Великая Депрессия стала переломным моментом не только для Америки, но и для всего мира. В Соединенных Штатах уверенность в будущем, порожденная достатком 1920-х годов, сменилась неуверенностью, отягощенной аскетизмом, возвращения которого большинство американцев никак не ожидало. Мировая экономика очень скоро донесла до Европы и Азии «ударные волны», расходившиеся от Уолл-стрит; страна за страной погружались в пучину кризиса. Международная торговля резко сократилась. Валюты рухнули. Укрепилось социальное неравенство, которое впоследствии сыграло заметную роль в раздувании милитаризма и национализма в Германии и Японии, двух государствах, чьи агрессивные намерения вскоре привели к мировой войне.
Быть может, Америке не суждено когда-либо снова испытать подобный обвал биржевого рынка. В конце концов, современная экономика кажется гораздо более устойчивой, чем в 1930-х годах, и у нее достанет «запаса прочности», чтобы благополучно выдержать тяжелые времена. Однако взгляд в прошлое, на Великую Депрессию, поможет нам разобраться в настоящем. Благодаря исторической ретроспективе становится понятным, что необычайный всплеск рынка на протяжении 1990-х годов подозрительно напоминает бум 1920-х. Мы должны помнить, что экономические перемены могут иметь самые непредсказуемые политические последствия. Глобализация — отнюдь не панацея; на самом деле она вполне может оказаться «посредником» в стремительном распространении экономического кризиса. А демократия — материя чрезвычайно хрупкая; когда в экономике возникают серьезные трудности, и демократия, и патриотизм обнаруживают тенденцию к перерастанию в национал-социализм.
«Ни одно из заседаний Конгресса США, посвященных государственным делам, не проходило в столь благоприятной обстановке, как та, что сложилась сегодня. Во внутренних делах царят спокойствие и согласие… достигнут высочайший уровень процветания за все годы. На международной арене торжествуют мир и добрая воля, проистекающие из взаимопонимания между народами».[111] Столь подкупающий оптимизм вполне мог быть позаимствован из любого из восьми выступлений президента Билла Клинтона о положении в стране, однако это не слова Клинтона. Они были сказаны президентом Келвином Кулиджем 4 декабря 1928 года. Мало кто знает, что Кулидж выступил с речью всего-навсего за месяц до краха биржевого рынка, погрузившего Америку и остальной мир в глубокую депрессию. Процветание и согласие отступили перед упадком и отчаянием. Мир и добрая воля в международных отношениях пали жертвами фашизма и войны.
В 1928 году Америка находилась на подъеме, пребывала, так сказать, в отличной форме, так что иллюзии Кулиджа были вполне оправданы. Американская экономика вот уже два года как переживала промышленный бум, сельское хозяйство не отставало и также стремилось к новым высотам. Корпоративные доходы существенно возросли, что стимулировало беспрецедентный уровень инвестиций в биржевой рынок. Цены на акции поднялись во много раз в течение 1927–1928 годов. Процветание продолжилось и в 1929 году. Три летних месяца этого года были особенно удачными для акций ведущих американских корпораций. Стоимость акций «Westing-house» возросла с 151 доллара до 286 долларов, «General Electric» — с 268 долларов до 391 доллара, «AT &T» — с 209 долларов до 303 долларов.
Неукоснительный рост рынка в значительной мере обеспечивался огромными объемами кредитования. Соблазненные перспективами невероятных прибылей, инвесторы занимали огромные суммы на биржевые спекуляции. В течение лета 1929 года брокерские займы возрастали приблизительно на 400 миллионов долларов ежемесячно, достигнув общей суммы в 7 миллиардов долларов к осени, и почти семикратно превысили общую сумму займов начала 1920-х годов. Спрос на деньги вел к повышению процентных ставок, вследствие чего едва ли не весь международный капитал стекался в Нью-Йорк, а рынки кредитов в других странах оскудели. Займы громоздились на займы. Нью-йоркские банки занимали деньги у Федерального резервного банка под 5 % годовых, а сами ссужали средства под ставку в 12 % годовых.[112]
Когда цены на акции взлетели над номинальной стоимостью, а кредитование покупок акций превзо шло все разумные пределы, Федеральная резервная комиссия оправданно забеспокоилось. Даже перед летним скачком Комиссия предупреждала, что коммерческие банки не должны брать кредиты из федерального резерва, «чтобы осуществлять спекулятивные займы или обеспечивать гарантии этих займов».[113] Рынок временно приостановился на пике роста весной 1929 года. Впрочем, дальнейшее невмешательство Комиссии вкупе с брокерскими займами банков не позволили этой «созерцательной паузе» затянуться. Даже рыночные эксперты отказались от привычной осторожности в прогнозах. Ирвинг Фишер известный экономист из Йеля заявил осенью 1929 года, что «цены на акции достигли, скажем так, плато, которое тянется вдаль, насколько хватает глаз».[114] Гарвардское экономическое общество, клуб профессоров-экономистов из Гарварда, заверяло инвесторов, что «жестокая депрессия, как в 1920–1921 годах, сегодня находится за пределами возможного. Кризис ликвидности нам не угрожает».[115]
Спекулятивный «пузырь» лопнул в октябре. Потребовалось всего несколько дней, чтобы бесконечная уверенность сменилась неконтролируемой паникой. Рынок начал ослабевать в субботнюю торговую сессию, 19 октября, и в понедельник 21 октября. Понижение было результатом изъятия зарубежных денег, сужения рынка кредитов, первых требований о возврате брокерских займов и первых разговоров на Уолл-стрит о возможном резком падении цен на акции. Затем в течение недели рынок временно стабилизировался, отчасти вследствие скоординированных усилий главных нью-йоркских банков по закупке акций с целью восстановления доверия.
Неконтролируемая продажа началась снова утром в понедельник 28 октября. На сей раз банки решили не вмешиваться. На следующий день объемы продаж увеличились. Многие акции не находили покупателей даже при том, что их цена составляла менее одного доллара. Объемы и темпы продаж были столь высоки, что тикер перестал действовать почти мгновенно; инвесторы могли только догадываться, насколько упали их акции. Даже акции столпов экономики наподобие «Westinghouse» не устояли, закончив день с ценой в 126 долларов — после 286 долларов в сентябре. Акции «Goldman Sachs Trading Corporation», инвестиционного фонда наподобие современных взаимных фондов, достигли цены в 220 долларов за штуку перед обвалом; к окончанию торгов их цена составляла 35 долларов. Долги по займам, подогревавшим спекулятивным бумом, были предъявлены к погашению. Рынок развалился, как карточный домик.
Хотя в 1929 году сравнительно немногие американцы владели акциями (около полутора миллионов человек из 120 миллионов населения страны),[116] последствия падения рынка вскоре ощутила вся страна. Еще до «черных дней» октября, американская экономика страдала от излишков производственных мощностей и перепроизводства продукции; заработки и цены не соответствовали уровню предложения товаров. В такой обстановке дефляционное воздействие кризиса на Уолл-стрит быстро распространилось на реальную экономику. Условия кредитования в одночасье сделались чрезвычайно суровыми, что лишило кредиты доступности. Только в 1930 году разорились 1352 банка. Бизнес сокращал производство, расходы, резервы, увольнял миллионы рабочих. К 1932 году почти А населения не имела постоянных доходов.[117] Те счастливчики, у которых была работа, сталкивались с регулярным уменьшением заработной платы. Американская экономика постоянно сокращалась, валовой национальный продукт уменьшился на треть за период между 1929 и 1933 годами. Лишь к 1941 году валовой продукт достиг того же уровня, на котором находился в 1920-х годах.
Кризис на Уолл-стрит ускорил процесс падения Америки в Великую Депрессию. И Америка потянула за собой весь остальной мир. Кредитный рынок Европы устоял, однако банкам и инвесторам, пострадавшим от катастрофы в Нью-Йорке, требовалось срочно отыскать надежных заемщиков. Еще до падении рынка акций в Нью-Йорке, международная экономика пыталась справиться со снижением цен на сельскохозяйственную продукцию, с недостатком капитала в экономике развивающихся стран и с вялым ростом европейской экономики. Едва к этим факторам добавился американский кризис, как международная торговля вошла в пике, сократившись в период между 1929 и 1932 годами более чем на 60 %.[118] Мировая экономика устремилась «по спирали вниз».
Ситуация усугублялась ориентацией на собственные интересы, преобладавшей в национальных столицах. Вместо того чтобы прилагать совместные усилия по сдерживанию кризиса, отдельные страны попытались отгородиться от международного рынка, чем только ускорили нарастание общего кризиса. И первыми здесь оказались Соединенные Штаты. Конгресс в 1930 году одобрил тарифы Смута — Холи, что привело к потоку карательных тарифов в других странах. На протяжении 1930-х годов международная экономика разделилась на соперничающие торговые блоки, укрывшиеся за протекционистскими барьерами. Эти барьеры, возможно, принесли временную передышку политикам, «домашним» производителям и профсоюзам, но оказали разрушающее действие на международную экономику, вступившую в фазу распада.
В то время как Соединенные Штаты первыми отделились от мировой торговой системы, тем самым подорвав ее, Британия возглавила движение за развал денежной системы. Она отказалась от золотого стандарта в сентябре 1931 года, заверив, что вводит эту меру всего на несколько месяцев, — срок достаточно долгий, чтобы обеспечить умеренную девальвацию фунта для оживления торговли и стимулирования экономического роста. Однако фунт девальвировался в общей сложности на 30 %, что и разрушило мировую финансовую систему. Япония отказалась от золотого стандарта в том же году, и йена вскоре потеряла 40 % своей стоимости. Последовавшее удорожание доллара и неблагоприятное воздействие этого обстоятельства на американский платежный баланс помогли убедить Вашингтон последовать примеру Великобритании и Японии; Соединенные Штаты отказались от золота в 1933 году. Когда три главных мировых державы объявили об отказе от золотого стандарта, международная экономика осталась практически без управления. Была созвана Всемирная экономическая конференция, чтобы определить контуры новой денежной системы и разработать новый обменный курс, но Соединенные Штаты отказались войти в договор, поскольку преследовали исключительно собственные интересы, в ущерб стабильности мировой экономики.
Девиз «каждый сам за себя», характерный для международной экономики тех лет, очень скоро был подхвачен политической системой. В столь ответственный момент «близорукие» национальные приоритеты возобладали над долгосрочным сотрудниче ством не только в экономике, но и в сфере безопасности. Как заметил один историк того периода, протекционистские тарифы были «экономическим двойником политического изоляционизма».[119] Сосредоточенность сугубо на собственных интересах оказалась тем более опасной, что привела к поистине ужасным последствиям в ряде стран — прежде всего в Германии и Японии.
Экономика Германии находилась до кризиса 1929 года в крайне стесненном положении. Разрушения, причиненные Первой мировой войной, и репарации, наложенные на побежденную Германию Версальской мирной конференцией, затрудняли столь желанное скорое восстановление и делали его практически невозможным. Бурно росла в начале 1920-х годов инфляция. В период между январем и ноябрем 1923 года, например, отношение марки к доллару выросло приблизительно с 18 000 до более чем 4 триллионов. Банковские клерки заявляли, что платежи производятся взвешиванием кучи банкнот, а не их пересчетом. Адольф Гитлер, в то время практически неизвестный политик-националист, пророчески комментировал тяжелое положение средней лавочницы: «Ее бизнес погиб, ее образ жизни абсолютно разрушен. Она может стать нищенкой. Отчаяние охватило весь народ. Мы стоим перед лицом революции».[120]
Нездоровая экономика сделала Германию особенно уязвимой к кризисам на Уолл-стрит и к последующему устранению США из мирового товарооборота. Начала расти безработица, ресурсы государственного страхового фонда занятости были быстро исчерпаны. Нарастающий кризис вынудил канцлера Генриха Брюнинга назначить выборы на сентябрь 1930 года. Поддержка национал-социалистической партии росла вместе с безработицей. Наци, которые до этого имели только 12 мест в рейхстаге, после выборов получили 107 мест. Брюнинг под давлением набравших силу нацистов проводил националистический курс, что вело к дальнейшему увеличению безработицы и заставляло иностранцев изымать свои инвестиции из германской экономики. Когда началось массовое разорение германских банков, международное сообщество решило предоставить Германии коллективный заем, чтобы стабилизировать германскую экономику. Но этот план вызвал протест со стороны Америки и Великобритании. Президенту Герберту Гуверу было некогда интересоваться экономикой Германии в момент, когда бюджетный дефицит Соединенных Штатов быстро увеличивался.
Испугавшись подъема национализма в Германии, Великобритания и Франция летом 1932 года освободили Берлин от продолжения репарационных выплат. Но было слишком поздно. Промышленное производство в Германии упало с 1929 года более чем на 40 %, оставив около трети трудоспособного населения без работы. Обострившиеся экономические трудности способствовали расцвету нацизма. Благодаря популярности у простых немцев (наци завоевали 196 парламентских мест на всеобщих выборах в ноябре 1932 года) и искусству закулисных маневров Гитлер в январе 1933 года стал канцлером Германии.
Вскоре он приступил к перевооружению германской армии. Версальский договор ограничил численность этой армии 100.000 солдат в семи пехотных дивизиях. В начале 1935 года Гитлер призвал в армию 550 000 мужчин, которые составили 36 дивизий. Растущие амбиции Германии сопровождались усилением антисемитских настроений. Берлин, один из самых космополитичных городов мира и дом для почти 200 000 евреев, превратился в «полигон» для методичного истребления европейского еврейства. Несмотря на явные настораживающие признаки, Франция, Великобритания и Соединенные Штаты старались отгородиться от проблем Германии. Утратившие стабильность, погруженные в собственные экономические проблемы, главные мировые демократии пассивно наблюдали за перевооружением Германии, ремилитаризацией Рейнской зоны, аншлюсом Австрии и захватом Чехословакии. Лишь когда Германия, получившая в результате своих агрессивных действий доступ к значительным складским запасам военных материалов и вооружений на территории Чехословакии, вторглась в Польшу в сентябре 1939 года, Великобритания и Франция осознали, что они, возможно, будут следующими; у них не оставалось иного выбора, кроме как объявить войну. Но Соединенные Штаты избегали прямого вмешательства в конфликт еще два года, пока база военно-морского флота США в Перл-Харборе не подверглась атакам японцев.
Последовательность событий в Восточной Азии удивительно напоминает события европейские. Взаимосвязанность мировой экономики обусловила «приход» Великой Депрессии в Японию. Большой аграрный сектор страны сильно пострадал от резкого падения цен на сельхозпродукцию. К 1930 году средний доход фермера, выращивающего рис, упал почти на треть. Спад в мировой торговле и возведение протекционистских барьеров (в частности, тарифы Смута — Холи увеличили пошлины на импортируемые в США японские товары в среднем на 23 %) разорили многих мелких бизнесменов. В городах процветала безработица, что вело к нарастанию социального недовольства и выступлениям рабочих. Как и в Германии, экономические трудности не замедлили повлиять на еще не успевшие «укорениться» демократические институты, дискредитировали партийную систему, правящую элиту и царившие в экономике картели (дзайбацу). Либеральные принципы, декларированные в конституции Мейдзи, пали жертвой возвращения традиционных ценностей и традиционного общественного устройства, а также укрепления военного могущества страны.
Военные выступили в авангарде движения национального возрождения. Офицерский корпус, воспитанный в духе почитания самурайских традиций и самоотверженного служения, призван был вывести страну из хаоса, в который ее ввергли политики, рвачи-бизнесмены и коррумпированная бюрократия. Японская общественность объединялась в националистические клубы и организации, чтобы содействовать новому курсу. Под предлогом выполнения миссии «национального спасения» военные искореняли ростки парламентаризма, вырывая контроль над страной у политических партий. Группа армейских чинов в мае 1932 года устранила премьер-министра Цуеси Инукаи, освободив дорогу к власти адмиралу Макото Сайто. С этого момента военные стали определять политику Японии.
«Милитаризировавшись», японская внешняя политика стала более агрессивной, как по тону, так и по сути. В 1931 году японская армия оккупировала Маньчжурию, которая затем была успешно аннексирована — это стало первым шагом на пути установления японского господства в Восточной Азии. Военные лидеры действовали по собственному усмотрению. Хотя военный министр Дзиро Минами проинформировал правительство о делах в Маньчжурии, он ясно дал понять гражданским политикам, что армия может действовать «без консультаций с кабинетом» и что «он ожидает одобрения кабинета как чистую формальность».[121] Военно-морской флот также освободился от гражданского контроля и готовился к «броску на юг» и возможному столкновению с американским Тихоокеанским флотом, возлагая надежды на масштабное техническое перевооружение.
Мировые демократии, как и в случае с Германией, пассивно наблюдали, как японские военные захватывают власть в стране и демонстрируют свои хищнические амбиции. Да, Лига Наций собралась для рассмотрения коллективного ответа на оккупацию Маньчжурии Японией. Но в тяжелые времена начала 1930-х годов реакция международного сообщества свелась к возмущенным речам и осуждению поведения Японии. Япония ответила на это выходом из Лиги и приступила к планомерному завоеванию материковой Азии. Лиге Наций и духу коллективной безопасности, который она собой олицетворяла, был нанесен непоправимый ущерб. Японская агрессия продолжалась практически безостановочно вплоть до второй половины 1941 года, когда вторжение Японии в Индокитай и «упреждающий удар» японцев по Перл-Харбору не оставили Америке и ее партнерам другого выхода кроме объявления войны.
Великая Депрессия, как мы убедились, зажгла запал с обоих концов. Она привела в движение в Германии и Японии цепь событий, превративших едва оперившиеся демократии в безжалостных агрессоров. В то же время стабильные мировые демократии оказались в роли пассивных наблюдателей. Каждая из них пыталась переложить бремя ответственности на других, никто не проявил желания объединить вооруженные силы, чтобы предотвратить угрозу. Экономический хаос вылился в политическую разобщенность, которая не только способствовала появлению государств-агрессоров, но и позволила им выплеснуть свою агрессивность вовне.
История преподносит печальные уроки. Она напоминает, что финансовые рынки падают быстрее, нежели поднимаются. Она показывает, что глобализованная экономика скорее распространит обнищание, чем процветание. Вдобавок она делает абсолютно очевидным то обстоятельство, что экономические трудности могут оказывать негативное влияние на характер как внутренней, так и внешней политики. Как известно, история не повторяется. Но стоит обратить внимание на позицию, которую Чарльз Киндлбергер и Джон Кеннет Гэлбрейт, два самых известных американских историка-экономиста, разделяют в своих ставших классическими книгах о Великой Депрессии.
Киндлбергер в 1973 году привел несколько сценариев возможного будущего, вызвавших у него наибольшую тревогу. Основное положение гласило, что «соперничество между США и ЕЭС за лидерство в мировой экономике» может подорвать глобальную экономическую стабильность.[122] Ныне, когда Европейское Экономическое Сообщество стало Европейским Союзом, имеет единый рынок и единую валюту и находится в процессе формирования геополитических амбиций, можно сделать вывод, что Киндлбергер был оправданно далек от благодушной оценки грядущей стабильности мировой экономики.
Гэлбрейт тревожился за саму Америку; его беспокоила высокая вероятность того, что страна снова может оказаться в порочном круге взлетов и падений. Он предупреждал о необходимости помнить о прошлом, и избегать самоуверенности и неоправданного оптимизма, которые являются источником всякого спекулятивного бума. В 1954 году Гэлбрейт писал: «Спекуляционные ожидания могут иметь как больший, так и меньший иммунизирующий эффект. Неминуемый последующий коллапс автоматически разрушает само настроение общества, благоприятствующее спекуляциям. Отсюда следует, что бум спекуляционных ожиданий практически гарантирует: немедленного их возрождения ожидать не приходится. Со временем события прошлого забываются, поэтому иммунитет постепенно изнашивается. Тем самым становится возможным рецидив. Ничто не могло бы заставить американцев приступить к спекулятивным операциям на фондовой бирже в 1935 году. К 1955 году шансы на подобное развитие ситуации существенно возросли».[123]
Как и предсказывал Гэлбрейт, память Америки со временем ослабела. На протяжении 1990-х годов инвесторы «подогрели» фондовый рынок до опасной температуры, которой тот не знал с 1929 года. Сегодня этот «свежайший» спекулятивный бум уже закончился. Хотя миллионы американцев обнаружили, что их сбережения значительно уменьшились, приземление, к счастью, оказалось мягче того, которое последовало за бумом 1920-х годов.
Но то, что случилось недавно в американской экономике, может произойти и в экономике международной. Легкость, с которой американцы поворачиваются спиной к урокам экономической истории, дает основания полагать, что они могут сделать то же самое и по отношению к геополитическим проблемам. Это особенно важно сейчас, когда глобализация стирает разницу между экономикой и геополитикой и увеличивает уровень экономической взаимозависимости, стирая разграничительные геополитические линии. Стоит задуматься над тем, что фондовый бум 1990-х годов столь же иррационален и опасен, как бум 1920-х годов и, что масштабы современной глобализованной экономики и ее связанность могут оказаться даже более функциональными с точки зрения распространения кризиса, чем те механизмы, которые разнесли шоковые волны Великой Депрессии по всему миру.
Томас Фридман в первой главе своей книги «„Лексус“ и оливковое дерево» утверждает, что он «турист с собственной точкой зрения». Он турист потому, что путешествует повсюду и делает репортажи о том, что видит. У него есть точка зрения, поскольку он смотрит на все через особенные линзы — линзы глобализации. После того как он провел вторую половину 1990-х годов, путешествуя по земному шару и бывая всюду, от корпоративных офисов до отдаленных деревень (преимущественно в первых), Фридман сделал вывод, что глобализация «глубоко проникла в международную систему и формирует внутреннюю политику и внешние отношения практически каждой страны».[124]
Сформулировав этот тезис относительно глобализации, Фридман обрушивается на тех аналитиков, которые пытались представить себе, как будет выглядеть новая мировая система, и совершали одинаковую ошибку, пытаясь «выводить будущее из прошлого и только из прошлого». Впрочем, сам Фридман совершает аналогичную ошибку: он пытается предсказывать будущее на основе настоящего — и только настоящего. Поэтому он представляет публике этакий моментальный снимок настоящего, а не обоснованную гипотезу, которая, возможно, выдержит испытание временем.
Фридман, безусловно, прав в том, что в глобализации содержится немало нового и что эта новизна гарантирует миру определенное количество геополитических последствий. Международные потоки товаров и капиталов достигли грандиозных объемов; мировая экономика ныне более взаимозависима, чем когда-либо ранее. Прямые иностранные инвестиции в Соединенные Штаты увеличились более чем на 500 % в период между 1985 годом и концом века. Американский экспорт товаров и услуг увеличился более чем на 200 % за последние два десятилетия.
Глобализация изменилась и в «содержательном» смысле. Торговля и финансы веками присутствовали на международном рынке. Теперь мировым стало само промышленное производство. «Тойота» выпускает автомобили в Соединенных Штатах, «Форд» — в Мексике, «Фольксваген» — в Бразилии. В то время как американские разработчики программного обеспечения в Сиэтле отдыхают после напряженного дня, коллеги в индийском Бангалоре дорабатывают их программы и посылают по электронной почте обратно в Сиэтл, так что американцы утром видят результаты работы индийцев. Глобализация промышленного производства и интеллектуального капитала подняла ставки взаимозависимости. Пенсионный фонд, инвестировавший миллиарды долларов в Индонезию, может изъять их за одну ночь. Американская корпорация, которая имеет два производственных предприятия, а также исследовательскую и научную лаборатории с тысячами служащих в Индонезии, будет гораздо больше заботиться о долговременном финансовом благополучии этой страны.
Интернет и информационная революция изменили характер глобализации и сделали ее более навязчивой. Мировой рынок привык оперировать с данными из «точек входа», то есть из национальных финансовых и торговых центров. Банкиры, грузоотправители, корпоративные менеджеры в Нью-Йорке, Лондоне, Франкфурте, Токио и Гонконге действовали в рамках глобальной сети. Однако большинство их соотечественников работали отнюдь не в этих коммерческих и финансовых «порталах» и практически не имели прямых контактов с зарубежными рынками и их местными представителями.
Все изменилось в эпоху Си-Эн-Эн, мобильных телефонов и Интернета. Как изящно выразился Фридман, новые технологии позволили «отдельных людям, корпорациям и национальным государствам осуществлять связь со всем миром дальше, быстрее, глубже и дешевле, чем когда-либо раньше».[125] Сегодня не только директор корпорации, но и средний гражданин может играть на мировых рынках. Революция в информационных технологиях охватила даже те общества, которые предпочли бы ее избежать. Шанхай, к примеру, буквально кишит мобильными устройствами, рекламой доступа в Интернет и вышками-ретрансляторами. Он напоминает скорее декорацию из футуристического фильма, чем город, находящийся под контролем (хотя бы номинальным) Китайской коммунистической партии. Смещение Слободана Милошевича произошло в немалой степени благодаря тому, что оппозиция использовала в организационных целях сотовую связь и Интернет перед выборами в сентябре 2000 года. Никакими силами Милошевич не мог монополизировать все информационные каналы. Обезоруженный свободным потоком идей, режим Милошевича вскоре рухнул.
Новые технологии увеличивают не только информационные потоки, «входящие» в государства, но и «исходящие» из них. Не случайно, что практически ежедневно поступают сообщения о скандалах в той или иной стране; от пристального взгляда средств массовой информации и легиона частных информационных агентств, публикующих собственные бюллетени, мало что можно утаить. А объемы и скорость перемещения международных финансовых потоков вынуждают большинство государств действовать в строгом соответствии с принятыми в «цивилизованном мире» условия, заставляют или играть по правилам, или наблюдать, как их бонды дешевеют, а процентные ставки топчутся на месте. Слова Фридмана о «золотой смирительной рубашке» — очень подходящая метафора для описания возможностей глобализации оказывать давление на государства, дабы побудить последние принять методы «открытого бизнеса» и ввести эффективное управление.
Принципиальнейшая ошибка Фридмана заключается не в том, что он убеждает нас в преимуществах глобализации, а в его уверенности, будто «всеобъемлющая международная система», которую он описывает, и есть новый мир будущего, а не кратковременная, переходная фаза на пути к некой иной, пока еще не проявившейся альтернативе. Фридман — газетный репортер, поэтому он пишет о том, что видит и слышит. Но если выглянуть за рамки его репортажей, если рассмотреть его благодушный взгляд на глобализацию в исторической перспективе — фридмановская карта мира немедленно распадется на части.
Фридман далеко не первый ошибочно принимает временное процветание и обусловленную им стабильность за устойчивый, продолжительный мир. Еще в 1792 году публицист Томас Пэйн писал: «Если позволить коммерции развиваться до известных только ей пределов, она искоренила бы войну как таковую».[126] Джон Стюарт Милль в 1848 году отважился предположить, что «грандиозные масштабы и быстрое увеличение объема международной торговли являются основной гарантией мира на земном шаре».[127] Пожалуй, самый известный оптимист среди экономистов — Норман Энджелл, причем своей известностью он обязан во многом своим неудачным пророчествам. В 1910 году Энджелл опубликовал книгу «Великая иллюзия», в которой утверждал, что война между великими государствами становится нерациональной из-за «полной экономической бесполезности завоеваний». По Энджеллу, в мире действует экономическая взаимозависимость, «в степени, какой еще не знала история», и ее возникновению способствовали «быстрота почты, моментальное распространение финансовой и коммерческой информации с помощью телеграфа и в целом стремительное развитие средств коммуникации».[128] Книга Энджелла вышла, напомним, в 1910 году, а к лету 1914 года Европа оказалась в тисках Первой мировой войны.
Исторический опыт — не единственная причина заподозрить оптимизм Фридмана в той же иллюзорности, которая была свойственна теориям Пэйна, Милля и Энджелла. Многие факты подтверждают, что мировая экономика не настолько стабильна, как может показаться. Американский фондовый рынок, без сомнения, демонстрировал на протяжении 1990-х годов впечатляющий рост. Даже учитывая спад, начавшийся в конце 2000 года, последнее десятилетие оказалось беспрецедентно успешным с точки зрения рынка. Однако рыночный рост свидетельствует скорее о нестабильности рынка и неумеренности игроков, чем об экономическом благополучии и о героизме и компетентности политиков и сообщества инвесторов. Несмотря на очевидность существенного пре вышения ценами на акции их номинальной стоимости, в рынок продолжали вливаться средства. Вопреки урокам 1929 года, в целях получения спекулятивных прибылей снова была допущена покупка ценных бумаг с оплатой части стоимости за счет кредита.
Благодаря Алану Гринспену, главе Федеральной резервной системы, и «запасу прочности» американской экономики, опасный рост сменился плавным регулируемым снижением, а не неконтролируемой паникой. Даже крупный сброс акций, вызванный террористическими атаками в сентябре 2001 года, произошел упорядоченно. Тем не менее бурные 1990-е годы, невзирая на сиюминутный оптимизм, поставили американскую экономику в очень уязвимое положение, фактически — на грань биржевого краха. Более того, азиатский финансовый кризис 1997–1998 годов имел широкомасштабные последствия и дал ясно понять, что глобализация, хотя и служит время от времени источником общего процветания, может выполнять роль распространителя экономического шока. Благодаря международной экономике, выступившей в качестве проводника, финансовый кризис, разразившийся в Малайзии, Таиланде и Индонезии — трех странах, которые являются второстепенными игроками на международном рынке и находятся за тысячи миль от важнейших деловых центров, — распространился по земному шару и едва не обернулся крахом мировой финансовой системы.
Даже если Америка избежит затяжной рецессии, а эффективное управление международной экономикой предотвратит распространение очередного финансового кризиса, который будет охватывать страну за страной, глобализация вряд ли является панацеей. Взаимозависимость, которую она порождает, не только не гарантирует мира и процветания, но также может служить источником уязвимости и провоцировать стратегическое соперничество. В конце концов Япония заявила свои права на региональную гегемонию в 1930-х годах во многом ради того, чтобы обрести самостоятельность и самодостаточность и покончить с зависимостью от импорта стали и нефти. Более того, глобализация может принести благосостояние во многие регионы, но она также увеличивает экономическое неравенство как внутри стран, так и между ними, — этот побочный эффект глобализации выливается в антиамериканские настроения и подталкивает экстремистские группировки к насилию по отношению к американским граждан и к США как таковым. Возвышение Европы как нового экономического центра драматическим образом отражается на характере глобализации. Америка продолжает формировать мировую экономику и руководить ею так, как считает нужным. Но в Вашингтоне сознают, что американское влияние постепенно уменьшается, перераспределяется в пользу Европы, и, безусловно, в Азии; стабильность, присущая кораблю с одним капитаном у руля, может смениться глобальной экономикой, утратившей представление о правильном курсе.
С учетом этих обстоятельств реалистический подход к глобализации предусматривает два сценария развития событий, и оба они отвергают устаревшую карту мира «по Фридману». Первый сценарий предполагает, что мировую экономику охватит тотальный кризис, который будет распространяться по тем же оптоволоконным каналам, через те же спутники и торговые площадки, которые обеспечили бурный экономический рост 1990-х годов. Второй сценарий рассматривает ситуацию с устойчивым, исправно функционирующим мировым рынком, при котором экономический рост и его политические последствия устранят самые обстоятельства, обусловливающие благотворное влияние глобализации.
На оценку здоровья американской экономики понятным образом влияет экономическое развитие страны. И оценки эти — дело настроения. Во время кризисов аналитики, кажется, ищут проявления болезни в каждом факте. На подъеме же экономика подпитывается исключительно хорошими новостями. Унылые 1980-е годы, например, породили озабоченность проблемами трудно управляемой американской экономики, зато впечатляющий рост 1990-х годов возродил почти утраченное доверие к экономике США. Одна за другой появлялись книги, предрекавшие, что индекс Dow Jones воспарит на новые высоты. При этом сыпались предсказания, что электронный век наконец покончит с присущими веку индустриальному подъемами и спадами в экономике.
Такой оптимизм в сочетании с внушительным экономическим ростом, продолжавшимся из года в год, породил значительный подъем американского фондового рынка. 29 декабря 1989 года индекс Dow Jones приблизился к отметке 2753 пункта, а индекс Nasdaq к 454 пунктам. К 31 декабря 1999 года индекс Dow Jones поднялся более чем на 300 %, до 11 497 пунктов, а индекс Nasdaq повысился почти на 800 %, до 4069 пунктов. Соблазненные вполне реальными перспективами существенных прибылей, американцы дружно принялись вкладывать сбережения в акции. К концу десятилетия около половины американских семей владели акциями, которые составляли более 40 % имущества средней семьи. По оценкам Федеральной резервной комиссии американцы к концу 1999 года вложили в акции 13,3 триллиона долларов, что на 26 % больше по сравнению с предыдущим годом.[129] В начале 1980-х годов в стране существовало около 6 миллионов счетов, открытых во взаимных фондах. К 1998 году их насчитывалось почти 120 миллионов, т. е. почти два счета на каждую американскую семью.[130] Широкое распространение пенсионного плана 401(к) и решение многих служащих инвестировать средства в акции, а не в инструменты фиксированного дохода, способствовало росту рынка. В итоге оказался запущен сам себя поддерживающий цикл. Инвесторы скупали акции и поднимали цены, поощряя других доверять рынку и вкладывать в него деньги.
Несмотря на кажущееся изобилие, рынок конца 1990-х годов начал сильно напоминать рынок конца 1920-х годов. «Здоровое» увеличение цен на акции, бесспорно, оправдывалось стабильным экономическим ростом последнего десятилетия. Возрастали корпоративные доходы, прибыль и производительность, что также повышало стоимость акций. Однако фондовый рынок рос быстрее, чем экономика в целом, и цены на акции многих компаний повышались еще быстрее, чем росли их доходы. С точки зрения исторического опыта соотношение «цена — доход» дало серьезный крен; миллионы американцев покупали акции компаний по ценам намного выше их номинальной стоимости.
Немногочисленные голоса пытались поднять тревогу. Экономист из Йеля Роберт Шиллер в своей книге «Иррациональное изобилие» предупреждал, что «нынешний фондовый рынок обнаруживает классические особенности спекулятивного мыльного пузыря: ситуация, в которой высокие цены поддерживаются в основном энтузиазмом инвесторов, а не адекватной оценкой реальной стоимости акций».[131] Шиллер основывался на поразительных данных, показывающих, сколь велика разница между стоимостью акций и их доходностью. Рис. 1 демонстрирует, что цены на акции резко подскочили в течение 1990-х годов и росли гораздо быстрее, чем доходность. Рис. 2 прослеживает соотношение «цена — доход» и тоже показывает, насколько цены на акции не соответствовали исторически сложившимся стандартам. Лишь в конце 1920-х годов наблюдалось столь резкое расхождение стоимости акций с их доходностью; в сентябре 1929 года разница составляла 32,6 пункта (то есть акции компаний по индексу S &P Composite про давались в среднем по цене в 32,6 раза выше, чем доход на акцию).
Реальное значение индекса S & P в течение следующих трех лет упало на 80 %. В январе 2000 года среднее соотношение «цена — доход» составило 44,3 пункта.[132] Учитывая исторический опыт, нельзя не признать эту отметку опасной.
Разница между ценами на акции и их номинальной стоимостью во всей полноте проявилась в причудливых рыночных судьбах отдельных компаний. Некоторые из фаворитов рынка вообще не имели доходов. «Amazon com», интернет-магазин по продаже книг и музыкальных записей, только подумывал о прибыльности. Несмотря на это, его рыночная стоимость поднялась с почти 430 миллионов долларов на момент основания компании в мае 1997 года до более чем 35 миллиардов долларов к концу 1999 года. Подобные взвинченные цены означали преувеличенное внимание рынка к показателям деятельности компаний. Отчеты с небольшими доходами был равносилен краху. Компания «Apple Computers» объявила после закрытия рынка 28 сентября 2000 года, что ее доходы за четвертый квартал будут меньше ожидаемых на 10 %. Вместо ожидавшегося дохода в 1,87 долларов на акцию за отчетный год «Apple» получит доход 1,71 доллар на акцию. Если бы цены соответствовали доходности акций, ценные бумаги «Apple» должны были потерять 10 % стоимости. Вместо этого 29 сентября цена упала с почти 53 долларов до 26 долларов за акцию (то есть потери составили 50 %) и приблизилась к уровню начала 1990-х годов. Нужны ли иные доказательства того, что рынком управляют надежды и страхи, а не точный расчет и не глубокий анализ?
У бума 1990-х обнаруживается удивительное сходство со спекулятивным ростом фондового рынка 1920-х годов во многих тревожных аспектах. Как и в двадцатые годы, подъем индекса Dow Jones спровоцировал резкое увеличение кредитования покупок акций. Соблазненные перспективами доходов, которые значительно превышали объем занимаемых средств, инвесторы в течение 1990-х годов активно кредитовались для приобретения ценных бумаг. Долги фирм-участниц Нью-йоркской фондовой биржи выросли на 62 % за период с декабря 1998 года по декабрь 1999 года, достигнув уровня почти в 230 миллиардов долларов. К сентябрю 2000 кредитный долг увеличился еще на 10 % (прирост на 78 % к уровню конца 1998 года). В марте 2000 года кредиты на покупку ценных бумаг достигли уровня 16 % от общих потребительских займов, в сравнении с 7 % в 1995 году. По оценкам брокерских фирм, кредиты на приобретение акций в процентном соотношении к рыночной стоимости выросли на 459 % за период с 1995 по 2000 год.[133] Как заявил нью-йоркский сенатор Чарльз Шумер на заседании Комитета по банковским и финансовым услугам 21 марта 2000 года: «Сегодня кредитный долг составляет самую большую часть общего рыночного капитала со времени Великой Депрессии».[134]
Рынок, который снова пошел вверх благодаря кредитам, рискует рухнуть в случае, если кредиторы начнут нервничать. Переоценка акций предприятий хай-тека весной 2000 года и позже в том же году объясняется частично продажей этих акций инвесторами, которым нуждались в средствах для погашения займов. Индекс Nasdaq стабилизировался, когда активизировались спекулянты, скупавшие акции по исключительно низкому курсу, но предварительно опустился почти на 40 %. Компании хай-тека изрядно пострадали: акции «Qualcomm» упали на 55 %, «Cisco» — на 35 %, «America Online» потеряла 21 % за период с начала апреля по конец мая 2000 года. Спад возобновился немного позже, причем вновь по причине нехватки средств для погашения займов. К апрелю следующего года индекс Nasdaq снизился почти на 70 % по сравнению с наивысшей отметкой (приблизительно с 5100 пунктов до 1640). «Oracle», акции которой благополучно пережили весеннее падение цен, упала в цене более чем на 65 % за период с сентября 2000 года по апрель 2001 года. Рыночная стоимость магазина «Amazon» к апрелю составляла почти 5 миллиардов долларов, то есть опустилась приблизительно на 30 миллиардов долларов с конца 1999 года.
Снова проведем параллель с двадцатыми годами. Как и тогда, спрос на капитал стимулировался бумом на американском фондовом рынке, привлекательность которого притягивала зарубежных инвесторов. Воздействие американской экономики на мировые финансы демонстрировало «эффект губки». В начале 1990-х годов около 20 % всего капитала из стран с текущими излишками на счетах (стран, которые экспортировали больше товаров и услуг, чем импортировали) пришло на американский рынок. К концу десятилетия эта цифра увеличилась почти на 70 %. В период между 1995 и 1999 годами зарубежные покупки американских промышленных облигаций увеличились втрое, а акций как таковых — почти в десять раз. К концу десятилетия иностранцы могли предъявить Соединенным Штатам финансовые иски на сумму почти в 6,5 триллионов долларов, что составляло около 35 % казначейского рынка и 20 % рынка промышленных облигаций.[135] Тот факт, что иностранные инвесторы находили американскую экономику столь привлекательной, безусловно, способствовало дальнейшему росту фондового рынка.
Весь мир спешил сделать инвестиции в Америку, но никто не задумывался, чем это может обернуться. Нарастание международной нестабильности в какой-то степени было скомпенсировано эффективной деятельностью американского рынка; тем не менее вероятность катастрофы в мировой экономики увеличивалась. Большинство капиталов вливалось в Соединенные Штаты из Европы, что спровоцировало 25-процентное снижение стоимости евро в течение 1999–2000 годов. Низкий курс евро удешевил европейский экспорт, но существенно увеличил американский торговый дефицит, который и без того возрос в результате финансового кризиса в Восточной Азии и девальвации региональных валют с 167 миллиардов долларов в 1998 году до 262 миллиардов долларов в 1999 году, а в 2000 году достиг 376 миллиардов долларов.
Зависимость от иностранного капитала для покрытия этого торгового дефицита, в свою очередь, увеличила курс доллара, обострив проблему и породив порочный круг. Евро подешевел. Европейцы инвестировали в Соединенные Штаты, препятствуя дальнейшей девальвации европейской валюты и укрепляя доллар. Но рост американского торгового дефицита стимулировал повышение спроса на иностранный капитал, что вызывало дальнейшее падение евро. Этот замкнутый круг, наравне с привлекательностью американской экономики для иностранных инвесторов, объясняет, почему Соединенные Штаты стали настолько зависимы от поступлений капитала из-за границы и каким образом на руках иностранных инвесторов оказались платежные требования на 6,5 триллиона долларов — на сумму, которая на 60 % превышала объем американского валового внутреннего продукта. Грандиозная сумма внешнего долга в краткосрочной перспективе обеспечивала развитие экономики и гарантировала качество повседневной жизни. Однако страна жила не по средствам и накапливала долги, что ставило под сомнение будущее процветание.
Бум фондового рынка связан и еще с одним тревожным фактором. Ежегодная индивидуальная норма сбережений в Соединенных Штатах упала до послевоенного уровня. В 2000 году она составила 1 % — самый низкий показатель с 1933 года. Американцы стали меньше откладывать «про запас» отчасти потому, что жизнь предоставляла возможности тратить. Тормозящий эффект низкого уровня сбережений на рост экономики нивелировался за счет корпоративных инвестиций и притока капитала из-за границы. Но по мере замедления темпов роста американской экономики корпорации начали сокращать объемы инвестиций, а иностранный капитал устремился на другие рынки; в результате Америка начала ощущать последствия стратегии «трать без оглядки и забудь про накопления».
Итог известен: американская экономика, предлагавшаяся в 1990-е годы в качестве модели для других стран, на поверку оказалась в серьезной опасности. Фондовый рынок демонстрировал все признаки переоцененности. Хотя он и спустился с заоблачных высот, благодаря чему лишь отдельные пакеты акций сохранили запредельную стоимость, последние несколько лет показали рыночный потенциал спекулятивного бума с последующим банкротством. Нарастание внешнего долга, спровоцированное торговым дефицитом и само его подогревавшее, вело к переоценке доллара; более того, эти экономические тенденции накладывались друг на друга. Фондовый рынок оказался «перегрет», в частности, из-за того, что иностранцы осуществляли прямые инвестиции в этот рынок и обеспечивали ликвидность кредитов, привлекая тем самым новых инвесторов. А переоценка доллара объяснялась, с одной стороны, стабильным ростом фондового рынка, а с другой — привлекательностью инвестиций в американские акции, казначейские векселя и облигации. Начни фондовый рынок и доллар совместное скольжение вниз, падение одного ускоряло бы падение другого, что сулило экономическую катастрофу.
Фондовый рынок и экономика в целом успокоились с наступлением благоденствия, обеспеченного излишками 1990-х годов. К весне 2001 года среднее соотношение стоимости и доходности акций по индексу S &P стабилизировалось на сравнительно безопасном уровне. Однако, как неоднократно давало понять прошлое, любые непредвиденные перемены могут превратить относительно благоприятные экономические условия в бурлящий мальстрим. Окажись экономика США в кризисе, это неминуемо сказалось бы на мировой экономике. Те же характеристики глобализации, которые Фридман находил столь привлекательными, — ее скорость, глубина, масштаб и дешевизна, — гарантируют моментальное распространение кризиса в американской экономике по всему миру.
В этом и состоит проблема. Сама по себе глобализация — феномен нейтральный, порожденный расширением инфраструктуры — этакого «водопровода» — мировой экономики. В лучшие времена эта инфраструктура распространяет благополучие и стабильность. Но во время кризиса она не менее споро разносит по свету обнищание и неустойчивость. Эффект глобализации целиком зависит от «субстанции», бегущей по широким трубам экономического водопровода.
Финансовый кризис в Восточной Азии — отличный пример того, сколь быстро и безжалостно могут распространяться кризисные явления в мировой экономике. Проблемы начались в Таиланде в середине 1997 года, когда опасения «перегрева» местной экономики, развивавшейся чрезмерно высокими темпами, привели к утечке капитала. Курс тайского бата упал на 20 %. Следующей жертвой оказался филип пинский песо, за которым последовали в течение недели малайзийский рингит и индонезийская рупия. Последняя за два месяца потеряла 30 % своей стоимости. К осени кризис распространился на всю Северо-Восточную Азию. Тайвань девальвировал свою валюту в октябре, сразу же после этого начались спекуляции с гонконгским долларом. Большие валютные запасы и эффективное управление дали возможность монетарным властям Гонконга удержать курс валюты. Но для этого потребовалось увеличить межбанковский ссудный процент на 300 %, что обрушило гонконгский фондовый рынок в пике (за четыре дня он упал почти на 25 %). Затем пострадала Южная Корея: к середине ноября за один доллар давали 1000 вон, тогда как начале осени соотношение составляло 1:850.
Хотя мнения о причинах кризиса расходятся, все аналитики согласны, что стремительное распространение кризиса было обеспечено именно «водопроводом» глобализированной экономики. Стивен Хаггард, профессор Калифорнийского университета в Сан-Диего и ведущий эксперт по вопросам азиатской экономики, пишет:
«Углубление финансовой интеграции создает необходимые условия для возникновения кризиса… Когда в какой-либо стране происходит кризис, к его „услугам“ множество каналов, по которым он может проникать в другие страны, в том числе опасения опережающей девальвации и всевозможные финансовые связи… Таиланд подтолкнул Индонезию и Малайзию; девальвация валюты Тайваня спровоцировала падение рынка в Гонконге в конце октября; гонконгский кризис перекинулся на Южную Корею, что, в свою очередь, потрясло рынки Юго-Восточной Азии в конце 1997 года».[136]
Вскоре кризис вышел за пределы Восточной Азии. К маю следующего года иностранные инвесторы начали покидать Россию, вызвав тем самым резкий спад на фондовом рынке и рынке облигаций. Центральный банк РФ увеличил ставки по вкладам до 150 %, а Международный валютный фонд предоставил срочные займы, поддержав рубль и фондовый рынок. Но это была кратковременная отсрочка. К августу российский фондовый рынок снова устремился вниз, на сей раз увлекая за собой рубль. 17 августа 1998 года Кремль объявил о девальвации рубля и приостановил выплаты по внешнему долгу. Российский дефолт потряс мировые рынки, а его воздействие на повседневную жизнь среднего россиянина было катастрофическим. Соотношение рубля и доллара с прежних 1:6 увеличилось до 1:18. Процент россиян, живущих за чертой бедности, между 1997 и 1999 годами почти удвоился. Сильнее всего пострадали пенсионеры, многие из которых с тоской вспоминали об относительно благополучных временах коммунистического правления.
Российский дефолт усилил опасения по поводу того, что подобная участь ожидает все развивающиеся рынки; это побудило инвесторов к началу вывода средств из Латинской Америки. Бразильский центральный банк в сентябре увеличил процентные ставки на 50 %, пытаясь тем самым приостановить утечку капитала из страны, однако инвесторы продолжали изымать средства. Международный «спасательный пакет» успокоил рынки, но лишь на короткий срок. Развал бразильского рынка продолжился в декабре, вследствие чего в январе правительство отпустило риал «в свободное плавание». За следующий месяц бразильская валюта подешевела в полтора раза: с 1,25 до 2,15 риала за доллар. Даже Соединенные Штаты не устояли против кризиса. В конце октября 1997 года, когда стало очевидно, что проблемы в Восточной Азии не просто «заторы на дорогах» (как выразился президент Клинтон), индекс Dow Jones Average упал на 554 пункта, установив новый рекорд снижения в течение одного дня. Углубление кризиса произошло в августе следующего года, когда рынок отреагировал на ухудшающуюся обстановку в России. Проблемы в Бразилии усилили тревогу на Уолл-стрит и снова резко снизили показатели индекса Dow Jones. Новость о том, что Компания по управлению долгосрочными капиталовложениями (LTCM), один из самых крупных американских фондов хеджирования, стоит на краю гибели, окончательно вывело рынок из состояния равновесия. Спокойствие было восстановлено, только когда Федеральный резервный банк Нью-Йорка обязал консорциум ведущих американских банков и инвестиционных фирм предоставить LTCM кредит в 3,5 миллиарда долларов. Руководство Федеральной резервной системы и частные фирмы пришли к соглашению о том, что развал LTCM из-за задолженности компании перед ведущими банками мира может подвергнуть опасности международную банковскую систему. Американские официальные круги сегодня признают, что в конце сентября 1998 года мировую финансовую систему от кризиса ликвидности и последующего «распада отделяли дни, если не часы.
Эти пугающие подробности как нельзя лучше иллюстрируют неизбежную взаимную уязвимость, которая является характерной особенностью интегрированного мирового рынка. Региональный кризис в Юго-Восточной Азии отозвался эхом во всей мировой экономике, превратив «азиатское чудо» в азиатский кошмар, обесценив валюты России и Бразилии и почти поставив на колени Америку. И то обстоятельство, что этот кризис случился в благополучные времена, вызывает еще большее беспокойство.
С учетом того, что международная экономика подвержена локальным кризисам даже в период глобального роста, легко представить себе, что может случиться в «суровые времена». К примеру, вообразим последствия кризиса, начавшегося в Соединенных Штатах, самом сердце глобальной экономики, а не в Таиланде, на периферии мирового экономического пространства. Вообразим, что начнут падение американский доллар и Уолл-стрит, а не тайский бат и не бангкокская биржа. Падение ускорится, когда инвесторы ринутся возмещать убытки и демпинго-вать номинированные в долларах активы. Влияние этих событий на иностранные рынки ценных бумаг представить совсем не сложно. При условии, что фондовые рынки Америки составляют 40 % мирового рынка ценных бумаг, иностранные биржи существенным образом зависят от Уолл-стрит. Стоит индексам Dow Jones и Nasdaq понизиться, то же произойдет на рынках в Лондоне, Франкфурте, Токио, Сингапуре и во многих других местах. И произойдет почти мгновенно. К тому времени, когда нью-йоркские маклеры придут домой после напряженного дня на Уолл-стрит, в Токио уже распродажи начнутся. Пока инвесторы в Токио будут подсчитывать убытки, европейские рынки покатятся вниз.
Финансовый кризис, зарождающийся в самом сердце глобальной экономики, гораздо труднее контролировать. На протяжении 1990-х годов мировая экономика находилась в состоянии стабильности во многом благодаря американскому контролю за ситуацией. Вашингтон более или менее устанавливал правила, эффективно управлял институтами, которые следили за реализацией и соблюдением этих правил, и реагировал на чрезвычайные ситуации. Когда в 1994 году мексиканская экономика начала «спотыкаться», именно Соединенные Штаты стабилизировали песо. Когда азиатский кризис стал охватывать страну за страной, именно правительство Соединенных Штатов взяло на себя ответственность за происходящее и отклонило предложение Японии управлять делами из Токио. Именно Нью-Йоркский Федеральный резервный банк организовал предоставление займа LTCM, когда компания, заодно с мировыми рынками капитала, оказалась на грани краха. Своевременные решения ответственных лиц, наподобие Роберта Рабина и Лоуренса Саммерса из Министерства финансов, вкупе с запасом прочности, созданным процветающей Америкой, предотвратили потенциальный крах мировой экономики.
Но Рабин и Саммерс ушли вслед за благоприятными временами. И Джордж У. Буш, выбрав министром финансов Пола О'Нейла, ясно дал понять, что предпочитает совершенно иной подход к управлению международной экономикой — стратегию невмешательства, которая позволит рынку развиваться самостоятельно. Экономический кризис, согласно О'Нейлу, «не имеет ничего общего с провалом капиталистической системы. Скорее он связан с отсутствием капитализма». Как «спасательные пакеты», так и другие формы международного вмешательства — это часть проблемы, а не ее решение, поскольку они снижают риск «спасаемых» и, как следствие, повышают их безответственность. «Почему мы должны вмешиваться? Особенно почему мы должны вмешиваться, когда начинается кризис?» — спрашивал О'Нейл, заняв свой пост.[137] Впрочем, вскоре он забыл об этих риторических вопросах и одобрил помощь МВФ Турции, Бразилии и Аргентине в 2001 году. Но будь О'Нейл у руля в 1998 году, кризис в Восточной Азии мог бы оказаться гораздо глубже и тяжелее по последствиям.
Америка, охваченная экономическим кризисом, — эта перспектива коренным образом меняет не только стратегию, но и тактику управления мировой экономикой. Даже находись министерство финансов в умелых руках, эти руки были бы связаны политикой, радикально отличающейся от той, которая проводилась в 1990-х годах. При отсутствии бурно растущего фондового рынка и беспрецедентных бюджетных излишков Конгресс изъявил бы куда меньшую готовность вкладывать средства в поддержку песо или в стабилизацию бата. И в самом деле, Соединенные Штаты первоначально отказывались вмешиваться в азиатский кризис 1997 года из-за наличия в стране внутренней оппозиции. Американская политика изменилась только после того, как Азия продемонстрировала первые признаки выздоровления.
Если такая «прижимистость» присуща внешнеэкономической политике США во времена процветания, нетрудно представить, как Вашингтон мог бы действовать при менее благоприятных условиях. Как неоднократно случалось в периоды предыдущих экономических кризисов, Соединенные Штаты могли бы обратиться к протекционистской торговой политике и к односторонней монетарной политике, дабы отгородиться от волатильной международной экономики. Америка сильно выиграла от глобализации и потому стала главным ее пропагандистом и главным управляющим. Однако «распахнутые объятия» мировых рынков суть прямое следствие тех выгод, которые приобрели Соединенные Штаты. В условиях экономического роста и постоянного дефицита рабочих рук американские рабочие, уволенные, скажем, по причине перевода их предприятий в Мексику, не испытывали трудностей с нахождением новой работы (зачастую с более высоким доходом). При экономике же, пребывающей в рецессии, когда уволенные не в состоянии найти себе новую, тем паче более доходную работу, энтузиазм по поводу глобализации с великой долей вероятности начнет убывать. С наступлением менее благополучных времен, когда глобализация станет восприниматься как источник безработицы и дешевого импорта, а не работы и экономического роста, Америка, вполне возможно, окажется в первых рядах тех, кто отвергнет глобализацию. Нарастающий экономический спад, наряду с духом sauve qui peut (фр. — спасайся кто может. — Примеч. ред.), быстро внесет сумятицу в мировую экономику. Именно это и случилось в 1930-х годах.
Оптимисты могут счесть данный сценарий далеким от реальности. Они утверждают, что мы многое знаем о мировой экономике и создали достаточно защитных барьеров, чтобы предотвратить повторение 1930-х годов — периода, когда Америка в последний раз выступила в роли эпицентра мирового экономического катаклизма. Финансовые рынки сегодня определенно регулируются лучше, чем когда-либо ранее. Закон об инвестиционных компаниях 1940 года делает нынешние фонды взаимного страхования более безопасными, чем инвестиционные тресты 1920-х годов. «Выключатели» и «автоматические блокираторы», срабатывающие в особенно неблагоприятные моменты, сильно ограничивают колебаний рынка. Федеральная резервная система и Комиссия по ценным бумагам и биржам (SEC) приняли известные, пускай несовершенные, меры, чтобы ограничить кредитную покупку акций.[138]
Хотя эти нововведения несколько исправили ситуацию, они вряд ли предохранят рынок как от спекулятивных игр, так и от непредвиденных провалов, способных привести к неблагоприятному повороту событий. Во время «горячих» дней на рынке даже глава Федеральной резервной системы Гринспен и министр финансов Рабин признавали, что опасаются взлета цен на акции до слишком высоких уровней. В декабре 1996 года Гринспен осторожно интересовался: «Откуда нам знать, когда иррациональное изобилие начнет порождать неправомерно завышенную стоимость, которая затем окажется заложником неожиданного и длительного спада, как это случилось в Японии в последнее десятилетие?»[139] Рабин в бытность министром финансов вел себя сдержанно, однако после ухода с поста не преминул озвучить свои тревоги. «Наш фондовый рынок, быть может, и вправду недооценен, — сообщил Рабин Чарли Роузу в интервью в июне 2000 года, — но с традиционной точки зрения он выглядит вполне успешно». Рабин также добавил, что сила американского рынка может оказаться продуктом «комбинации излишков, поддерживающих друг друга» и что «реальные серьезные риски недооцениваются большинством тех, кто принимает финансовые решения».[140] Правила SEC и «блокираторы» биржевых операций могут смягчить волатильность рынка и компенсировать наиболее откровенные спекуляции. Но они не способны «приручить» рынок, который утратил бдительность и перестал поддерживать цены на акции на уровне реальной стоимости.
Электронная революция и произошедшее в ее результате ускорение движения и увеличение объемов финансовых потоков также затруднили управление рынком. Интернет и «новая экономика», безусловно, вносят свой вклад в глобализацию и в развитие взаимозависимости, ею порождаемой. Но инновационный характер глобализации приводит к тому, что самые лучшие экономические модели и техники управления успевают устареть ко времени своего внедрения. Компанию LTCM в конце концов возглавляли два известных экономиста, Роберт Мертон и Майрон Скоулз, оба лауреаты Нобелевской премии; они использовали в менеджменте самые передовые технологии. В итоге получилось, что лучшие умы страны создали модель, которая привела их компанию на край гибели.
Экономисты и политики в равной степени растеряны. Нет согласия по вопросу о причинах финансового кризиса в Восточной Азии. Некоторые аналитики утверждают, что суть проблемы заключалась в экономической неуправляемости региона, прежде всего в курсах валют. Другие полагают, что начало падению положили биржевые спекуляции и прочие «пагубные влияния». Нет согласия и относительно того, смягчило ли кризис вмешательство МВФ, или оно только усугубило ситуацию. Некоторые считают, что ограничительная кредитно-денежная и бюджетно-налоговая политика стабилизировали положение, другие высказывают мнение, что действия МВФ усугубили кризис.[141] Разноречивы аналитики и в оценках того, почему российские экономические реформы завершились затяжным падением экономики. Одни экономисты полагают, что Россия двигалась по пути приватизации и либерализации слишком быстро, другие оспаривают это утверждение и заявляют, что Россия двигалась недостаточно быстро. Столь значительное расхождение во мнениях, как ни странно, является нормой, а не исключением.
Учитывая упомянутые разногласия по ключевым вопросам экономической политики, вряд ли стоит удивляться тому, что Соединенные Штаты и их основные партнеры лишь в малой степени реформировали мировую финансовую систему. Политики, экономисты и инвестиционные сообщества согласны в том, что мировая экономика крайне уязвима и представляет собой потенциальный проводник нестабильности. Но никто не знает, что с этим делать. Гринспен был, как всегда, откровенен, высказывая свои опасения по поводу слабости существующей финансовой системы. В июле 2000 года он посетовал, что «ускоряющаяся экспансия мировых финансов, как оказалось, требует новейших форм и методов финансового посредничества», поэтому встает «вопрос о внутренней стабильности этой новой системы». Призывая к созданию новых финансовых механизмов для предотвращения нестабильности в будущем, Гринспен подчеркнул необходимость «создания гибких институтов, способных приспосабливаться к непредвиденным кризисным обстоятельствам, а не финансовых „линий Мажино“, которые мешают увидеть сходство текущих кризисов с предыдущими и проанализировать различия».[142] Но ничего конкретного он не предложил.
Министры финансов и ведущие банкиры всего мира собрались в Праге осенью 2000 года, дабы определить стратегию антикризисной деятельности. После нескольких дней дискуссий, затягивавшихся допоздна, они вернулись домой с пустыми руками. Кто-то из американских официальных лиц признал: «Вероятно, лучшее, чего мы пока добились, — это модернизировали водопровод». Что касается успехов форума в выработке антикризисной стратегии, то, как прокомментировал профессор из Беркли Барри Эйченгрин, «им не поставить и проходного балла».[143] Профессор из Принстона Роберт Гилпин, один из ведущих американских экспертов страны по международной экономике, согласен с этим мнением: «Усилия по разработке эффективных правил управления международными потоками капитала и финансовыми операциями пока не принесли результата».[144]
Не исключено, конечно, что модернизированная и более «чуткая» мировая финансовая система никогда не понадобится. Не исключено, но маловероятно. Хотя никто по-прежнему не знает, как подготовиться к кризису, немногие сомневаются в том, что следующий экономический кризис недалек. Америка воспользовалась обстоятельствами и приложила немало усилий по сдерживанию финансовых кризисов 1990-х годов. Но если рынок «тряхнет» в тот момент, когда Соединенные Штаты перестанут защищать его или не смогут этого сделать, результат может оказаться плачевным. В глобализованной мировой экономике сегодняшнего дня кризисные явления склонны начинаться неожиданно и распространяться с невероятной скоростью.
В случае, если глобализация «собьется с пути», геополитические последствия этого события, со значительной долей вероятности, заставят вспомнить о 1930-х годах. Неустойчивые режимы России и Китая под давлением экономического шока могут уступить милитаристским и националистическим настроениям в этих обществах. Обе страны имеют некоторое сходство с только что оперившимися демократиями, которые пали жертвами фашизма, не выдержав удара Великой Депрессии. Другие ведущие государства мира — Соединенные Штаты, Великобритания, Франция, Германия и Япония — имеют многолетний опыт жизни в стабильной демократии, что обеспечивает им иммунитет от «сползания» к опасной националистической политике. Однако они все могут «нырнуть в укрытие», как демократические государства по обе стороны Атлантики, столкнувшиеся с Германией и Японией в 1930-е годы.
Даже если саморегулирующийся мировой рынок сохраняет стабильность, а предыдущие рассуждения об экономических разграничительных линиях — не более чем неоправданные тревоги, мы все-таки должны воздержаться от предположения, что глобализация всегда и всюду ведет к миру и процветанию. Дело в том, что Фридман существенно преувеличивает «миролюбивый» потенциал глобализации. По утверждениям поборников глобализации, ее важнейший миротворческий эффект — это экономическая взаимозависимость, которую она порождает. Логика здесь очевидна. По мере роста товарооборота и уровня инвестиций между двумя государствами возрастает и взаимный интерес к сохранению мирных отношений. Глобализация, тем самым, увеличивает прибыльность мира и стоимость войны. Во взаимозависимой мировой экономике государства имеют много других, более насущных забот, чем вступать в военную конфронтацию друг с другом.
На первый взгляд такая логика кажется безупречной, но ее доводы становятся менее убедительными, когда на сцену выходит геополитика. Экономическая взаимозависимость обеспечивает общие интересы, но также способствует возникновению коллективной уязвимости. Заставит ли эта взаимозависимость идти в одном строю или посеет страх и стремление к большей автономии — зависит от политического контекста, в котором она существует. При торговле с партнером, которому доверяют, экономические и политические связи укрепляются, стороны достигают общих целей, что стимулирует дальнейшее развитие отношений. При торговле же с потенциальным соперником большая взаимозависимость оборачивается уменьшением безопасности. В контексте стратегического соперничества общие интересы предоставляют возможности для эксплуатации, а вовсе не для достижения общих целей.
Именно подобные расчеты подтолкнули Японию к обретению экономической самодостаточности в 1930-х годах и в конечном счете к нападению на Перл-Харбор. Японцы воспринимали свою зависимость от импорта из Соединенных Штатов как уязвимость, а не как источник хороших отношений с США. При прочих равных условиях большая взаимозависимость между странами все-таки лучше, чем меньшая. Но прочие условия редко бывают равными. В конце концов геополитические императивы постоянно торжествуют над экономическими возможностями. Будь иначе, Пэйн, Милль и Энджелл оказались бы правы, а война как социальное явление отмерла бы за ненадобностью.
Исторические примеры ясно свидетельствуют, что даже при наличии между государствами достаточно хороших отношений, обеспечивающих тесные экономические связи, эти контакты ни в коей мере не гарантируют продолжительной гармонии. Международные сообщества, связанные друг с другом интегрированными экономиками, могут распадаться с поразительной скоростью. Рассмотрим в качестве примера Европу в десятилетие, предшествовавшее Первой мировой войне. Товарооборот и уровень инвестиций в Европе, с учетом масштабов национальных экономик, превышали сегодняшние показатели. Германия считалась вторым по важности торговым партнером Великобритании (после Соединенных Штатов), тогда как сама Великобритания являлась основным импортером немецких товаров. Лондонский «Ллойд» страховал немецкие корабли, которые Королевский ВМФ должен был бы потопить, находись эти два государства в состоянии войны.[145] Границы в начале 1900-х годов были почти прозрачными; европейцы свободно перемещались из страны в страну, без паспортов и без пограничного контроля.
Столь высокий уровень взаимозависимости, тем не менее, не помешал пожару Первой мировой войны в одночасье охватить Европу. Стремление Германии к превосходству и вытекавшее из этого стремления геополитическое соперничество без труда преодолели взаимные интересы, возникшие в результате экономической интеграции. Если экономическая взаимозависимость не могла спасти Европу от войны в 1914 году, то какие у нас сегодня основания для уверенности в том, что глобализация справится с подобной задачей сегодня? История доказывает, что большой объем товаров и капиталов, пересекающих Атлантику, отнюдь не препятствует возникновению геополитического соперничества между Америкой и набирающей силу Европой.
Недавний распад многонациональных государств является еще одним доказательством способности политических страстей побеждать экономические выкладки. На протяжении 1990-х годов экономическая взаимозависимость мало что могла противопоставить пробудившимся националистическим устремлениям. Словакия вышла из состава Чехослова кии, несмотря на ожидавшие ее вследствие такого решения экономические трудности. Словения, Хорватия, Босния, Косово и Македония стремились отделиться от Югославии, несмотря на потенциальные экономические неурядицы, которые сулил распад союзного государства. С окончания Боснийской войны сербы, хорваты и мусульмане остерегались восстанавливать экономические связи друг с другом. Они предпочитали нищету торговле с врагом. Многие республики бывшего СССР столкнулись со значительными экономическими затруднениями в процессе отделения от российской экономики — и все же сохранили тягу к автономности. Что именно порождает взаимозависимость — доверие или подозрительность, — целиком зависит от политического контекста, в котором происходит экономическая интеграция.
Переоценка политических последствий информационной революции ведет к дальнейшей гиперболизации возможностей глобализированной экономики обеспечить мир и стабильность. Цифровые технологии, безусловно, затрудняют «герметизацию» обществ, сокращают возможности государственной бюрократии по «ограждению» населения той или иной страны от внешнего влияния и по предотвращению проникновения в эту страну мирового рынка. Факсы, мобильные телефоны, Интернет, спутниковое телевидение и радио, телеметрия высокого разрешения — все эти новшества мгновенно наводнили государства информацией и позволили внешнему миру изучать внутреннюю жизнь самых «закрытых» стран.
Эффект был потрясающим. Распад Советского Союза и окончание «холодной войны» случились во многом благодаря тому, что коммунистическая партия утратила контроль над информационными потоками, а это не могло не привести к идеологическому и политическому банкротству Кремля. Схожим образом лишился власти и Милошевич, свергнутый не столько объединенной оппозицией, сколько могучей информационной волной. Вдобавок в мире наверняка существует много собак, которые не успели залаять, потому что поток идей захлестнул их прежде, чем они смогли причинить какой-либо вред. Носители и выразители опасных идеологий — Владимир Жириновский в России или Иштван Цзурка в Венгрии — в последнее десятилетие делали все возможное, чтобы снискать политический успех под националистическими лозунгами. Однако им помешал рынок идей, нейтрализовавший попытки этих политиков воззвать к темным политическим инстинктам.
Даже если отвлечься от этих подозрительных фигур, было бы ошибкой считать, что информационная революция неизбежно ведет к возникновению мира, в котором будут существовать исключительно либеральные демократии. Новые информационные технологии помогли отстранить от власти Слободана Милошевича, но также сыграли существенную роль в организации кровопролития, которым сопровождался распад Югославии. Подобно Милошевичу, президент Хорватии Франьо Туджман использовал средства массовой информации для разжигания националистических страстей. Большую часть 1990-х годов масс-медиа были инструментом для этнических чисток, а не средством «борьбы с крайностями».[146]
В Китае Интернет и мобильные телефоны быстро вошли в обиход. Но коммунистическая партия спохватилась, перекрыла доступ к определенным веб-сайтам (таким, например, как сайт газеты «New York Times») и ввела регулярное прослушивание телефонных разговоров. Не принесли мира новые ин формационные технологии и на Ближний Восток. Мобильные телефоны широко используются в богатых нефтью странах Аравийского полуострова, но демократия вряд ли от этого выиграла. Израиль давно превратился в один из мировых центров высоких технологий, при этом израильско-палестинский конфликт остается неразрешенным. А руководство Палестинской автономии использует новейшие издательские программы для подготовки учебников. Но эти учебники искажают исторические факты применительно к ситуации на Ближнем Востоке и служат воспитанию очередного поколения озлобленных палестинцев.
Дело не в том, что электронная революция балансирует на грани порождения нестабильности, но в том, что лишенный цензуры информационный поток при определенных обстоятельствах может принести больше вреда, чем пользы, и, конечно, не гарантирует толерантности и демократического управления. Новые информационные технологии позволяют безответственным национальным лидерам пропагандировать опасные идеологии. И не только государства, которым «повезло» иметь во главе людей, подобных Милошевичу, могут стать жертвами бурных проявлений чрезмерной информированности населения. Случись однажды Соединенным Штатам и Китаю оказаться стратегическими соперниками, легко себе представить, каким образом и даже в каких выражениях средства массовой информации будут распалять в американцах и китайцах ненависть друг к другу. После аварии в полете и вынужденного приземления американского самолета-шпиона в Китае в апреле 2001 года американское и китайское правительства предпочли замять этот инцидент, сознавая в полной мере, что СМИ могут превратить случайность в международный конфликт. Когда Гарри Трумэн 12 марта 1947 года озвучил свою доктрину — еще до того, как большинство американцев получило доступ к телевидению, — он понятия не имел о том, что прокладывает путь маккартизму и яростному антикоммунизму. Иными словами, международные последствия информационной революции, как и последствия экономической взаимозависимости, зависят от широкого политического контекста, в котором развиваются технологии.
Тот факт, что лишь незначительная часть мирового населения имеет доступ к современным средствам связи, негативно отражается на благоприятных геополитических последствиях информационной революции. Электронная эра может привести к появлению «глобальной деревни». Но это будет маленькая деревня, населенная только теми счастливчиками, которые живут в странах, «подключенных» к мировым рынкам. В настоящий момент около 6 % населения земли имеют доступ к Интернету, большинство из них проживают в Северной Америке и Западной Европе. Разрыв между теми, кто имеет доступ в Интернет, и теми, кто его не имеет, увеличивается с каждым днем. Разница в доходах между пятой частью населения земного шара в богатейших странах и пятой частью в беднейших странах выросла с 30:1 в 1960 году до 74:1 в 1997 году. 4/5 населения мира живет в странах, которые обладают лишь 1/5 мирового дохода.
Благополучные страны слишком привыкли жить в условиях неравенства между Севером и Югом. Лишь немногих в Соединенных Штатах, в Европе или в Японии беспокоит то обстоятельство, что большая часть населения земного шара не ощущает влияния цифровой революции. А ведь эта революция оказывает сильное воздействие на мир и обещает увеличить цену растущего неравенства. Постепенное проникновение новых технологий в развивающийся мир предоставляет последнему дополнительные возможности наносить урон миру развитому. Контроль над основными мировыми запасами нефти в прежние времена был для Юга главным рычагом воздействия на Север. Но знания в конечном счете окажутся более могучим оружием, чем материальные ресурсы.
Интернет и увеличившаяся доступность информации облегчили задачу тем, кто хочет использовать технические новшества для создания оружия массового уничтожения и систем его доставки. Сам Интернет может быть поставлен на службу тем, кто изобретает и создает это оружие. Проникнув в компьютерную сеть Пентагона, взломав свежайшие программы «Microsoft» или распространяя по электронной почте вирусы, которые вносят хаос в мировую информационную структуру (все это недавно и произошло), один-единственный обозленный компьютерный хакер может причинить Америке большой ущерб. В мае 2000 года два филиппинских программиста внедрили в Интернет вирус «Love», который за 24 часа охватил 10 миллионов компьютеров по всему миру и уничтожил данные на сумму 10 миллиардов долларов. Имеющие доступ к Интернету сегодня могут выразить свою обиду на «обделенность благами» куда более выразительными способами, нежели ранее.
Неравенство внутри государств представляется, по крайней мере, столь же тревожным, как и неравенство между государствами. Многие страны ныне обладают двумя отдельными экономиками — быстрой и высокоразвитой для немногих избранных и слабой и вялой для остальных. Шанхай наводнен мобильными телефонами и рекламой доступа в Интернет, но большая часть населения Китая живет во внутренних областях страны, где в деревнях нет элементарных удобств. Тверская улица, главная улица Москвы, сверкает витринами дорогих бутиков, но они обслуживают иностранцев и московских олигархов. А большая часть населения каждый день борется за выживание.
Даже Израиль, страна сравнительно благополучная с точки зрения дохода на душу населения, сталкивается с растущим социальным неравенством. Герцлия, северный пригород Тель-Авива, постепенно превращается в миниатюрное подобие Силиконовой долины. Часть израильского населения трудится в секторе новых технологий, в полной мере использует Интернет и пожинает плоды. Но большинство населения исключено из этой сферы экономики Израиля. Ортодоксальные иудеи остерегаются глобализации и секуляризации, которая часто ее сопровождает. Еврейские иммигранты из североафриканских стран часто не имеют необходимого образования, чтобы работать в секторе высоких технологий. Палестинцам, этой низкооплачиваемой рабочей силе, которой в мирное время разрешили въехать в Израиль, тоже остается наблюдать со стороны за «буйством жизни» со смешанным чувством досады и ненависти.
Подобное неравенство может вызвать множество проблем. Китай уже столкнулся с опасным «разрывом» между городами на побережье и аграрными внутренними областями. Автомобильное и железнодорожное сообщение между этими двумя частями страны слабое, а социальные и культурные различия продолжают нарастать. Если внутренние районы останутся в «эпохе выживания», а побережье будет быстро развиваться, целостность страны окажется под угрозой. Беспокойство по поводу сохранения целостности Китая уже проявляется в нежелании Пекина либерализовывать политическую систему, что, в свою очередь, чревато недовольством среди более космополитичного городского населения.
В России с падением коммунизма не только упал уровень жизни, но население вынуждено наблюдать за тем, как новая элита вывозит значительную часть богатств страны. Причем из России утекают не только деньги. Многие талантливые и умнейшие эмигрируют в другие страны, где их квалификация имеет больший спрос. Глобализованный рынок труда затрудняет создание в России среднего класса, в котором страна отчаянно нуждается как в основе политической стабильности. В Израиле же растущее экономическое неравенство зачастую определяется этническими линиями, разделяющими ашкенази (европейских евреев) и сефардов (восточных евреев), ортодоксальных иудеев от мирян и евреев от арабов. В результате израильское общество стало особенно поляризованным, что дополнительно затрудняет установление продолжительного мира на этой многострадальной земле.
Недовольные ненавидят не только тех, кто живет лучше них, но и саму глобализацию. Малайзийский премьер-министр Махатхир Мохаммед говорил от имени многих, обвиняя международных финансистов в неравенстве и жестокости, порождаемых мировым рынком. Многие русские ныне ассоциируют капитализм с коррупцией. Когда они видят, как новые российские олигархи проносятся по Москве в сверкающих лимузинах и в сопровождении вооруженных охранников, у них появляется достаточно причин считать, что богатство, без сомнения, создается за счет бедных. Миллионы москвичей не участвуют в процессе глобализации либо только видят ее проявления, проходя мимо магазинов, в которые они не смеют даже зайти. Исключенные из процесса в результате озлобляются; а так как глобализацию они ассоциируют с Америкой, их гнев в основном направлен на Соединенные Штаты.
Террористические атаки 11 сентября 2001 года дали понять, насколько мстительными могут быть противники глобализации. Усаму Бен Ладена и его соратников раздражало многое — американское военное присутствие в Саудовской Аравии, культурное влияние Запада, арабо-израильский конфликт, обнищание исламского мира… Социальное неравенство, существующее как внутри стран Ближнего Востока, так и между этими странами и Западом, создало благоприятную почву для ненависти и мести. В начале XXI века средний ежегодный доход на душу населения в наиболее передовых странах составлял 27 450 долларов — в сравнении с 3700 долларов в исламских странах, от Марокко до Бангладеш.[147] Можно сказать, что ненависть Бен Ладена к Америке проистекает из понимания того, что исламское общество отстает от истории, а это подрывает дух людей и систему ценностей. Целью Бен Ладена был источник мировой несправедливости — американская экономическая и военная мощь. Отсюда и символическое значение атак на Всемирный торговый центр и Пентагон. Отсюда (хотя почти все осудили эти атаки) и тот накал страстей, который вылился в поток антиамериканских настроений, охвативших большую часть развивающегося мира. Усама Бен Ладен не просто борец против глобализации, он также научился ее использовать. Многие террористы, участвовавшие в атаках в сентябре 2001 года, учились в Европе. Некоторые из них — те, кто управлял угнанными самолетами, — прошли подготовку в американских летных школах. Планируя нападение, они поддерживали связь друг с другом по электронной почте с компьютерных терминалов публичных библиотек. Террористы проделали грандиозную работу, выявив слабые места американской пограничной службы и иммиграционной политики США в целом, разобравшись в инфраструктуре современных средств связи и в системе воздушного транзита, которая отдает эффективности приоритет перед безопасностью полетов.
Фридман не забывает об этих «темных» сторонах глобализации. Он признает, что обозленный человек, отлично оснащенный технически, представляет собой и продукт глобализации, и принципиальную угрозу. Но он заходит слишком далеко, когда объявляет борьбу против терроризма «эквивалентом Третьей мировой войны», геополитические последствия которой должны способствовать созданию «нового мирового порядка».[148] Террористические атаки наверняка могут причинить серьезный ущерб. Они приносят страх, шок и боль. Предотвращение этих атак требует адекватных контрмер. Но подходящая аналогия для борьбы с терроризмом — война с распространением наркотиков или меры по борьбе с организованной преступностью, а никак не война против нацистской Германии или Советского Союза. Терроризм для геополитики то же, что ветер для географии — удивительный, могущественный и разрушительный феномен, который воздействует исключительно на поверхность, но не оказывает ни малейшего влияния на тектонические плиты и на расположение разграничительных линий.
То, что именно преступные банды, а не государства, являются носителями террористической идеи, во многом объясняется как раз ограниченными геополитическими последствиями терроризма. Если глобализация начнет порождать вместо разгневанных индивидуумов разгневанные государства, это приведет к куда более серьезным геополитическим последствиям. Такой перспективой, к несчастью, нельзя пренебрегать.
Государствам и их гражданам не нравится, когда ими начинают управлять невидимые силы мирового рынка. Данная тенденция, впрочем, диктуется логикой развития международной экономики, через которую за сутки в среднем проходит сумма в 1,5 триллиона долларов, в 48 раз превышающая дневной оборот мировой торговли и почти равная головой величине национального валового продукта Франции.[149] Государствам и их гражданам не нравится, когда они становятся обязанными своим благосостоянием иностранцам, проживающим за тысячи миль от них. Данная тенденция также диктуется логикой развития международной экономики, по правилам которой средний американец, сидя дома, может одним щелчком «мышки» изъять свои деньги из взаимного фонда, инвестирующего за границу. Трудно опровергнуть утверждение, что глобализация обладает антидемократическим действием, с учетом того, что американцы, к примеру, имеют большее влияние на малайзийскую экономику, чем граждане Малайзии — законопослушные налогоплательщики с правом избирать и быть избранными.
Опасность заключается в том, что государства и их граждане будут много и долго восторгаться перспективами глобализации, прежде чем начнут отка зываться от нее. Даже если национальная экономика выиграет от включения в мировой рынок, правительство может «выдернуть штекер», когда почувствует, что они теряют контроль за происходящим, и увидит падение своей популярности среди граждан. Хуже того, правительство может прибегнуть к централизации общественных институтов и к жесткой внутренней политику, что неминуемо приведет к появлению нового поколения авторитарных государств. Карл Поланьи в своей книге «Великое преобразование», классическом труде о возникновении фашизма в двадцатом столетии, прослеживает историю возникновения тоталитарного правительства — до золотого стандарта и до той степени, в которой этот стандарт привел государства мира к полной зависимости от непредсказуемых и не знающих снисхождения сил мировой экономики.[150] Поланьи убежденно говорит о том, что сопровождающее этот процесс социальное расслоение неизменно выливается в политическую реакцию в форме фашистских режимов, как было в Германии, Италии и Японии.
Мировая экономика нашего времени — золотая смирительная рубашка, надетая на тех, кто «подключился» к этой экономике, — не менее навязчива, чем рынок начала двадцатого века. Именно благодаря своему всепроникающему характеру, глобализация способствует осуществлению либеральных реформ и поощряет все страны мира двигаться к созданию «органичной и демократичной» экономики laisses-faire. Впрочем, смирительная рубашка также обладает потенциалом с противоположным знаком и порождает популистские и марионеточные режимы, существующие в парадигме экономического национализма и стратегического соперничества. Успех глобализации тем самым вполне может обернуться ее гибелью.
Наконец последний вопрос — каковы отношения между глобализацией и американизацией? Многие критики глобализации придерживаются следующего мнения: неприятие глобализации в значительной степени связано с тем, что она в массовом сознании неотделима от американизации. Когда французские фермеры протестуют против глобальной экономики, подрывающей традиционную французскую культуру, — они швыряют кирпичи в витрину «Макдоналдс». Когда противники глобализации съезжаются в швейцарский Давос, дабы досаждать экономической элите, представители которой участвуют в Международном экономическом форуме, — они также выплескивают свою ненависть на «золотые дуги». Когда Махатхир Мохаммед призывает покончить с мировыми финансистами, он имеет в виду базирующегося в Нью-Йорке Джорджа Сороса, а не менеджеров из страховых фондов, работающих в Лондоне. Усама Бен Ладен напал именно на американские города, нанес удар по американским целям. По мере того как развивается мировая экономика, экономическое и культурное богатство Америки, по мнению многих аналитиков, будет все больше раздражать тех, кто пытается предотвратить победную поступь глобализации.
Проблема действительно существует, но — проблема иного рода, заключающаяся отнюдь не в противопоставлении глобализации традиционным национальным ценностям. Американизация не сдерживает глобализацию. Напротив, быстрый рост международной экономики во многом обеспечивался американизацией. Стабильность мирового рынка — побочный эффект желания Америки создать этот рынок и управлять им. Многие страны мира объединяются на основе общей системы бизнес-практик и экономических идеологий не потому, что их побуждает к этому некий «инстинкт», а потому, что эти практики и идеологии пропагандирует единственная в мире сверхдержава. Соединенные Штаты устанавливают правила игры и открыто используют глобализацию, дабы изменить облик мира по собственному подобию. Большинство стран соглашаются на эту игру, поскольку у них нет выбора. Фридман прав в том, что государства сегодня или надевают золотую смирительную рубашку (скроенную в США), или становятся грабителями с большой информационной дороги.
С этой точки зрения самая серьезная угроза в долгосрочной перспективе исходит не от неразрывности глобализации и американизации, а от вероятности того, что упомянутая неразрывность окажется мнимой. Угроза терроризма дает новые основания для беспокойства по поводу антиамериканских настроений, вырастающих из протестов против глобализации. Однако международный порядок может пострадать значительно сильнее от того, что американская модель начнет терять свою привлекательность по мере «глобализирования» Европы и Азии. В конце концов в этих двух регионах существует иная разновидность капитализма, нежели в США. В Европе и в Азии финансы, промышленность и государство более тесно связаны между собой, чем в Соединенных Штатах, а сосредоточенность Азии на инвестициях и сбережениях резко контрастирует с американской сосредоточенностью на потреблении. Когда Европа и Азия обретут устойчивое положение, они начнут оспаривать как логику американского пути развития, так и единообразие этого пути. Как проницательно заметил Мартин Вулф в «Financial Times»: «Несмотря на все успехи Америки, маловероятно, что предложенный Соединенными Штатами путь — единственный реальный путь создания развитой экономики».[151]
Когда геополитический баланс сил на земном шаре распределится более равномерно, возникнет множество споров относительно принципов управления международной монетарной системой, финансовыми транзакциями и потоками товаров и услуг. Даже при достижении согласия по упомянутым «факторам раздора» фактически неизбежно ожесточенное соперничество за статус и борьба за первенство. Поучительный пример — период между мировыми войнами, когда в мире не существовало доминирующей нации, которая подчинила бы себе международную экономику. Характеризуя разницу политики американской Федеральной резервной системы и Английского банка, один историк того периода отметил: «Подоплека подобного расхождения в финансовой политике кроется в политическом соперничестве. Особые отношения Великобритании и Соединенных Штатов не всегда были особыми, но мгновенно становились отношениями прямых конкурентов, когда дело касалось лидерства на мировом финансовом рынке».[152] Опасения Киндлбергера по поводу того, что «Соединенные Штаты и Европейский Союз борются за лидерство в мировой экономике», могут оказаться пророческими.
Мировая экономика, как и геополитический «пейзаж», скоро начнут страдать от того, что Америки слишком мало, а не от того, что ее так много. Чем глобализованнее и крепче становятся Европа с Азией, тем, возможно, меньше их недовольство Америкой — и тем волатильнее мировой рынок. Американ ское превосходство выявляет все лучшее, что может предложить международная экономика. С исчезновением однополярности глобализация начнет утрачивать свои благоприятные характеристики.
Посему нынешняя экономическая структура обладает всего-навсего иллюзией стабильности. Американская экономика уже опровергла собственную репутацию непобедимой, сложившуюся в 1990-х годах. Даже сумей Соединенные Штаты предотвратить длительные циклические спады (каковые неизбежны, как свидетельствует история), международная экономика будет и дальше перераспределять богатство и влияние, тем самым усугубляя неравенство как внутри отдельных стран, так и между странами, подрывая основы американского превосходства и желание Америки поддерживать глобализацию. А отсюда следует, что фридмановская карта мира скоро выйдет из употребления.
Как мы выяснили, глобализация не гарантирует счастливого будущего; нам осталось рассмотреть заключительный набор аргументов относительно установления мира на планете, а именно — положение Фукуямы об «умиротворяющем воздействии» демократии. Утверждая, что торжество либеральной демократии представляет собой «конец истории» и навсегда избавляет мир от войн между государствами, Фукуяма подкрепляет свою мысль ссылками на множество ученых авторитетов. Первым выстроил систематическое доказательство того, что возникновение республиканской формы правления сулит «вечный мир»,[153] не кто иной, как Иммануил Кант. Многие современные исследователи восприняли прозрения Канта и даже создали так называемую «школу демократического мира».[154] Эта школа оказала существенное влияние на политику Соединенных Штатов: Билл Клинтон постоянно подчеркивал заинтересованность Америки в экспорте демократии под девизом «традиции демократии — традиции мира».[155]
Приверженцы школы демократического мира утверждают, что ход истории подтверждает стремление демократических правительств к мирному сосуществованию. Демократия начала развиваться в XVIII веке. Хотя сегодня в мире имеется более 120 демократических государств, а вооруженные конфликты происходят достаточно часто (в течение последнего десятилетия в среднем ежегодно случалось 28 крупных вооруженных конфликтов), до полномасштабной войны между демократическими государствами дело не дошло — и никогда не сможет дойти. Эти исторические выкладки подтверждаются несколькими логическими доводами. Воинственность демократических государств должна уменьшаться как благодаря оппозиции, скрупулезно подсчитывающей все траты, которые повлек за собой тот или иной конфликт (в отличие от авторитарных государств, где кто воюет, тот и голосует), так и благодаря тенденции к центристской, умеренной политике, «прорастающей» в демократических дискуссиях. Вдобавок государства, соблюдающие букву закона внутри своих границ, скорее всего будут соблюдать установленные нормы поведения и во внешней политике, то есть относиться друг к другу с уважением и всемерно укреплять чувство общности.
Критики оправданно поднимают вопрос об обоснованности исторических интерпретаций, предла гаемых школой демократического мира.[156] В конце концов демократическая форма правления еще слишком юна (в исторической перспективе), чтобы делать определенные выводы. Вплоть до второй половины XX века демократические государства в мире были большой редкостью, и уже одно это обстоятельство сводило возможность возникновения войны между ними практически к нулю. Поэтому отсутствие «междемократических войн» на самом деле мало что доказывает.
Более того, история дает нам несколько тревожных примеров обратного. По многим признакам демократические институты как в Америке, так и в Великобритании сложились достаточно давно, однако это не помешало двум странам схлестнуться в войне 1812 года. Гражданская война в Америке (хотя формально она является внутренним конфликтом) также оспаривает гипотезу о том, что демократические общности не воюют друг с другом. Ни эти, ни прочие спорные случаи, безусловно, не отрицают тенденцию как таковую, однако «двойственность» исторических событий побуждает к осторожности в суждениях — по крайней мере, лишает концепцию «демократического мира» ореола абсолютной истинности. А поскольку прошлое не может предложить нам безусловного подтверждения этой гипотезы, единственным доказательством «умиротворяющего воздействия» демократии остаются «кабинетные аргументы» о стремлении демократий к проведению умеренной политики, культивированию взаимного уважения и укреплению чувства общности.
Именно трактовка проблемы взаимного уважения сближает теорию Фукуямы с концепцией школы демократического мира. Как писал Фукуяма: «Либеральная демократия замещает иррациональное желание быть признанным первым среди прочих рациональным желанием быть признанным одним из равных. В мире, состоящем из либеральных демократий, будет поэтому гораздо меньше причин для войны, так как государства станут беспрекословно уважать права друг друга».[157] По мере распространения демократии, «удовлетворенные» государства станут все активнее выказывать взаимное расположение и уважение и сознательно отказываться от войн как способа улаживания конфликтов.
Сопоставляя взаимное уважение членов демократических обществ друг к другу со взаимным уважением демократических государств по отношению друг к другу в рамках международной системы, Фукуяма утверждает, что способность демократий «умиротворять» внутреннюю политику распространяется и на межгосударственные отношения. Этот искусный ход позволяет Фукуяме постулировать, что торжество либеральной демократии приведет к исчезновению традиционного геополитического соперничества, а следовательно, приведет к финалу истории. Именно в этом заявлении скрыта принципиальная ошибка Фукуямы.
Международная система, даже при условии, что вся она состоит из одних либеральных демократий, сама не является демократической и эгалитарной. Сильные и богатые государства оказывают гораздо большее влияние на международные дела, чем государства слабые и бедные. Соединенные Штаты и Норвегия обе — демократии, но их статус и вес на международной арене вряд ли подлежит сравнению. Китай — не демократия, но имеет намного более значимый голос в мировых делах, чем многие демократии. В отличие от национального государства у мировой системы нет конституции или Билля о правах, кото рые гарантировали бы равноправие всех стран, справедливое и честное управление и участие в международных делах по принципу «одна страна — один голос». Напротив, международная система трудноуправляема и неравноправна, подобно внутренней обстановке национальных государств до воздействия на человечество «миротворческих» принципов демократии.
Как в феодальном государстве, порядок в международной системе основывается на силе, а не на праве. Жизнь опасна, в ней преобладают конкуренция и неравноправие. Даже ООН, институт, наиболее близкий к представлению о надгосударственном интернациональном форуме, есть что угодно, но только не равноправная организация. Совет Безопасности ООН в значительной степени является «клубом сильных мира сего», поскольку его постоянные члены обладают куда большими полномочиями, чем все другие страны. «Архитекторы» ООН изначально сознавали, что могущественные нации должны получить те прерогативы, на которые они и рассчитывали. Поступить иначе означало бы низвести ООН до статуса «организации на бумаге». При этом США, несмотря на признанную легитимность ООН, редко решают важные вопросы через эту организацию, поскольку не хотят стеснять себя бюрократическими проверками права Америки на свободу действий.
Должно быть, либеральные демократии и вправду в полной мере могут удовлетворить стремление человека к признанию и обретению статуса, но вот международная система — именно потому, что она не играет по правилам либеральной демократии, — не в состоянии удовлетворить аналогичные стремления государств к взаимоуважению и равноправию. Государства во многом демонстрируют те же устремления, что и люди, их населяющие. Им требуется нечто большее, чем материальный комфорт. Они нуждаются в психологическом комфорте. И «психологический стимул» проявляется в усилении национализма. В отсутствии демократической международной системы, которая предоставляет всем нациям равные права и равный статус, национализм подталкивает государства к продолжению борьбы за признание, тем самым выступая в качестве эндемического источника соперничества.
Фукуяма, кажется, признает, что национализм в известной степени опровергает его концепцию. Однако он ловко обходит эту проблему, постулируя, что национализм в современном мире будет постепенно терять свою значимость и политическую ценность. Фукуяма допускает, что «постисторический мир по-прежнему окажется разделенным на национальные государства», но утверждает, что мировой «национализм заключит перемирие с либерализмом».[158] Здесь Фукуяма слепо следует Гегелю, пренебрегая другими немецкими философами того времени. Прислушайся он к Иоганну Готфриду фон Гердеру, Иоганну Готлибу Фихте и некоторым другим отцам-основателям современного национализма, он, возможно, осознал бы тесную связь между торжеством либеральной демократии и подъемом национализма.[159] Те же политические силы, которые, как утверждает Фукуяма, приведут к концу истории, — силы либеральной демократии — разжигают националистические страсти, отрицая, таким образом, либеральную демократию и ее миротворческое воздействие.
Возникновение идеи национального государства обусловлено логикой совместной политики по одной простой причине. Если народ принимает активное участие в политической жизни страны, ему необходима некая эмоциональная связь со страной. Идентичности, сфокусированные на семьях-«ячейках» феодальных сеньоров, должны существенно расшириться — до национальных государств, олицетворяющих собой коллективную волю людей. Национализм возник как инструмент этой трансформации, создавая воображаемое политическое сообщество, основанное на родственных узах этнической принадлежности, культуры, языка и истории. Укоренившись в массовом сознании, национальная идея породила чувство общности, общей судьбы, необходимое для сплочения либерального демократического государства. Она также способствовала возникновению чувства сопричастности и национальной идентичности — важное тем более, что национальное государство, как правило, вскоре после своего образования посылало граждан умирать во имя его сохранения. Всеобщая воинская обязанность стала возможной только потому, что массы начали осознавать себя как нацию. Это осознание помогло консолидировать политическое сообщество на национальном уровне, увлекло граждан общей целью, которая требовала страсти и самопожертвования.
Получив дополнительный стимул благодаря Французской революции и образованию Соединенных Штатов как федеральной республики, национализм стал стремительно распространяться, словно догоняя демократию; эти два тренда проявляли себя на равных в XIX столетии. С тех пор национализм сделался неотъемлемым элементом современной демократии, он обеспечивает социальную сплоченность и общность целей, без которой невозможна согласованная совместная политика. Национальный идеал укоренился и в развивающемся мире, куда он принес веру в возможность самоопределения, которая ускорила крах колониальных империй.
Однако национализм обладает и менее полезными свойствами. Государства, чья государственная идеология основана на приоритете нации, имеют склонность к соперничеству с другими государствами, пропагандирующими собственную национальную идентичность. Нация в конце концов есть «содержательное» политическое сообщество лишь потому, что она отличается от других наций. Поэтому национализм не только определяет, к какому сообществу принадлежит конкретный человек, но и к какому сообществу он не принадлежит. Поэтому он проводит границы и порождает различные самодостаточные национальные группировки и вынуждает последние к соперничеству. По этой причине национализм служит основой для формирования основных политических блоков — и выступает как источник конкуренции между ними.
До появления национального государства многие великие войны человеческой истории носили характер «хищнических конфликтов», то есть представляли собой схватки за богатство и власть. С появлением национализма войны все чаще стали начинаться вследствие соперничества идеологических и национальных идеалов. Наполеоновские войны, Первая мировая война, Вторая мировая война, «холодная война» — все эти грандиозные кампании явились порождениями национализма; их участники сражались за противоположные концепции упорядочения «домашнего» и интернационального общества. Кровавый распад Югославии — один из последних примеров того, каковыми могут быть последствия сопряжения национальной идеи с политикой.
Либеральная демократия не может эффективно функционировать без национализма. Национализм — ключевой элемент, пробуждающий безликое государство к жизни через слияние с мифической нацией; возникающее в результате национальное государство сплачивает граждан посредством эмоциональной привлекательности своих идеалов. Одновременно национализм является постоянным источником соперничества между теми самыми национальными государствами, которые он вызвал к жизни. Фукуяма пытается убедить нас, что эти две характеристики национализма можно отделить друг от друга; что национальная идея может обеспечить социальную сплоченность нации, не вызывая у последней стремления к внешнему соперничеству. «Отдельные националисты, — успокаивает он, — будут самовыражаться исключительно в сфере частной жизни».[160]
Но такого не может быть. Национализм по своей природе — явление общественное; именно он связывает общественное с частным. Будь национализм элементом исключительно частной жизни, либеральная демократия лишилась бы своей идеологической основы и чувства общности, сопричастности, которое и делает совместную политику жизнеспособной тенденцией. Коллективный национализм — суть либеральной демократии. Фукуяма не сумел понять, что эти два феномена неразделимы; в том и состоит главный недостаток его карты мира. Неразрывная связь либеральной демократии и национализма — одна из главных причин того, почему история никогда не закончится.
Вполне вероятно, что в ближайшие годы демократическое общество расширит свои границы. Это означает, что главные игроки на мировой арене в один прекрасный день обнаружат, что не-демократий, против которых они сосредотачивали свои националистические амбиции, попросту не осталось. Впрочем, логика национализма предполагает, что в этом случае демократии примутся соперничать друг с другом, к великому разочарованию многих ученых и политиков, столь горячо поддерживающих концепцию школы демократического мира. С этой точки зрения немало проблем сулит грядущее возвышение Европы. Именно потому, что Европа находится в процессе создания нового политического сообщества, которое охватывает целый регион, а не отдельную страну, ЕС может счесть полезным (если не необходимым) пропаганду нового, амбициозного паневропейского национализма. Если это произойдет, нельзя полагаться на то, что Америка и Европа останутся близкими друзьями. Борьба за признание, которую Фукуяма правильно поместил в центр человеческого опыта, может превратить межатлантическую связь в новую ось соперничества.
Безусловно, демократия в известной степени обладает миротворческим влиянием. Отсутствие сколько-нибудь крупных войн между либеральными демократиями дает основания для осторожного оптимизма относительно того, что с распространением демократических принципов управления война станет менее распространенной. Гипотеза демократического мира также имеет логическое обоснование. Демократии, по определению, являются более центристскими, умеренными и уравновешенными, нежели государства, подвластные одному человеку или авторитарной группе, чьи патологические устремления в данном случае невозможно унять. Вполне логично предположить, что открытые, «прозрачные» государства способны к более тесным контактам друг с другом, чем государства закрытые и непрозрачные.
Проблема в том, что миротворческое влияние демократии может и не возобладать над прочими тенденциями, подталкивающими международную систему, в противоположном направлении. Национализм, подобно меняющейся структуре международной системы и балансу геополитических сил, порожденному этими изменениями, может замедлить (если не воспрепятствовать) наступление демократического мира. Возвращение мультиполярности сулит обострение «инстинкта соперничества», который способен нейтрализовать положительное воздействие демократии на общество. В общем и целом мы не можем полагаться на то, что распространение демократической формы правления окажется «противоядием» от геополитической напряженности, сопровождающей закат эпохи американского величия.