. Тенденции весьма тревожные, особенно если вспомнить слова Джеймса Мэдисона, который надеялся, что американская система правления «позволит найти среди народной массы самых честных и благородных ее представителей».[468]
Политики и эксперты регулярно признают урон, наносимый американской политике финансированием избирательных кампаний. Джон Маккейн как сенатор и как кандидат в президенты активно выступал за реформирование существующей системы. Влиятельные фигуры, подобно бывшему сенатору Бамперсу, подтверждают, что «фактор денег — важнейшая помеха на пути хорошего правительства».[469] Тщетные попытки исправить ситуацию предпринимались на протяжении многих лет; наконец в 2002 году был предложен закон о недопустимости использования корпоративных средств на выборах в Конгресс. Впрочем, чтобы закон был принят, его разработчикам пришлось ограничить масштабы реформы.
Даже сторонники закона признавали, что он «в крайне малой степени сократит влияние больших денег» и «едва скажется на чудовищных предвыборных расходах».[470]
Проникновение в американскую политику частных капиталов и цифровых технологий также сказалось на ведении бизнеса в самом Вашингтоне. За последние три десятилетия существенно возросло количество лоббистских групп. «Работодатели» лоббистов каждый день приходят на Капитолийский холм, вооруженные посулами денег и голосов.[471] Новые ассоциации открывают в Вашингтоне свои офисы, исходя из соображений, что ныне влияния добиваются в столице, а никак не по стране в целом. Члены этих ассоциаций платят членские взносы, встречаться на собраниях от них никто не требует. Социальные протесты профессионализировались и бюрократизировались. По мнению политолога Рональда Шейко, вместо привлечения в свои ряды широких масс «общественные организации нанимают экономистов, юристов „Лиги плюща“, консультантов по менедже-менту, специалистов по адресным рассылкам и руководителей PR-отделов».[472]
Этому же влиянию оказались подвержены и «резервуары политической мысли». Прежние стратегические сообщества — Совет по международным отношениям, институт Брукингса, Фонд Карнеги за международный мир — создавались с целью информирования широкой публики и представления внепартийного анализа важнейших политических событий. В последние десятилетия широкое распространение получило «партийное позиционирование», в результате чего экспертные организации политизировались — не в последнюю очередь благодаря корпоративным взносам. В Вашингтоне существенно возросло количество организаций, называющих себя исследовательскими центрами, а на деле представляющих собой лоббистские партийные группы. Организации наподобие фонда «Наследие» демонстрируют явную политическую ангажированность и получают финансовую поддержку со стороны корпораций-сторонников той или иной политики. «Новая атлантическая инициатива» (НАИ) — исследовательская программа Американского института предпринимательства — провела в конце 1990-х годов десятки конференций по расширению НАТО. Большинство участников этих конференций придерживались одной точки зрения; НАИ была заинтересована в; расширении НАТО, а не в проведении конструктивных дискуссий о возможности и целесообразности этого расширения.
Эти лоббистские партийные группы имели стабильное финансирование и активно пользовались преимуществами цифровой эры. Идеи продавались и покупались, подобно голосам в Конгрессе. Сокращение значимости «мыслительных резервуаров» как внепартийных арбитров привело к упадку в качестве и количестве публичных дебатов.
Эти тенденции в совокупности обеспечивают американской политике «отчужденность» и «пластичность». Общественное все сильнее отдаляется от частного. Центральными лозунгами конференции республиканцев в 2000 году были умеренность, центризм и сочувствующий консерватизм. Оказавшись у власти, президент Буш стремительно «поправел» и стал выражать взгляды партийных лоббистов и корпоративных доноров-консерваторов. Администрация торжественно объявила весной 2001 года о снижении налогов. Однако аналитики в большинстве своем отнеслись к этому событию настороженно и не преминули указать на «законодательный компромисс, который состоит в основном из зеркал и тумана».[473] Причем «двойные стандарты» отнюдь не являются исключительной прерогативой республиканцев. Во многих вопросах, от здравоохранения до противоракетной обороны и гуманитарных интервенций, администрация демократа Клинтона имела весьма отдаленное отношение к реальности.
Конгресс вел себя ничуть не лучше, заслужив репутацию чего угодно, но только не совещательного органа, о чем мечтали его основатели. В редакционной передовице «New York Times» под названием «Неэффективный Конгресс» 1 ноября 2000 года, за 6 дней до президентских выборов, говорилось:
«Конгресс сто шестого созыва за время своего почти двухлетнего нахождения у власти не сделал практически ничего, он полностью устранился из общественной жизни. Почти по всем важнейшим вопросам, будь то контроль за распространением оружия, права человека, регулирование потребления энергии, социальная безопасность — Конгресс предпочитал отмалчиваться, тщательно избегая решений, которые можно было бы восславить или осмеять… Впрочем, сторонясь действий на пользу широкой общественности, Конгресс приложил громадные усилия по устраиванию собственного гнездышка, соблюдению коммерческих интересов и вознаграждению избирателей сиюминутными законодательными инициативами, изумлявшими как народ, так и значительную часть конгрессменов».
Неэффективность американских институтов управления связана не только с «домашними» обстоятельствами; но и с транснациональной политической мобилизацией. Революция средств связи открыла новые возможности для создания широких коалиций, «перекрывающих» границы национальных государств. Общественные движения, преследующие такие цели, как защита гражданских прав, запрещение противопехотных мин, охрана окружающей среды и противодействие глобализации, осуществляли свои международные кампании, во многом опираясь на Интернет. Эти новые формы участия и мобилизации оказались достаточно успешными для достижения вышеназванных целей, а также подменили собой национальные государства в вопросах формирования национальной политики. Значимость американских общественных институтов неуклонно снижается по мере того, как американцы осознают, что транснациональная вовлеченность намного эффективнее для достижения конкретных политических целей.
Упадок гражданской активности и деградация управления ведут к образованию порочного круга. Отстраняясь от участия в общественной жизни, американцы все больше внимания уделяют своим личным интересам. Безразличный электорат также уменьшает ответственность выборных должностных лиц перед избирателями. В результате происходит эрозия качества управления, что усиливает цинизм и отчужденность масс. С учетом тесной связи между гражданской вовлеченностью и общественными благами — дееспособным правительством, социальным доверием и сплоченностью, низким уровнем преступности, экономической эффективностью — эти тенденции представляются еще более тревожными.[474]
Информационная эпоха и цифровая эра ни в коей мере не являются единственными причинами полномасштабного ослабления американской демократии.
Негативное воздействие корпоративных финансов на политику едва ли можно объяснить распространением Интернета. В преддверии выборов 1912 года Теодор Рузвельт и Вудро Вильсон дискутировали на тему, каким образом обуздать влияние бизнеса на политику. Весьма вероятно, что отнюдь не только информационные технологии «виновны» в резком падении уровня гражданской активности, начавшегося в 1960-е годы.
Однако множество факторов свидетельствуют о том, что цифровая эра и информационная революция суть основные источники упадка, наблюдающегося в государственных структурах управления. Во всяком случае, политические и социальные последствия внедрения цифровых технологий разрывают «ткань» американской демократии в то самое время, когда эта ткань, по многим причинам, начала изнашиваться. Это «растяжение демократии» сопровождается растущей уверенностью в том, что происходит смена способа производства и что Соединенные Штаты ныне оказались в исторической фазе перехода от одной эпохи к другой. Этот переход едва начался, а цифровая эра еще находится во младенчестве. Однако уже по первым наметившимся признакам можно усомниться в стабильности и надежности современных политических институтов Америки.
Если возникновение и распространение цифровых технологий знаменуют начало новой исторической эры, то это изменение способа производства должно оказать воздействие на основные институты общественной идентичности, равно как и на институты управления. Подобно тому как демократические институты Америки подвергаются «тестированию» поступательным движением истории, национальное государство оказывается перед вызовом со стороны социальных перемен, вызванных цифровой эрой. Национализм — «фрейлина» индустриального общества; закат индустриальной эпохи способен, таким образом, ослабить основы национализма.
Ранние свидетельства согласуются с утверждением о том, что ныне происходит переход от эпохи к эпохе. Пожалуй, пока слишком рано делать выводы о возможных социальных последствиях этого перехода. Тем не менее, проанализировав логику развития цифровой эры и те немногие факты, которые имеются в нашем распоряжении, можно сделать несколько более или менее вероятных прогнозов.
Индустриальная эра способствовала утверждению национализма в качестве основной, доминирующей формы общественной идентичности; она отрывала людей от земли, распространяла среди них общий опыт массового образования, содействовала тесным контактам на производстве и в городах, «связывала» воедино национальные государства сетью железных дорог и скоростных автомагистралей. Как писал Эмиль Дюркгейм: «Общественная жизнь, вместо того чтобы сосредоточиться в бесчисленных крошечных очагах, столь разных и в то же время одинаковых, становится общей жизнью. Социальные взаимоотношения… выходят за пределы исходных границ». И чем дальше идет индустриализация, «тем больше появляется людей, находящихся между собой в таком контакте, который позволяет им действовать совместно».[475] Именно это переселение и перемещение людских масс привело к возникновению «плавильного тигля» индустриализации, включило иммигрантов в многонациональные городские общины и создало общую национальную идентичность.
Цифровая эра, как представляется, способна обратить вспять большую часть этих социальных трендов. Джоэл Коткин писал: «Восход цифровой экономики аннулирует экономическую и социальную географию современной Америки».[476] Солидарность, порожденная совместной работой на производстве, уступит место социальной фрагментации, «прорастающей» из индивидуализированной деятельности. Количество американцев, работающих на дому, стремительно растет.[477] Использование Интернета для сотрудничества с удаленными коллегами, которых работник, быть может, никогда не увидит «вживую», повышает эффективность труда — за счет социальных связей. Профсоюз, этот символ социальной солидарности времен индустриальной эры, находится в упадке. С 1950-х годов количество членов профсоюза среди работающих американцев сократилось с 33 до 14 %.[478]
Цифровая эра также изменяет структуры трудовой мобильности, причем способом, который может замедлить, если не остановить социальное и этническое «смешивание», характерное для индустриальной эпохи. Неиндустриальные фирмы и их сотрудники отличаются гораздо большей гибкостью в выборе месторасположения. Для них не имеет принципиального значения близость к рекам, портам, железнодорожным путям и источникам сырья. «Чем сильнее технические достижения избавляют нас от тирании места, — писал Коткин, — тем решительнее выступают в качестве параметров желаемого рабочего места такие факторы, как климат, качество и образ жизни и культурная близость».[479]
Американские города вынуждены подстраиваться под ситуацию, когда трудовая мобильность становится делом выбора, а не необходимости. Промыш ленные мегаполисы наподобие Сент-Луиса и Детройта с конца 1950-х годов потеряли около половины своего населения. Богатые, в основном белые горожане, переселяются в пригороды либо в менее индустриальные районы — например, в Северную Каролину или Колорадо. В 1990-х годах более 40 % тех, кто жил за пределами мегаполисов, являлись бывшими горожанами. Общины, выигрывающие от подобной миграции, могут быть состоятельными и производительными, но при этом они окажутся расово и социально гомогенными. В городах остается беднейшая часть населения, нередко разделенная на этнические анклавы. Почти две трети детей, живущих ныне в городах, — цветные; большинство же белых детей, живущих в городах, принадлежат к пролетарским семьям.[480]
Чикаго, Нью-Йорк и Сан-Франциско кажутся исключениями из правила, поскольку у них более здоровая экономика и меньше отток населения. Однако даже эти коммерческие города отчасти теряют прежнюю социальную и этническую гетерогенность. Высокие цены на жилье в Нью-Йорке и Сан-Франциско делают городскую жизнь доступной лишь для весьма состоятельных людей, прежде всего белых.[481] Чернокожие представители среднего класса предпочитают селиться в «этнических» кварталах. К примеру, городок Боуи, штат Мериленд, стал «магнитом» для чернокожих, которые работают в Балтиморе, в пределах столичной области Вашингтона.[482]
Цифровая эра тем самым утверждается в Америке за счет того индустриального «плавильного тигля», который некогда создал американское национальное государство. После десятилетий общественного прогресса, обеспеченного движением борцов за гражданские права, Америка рискует вернуться к усилению социальной и расовой сегрегации. Энтони Уолтон из Баудойн-колледж вполне оправданно беспокоится о «блестящих кибергородах на холме», которые «учатся существовать, не зная и не вспоминая о трагедии промышленных городов».[483] А Роберт Каплан задается вопросом — долго ли просуществует американская нация, если страна разделяется на «изолированные пригородные зоны и этнические и сословные анклавы, оторванные друг от друга»?[484]
Цифровая экономика, менее эффективная в обеспечении социальной солидарности, может оказаться не более эффективной в адаптации иммигрантов к мультиэтническому обществу. Иммиграция в 1990-е годы приобрела массовый характер, процент рожденных за рубежом граждан США достиг уровня, отмечавшегося перед Второй мировой войной. В начале двадцатого столетия 90 % иммигрантов составляли выходцы из Европы. К концу века большую часть представляли латиноамериканцы или выходцы из Азии. Последние, подобно своим европейским предшественникам, старались как можно быстрее влиться в американское общество, латиноамериканцы демонстрируют стремление к обособленности.
Перепись 2000 года показала, что каждый пятый американец в возрасте старше пяти лет говорит дома не на английском языке. В пределах этой группы 60 % говорит на испанском, а 43 % утверждают, что их знание английского «посредственное».[485] Латиноамериканские дети значительно чаще живут в двуязычных домах по сравнению с детьми азиатских иммигрантов.[486] Вдобавок все большее число латиноамериканских детей обучается в национальных школах. В 1998 году почти 37 % учащихся-латино ходили в национальные школы (90 и более процентов учеников — испаноязычные), а в 1968 году этот показатель составлял 23 %.[487] Размер испаноязычного сообщества (более 35 миллионов), его концентрация на Юго-Западе, отсутствие социальной диффузии, некогда обусловленной трудовыми потребностями индустриального общества, постоянный антропоток, вызванный географической близостью стран происхождения иммигрантов к США, — все эти факторы сообща замедляют интеграцию латиноамериканских иммигрантов в мультиэтническое американское общество.
Причем под угрозой находится не только социальная и этническая интеграция; цифровая экономика способствует возведению «барьеров» между регионами. Со времени своего основания Соединенные Штаты постоянно сталкивались с различными культурами и различными экономическими интересами населяющих их людей. Эти «разногласия» отчасти нивелировались перемещением населения, сопровождавшим индустриализацию, и чувством национального единства, порожденным Второй мировой войной и «холодной войной». Сегодня разногласия возвращаются.
Семьи имеют большую свободу выбора мест проживания в зависимости от своей политической ориентации, поэтому люди стремятся селиться рядом с единомышленниками. Интернет, как говорилось, позволяет американцам фильтровать поступающую информацию, а отсюда следует, что культурная поляризация вдоль региональных разграничительных линий практически неизбежна. Роберт Патнем установил, что культурные различия между Севером и Югом существуют по-прежнему, в особенности в том, что касается гражданской активности, и что эти различия объясняют нарастающую региональную поляризацию.[488] В этом отношении стоит отметить, как Зелл Миллер, сенатор-демократ от Джорджии, объяснил провал Альберта Гора на выборах 2000 года на Юге. «Южане, — писал Миллер, — полагают, что демократическая партия не выражает их чаяний… А если южане-избиратели сочтут, что вы их не понимаете… или, что гораздо хуже, что вы смотрите на них свысока, — они никогда за вас не проголосуют».[489]
На экономическом «фронте» несовпадающие региональные интересы вполне могут обрести новые формы. Для большинства регионов США коммерция, несмотря на ужесточение пограничного режима после террористических актов в сентябре 2001 года, означает, как правило, выход за пределы национальных границ. Мексиканские рабочие стремятся в Соединенные Штаты, а американские компании все больше осваиваются в Мексике. По мере роста испано-язычной общины на Юго-Западе ее культурные и экономические связи с Мексикой становятся все прочнее. Эль Пасо и Сьюдад Хуарес, равно как Сан-Диего и Тихуана, вопреки разделяющим их национальным границам, ныне представляют собой крупные городские зоны. Нью-Мексико осуществляет совместные строительные проекты с мексиканским «соседом» — штатом Чихуахуа. В марте 2002 года Соединенные Штаты и Мексика согласились внедрить новую систему пограничного контроля, предназначенную для облегчения пересечения границы без ущерба для безопасности США.[490] Согласно Аделе де ла Торре, директору Отдела американо-мексиканских исследований и исследовательского центра университета Аризоны в Таксоне: «Люди, проживающие у границы, ее не замечают. Мы делим свои жизни с теми, кто живет в Мексике».[491]
Северная граница США переживает аналогичную трансформацию. Первый экономический саммит «Нью-Йорк — Онтарио» прошел в июне 2001 года под председательством мэра Нью-Йорка Джорджа Патаки и премьера провинции Онтарио Майкла Харриса.
Как выразился один комментатор: «В программе встречи присутствовала мысль, которую уже давно высказывают те, кто живет по обеим берегам Ниагары и реки Святого Лаврентия, — судьба региона зависит от тесных экономических связей, по каковой причине национальная граница между США и Канадой представляется ненужной».[492] После террористических атак в сентябре 2001 года возникло предложение создать на территории Канады и США «общий периметр безопасности» для совместного контроля за туристами и иммигрантами.[493] В декабре два государства подписали пакт об усилении сотрудничества в обеспечении внутренней безопасности и охране границ. Портленд, Сиэтл и Ванкувер могут похвалиться прочными экономическими и культурными связями. Роберт Каплан предположил, что растущая лояльность жителей этого региона к своей территории — области Каскадных гор (Каскадии) — может со временем пересилить лояльность по отношению к государствам и нациям.[494] Бизнес-стратег Кеничи Омэ соглашается с Капланом: представляет ли по-прежнему национальное государство «уникальную общность экономических интересов», спрашивает он, и формирует ли «смысловые потоки экономической активности»?[495]
В дни расцвета национального государства культурные, экономические и политические границы совпадали. С наступлением цифровой эры общественная идентичность и коммерческие потоки оказались в эпицентре перемен, однако политические границы остались неизменными. Эта ситуация в лучшем случае может привести к умалению значимости национального государства. Более вероятно, что продолжающиеся экономические, политические и социальные изменения поставят вопрос о правомерности существования национального государства (по крайней мере, в его нынешнем виде) как доминирующей политической единицы.
Артур Шлезингер-младший в книге «Разъединение Америки» писал, что Соединенные Штаты представляют собой «эксперимент, осуществлявшийся сравнительно успешно, эксперимент по созданию общей идентичности у людей разных рас, религий, языков и культур. Этот эксперимент может быть продолжен, только если Америка сохранит веру в цель. Если республика откажется от цели, от вашингтоновского принципа „единого народа“, — что ждет нас в будущем? Дезинтеграция национального общества, расовая изоляция, балканизация, трайбализация?»[496] Пожалуй, рассуждения о том, что могущественное мультиэтническое демократическое государство способно прийти к столь безрадостному концу, кажутся несколько преувеличенными, однако Америке достаточно посмотреть на север, чтобы обнаружить богатую мультиэтническую демократическую страну, стоящую перед угрозой распада. На последнем референдуме 1995 года франкоговорящий Квебек оказался буквально на волосок от отделения от Канады: за выход из состава Канады проголосовало 49,4 % жителей Квебека.
Многие аналитики предполагают, что события сентября 2001 года помогут «развернуть» опасные политические и социальные тенденции. Роберт Патнем заявил: «Мне кажется, что 11 сентября способно стать поворотным моментом для гражданской Америки. Это ужасная трагедия, однако она может принести пользу нашей стране, если заставит нас сплотиться… и больше доверять своему правительству». После террористических атак Америка и в самом деле сплотилась, возросли и гражданский дух, и доверие к правительству. Американцев любого происхождения объединили общая боль и общий гнев. Это проявление национального единства было столь же выразительным, сколь и искренним. Но затруднительно интерпретировать его иначе, чем сиюминутную реакцию на экстраординарные обстоятельства. Патнем признает: «Все может исчезнуть в мгновение ока».[497] Война с терроризмом не пригодна для обращения социальных трендов, обусловленных переменами в текущем способе производства и влиянии последнего на политическую жизнь.
Дело не в том, что цифровая эра неминуемо приведет к политической фрагментации Америки. Соединенные Штаты — чрезвычайно упругое и устойчивое государство.[498] Эта упругость поможет Америке справиться с грядущими переменами, которые знаменуют собой цифровую эру.
Дело в том, что Америку ожидают новые вызовы и испытания. Эти вызовы обладают потенциалом по уничтожению республиканской демократии и национального государства. Вместо того чтобы мостить дорогу счастливому будущему процветания и стабильности, цифровая эра ведет нас к политическим и социальным трансформациям, не менее фундаментальным, чем те, которыми сопровождалось наступление индустриальной эры.
Догадаться о том, какие политические и социальные институты будут доминировать в цифровую эру, сейчас практически невозможно; с равным успехом мы могли бы прогнозировать течение индустриальной эры, находясь, пожалуй, в 1700 году. Тем не менее предположение о том, что закат американского господства совпадает с окончанием эры индустриального капитализма, ведет к нескольким прогностическим выводам.
Америка более не способна удерживать свое слабеющее господство и сохранять управление нестабильным международным сообществом без изменения внутренней политики. Создание новой большой стратегии и выработка новых принципов международного присутствия Америки требуют соответствующих политических институтов, поддержки населения и национальной идентичности, достаточно сильной, чтобы обеспечить самопожертвование и чувство общей цели.
Общественный и частный секторы должны трудиться сообща во имя пробуждения угасающего гражданского сознания и предотвращения этнической, социальной и региональной сегрегации, которая угрожает самому существованию американского национального государства. Несмотря на то что цифровая эра, как представляется, оказывает негативное воздействие на гражданскую активность, творческое использование Интернета способно повысить политическую активность нации. Некоторые ученые уповают на «граждан информационного мира» и на учреждение «совещательных доменов» как на средство популяризации интернет-дискурса среди общественных институтов, групп интересов и простых граждан.[499] Интернет способен многократно ускорить доступ к публичным материалам.[500] Цифровые технологии также могут быть использованы для голосования и для организации виртуальных муниципальных советов.[501]
Гражданская активность в Интернете, однако, не способна заменить живое общение. Улучшая свои сайты и создавая представительства в Вашингтоне, общественные организации должны мобилизовать усилия рядовых членов, дабы потребовать восстановления целостности политической системы, проведения радикальной финансовой реформы и ограничения эффекта корпоративного влияния на общественную жизнь. Каждый новый гипермаркет должен иметь территорию для проявления гражданской активности, будь то партийное собрание, общественная дискуссия или благотворительный вечер.
Общественные и частные усилия потребуются также для борьбы с социальной фрагментацией и поляризацией, которые предположительно возникнут в цифровую эру. Понадобятся инвестиции в городское хозяйство, чтобы восстановить экономическую жизнеспособность и социальную гетерогенность многих урбанистических центров. Федеральное правительство и законодательные собрания штатов должны принять совместные меры для нормализации ситуации, в которой все большее количество испаноязычных детей посещает национальные школы. Программа «национализации» должна обеспечить «смешивание» американцев различного этнического и социального происхождения, помочь в создании социального капитала и внушить чувство верности национальному государству.
Цифровая эра оказывает не менее существенное влияние на американскую внешнюю политику. С начала XXI века два различных типа исторических циклов трансформируют мировое окружение Америки. На страницах этой книги много и подробно говорилось об исторических циклах подъемов и спадов в истории великих держав. Поступательное движение человеческой истории отражается, в частности, в возвышении Европы и закате американского однополярного мира. В последней главе говорится о более масштабных циклах, определяемых способами производства; изменение этих способов приводит к переходу из одной эпохи в другую. В поступательном развитии данного цикла заложены упадок индустриальной эры и наступление эры цифровой.
Два цикла одновременно достигли критической точки. Американское господство ослабло в тот самый момент, когда начался переход из одной эпохи в следующую. Темп изменений, впрочем, значительно отличается. Закат американского величия затянется от силы на два ближайших десятилетия. Завершение же эры индустриальной и наступление эры цифровой займут и это столетие, и последующее. Тем не менее факт совпадения двух циклических переходов заставляет повнимательнее присмотреться к вызовам, стоящим перед международным сообществом.
Смена эпох по двум причинам усиливает турбулентность, сопровождающую возврат к мультиполярному миру. Во-первых, переход от индустриальной к цифровой эре создаст определенное напряжение в мировой политической системе. Привилегированное положение Соединенных Штатов, ЕС и Японии обусловлено в первую очередь развитой экономикой данных стран. Однако это обстоятельство выдвигает данные государства в авангард истории; именно они в первую очередь ощутят на себе «смещающее» воздействие цифровой экономики. Если их основные политические и социальные институты в ближайшие годы ослабеют, эти государства, вполне вероятно, сосредоточатся на внутренних проблемах и перестанут реагировать на колебания волатильного международного сообщества. Государства, внутриполитические институты которых также претерпевают трансформацию, уязвимы к попыткам вынести «домашние» проблемы за пределы национальных границ посред ством агрессивной внешней политики. Французская революция и ее влияние на политические и социальные институты Франции сыграли огромную роль в разжигании геополитических амбиций и привели к наполеоновским войнам. Первая мировая война «восходит» к индустриализации Германии и к тому национализму, который возник из политической бури, вызванной экономическими переменами. Государства, чьи «домашние» институты претерпевают трансформацию, нередко оказываются трудноуправляемыми и труднопредсказуемыми на международной арене.
Смена эпох может усугубить запутанную политическую ситуацию и по другой причине — неприятности, скорее всего, возникнут на линии разделения эпох. Государства на различных этапах исторического развития нередко бросали вызов друг другу преимущественно потому, что придерживались противоположных организационных принципов. После перехода к аграрной эпохе кочевые племена и аграрные государства регулярно вступали в вооруженные конфликты, которые завершились только с признанием кочевниками своей неспособности противостоять экономическим и военным новшествам аграрного общества. С наступлением индустриальной эры государства, осуществившие переход к демократической республике, регулярно конфликтовали с государствами, приверженными авторитарным формам правления. Вполне может быть, что государства, вступившие в фазу перехода к цифровой эре, обнаружат себя в противостоянии с теми, кто задержался на предыдущем историческом этапе. Террористические атаки в сентябре 2001 года явились, в том числе, нападением «задержавшихся» на тех, кто «ушел вперед».
Эта проблема представляется особенно острой с учетом расстояний, существующих ныне между передовыми государствами и государствами отставшими. Пропасть между теми и другими никогда не была столь широка. Цифровые технологии пронизывают передовые общества и ускоряют их исторический прогресс. Американцы оживленно обсуждают, как обеспечить гражданам США широкополосный доступ в Интернет, а также решают, имеет ли смысл вкладывать средства в исследования стволовых клеток. В то же самое время менее развитые страны находятся на той стадии развития, на которой прогресс почти не ощущается. Их граждане по-прежнему собирают хворост, размышляют о том, где добыть пищу, и беспокоятся о том, смогут ли они получить хотя бы элементарную медицинскую помощь. У этих двух миров нет почти ничего общего, и потому им не объединить усилия для коллективного ответа на вызовы истории, будь те гуманитарными, природными или геополитическими. По мере утверждения цифровой эры расстояние между передовыми и отстающими странами будет только увеличиваться.
Стремление развивающихся стран догнать страны передовые — последний источник потенциальной турбулентности. Государства, мчащиеся к цифровой эре, рискуют «проскочить» через важные стадии развития, вероятно, заплатив за это высокую цену. К примеру, Россия желает интегрироваться в мировые рынки. Однако отсутствие крепкого среднего класса может оставить ее без политического балласта, необходимого для нейтрализации колебаний международной экономики. В 1990-х годах страны Юго-Восточной Азии процветали благодаря сильной вовлеченности в глобальный финансовый рынок. Однако стоило им перевести экономику в цифровую эру, выяснилось, что их традиционные политические и социальные институты невосприимчивы к новым условиям; именно это обстоятельство и стало одной из причин финансового кризиса в регионе. Сотовые телефоны проникли в Македонию наравне со многими другими развивающимися странами. Но в отсутствие профессиональной и независимой прессы способность мобильной связи распространять слухи и разжигать политические страсти привела к этническому насилию 2001 года. Да, государства, проскакивающие ряд исторических этапов в своем развитии, платят за это сполна.
Таков непредвзятый портрет будущего. Во всяком случае, эти прогнозы доказывают, что история не намерена заканчиваться. Возвращение многополярного мира и наступление цифровой эры неизбежны, поскольку оба этих явления суть результат исторической эволюции и ее циклов. Америка утратит лидерство, а Европа и следом Азия поднимутся на пьедестал мирового доминирования. Цифровая эра будет преподносить нам все новые технические достижения. Человеческий выбор, безусловно, имеет значение, однако история обладает и собственной движущей силой.
Простор для выбора остается у человека применительно к вызовам, которые будут сопровождать победный марш истории. Первый шаг — подготовка к геополитическим переменам и смене эпох; необходимо признать, что таковые имеют место, очертить их причины и возможные последствия. Именно в этом и состоит цель данной книги. А тем, кого убедили предостережения, предстоит трудная, но крайне важная задача — подготовка к закату американского величия.